Пожалуйста, поместите перед моей статьей его фотографию. Пусть читатель рассмотрит— кто в тысячный раз, а кто и в первый — это лицо.
Тоже, знаете, лицо. Такие вот и писали Библию.
А он как-то, глянув на свою фотокарточку, хмыкнул —"Ничего себе, мол, русский писатель… — и добавил —"Экая же нация ядовитая!" Надо ведь знать, как это было сказано. Если не слышать этой интонации, вовек не поймешь, отчего рассмеялось однажды целое собрание в Союзе писателей, когда Калмановский изрек — «Тихо, евреи, тихо».
Удивительна загадка артистизма. Один скажет — выйдет грубо, топорно.
Другой скажет — и те же слова — получится мило и грациозно. Существует некое личностное обеспечение всего: слова, интонации, жеста; потому интонация Калмановского, «мелодия» Калмановского постижима разве вместе со всей его личностью, а разве постигнешь ее.
«Несвоевременный мыслитель» — написала и хочу быть понятой.
Несвоевременный — значит, что же, не ко времени, не ко двору? Никак нет: Калмановский прочно обосновался в питерской культуре, и его почти сорокалетний труд в Слове знают и почитают многие. «Книга о театральном актере», к примеру, этот прекрасный образец дисциплинированной лирики, плод долголетних дум — разве написана она человеком, не знающим свое время, своих современников? Моя идея другая: передать ощущение, что человек этот как бы не из своего времени. Сделан не из своего времени. Во всяком случае, не из его шлаков и гримас.
Такие люди, наверное, чаще водятся (водились?) среди опытных хирургов или корифеев чистой науки. Соединяющие высшую меру ответственности за свое дело, чрезвычайную насущность духовного интереса и полное презрение к поверхностному шуму времен.
Кто бы удержался, рассказывая о долгой актерской жизни, от эпохального словоблудия вроде: Икс сыграл Ромео, а на дворе стояла хрущевская оттепель; потом Икс сыграл Гамлета, а на дворе начался брежневский застой. В книге про Алису Фрейндлих Калмановский замечательно искусно выгнал всю эту суету за дверь, дверь же запер крепко. В конце концов, на дворе всегда что-то стоит — оттепель, застой, реакция. Набор-то у них невелик. А человеку надобно жить, цвести, плодоносить, независимо от погоды. Нет, Калмановский не глух и не слеп, и переживал все мерзости вместе со всеми, кто истинно болел душой за родимые непогоды. Просто у него все это преломляется по-своему. Воспевая ценность истинного творчества, думая о «трудном величии» и горьких победах русских умов, Калмановский тоже по-своему стоит на стороне света. Но только флагом при этом не машет.
Ему, видимо, хорошо и привольно, когда он размышляет о Гончарове и Бунине, Тургеневе и Станиславском, Сухово-Кобылине и Лескове. Там, среди напряженности творчества, серьезности духовных дел, разных обертонов настоящего, насущного, подлинного, он хоть и «путник запоздалый» (это название его книги очерков о литературе и театре), но все-таки нашедший свою дорожку, свой домок.
Попытки же овеять свое время дыханием вечности, спросить с него по высшему счету — бывает, что удаются сполна (как проведенная им через времена мысль об Алисе Фрейндлих и сущности театра); а бывает, вызывают яростное сопротивление среды, обстоятельств, да и материала.
«Сердце мудрого в доме печали». Признанный острослов, он печален душой. Но появись Калмановский в другую, более милую ему эпоху, где кругом были бы все такие же — трудовые духом, серьезные да вдумчивые, не выламывающие слово как шлюху в постели — то кто тогда связал бы времена? А он связал-таки, вместе с немногими другими. Есть люди, отмывающие слова от грязи, вынимающие их из общеупотребительной помойки и возвращающие им цену — ценой своей жизни, мысли, нервов, а иногда и крови. Вот любимый мой Костя (Кинчев) поет: «Солнце за нас», и душа освещается, согревается, и веришь: будет радость. А если те же самые слова спела бы Эдита Пьеха, стало бы неловко за всуе помянутое солнце.
Калмановский из тех, кто возвращает цену, добывает смысл. Мне как-то на душе хорошо стало, когда прочла в книге «Алиса Фрейндлих» слова о калмановской «Сильве»: «Музыка ее, если можно так выразиться, звучит о том, как важно, как необходимо быть легким, быть несерьезным! И тут же о том, как необходимо быть чувствительным, заливаться на ходу слезами, и снова выплясывать и улыбаться. Да еще любить, не тяжко, не глухо — несмотря ни на что, а безудержно, неостановимо, вечно». Это потому еще так сверкает, что Калмановский не «цветастый» писатель, он не цепляет по шесть украшений на слово. Дальше мысли писать не умеет. Кончилась мысль — кончилась фраза. У Калмановского есть главная идея — или, вернее сказать, message, «послание». Оно есть и в книге «Дни и годы», посвященной Т. Н. Грановскому, и в книге «Театр кукол: день сегодняшний», и в ряде замечательных статей 70-х годов («Чем жив актер», «Чем жив режиссер», «Знаете ли вы Юрского?», других), в «Книге о театральном актере», в «Путнике запоздалом», в «Алисе Фрейндлих». Это послание — о труде подлинного бытия, о труде над подлинностью бытия (своего, личного) и о цене такого труда. И сам он живет в согласии с собственным «посланием».
