Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

В ОБРАТНОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ

ЛИЧНОСТЬ А. Н. ОСТРОВСКОГО: ОЧЕРК ПРОБЛЕМЫ

Островский не принадлежит к числу забытых или неоцененных писателей. Без малого сто пятьдесят лет его пьесы живут на русской сцене, а жизнь и творчество изучаются многочисленными исследователями. Театр никогда не отвергал Островского: в любую эпоху отечественной истории театральные деятели противоположных убеждений обращались к текстам драматурга; с развитием кино и появлением телевидения область применения Островского расширилась; критические попытки развенчать или отрицать творчество драматурга никогда не были успешными, а начиная с 1920-х годов и вовсе прекратились. В числе вечных и великих Островский ведет золотое хрестоматийное существование.

Человеку, собравшемуся прочесть все, что написано об Островском, пришлось бы отдать этому занятию несколько месяцев упорного труда. И, надо сказать, человеку сему трудно позавидовать. Ему повезет значительно меньше, чем тому, кто решит просто прочесть подряд все сочинения Островского. Этот последний вряд ли получит что-либо, кроме удовольствия. Первому же придется и немало поскучать. Он узнает много полезного и немного интересного.

Изучив некоторые биографии Островского, современный читатель, знакомый с лучшими образцами искусствоведческой мысли второй половины XX века, вправе задаться вопросом, не зародился ли А. Н. Островский на свет каким-то особым образом в виде собрания своих сочинений, с комментариями Добролюбова и Ап. Григорьева на добавку?

Существовал ли в самом деле такой человек?

Очень уж часто Островский выглядит своеобразным «медиумом», при посредстве которого русская жизнь писала саму себя в драматической форме. Этот исполнительный, трудолюбивый медиум будто лишен собственного лица, черты его стерты, тусклы, как из тумана выплывают отдельные малоинтересные свойства — добродушие… работоспособность… страсть к рыболовству.

Однако никак не скажешь, что Островскому не повезло на исследователей. Изучением его жизни и творчества занимались и солидные ученые, кропотливые собиратели фактов (Н. Кашин, А. Ревякин, Е. Холодов, другие), и писатели о литературе, не лишенные игры воображения, полета мысли (Н. Эфрос, А. Кугель, В. Лакшин, М. Лобанов). Популярную беллетристическую книгу об Островском написал Р. Штильмарк, один из крупных отечественных беллетристов, автор «Наследника из Калькутты»*. Но не зря предупреждал Н. Эфрос: из жизни Островского не сделать ни драмы, ни комедии, весьма и весьма плохо поддается эта жизнь и этот человек на беллетристический подход к себе**.

* См.: Штильмарк РА За Москвой-рекой. М" Молодая гвардия, 1973.

** Эфрос Н. Е. АН. Островский. П., Колос, 1922. С. 20.

И не только на беллетристический — пожалуй, что и на любой. В семидесятые годы вышли две большие книги о жизни Островского, книги, по-разному учитывающие всю сумму известных фактов: в серии «Жизнь в искусстве» — В. Я. Лакшина, в серии «Жизнь замечательных людей» — М. П. Лобанова. У этих разнонаправленных книг есть общая черта: их можно назвать книгами о времени, в котором жил Островский, и о людях, которых знал Островский. Обо всем этом читатель получается ясное представление. Сам Островский так и остается «вещью в себе». Те, кто жили вместе с ним, получаются под пером Лакшина, равно как и в изображении М. Лобанова. более яркими и рельефными — что М. Погодин, что Ап. Григорьев, что Ф. Достоевский… Я никак не хочу усомниться в колоритности незаурядных, а часто и гениальных людей, живших в эпоху Островского. Но невозможно примириться и с тем, что создатель русского театра как бы оказывается лишен личностного колорита. М Лобанов выходит из затруднительного положения, объясняя Островского тем, что тот был русский и любил все русское. Так и Некрасов вроде как не финн, и Лев Толстой не француз — а, кстати сказать, любить «все русское» может и иноземец, даже, как кажется, ему это пристойнее будет.

Если исследователь всерьез работает над изучением личности Островского, он сразу предупреждает о некоторой ее загадочности: и восстановить, и понять образ Островского трудно. «Островский мало помог своему биографу, — пишет В. Лакшин. — В его поведении нет и намека на величавую историческую поступь. Он никогда не гляделся в литературное зеркало, не стремился себя запечатлеть и показаться с выгодной стороны в глазах потомства. Не писал дневников и писем в расчете на посторонние глаза».*

*Лакшин В. Я. А. Н. Островский. М., Искусство, 1976. С. 3-5..

Можно и еще добавить: не отвечал на критику, не вступал в полемику, не писал публицистических статей, не подписывал коллективных протестов, избегал публичных выступлений с речами…

Мудрено ли, что потомки разводят руками, когда и современники были в недоумении. «Мы не знаем, — писал критик А. Урусов в 1881 году — каковы его идеалы, какие его религиозные и поэтические убеждения. Он пишет себе комедии, без всяких предисловий и больше ничего. /…/ Отец семейства, на вид кажется человеком коренастым и здоровым, пользуется умеренным материальным благосостоянием, добытым честным литературным трудом; зимою живет в Москве, летом — у себя в деревне. Вот и все».*

* Иванов А.(Урусов А. И.). Порядок, 1881. 22 января.

А вот слова П. Боборыкина: «О нашем драматурге мы знаем чрезвычайно мало, трудно даже определить, под какими умственными, социальными, эстетическими влияниями развился он как писатель и гражданин…неопределенность интеллигентной физиономии».*

* Боборыкин П. Д. Островский и его сверстники. -Слово, 1878. Ns 8, август. Отд. II. С. 44.

Эти речи напоминают донесение московского обер-полицмейстера, сделанное им в 1850 году графу А.3акревскому. Обер-полицмейстер выразился о нашем драматурге так: "Поведения и образа жизни он хорошего, но каких мыслей — положительно заключить невозможно«.*

* Цит. по: Коган Л. Р. Летопись жизни и творчества АН. Остро-вского. Госкультпросвет, 1953. С. 39.

Кстати, и А. И. Урусов, и П. Д. Боборыкин лично знали Островского много лет. Кажется, отчего не спросить, коли что неясно. Островский не был болтлив, но и молчуном его никак не назовешь. Видимо, недаром журналистика сформировала впоследствии жанр интервью — чтобы не было более подобных личностных загадок.

Однако, воля ваша, в поведении Островского видна своеобразная «программа». Его публичные проявления строго отмерены и жестко скомпонованы в едином направлении.

Я называю эту программу «антилирической» — понимая, что читатель потребует тут разъяснений.

Лирический способ творческой жизни предполагает, что человек не только обнаруживает, но и обнародует определенным образом свою личность, обнаруживает — обнародует сам процесс ее бытия. Когда «уединенное», «сокровенное» издается тысячными тиражами — это есть лирика; активное самовыражение творца в общественной жизни — тоже лирика. Островский отдавал миру только результат. Остальное — спрятано.

Н. Е. Эфрос, находя краткие и гладкие определения для жизни и личности Островского, все-таки точно почувствовал неладное: «Спокойная зоркость и спокойные чувства, умудренная и умиротворенная любовь к жизни /…/ — таким глядит художник из своих драм /…/ и таким он был в действительности. Или слишком глубоко затаил правду своей природы, так глубоко, что осталась она неразличимою для всякого постороннего глаза, даже не угадываемой. И знаем мы пока не подлинное лицо — лишь маску. Но вряд ли так…»*

* Эфрос Н. Е. Указ. соч. С. 25.

Да, казалось бы, «затаил» — какое-то сложное, хитроумное действие, никак не вяжущееся с обликом Островского. А если предположить, что неприязнь к лирическому самообнаружению и публичному самовыставлению — вне творчества — были не рассудочной программой, но органическим, естественным свойством натуры?

Какой тугой и, видимо, горестный житейский узел сплелся в конце 1850-х — начале 1860-х годов во взаимоотношениях Островского и его первой жены Агафьи Ивановны, Островского и Л. П. Никулиной-Косицкой, Островского и Марьи Васильевны, будущей второй жены. Какой литератор удержался бы от подробного изложения своей душевной жизни — хотя бы в письмах к друзьям.

В. Я. Лакшин перечисляет все имеющиеся отклики Островского на болезнь и смерть Агафьи Тихоновны.*

* См. об этом: Лакшин В. Я. Указ. соч. С. 353-354: 417-422.

Он страдал, он болел, в это время произошли резкие изменения во внешности, и Островский стал тем солидным бородатым старцем, каким и представляется сейчас.

Но что он думал, что переживал — никаких свидетельств, кроме пьес, где любящая и страдающая женщина будет им обласкана и воспета десятки раз. Неужто не имел он потребности выговаривания своих дум и чувств иначе, как в творчестве? Или воспитал в себе духовную дисциплину такой невероятной силы, что она подминала и уничтожала все нетворческие проявления?

Тайна личности Островского, покуда не востребованная в полной мере отечественным искусствознанием, конечно, не будет и сейчас разгадана. Моя цель — через размышления о личности Островского и его творческом мире выявить главные особенности национального самосознания, национальной истории, национального характера. Потому основное тут — точка отсчета, угол зрения, построение своей цепи рассуждений. Нелишне и договориться заранее об аксиоматических положениях — о тех постулатах, которые я не буду доказывать за… невозможностью доказательства. Уговоримся с читателем о том, что: сила и красота творений Островского исходили из силы и красоты его личности; что гений Островского не был бриллиантовой подвеской на блеклом основании; что его пьесы не сами собой рождались, но были написаны человеком, одним человеком; что, не имея потребности навязывать себя миру, Островский был таинственным и прекрасным результатом великого труда, в том числе и труда над собой; что то был исполинский ум, при соприкосновении с которым не одно поколение людей чувствует трепет изумления и восторга.

ЖИЗНЬ — СУДЬБА

А. Н. Островский (1823–1886) прожил шестьдесят три года — не много и не мало, точно и в этом ему была отмерена мера и соблюдена «золотая середина».

Одним из первых дал общую оценку главных свойств этой жизни профессор Ж. Патуйе, выпустивший в 1912 году свой обширный, старательный труд «Островский и его театр русских нравов». Он пишет о жизни драматурга: «Она протекала без примечательных происшествий, без резких кризисов, подвигов мысли и веры, как это было у Гоголя и Льва Толстого. Ни шумных доктрин, ни политических пристрастий. Наконец, ни суда, ни тюрьмы, ни ссылки».*

*J. Patouillet. Ostrovski, et son theatre de moers russes. Paris, 1912. P. 6.

В биографии Островского — славной, но сравнительно спокойной — действительно — ни тюрьмы, ни ссылки, ни войны, ни дуэли, ни сумасшествия… В высшей степени достойная жизнь, но будто вот просто жизнь, не биография русского гения. Конечно, Островский прожил русскую жизнь — то есть под бременем определенных мук и тягот, но до крайностей не доходило.

Это отсутствие крайностей подвигло иных исследователей, избалованных русским трагизмом, на определение жизни Островского как скучной, благополучной, ничем особо не примечательной. Мнение Н. Е. Эфроса: «Тихо, вяло плетущаяся жизнь, однообразная и однотонная /…/ не знающая ни бурь, ни взлетов, ни срывов; буднично благополучная или так же буднично опечаленная /…/ серая жизнь».*Это пишется в 1920-х годах, когда русский мартиролог XIX века был хорошо известен и шло активное пополнение в мартиролог века XX: на фоне катастрофических писательских судеб бытие Островского действительно могло показаться оазисом «скучного благополучия». Приняв трагедию за норму русского существования, конечно, можно и отмахнуться от «скучного» Островского. XIX век, с его идеей «счастья для всех», однако, не признавал трагедию за норму, и современники Островского смотрели на его жизнь совсем другими глазами. Хорошо написал об этом в частном письме А. И. Урусов: «Он весь высказался, весь перешел в художественные создания, из которых многие бессмертны. Он был в этом отношении — да и в других тоже — счастлив. И умер без мучительной агонии. И это счастье».** Урусов не сравнивает судьбу Островского с судьбами русских гениев, но прилагает к нему обыкновенные мерки, какими люди меряют жизнь друг друга. И на месте унылых слов о вялой, серой жизни появляется иное слово.

* Эфрос Н. Е. Указ. соч. С. 19.

** См. об этом: Лакшин В. Я. Указ. соч.: Лобанов М. П. Островский. М., Молодая гвардия, 1989.

— Счастье.

Вот и стала понятна теперь нота растерянности или даже раздражения у некоторых пишущих об Островском: проще описывать несчастную, катастрофическую жизнь, сложнее — обдумать жизнь счастливую. Еще сложнее — понять взаимоотношения этой личности и ее судьбы.

К примеру: Урусов пишет о счастливой, легкой смерти Островского — «умер без мучительной агонии». Современникам было с чем сравнивать — после мучительной агонии скончались Некрасов, Тургенев, Достоевский. Легкая смерть — чистый подарок судьбы? или возможно как-то ее заслужить? да, оно, конечно, нашему «жалкому, земному, эвклидовскому уму» вряд ли такие вопросы под силу. Но можно ли оспорить то, что в жизни и смерти художников, сотворивших нечто бессмертное, есть своя композиция. Мы можем не знать ее законов, но она живо чувствуется.

Островский имел определенную власть над своей судьбой. Именно это, пожалуй, самая характерная черта его жизни, а не отсутствие крайностей вроде тюрьмы или дуэли. Таких крайностей не было и у других крупных литераторов — у И. Гончарова, у Н. Лескова (правда, у них были трудности в связи с их самоутверждением в литературе). Самая сильная выходка судьбы (по отношению к Островскому) — это нога, расшибленная во время экспедиции по Волге (1856 год). Казалось бы, мелкий случай из личной жизни. Но не странно ли, что упавший и придавивший ногу тарантас по времени совпадает с обострением клеветнической компании по обвинению Островского в плагиате, компании, возглавленной Д. Горевым и поддержанной многими литераторами и даже артистами*. Словно из туч злобы и зависти грянула молния, сумевшая нанести Островскому не только нравственный удар, но и физический.

* См. об этом: Лакшин В. Я. Указ. соч.: Лобанов М. П. Островский. М., Молодая гвардия, 1989.

Нога зажила, клевета рассеялась. Подобных внезапных ударов судьбы Островский, пожалуй, более не получал. Похоже, что и к течению своей жизни, и к ходу своей судьбы он относился с усердным вниманием, имея на то убеждения «для собственного употребления» (его выражение из пушкинской речи 1880 года). Примечательна своим изяществом автобиографическая заметка Островского, сделанная им в альбом Семевского. Как известно, в ней драматург подробно рассказал об особенной и роковой роли в его жизни… числа «14»*. Довольно трудно себе представить, чтобы подобное несерьезное заявление вышло из-под пера Щедрина, Достоевского или Толстого. На мой взгляд, эта заметка показывает нам живо и наглядно, конечно, не мистицизм или особую суеверность драматурга, а его тщательную приглядку к своей жизни, к взаимоотношениям жизни и судьбы, в поисках каких-то законов или хоть закончиков. Разумеется, надо учесть и шутливость нашего драматурга, и его постоянную «уместность» — точное чувство того, что и как надо делать в том или ином случае — например, длинных речей за обедом не говорить, а в альбом писать изящную безделицу. Однако отчего такую безделицу, не другую — тоже вопрос.

* См.: А.Н. Островский. Поли. собр. соч. В 12-ти т. М.., Искусство, 1973 −1980. Т. X. С. 461-462. В дальнейшем ссылки на это издание (том, страницы) в тексте статьи.