Ничего-то за ним нет: ни книг о величии пролетарской культуры, ни участия в общем лае по каким бы то ни было поводам. А времена он знавал далеко не «вегетарианские».
Бывало иной раз в его критической биографии, что груз дружбы и симпатии заставлял прикрывать глаз на слабости или неполную талантливость описываемого явления. Но кто не знает этой боли, лучше пусть помалкивает. Да и редко так бывало, очень редко.
В молодости Калмановский провел счастливое время в общении с личностью Евгения Шварца. А читая пьесы и дневники Шварца, понимаешь, что слово сравнимо с материей: у одних промасленная ветошь, у других — сафьян и парча золотая. Светлый-светящийся духовный образ Шварца, легкого и радостного, но и вечно тревожного, вечно думающего, вечно вникающего в суть людей — будто «впечатался» и в Калмановского. Оттого его книги и статьи, конечно, принадлежат искусствознанию, литературоведению, театроведению… но это еще всегда и — жизнезнание и человековедение…
Лишенный всякой стадности, Калмановский свое духовное дело всегда с благородной аккуратностью вписывает в общее дело, понимая духовный процесс как совокупность усилий, а не как шалости одинокой интеллектуальной молекулы.
Никто не пишет, не изучив основательно предмет и все, что о предмете написано. Азы, скажете? Но сколь многие «двуногие безрогие» норовят писать так, будто, по выражению Лескова, «весь род русский вчера наседка под крапивой вывела»; будто до тебя о сем предмете никто не говорил, не думал. Я и сама из таких, хоть и борюсь с собою — что же поделаешь, мы девочки из новостроек, и много труда понадобится, прежде чем мы до чего-то додумаемся стоящего и научимся, как себя держать в приличном духовном обществе.
В «Книге о театральном актере» есть ссылки на многочисленные учебные работы студентов (не говоря уже об основных трудах по вопросу). Какая в том нужда? Да ведь в науке так и работают, и получается отрадная картина интеллектуального многоголосия, широкий совокупный поток мысли. И просто даже благородно это — вот кто-то хорошо сказал, а я не отмахнулся, не забыл, а присоединил к своему.
Не хочу изобразить всё таким образом, что один-одинешенек живет великий Калмановский в пустыне, а остальные современники далеко отстали. Нет, не в пустыне. И благородные современники имеются. Я только хочу объяснить свою увлеченность личностью своего учителя. На мой взгляд, она созвучна, подобна чему-то (кому-то?) в полной мере настоящему. «Я знак, я намек на былое…»
Филолог по образованию и по натуре, в дело театральной мысли Калмановский внес немало драгоценной точности и целый букет определений и самостоятельных, опорных идей. Однако судьба его как театрального мыслителя несколько драматична.
В шестидесятые-семидесятые годы театроведение выглядело, надо полагать, более здоровым. Тогда им сильно и живо занимались С. Цимбал, С. Владимиров, А. Юфит, В. Сахновский, В. Боровский, Ю. Смирнов-Несвицкий, не обуреваемый еще идейками М. Любомудров и многие другие… Кто умер, кто уехал, кто свихнулся, кто отошел от былой активности. И постепенно преобладающим тоном стала скучная вздорность, «дамская школа пожимания плеч» (калмановская шуточка). Это когда не думают, не спорят, не обсуждают серьезно и ответственно, а пожмут плечами — и ты хоть тут умри. Жизнь вообще легко падает, опускается. Всё так быстро. Только что был человек — а через минуту глядишь: какая-то падаль сидит. Только что было бодро, умно, серьезно, а смотри: руины. Глаз да глаз нужен.
Выцветшая, измельчавшая среда стала как-то вытеснять Калмановского, куда-то на обочину, на положение вечного «enfant terrible». «Ax, этот Калмановский!» (достойные люди, это не о вас, но вы не задавали тона, к сожалению, да-с, к сожалению!)
Правда и то, раздражать он может и умеет — со всей мощью дарования. Недаром его злодейские словечки и прозвища составляют золотой фонд театроведческого фольклора. Благодаря многолетнему преподаванию в Театральном институте личность свою он-таки «впечатал» в массы, на славу.
Этот серьезный мыслитель может укатать студенческую аудиторию насмерть, мы, помню, плакали даже от смеха. Живую ткань повседневного общения Калмановский плетет замечательно, легко и просто побеждая тот дух Тяжести, с которым успешно борется в сочинениях. А как же труд подлинного бытия, как же тяжесть переоценки слов, возвращения смыслов? Но для чего трудимся, для чего оцениваем, для чего тщимся отличить подлинное от мнимого, и связываем времена, и развязываем узлы, и ищем свое в чужом и себя в мире? Для того, наверное, чтобы победить, чтобы «быть легким, быть несерьезным», чтобы наступило настоящее веселье — веселье духа, обрадованного своей победой.
(Новейшие времена отняли у пишущих надежду на возможность жить честным литературным трудом. Последнее ли то унижение в цепи унижений русского Слова? У Калмановского книги лежат, не издаются. Худо дело. Победим ли на этот раз?)
Ницше написал: Не верю в бога, который не умеет танцевать.
Когда прочла, подумала: а мне не нужен Бог, который не умеет плакать.
Тот «Бог», которого себе заработал и выстрадал Калмановский, — он плачет, танцуя.
Хорошо!
Комментарии (0)