Законы судьбы не могли не волновать Островского — ведь он в творимом им мире был главное лицо, демиург, и человеческими судьбами распоряжался по своему усмотрению. Он знал, как из-за людской беспечности, легкомыслия или дурного своеволия складывается неумолимый приговор. И он не был беспечен.

Свой «антилиризм» — как жизненную программу — он выработал, очевидно, в молодости. Во всяком случае, в его рецензии на повесть Писемского «Тюфяк» (1851) есть поразительное замечание: «В этом произведении мы не увидите ни любимых автором идеалов, — пишет Островский, которого во всю жизнь подозревали как раз в отсутствии «идеалов», — не увидите его личных воззрений на жизнь, не увидите его привычек и капризов, о которых другие считают долгом довести до сведения публики. Все это только путает художественность и хорошо только тогда, когда личность автора т а к в ы с о к а, ч т о с а м а с т а н о в и т с я х у д о ж е с т в е н н о ю (разрядка моя. — Т. М.)» (Х, С.24 −25)

Рискну утверждать, что редкий художник воздвигает между собою и обществом фильтр подобной силы! Запрещены все нехудожественные проявления личности. Можно пойти и несколько далее, предположив, что этот «фильтр» Островский установил и за пределами искусства.

Сделать свою личность художественною — пожалуй, следы такой работы можно угадать в нашем таинственном драматурге. И если в ранней молодости дело ограничивалось слабостью к щегольской одежде и рассматриванию себя в зеркале (а что ж, и это первые шаги к превращению себя в произведение искусства), то зрелые годы характерны исключительной силой внутренней отделки, обдуманностью всех проявлений.

Он избегал торопливых речей, ненужных слов, путаных дел, темных историй; политика и особливо болтовня о ней отвращала его — видимо, своей полной антихудожественностью; он всесторонне обдумывал людей и никогда не доверялся случайным собеседникам; он брал на свои плечи все, что взваливала жизнь, — и никогда и ни от чего не отказался, не увильнул, не схитрил. Он, своим разумом преображавший материю жизни в божественное искусство, будто стремился продлить сие благодетельное преобразование и далее. Во всяком случае, трудно не заметить одного важного свойства его деятельности — стремления расширить возможную сферу своего влияния. Мало писать и печатать «пиэсы» — надобно их играть, воздействуя таким образом на значительно большее количество умов (у Островского есть рассуждения на эту тему, что-де напечатанное становится достоянием одной лишь интеллигенции, а этого недостаточно). Мало быть драматическим писателем — надобно создать общество драматических писателей. Мало быть только лишь зависимым, гонимым драматургом — надобно подчинить своему воздействию весь театр. Внести в жизнь как можно более закона, порядка, к о м п о з и ц и и — то есть начатков художественности — вот генеральное желание Островского.

И хаотическая стихия поддавалась воле гения — нехотя, а поддавалась.

У Александра Николаевича Островского и у его брата Михаила Николаевича была, как мне кажется, общая жизненная пружина — общая с их отцом, Николаем Федоровичем. Тот, выйдя из бедности, умер дворянином, помещиком и домовладельцем — но хлопоты его были материальные, сконцентрированные на нем самом и делах семейства. Александр Николаевич и Михаил Николаевич отличались неспешным, постепенным самоосуществлением — вплоть до достижения высшего положения в избранной сфере. М. Н. Островский достиг высшего чина в российском государстве — чина действительного тайного советника, но и А. Н. Островский тоже некоторым образом достиг «высшего чина» в избранной им сфере деятельности. Существовала, видимо, и генетическая программа, так своеобразно претворенная драматургом… Повторю: Островский не оставил потомкам подробной объяснительной записки насчет своих взаимоотношений с судьбой. Можно, однако, изучив его творчество примерно понять, какие были его представления о действии всей мировой силы.

В его пьесах судьба ведет себя иррационально по отношению к людям, пребывающим в счастливой бессознательности — может ударить или обласкать равно бесчинно. Чуть только проблеск сознания — иррационально «гость съеживается, освобождая некоторое место и для причинно-следственной связи, и для законов — не арифметических, вестимо. Это Елеся Мигачев («Не было ни гроша, да вдруг алтын», 1871), художественный родственник Миши Бальзаминова, может найти под деревом пачку денег. Иоасаф Наумович Корпелов («Трудовой хлеб», 1874), нищий учитель, образованный человек тяжелой судьбины, никогда никаких денег нигде не найдет. А если сознание и самосознание человека развито до высшей степени, так, что он горазд выстроить и самую свою личность по законам художественной композиции — а так очевидно было у Островского — не вступит ли в салу закон обратного влияния? не получит ли человек долю законной власти над судьбой?

Вот он идет, наш честный труженик, смолоду пользующийся широкой и прочной славой, в окружении детей и друзей, приветливый и веселый, ловить рыбку в собственном поместье… Какая-то олеография, ей-богу, воскресная проповедь, недосмотрела тут русская жизнь, как она допустила эдакий лубок, удружила, нечего сказать, будущим биографам — так, что им и писать, понимаете, неизвестно о чем.

УМ

Прежде, чем перейти к подробному рассмотрению личности А. Н. Островского, отмечу, что то был человек большого и оригинального ума, признанного, кажется, всеми современниками. Пресмешно отозвался о нем А. Дружннин: «умный до ужасающей степени».* Островский, до старости лет востривший и развивающий свой ум, ценил деятельность человеческого разума во всяких видах, но он понимал ум по-своему, соединяя с понятием «ума» понятие «гения» и «таланта». Интересен отзыв Островского о Щедрине, Островский спорит с теми, кто разделяет талант и ум: «Главное в нем ум; а что такое талант, как не ум?».** Получается, по Островскому, что талантливый человек не может быть не умен, а умный— не талантлив. Странно! оригинально! но может, это случайный отзыв, хотя, мой читатель, надеюсь, уже усвоил, что случайного и хаотического в Островском почти что не было. Неслучайность замечания о Щедрине доказывает текст застольного слова о Пушкине, произнесенного во время торжественного обеда в честь открытия памятника поэту в 1880 году.

* Цит. по: Лакшин В. Я. Указ. соч. С. 303.

** А. Н. Островский в воспоминаниях современников. М., Худ. лит., 1966. С. 293.

Редкий случай: Островский выступает с публичной речью. Она подготовлена им тщательно, написана, читает по бумаге. Здесь его убеждения, важные мысли которые он счел достойными для обнародования — стало быть, просеянные им сквозь жесткое сито. Ни слева о гении, о даре, о чуде — об уме, только об уме. «Первая заслуга великого поэта в том, что через него у м н е е т все, что может п о у м н е т ь… поэт дает и самые формулы м ы с л е й и чувств. Богатые результаты совершеннейшей у м с т в е н н о й лаборатории делаются общим достоянием… Пушкиным восхищаются и у м н е ю т… Наша литература обязана ему своим у м с т в е н н ы м ростом… нам остается только желать, чтобы Россия производила поболее талантов, пожелать р у с с к о м у у м у поболе развития и простора…» (X, С 111-113)

Островский проводит разделение между умом творческим и умом обыкновенным: творческий ум открывает и предлагает истины, обыкновенный ум усваивает, «и то не вдруг». Стало быть, творческий ум и есть синоним таланта и гения, по Островскому. (Отличительный признак творческого ума — предлагать истины. Значит, Щедрин, предлагающий истины — творческий ум — талант — и дальнейшее дробление анализа творческих и художественных способностей человека Островский как бы полагает уже излишним.)

Творческий ум Островского выражался не только в творчестве, и в умном-разумном отношении к собственной жизни — умны и метки его обычные житейские суждения, даже заметки для себя. Мне, к примеру, очень нравится одно суждение Островского относительно «искусства для искусства»: «Процессы обобщения и отвлечения не сразу даются мозгу: они должны быть подготовлены. Обобщения, представляемые искусством, легче воспринимаются и постигаются и, практикуя ум, подготовляют его к научным открытиям. /…/ Чем искусство выше, отрешеннее, общее, тем оно более практикует мозг. Таким образом, „искусство для искусства“, при всей своей видимой бесполезности, приносит огромную пользу развитию нации». (X, С. 458)

Подобного суждения я нигде не встречала более — ни в веке XIX, ни позже. «Искусство для искусства» обычно защищают с помощью понятия о свободе творческой воли, о праве художника на самовыражение, о недопустимости утилитарных критериев в оценке произведений искусства. Что оно «практикует мозг нации» (тоже удивительное понятие!) — и, стало быть, полезно, — не припомню такого мнения и не берусь его опровергать: оно похоже на истину. Заметьте, Островский пишет для себя, для «собственного употребления», но как упруго, афористично, с пушкинской отчетливостью и точностью; видимо, изучал его критический стиль внимательно. (Зря недоумевал П. Боборыкин насчет того, будто неясно, под какими эстетическими влияниями развился драматург. Пушкинское влияние очевидно.)

Сейчас, когда уже намечены основные «вертикали» личностного устройства А. Н. Островского, мы перейдем к более детальному, по чертам, по свойствам, обдумыванию его индивидуального «космоса». Главная опора здесь — его пьесы, его письма и воспоминания о нем современников.

ПРОСТО — НЕПРОСТО

«Физиономия Островского, — считает В. Лакшин, — плохо уловима из мемуаров, черты его расплываются. Белокурый, стройный, хорошо пел — рисует его один из воспоминателей. Смолоду грузный, рыжеватый, рано облысевший, никогда не слышали его поющим — настаивает другой… Надо сводить эти свидетельства на очную ставку, выверять, просеивать».*

* Лакшин В. Я. Указ. соч. С. 3.

Черты расплываются? Но то, что приводит Лакшин в качестве примера «расплывчатости» есть два определенных портрета, которые каждый сам по себе и в этом качестве противоречат один другому. Значит, кто-то прав, а кто-то нет. Возможно ли, впрочем, ошибиться в собственном впечатлении? Ведь то впечатление, которое одна личность производит на другую, тоже есть своего рода неделимая единица и слагаемое этой личности. Из двух противоречащих друг другу свидетельств биографы Островского, как правило, исключают одно, как, неподлинное, ошибочное. Но точно ли это верный путь для постижения Островского — задаемся мы вопросом.

Возьмем воспоминания о молодой поре Островского — кисти В. З. Головиной (Ворониной), они открывают книгу «А. Н. Островский в воспоминаниях современников». Головина-Воронина познакомилась с Островским в 1849 году. Ее первое впечатление: «Белокурый молодой человек больше молчал и казался очень застенчивым и незанимательным, хотя смотрел на нас как-то не совсем просто». Его попросили прочесть пьесу, и он «очень мило и просто согласился».*

* А. Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 30.

Посмотрел не просто, а затем повел себя и мило и просто. Конечно, это вовсе микропроявления, заметные одному придирчивому на мелочи девичьему глазу. Но подчеркну — микропроявления к о н т р а с т н ы е.

В этом, самом первом воспоминании, будто спрятан ключик, тайный «алгоритм» личности, загадочная «формула», развитие которой будет осуществляться во всю жизнь Островского.

Никогда и ни на кого не производил Островский впечатления раздвоенной, хаотической, мятущейся личности. «Цельный, гармонично устроенный, ясный» — вслед за многими определяет Н. Эфрос, приходя к выводу о том, что эта гармония необъяснима, она была дана Островскому как «подарок природы».*

* Эфрос Н. Е. Указ. соч. С. 21.

Я же считаю, что гармония личностного устройства драматурга была не даром, а результатом огромного труда, и цельность — целостность были в какой-то мере завоеваны им и созданы. Даром было другое — я называю это «у н и в е р с а л ь н ы й дар композиции».

Гармония — результат, композиция — инструмент; с помощью великого этого дара, дара упорядочивания, построения, согласования, соподчинения частей в целое, Островский претворял жизненные контрасты в драмы, а собственные разнонаправленные проявления — в целостность индивидуального мира. Дар композиции, могучий разум и тот деятельный свет души, что мы называем «добротою», соединяли множество противоречивых свойств Островского и контрастных проявлений его натуры в единый поток; как бы пронизывали своими мощными «вертикалями» обширную «горизонталь».

Рассмотрим теперь те  к о н т р а с т н ы е п р о я в л е н и я личности Островского, что удалось добыть из толщи фактов и мнений.

ХРИСТИАНИН — ЯЗЫЧНИК, ПОРЯДОЧНЫЙ — СТИХИЙНЫЙ

Островский — видимо, очень рано — воспринял основы христианской нравственности, и так живо, прочно и недвусмысленно, что во всю жизнь не имел соблазна ни богоискательства, ни атеизма. В основании его творческого мира лежат краеугольные камни, действительность которых не обсуждается, не подлежит сомнению. Трудно сыскать пьесу Островского, где не велась бы речь о Боге, Божьем суде, правде, грехе, совести, ответе — не нарочно, неназойливо.

(Подхалюзин из «Банкрота» — и тот о совести рассуждает, и ловко). «Чем же и свет стоит? Правдой и совестью только и держится» — похоже, что слова царя Берендея весьма близки и самому Островскому.

Он не находил никакой красоты во зле и вообще, как кажется, не питал к нему интереса. Даже демоническое (самое невинное, печоринского толка) ему было органически противно, и он из пьесы в пьесу высмеивал «красавцев-мужчин», самолюбующихся и пустых.

И в нем самом не было ничего коварно-чарующего, обольщающего: великое обаяние Островского исходило, судя по всему, совсем из другого источника.

Моральное напряжение пьес Островского очевидно, но в этом он не был одинок. В эту эпоху жили великие моралисты, учителя, проповедники — Гоголь, Достоевский, Лев Толстой. Поведение Островского сильно отличалось от их пути. Важно понять, что тут никто не «лучше» и не «хуже», никто не прав более другого — нам нужно всего лишь выявить разницу, особость Островского. Он не искал Христа, подобно Достоевскому, не учил и не проповедовал, как Лев Толстой.

По свидетельству современников, Островский относился к учительству Толстого настороженно, чуть ли не враждебно — «что ты взялся умы мутить»* — вообще строгое осуждение людских слабостей и пороков большим сочувствием драматурга не пользовалось.

* А. Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 240.

В пьесе «Богатые невесты» (1876) Валентина Белесова — падшая, как раньше выражались, женщина, чудесно отвечает будто вот всем учителям, проповедникам нравственности: «В разговоре вообще стараются не показывать слишком явно своего умственного или нравственного превосходства над прочими. Надо щадить людей. Когда кто-нибудь с уверенностью полного мастера говорит об обязанностях человека — простые смертные, люди легкомысленные, такие, как я, должны думать, что этот урок относится к ним. /…/ Ну, и конфузишься… торжествовать над нами легко. Но, мне кажется, и мы имеем право сказать учителю: да, мы легкомысленны, но мы не мешаем вам быть святым, не мешайте и нам быть грешными! Научить вы нас не научите, а оскорбить можете». (IV, С. 229)

Всем персонажам своих пьес, тем, кто имеет идеалы, убеждения, кто учит, наставляет, проповедует, Островский явно сочувствует — а торжествовать, побеждать не дает им никогда. Будучи человеком порядочным, христиански обустроенным, Островский никому своих тихих внутренних нравственных ритмов не навязывал. О его миролюбии, незлобивости и невздорности свидетельствует то, что ни с кем из своих великих собратьев по перу Островский во всю жизнь не поссорился, знаком же был со всеми стало быть, возможность такую имел.

Некоторое охлаждение в отношениях с Львом Толстым или небольшие недоразумения с Некрасовым ни в какое сравнение не идут с морем обид, ссор, острых конфликтов — вплоть до третейского суда и дуэли — что плескалось вокруг него.

Вот ближайший соратник, М. Е. Салтыков-Щедрин, пишет в письме: прислал-де Островский пьесу, еще глупее «Богатых невест», и вообще хорошего в нем, в Островском, уже немного.* Такие штуки в человеческом общежитии редко бывают тайными, найдутся желатели передать. Да и Щедрин был на редкость откровенен, все свои «словечки» повторял и в письмах, и устно, надо думать. Однако Островский, если и знал, то не замечал — человек порядочный-упорядоченный, строго отделял главное от второстепенного, случайное от существенного в своем «космосе». Никаких обид, никаких неудовольствий Щедрину не высказывал.

* Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. В 20-ти т. Т. 19. Кн. 1. С. 34.

Нравственность — она ведь и есть порядок, закон, космос, супротив хаоса, беспорядка, беззакония.

Секретарь Островского Кропачев отмечает: «С неподражаемым умением и классической аккуратностью укладывал вещи в чемодан».* Черта замечательная! И никогда не могущая быть случайной, изолированной, т. е. люди, с классической аккуратностью укладывающие свои вещи в чемодан, как правило, стремятся урегулировать и все прочие свои проявления.

* А.Н.Островский в воспоминаниях современниов. С. 483.

Ясен и аккуратен был Островский в деловых, товарищеских и дружеских отношениях. Всю жизнь жил трудом, не увлекаясь ни коммерцией, ни помещичьи хозяйством (в Щелыково все делалось на потребу семьи, иногда меньше, иногда чуть больше), ни тем более азартными играми. Все недоразумения с коллегами и товарищами распутывал, проговаривал, выяснял, не доводил до болезненного состояния.

Однако будь Островский только примерным сыном православия, человеком порядка, закона, установления, разве он оставил бы нам свой театр, полный человеческих страстей, грехов, заблуждений и страданий. Ему было что преодолевать! В полной мере жила в нем стихия русской жизни, живой жизни — то была натура сильная, размашистая, до страсти влюбленная во все радости природного бытия.

Известно, как разгульно жила так называемая «молодая редакция» «Москвитянина». Сейчас, по прошествии многих лет, идейная основа этого кружка улавливается уже с большим трудом. Смутной она была — ведь все сходились не на идеях, а на основе общих ощущений, на остром чувстве национальной стихии. Главенствовал культ особого душевно-чувственного напряжения, ярче всего выраженный в совместном распивании и распевании. Г. Синюхаев считает даже, что именно во время ночных бдений с друзьями по «Москвитянину» Островский капитально подорвал свое здоровье.*

*См.: Синюхаев Г. Т. Болезнь и смерть Островского. В кн.: Памяти АН. Островского. Пг" Путь к знанию, 1923. С. 117.

«Страшно увлекался всем и всеми, особенно женщинами»*, — вспоминает один современник Островского, есть и другие тому свидетельства. Да, тут-то и было главное поле сражения, на котором хаос дал бой космосу. Не успел Островский осудить с точки зрения вековой морали героя пьесы «Не так живи, как хочется», Петра Ильича, — как и сам закружился под стать своему герою. Любовь смела его тихий семейный уют, опрокинула привычный и милый сердцу порядок, заставила страдать и причинять страдания. Начиная со второй половины 1850-х годов, в творчестве Островского наметится и зазвучит все сильнее могучий конфликт: морали и природы, обычая и воли, закона и стихии («Гроза» и «Грех да беда на кого не живет» — конечно, самые крупные случаи, но не единственные) в конечном счете, это — вековой спор Христа и Ярилы, религии солнца и религии страдания (потом, спустя много лет, об этом будет толковать В. В. Розанов и, чудак, ни словом не вспомнит об Островском). И важно понять, что Островский сам глубоко пережил и перестрадал все свои «вопросы».

* А.Н.Островский в воспоминаниях современников. С. 394.

В этой битве Островский не встанет ни на одну сторону. Он не будет во имя стихии, желания, воли, природы отменять нравственность, закон и порядок. «Все позволено» — немыслимо для него даже в качестве предположения. Но и казнить именем закона человеческую волю и желание никогда не посмеет. Он пишет битву неразрешимых противоположностей, он драматург — но он в этой битве не хладнокровный объективный наблюдатель — она очевидно, шла и в его сердце.

ЗАМКНУТЫЙ — ОБЩИТЕЛЬНЫЙ

«Островский вел довольно замкнутый образ жизни»* — написал кропотливый реставратор биографии Островского А. Ревякин. Правда, тут же добавил с удивлением, что воспоминаний о драматурге осталось притом много. Позже, в пятидесятых годах, Ревякин пересмотрит свою точку зрения и сочтет, что Островский «был по природе общительный».** Но тогда, в тридцатые годы, следователь сказал о том впечатлении, которое произвело на него чтение отзывов современников. Понадобились годы трудов, изучений, чтобы это впечатление поменялось на противоположное.

* Ревякин А.И. Островский и его современники. М.-Л., Academia, 1931. С. 8.

** Ревякин А.И., Первая жена Островского. — В кн.: Литературное наследство. Т. 88. Кн. 1. С. 466.

Ведь и те слова, которые мы привели ранее, — мнения Урусова, Боборыкина о неясности лица драматурга, его потаенности — тоже говорят в пользу версии о «замкнутости». Есть и другие свидетельства — о нелюбви к публичным выступлениям, о страсти к домоседству. Один только раз собрался за границу, один раз переехал с квартиры на квартиру, один раз побывал в экспедиции на Волге…

Тем не менее то был человек кружка, общества, союза, товарищества, братства. Взглянем на его жизненный путь: на всем протяжении вокруг Островского группируются люди, он образует какие-то объединения с собою в центре («молодая редакция» «Москвитянина», Артистический кружок, Общество драматических писателей) или входит в уже существующие (редакция «Современника»). Всю жизнь на людях. Круг общения Островского был весьма обширен: он знал практически всех писателей обеих столиц, о театрах же и говорить нечего, все известны — от машиниста до дирекции. Принимал разных посетителей, приятных и неприятных. Знал всех драматургов. Дружил со многими композиторами. Большие знакомства в купеческом сословии. Бывал на ежегодных обедах в честь основания Московского университета. Отказываясь от публичных речей, охотно участвовал в публичных чтениях. Общался с обитателями Кинешемского уезда как почетный мировой судья, исполнявший свои обязанности прилежно.*

* См. об этом: Ревякин АИ. А. Н. Островский в Щелыкове. М., 1978. С. 195-218.

Как человек такого образа жизни может быть домоседом и вести замкнутый образ жизни, остается загадкой. Правда, Островский никогда не мелькал всуе, был «непримелькавшимся» и может потому отчасти непонятным. С другой стороны, он всегда с исключительной настойчивостью звал к себе в гости, особенно в Щелыково — значит, ощущал постоянную потребность в людях и страдал от их нехватки. Моделью сочетания общительности и замкнутости Островского могут служить его хорошие дни в Щелыково: усадьба наполнена детьми, друзьями, приятелями, работниками, а он сидит один в кабинете, трудится. Такой широкий круг общения с замкнутым центром.

САМОЛЮБИВЫЙ — СКРОМНЫЙ

Самолюбие (самомнение) Островского признавали, кажется, все — недоброжелатели безоговорочно, друзьями с объяснениями.

Считалось, что самомнение, заносчивость, хвастливость Островского, следствие ранней и громкой славы и обожания молодых друзей, упрочились с его лидирующим положением в театре и среди драматических писателей, превратившись уже в величавость.

«На протяжении более 20 лет я находил в Островском такую веру в себя, такое довольство всем, что он ни написал, какого я решительно не видел ни в ком из наших корифеев: ни у Тургенева, ни у Достоевского, ни у Гончарова, ни у Салтыкова-Щедрина и всего менее — у Некрасова»*, — вспоминает Боборыкин. Доброжелательный к Островскому М. Семевский пишет: «Александр Николаевич самолюбив, в том спору нет, но далеко же не так, как о нем рассказывают. По крайней мере, я не видел ни одной серьезной выходки гордого самолюбия и тщеславия»**. Друг Островского, С. Максимов: «Лишенный всякого самомнения и тщеславия…»*** — так он определяет Островского, но буквально несколькими страницами спустя, словно с огорчением, пишет о хвастливости нашего драматурга: «явный недостаток, правду сказать, резко бросавшийся в глаза».****

* А. Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 185.

** Там же. С. 139.

*** Там же. С. 93.

**** Там же. С. 110.

Итак, три мнения: недоброжелательное, приятельски-спокойное и дружеское.

Они, пожалуй, сходятся в общей точке, имеют в виду один и тот же предмет. Боборыкин находится на расстоянии от Островского, он чужой, и самомнение драматурга кажется ему огромным. Семевский — ближе, но не слишком близко, оттого его мнение самое уравновешенное, сбалансированное. Самолюбив, дескать, бесспорно, но без выходок, нормально самолюбив. Максимов стоит совсем близко, и его портрет Островского решительно двоится: Островский одновременно лишен всякого самомнения и тщеславия и явно хвастлив, так, что аж в глаза бросается. Попробуйте-ка смонтировать гомункулуса из хвастливости и полного отсутствия самомнения — и вы поймете тяжелую долю биографов Островского.

Пойдем далее, вот перед читателем цепь суждений, принадлежащих современникам Островского: «Комическая хвастливость» (Д. Стахеев)*, «любил овации, как человек до крайности самолюбивый, считавший себя совершенством во многих отношениях» (Н. Берг)**, «застенчивый, как девушка» (И. Горбунов)***, «поразительная скромность» (С. Максимов)****; «скромность, добродушие» (М. Семевский)*****; «человек очень застенчивый и робкий» (В. Минорский)******; «был высокого мнения о своей наружности, любил смотреться в зеркало» (К. Де-Лазари)*******; «любил поклонение и благоговение к своей особе» (А. Соколов)********…

*Стахеев Д. И. Островский. — Исторический вестник, 1907. № 11. С. 470.

**А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 40.

***Там же. С. 50.

****Там же. С. 125.

*****Там же. С. 140.

******Там же. С. 310.

*******Там же. С. 394.

********Соколов АА Из воспоминаний старого театрала. — Театральный мирок, 1892. № 31. С. 2.

Самолюбивый и скромный, застенчивый и хвастливый. А ведь это не герой Достоевского, а цельный, «ясный» Островский. Точно он, с классической аккуратностью складывавший вещи в чемодан, с тою же непостижимой аккуратностью сложил разнородные свойства своей личности в единое целое.

Надо, однако, разбираться: самолюбие самолюбию рознь. Каково было самолюбие Островского? Более всего похоже на правду то, что это было полновесное осознание своей ц е н н о с т и, следственно, обращение с самим собою как с ценностью. С теми, кто эту ценность не признавал или не считался с нею, можно было вести себя так, «чтоб чувствовали». А коли ценность личности признавалась безусловно, то уместна была скромность и даже самоумаление.

Лев Толстой, чью человековедческую проницательность трудно опровергнуть, по словам В. Лазурского, сказал о драматурге следующее: «Это была его слабая сторона — придавать себе большое значение: «я, я»*. В тон ему заметит Островский: «Уж очень он, Лев /…/ самолюбив, не любит, если ему правду в глаза говорят».** Это заочное препирательство двух титанов по вопросу о том, кто из них двоих самолюбивее, производит слегка комическое впечатление. Но все-таки Толстой говорит об одном роде самолюбия, а Островский — о другом. Островский выделял самолюбие в особую статью рассуждения, и в частных разговорах (никогда — публично), среди несимпатичных ему черт Гоголя, Достоевского, Тургенева — называл эгоизм и страшное самолюбие. «Это был человек страшного самолюбия» (о Гоголе)***, «страшно изломанный, самолюбивый до болезни» (о Достоевском).****

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 308.

**Там же. С. 304.

***Там же. С. 295.

****Там же. С. 296.

Сознание своей ценности и своего значения в Островском не доходило ни до сумасшествия, ни до болезни, ни до желания проповедовать миру. Опять-таки напоминаю, это никак не означает, что Островский «лучше» Достоевского или Гоголя (хотя в обычном, житейском, пошлом, обывательском смысле слова это где-то и так, то есть общаться обыкновенному человеку с Островским было гораздо легче, чем с другими титанами). Заметим, что и те, кто толкует о самолюбии Островского, не говорят, однако же, об эгоизме или эгоцентризме.

Островский мог резко и пренебрежительно отозваться о самолюбии другого человека. Он пишет Бурдину о театральных делах: «скучные притязания г/……../ самолюбия, вроде притязания Нильского» (XI, С. 403). Но в его письмах нет и самовосхваления. В письме к П. Анненкову (1871) он даже относит себя к числу «нехитрых художников» (XI, С. 352). Утешая друга Бурдина, провалившего роль, отмежевывается от своего самолюбия: «Я не самолюбив и пьес своих высоко не ставлю» (XI, С. 247).

Правда, совсем другая картина наблюдается в многочисленных обращениях и записках Островского «по начальству». Тут при всяком удобном случае Островский напомнит о своих заслугах, ничуть не стесняясь в выражениях: здесь будут те самые «я, я», о которых говорил Толстой («Я — все: и академия, и меценат, и защита… по своим врожденным способностям я стал во главе сценического искусства… Садовский своей славой был обязан мне… Линская и Левкеева называли меня „наш боженька“… я — прибежище для артистов; я им дорог, как глава…») (XI, С. 247-248).

Но все перечисляемые им заслуги — реальны, ничто не приписано, не раздуто.

Островского живо волновала, а иногда и больно ранила разница между ощущением своей ценности, ценности своих творений и дел — и оценкою их другими. Он с горечью воспринял факт недооценки Некрасовым «Снегурочки» — недооценки буквальной, в денежном измерении (см. об этом в т. XI, С. 425–426). Он счел необходимым отстоять значение своего произведения. Но если наступало желанное равновесие между ценностью и оценкой, Островский совершенно успокаивался и уж никак не величался. Раз Анненков так сердечно отнесся к его творчеству, так высоко его оценил, то не лишне и умалиться немного, изобразить себя «нехитрым художником», скромным любителем художнического труда и отделки.

Вот тут ясно видно, как работал «универсальный дар композиции», как драматург чувствовал и соблюдал меру личностных проявлений.

Он мог быть скромен с друзьями, поклонниками, артистами, начинающими драматургами, со всеми, кто безусловно признавал его ценность. Чуть только веяло холодом, враждой, недооценкой — преображался и Островский. «Он был несколько странен, — вспоминает А. Соколов, журналист, известный под псевдонимом „Театральный нигилист“ — все как будто бы боялся, чтобы с ним кто-нибудь не обошелся фамильярно»*. Так, небось, «Театрального нигилиста» и боялся, и ему подобных, боялся фамильярности — а фамильярность и есть неуважительное, пренебрежительное отношение к ценности и значению другого.

* Соколов АА Из воспоминаний старого театрала. — Театральный мирок, 1892. № 31. С. 2.

При любых признаках недооценки Островский сам вставал на защиту желанного равновесия и сам его восстанавливал, своим словом. Боборыкин похвалил какую-то роль в его пьесе, и Островский «с добродушной улыбкой выговорил невозмутимо»: «ведь у меня всегда все роли — превосходные&raquo* — думаю, что все составляющие этого великолепного ответа (добродушная улыбка, невозмутимость, сам текст), — были специально изготовлены для Боборыкина, который Островского никогда, как должно, не ценил, и Островский это знал.

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 187..

Островский не любил холода, боялся его — всякого холода, и физического, и душевного, и бытийного, великого холода земной жизни. Дома он кутался в меховые халаты, прятал ноги в «медвежий ковер», мечтал, что на новой квартире, в доме князя Голицына, удастся «прикопить тепла» (его слова — см. XI, С. 556). Смолоду звучат в его письмах жалобы на холод («…ничего теплого у меня нет», — жалобно пишет он М. Погодину. — XI, С. 41.). «А так жить холодно» — скажет его заветная героиня, Лариса-бесприданница; и вообще тема «тепла» (любви, ласки, дружбы, быта, чаепития, юмора) и «холода» (смерти, вражды, обмана, потери дома) — одна из главнейших в его творчестве, о чем еще будет дальнейшее рассуждение.

Это была его личная тема, личное, лирическое мироощущение. Он, видимо, страдал от любых проявлений душевного холода — вот и Некрасову, не оценившему «Снегурочку», пишет: «незаслуженная х о л о д н о с т ь и резкость Вашего письма в моей искренней и постоянно расположенной к вам душе возбудили очень много горьких чувств и размышлений…» (XI, С. 426). И если холод подступал к нему слишком близко, он вырабатывал необходимое для жизни тепло сам, пусть и с помощью собственных горячих одобрений своего труда.

В оценке внешнего мира все это могло показаться и самомнением, и хвастливостью. Я определяю это, как соблюдение меры т е п л а и  х о л о д а, необходимой для жизнедеятельности личности. Контрастные проявления Островского этой группы (самолюбие — скромность, хвастливость — застенчивость) отнюдь не признак хаотичности, раздвоенности натуры, но и не примыслены одними лишь недоброжелательными современниками. Тут была своя логика, своя композиция.

ЗДОРОВЫЙ — БОЛЬНОЙ

Островский написал сорок семь оригинальных пьес и имел рекордное для великого русского писателя количество детей (десять; четверо, от Агафьи Ивановны, рано умерли). Исключительная и опять-таки универсальная плодовитость. «Вы наш богатырь» — напишет Островскому Некрасов.* Ни на одного своего современника Островский не производил впечатления хилого, болезненного, слабого здоровьем человека (исключая два-три последних года жизни). «Фигура русского, плотно, хорошо сколоченного боярина» (М. Семевский)**, «крупная, мужественная фигура» (Т. Склифосовская)***; «кажется человеком коренастым и здоровым» (АУрусов)****; до конца жизни Островский не прекращал разнообразную деятельность, упражнял лингвистические способности, не потерял ни грана памяти (замечательной, необыкновенной и колоссальной, по отзывам современников).

* Цит. по: Вильчинский В. П. Некрасов и АН. Островский в их переписке. — Некрасовский сборник, YI. Л., 1978. С. 59.

** А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 158.

*** Там же. С. 321.

**** Порядок, 1881. 22 января.

Жаловаться на нездоровье Островский начал смолоду. Дальше дело пошло по нарастающей: начиная с 1860-х годов, со времен своей семейной драмы, драматург утверждает о плохом, ужасном, катастрофическом состоянии организма, пишет об этом почти в каждом письме к другу или близкому приятелю.

На непочтительные актерские глаза, в поведении Островского была значительная доля игры. Так считает К. Де-Лазари, об этом пишет А. Нильский — «Причудник» /…/ вечно жаловался на всевозможные болезни, кряхтел, стонал«* — можно, конечно, и отбросить эти свидетельства, а тем не менее, надо учесть: актеры по свойству натуры и профессии наигрыш видят проницательно. Характерно и то, что Островский жаловался на болезни друзьям, приятелям и актерам, своим людям, не Боборыкину. Он будто бы по праву расслаблялся, требуя за свои непомерные труды долю сочувствия, т. е. т е п л а.

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. C. 357.

Но болел же он и действительно. Знакомство с родимой природой во время волжской экспедиции ему довольно дорого обошлось — Островский «сломал ногу, один раз тонул, несколько раз сильно простужался».* Он часто переутомлялся, простужался, болел сердцем — и умер ведь в шестьдесят три, не в девяносто.

*А.Н. Островский в воспоминаниях современников. C. 302.

В человеке подобной силы интеллекта всегда трудно разделить физический и духовный пласты существования. Энергичный, духовно здоровый, и вкусы-то его все были здоровые: любил красивых женщин, дружеское застолье, лес, деревню, грибы и ягоды, охоту, рыбную ловлю, высокие образцы художества… но чувствительность непомерная, но боязнь холода, но тонкость душевного аппарата? умер от разрыва сердца — случайно ли? так что присоединим к контрастным проявлениям Островского и еще одну пару: здоровый и больной.

ДОБРОДУШИЕ — ЖЕЛЧЬ

Группа свойств личности драматурга, объединенных общим именем «добродушия» (сюда входят: приветливость, мягкость, ласковость, миролюбие) запомнилась современникам, пожалуй, крепче всего. Это — основной общий колорит личности Островского, ее общий тон, общий «вкус». Все тут вторят один другому, приводя примеры, подбирая нежные слова.

«Мягкое сердце, добрый, ласковый и всегда снисходительный» (А. Нильский)*; «Ласковая, милая улыбка… атмосфера привета и ласки» (М. Ипполитов—Иванов)**; «трудно вообразить себе человека добродушнее» (Д. Аверкиев)***; «дорог был своими сердечными упрощенными отношениями» (С. Максимов)****; «добродушие, незлопамятность» (М. Семевский)*****; «ласковость», «добрые ласкающие глаза» (В. Герценштейн)******; «радостный и добрый» A. КОНИ)*******…

* Там же. С. 353.

** Там же. С. 434.

*** Там же. С. 489.

**** Там же. С. 121.

***** Там же. С. 140.

****** Там же. С. 180.

******* Там же. С. 196.

Даже недолюбливавший в 1850-е годы Островского и весь кружок «молодой редакции «Москвитянина», Д. Грнгорович в своих «Литературных воспоминаниях» отмечает, что Островский встретил его (будучи с ним незнакомым) — «с приветливостью», хотя и «сдержанной».*

Григорович Д. В. Литературные воспоминания. М., Художественная литература, 1987. С. 120.

Это уж никаким трудом не выработаешь: такая натура, родился на свет «добрый человек» — и слава Богу. Кроме того, Островский был деятельно добр, помогал «по христианству», особливо начинающим писателям, бедным или как-то обездоленным. Мягкость и приветливость тоже от Создателя, выработке не поддаются. Случалось, что он, будучи во главе какого-либо дела, напускал на себя важность и даже суровость. Однако уморительноо пишет о его председательстве в обществе драматических писателей Н. Кропачев: оказывается, не было ничего легче, чем, в бытность Островского председателем, попасть в число драматических писателей: «тут были, например, такие субъекты, которые и пера-то в руки не брали».* Личность и творчество Островского были в этом смысле весьма схожи, хорошо сказал о способе изображения человека в его пьесах Н. Эфрос: «его изображения всегда — такие обогретые, теплые, купаются в лучах авторской ласковости» …**

* АН. Островский в воспоминаниях современников. С. 211.

** Эфрос Н. Е. АН. Островский. Пг., Колос, 1922. С. 24.

Среди словесных портретов Островского выделяется один, кисти П. Невежина. Примечательно, как он пишет об улыбке Островского: «особенная улыбка, в которой отражались ум и бесконечная доброта, отравленная желчью». Доброта, отравленная желчью?* и опять, спустя два слова, Невежин словно противоречит сам себе, определяя Островского, как человека с «наивною детской душой». Помилуйте, с детской-то душой какая же возможна желчь? А сюда еще присовокупим и «глаза с хитрецой» (К. Де-Лазари)**, и лукавство, и суровость, отмеченные иными современниками…

* АН. Островский в воспоминаниях современников. С. 263.

** Там же. С. 393.

Этот добрый, мягкий, приветливый человек мог так припечатать словцом, что и Щедрину под стать (наверное, восхищала Островского в Щедрине не в последнюю очередь меткость суждений). Хлестко и неподражаемо-юмористически отозвался он в 1864 году о пьесе Л. Толстого «Зараженное семейство», да не просто отозвался, а в письме к Некрасову: «Когда я еще только расхварывался, утащил меня к себе Л. Н. Толстой и прочел мне свою новую комедию; это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши от его чтения; хорошо еще, что я сам весь увядаю преждевременно, так оно и незаметно, а то бы что хорошего!» (XI, С. 179).

Вот уж виден автор «На всякого мудреца довольно простоты». Да, не был Островский, при всей своей доброте, расплывчат, не был ни овцой, ни Буддою невозмутимым: гнев и раздражение были ему хорошо ведомы.

Он был нежен с друзьями. Но чуть задень его за живое, скажи сильно поперек — мягкость как ветром сдует. Приятель из приятелей, Бурдин, сослался как-то на мнение Театрально-литературного Комитета. «Давно ли ты стал радоваться, что твои мнения сходятся с мнениями Комитета! — отчеканивает Островский. — Деликатно ли с твоей стороны сообщать мне в назидание мнение убогой компании, тогда как не только я, но и все порядочные люди оскорбляются, что пять-шесть плоских бездарностей, с развязностью почти военного человека, судят произведения настоящих художников» (XI, О. 442).

Он умел и отклонить просьбы и притязания, ему ненужные и неясные, и с вежливостью такого сорта, что она как бы прекращала все дальнейшие объяснения по этому поводу. Однажды с некоторой путаной просьбою к Островскому обратился Н. С. Лесков. Островский отвечает следующим образом: «Милостивый государь Николай Семенович, Вы пишете, что Вам нужно мое письмо, т. е. мое имя, чтобы заинтересовать лицо, близко поставленное Государю, в деле, о котором Вы, из сострадания, беретесь хлопотать и которое Вы сами называете довольно отвратительным. Я Вам очень благодарен за то, что Вы признаете за моим именем некоторую ценность; но это самое обстоятельство и не позволяет мне обращаться с своим именем легкомысленно /…/ не зная /…/ самого дела, я /…/ по совести ничего не могу сказать, ни даже придумать, что бы могло послужить в его пользу» (XI, С. 487-488).

И вежливо, а тверденько: сказал, как отрезал. А мог и еще тверже, если в гневе. Видимо, рассердил его не на шутку композитор А. Н. Серов: ему Островский отправил просто-таки образец эпистолярной отповеди, начинающийся так: «После Вашего письма нет возможности предположить, чтобы вы имели настоящее понятие о вежливости» (XI, С. 295).

Если прочесть эти слова вслух, будто зазвучит властный, твердый голос. Заканчивается письмо совсем хорошо: «Вы просите меня не пенять, что круто обращаетесь. Об чем же мне пенять? Я Вам не подчиненный. На крутое письмо всякий имеет право отвечать еще круче, если дозволит благовоспитанность» (XI, С. 296).

Нас, привыкших к разнообразию театра Островского, уже не удивляет, что и «Снегурочку», и «Волки и овцы» написал один человек, владевший и поэзией и сатирой. А вот контрасты личностных проявлений самого Островского, при внимательном рассмотрении, удивляют. Хотя все эти величины крепко связаны, имеют общий источник. Понятно, что создатель «Леса» и «Бешеных денег» мог быть и резок, и насмешлив, как трудно оспорить и то, что без мягкого сердца и душевной кротости не напишешь «Бедной невесты» или «Без вины виноватые». Важно уяснить богатство человеческой натуры Островского и то, что, наблюдая природу человека, он частенько глядел не только на внешний мир, но и внутрь себя.

АГАФЬЯ ИВАНОВНА, МАРЬЯ ВАСИЛЬЕВНА, НИКОЛАЙ ДОБРОЛЮБОВ, АПОЛЛОН ГРИГОРЬЕВ

Закон совмещения противоположных свойств и контрастных проявлений словно простирался и за пределы личности Островского, формируя и ближайшее окружение его жизни и творчества. Обе его жены — Агафья Ивановна, Марья Васильевна, и оба его главных критика — Николай Добролюбов, Аполлон Григорьев — были людьми, несходственными решительно ни в чем: ни в складе характера, ни в ходе судьбы, ни в убеждениях, ни — если говорить о критиках — в стиле и методах анализа художественного произведения.

Агафья Ивановна, тихая, простая женщина, старше Островского по возрасту, никогда не появлявшаяся с Островским в обществе, не слишком красивая — и Марья Васильевна, молодая, красивая цыганской, или, во всяком случае, восточной красотой, любившая щегольнуть нарядом, горячая, страстная*.

* См. об этом: Ревякин АИ. Первая жена Островского. — В кн.: Литературное наследство. Т. 88. Кн. 1. С. 460-468 и другие биографические сочинения.

Николай Добролюбов — разумный, рассудочный материалист, абсолютно «партийный», твердо и четко излагающий свои мысли, очень влиятельный в русском обществе — и Аполлон Григорьев, стихийный, поэтичный, вдохновенный и путаный, боявшийся всякой партийной определенности, малоавторитетный, хотя и читаемый в обществе.

И все они сходились в любви к Островскому! И он любил их. (Конечно, по отношению к Добролюбову была известная сдержанность, но Добролюбов сыграл слишком великую роль в литературном самоутверждении Островского, чтобы тот хоть единым словом намекнул на какие бы то ни было разногласия с ним.)

Словно льнули «бинарные оппозиции» к нашему драматургу, как раз искавшему и писавшему столкновения разнонаправленных воль, сшибки противоположных стихий. И близлежащая к Островскому жизнь будто заражалась от него общими свойствами его натуры, ведя себя с неумолимой композиционной строгостью.

МУЖСКОЕ — ЖЕНСКОЕ

Мужественность Островского была несомненна и, по воспоминаниям современников, выражалась даже и во всем его облике. Мужественный, крепкий, коренастый, напоминающий не то богатыря, не то боярина — таким видели его люди. И в этом мужественном теле обитал, видимо, абсолютно мужской дух, если под понятием «мужское» разуметь обозначение одной из двух мировых сил-стихий, силу, устремленную на борьбу, завоевание и построение.

Композиция считается традиционно чуждой женской стихии, и сам Островский, драматург-«композитор», шутил, что такая работа-де женщине не под силу.

Островский был отличный воин, боец, завоевывая себе различные области влияния, умел и отступить, и напасть вовремя и во всеоружии. Его многочисленные записки о положении дел на театре — очень боевые, активные, воинственные.

До самой смерти не покидала его особенная, боевая духовная бодрость. «Александр Николаевич принадлежал к числу стойких натур, нелегко поддававшихся душевному недомоганию; он не скоро опускался и никогда не «раскисал» — вспоминает Л. Новский*. «Стойкий сам по себе, сильный волей, твердый в слове и убеждениях» — подтвердит Н. Кропачев**, но, собственно, этого никто и не оспаривает в Островском.

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 289-290.

** Там же. с 481.

Так и должно было быть — конечно, исполинский театр и возводил исполин-демиург, богатырь, строитель и боец.

Но, коли он был такой героической личностью, отчего не оставить небольшого автопортрета, где-нибудь хоть в уголочке какой-нибудь пьесы? ведь герой в русской жизни — такая приятная редкость и так нужны обществу ободряющие идеалы.

По моим наблюдениям, Островский оставил нам множество автопортретов, но не буквально воспроизводящих какие-то личностные черты, то были, скорее, автопортреты души.

Похоже на то, что у этого абсолютного мужчины с абсолютно мужским духом соединялась абсолютно женская душа.

Прекрасно написал об этом С. Максимов — человек, близко знавший Островского. «Эта быстрая смена впечатлений, — пишет Максимов, — в подвижных и живых чертах лица, выражавшаяся неожиданным переходом от задумчивого к открытому и веселому выражению, всегда была поразительна /…/ под обманчивой и призрачной невозмутимостью и при видимой солидности в движениях скрывалась тонкая чувствительность и хранились источники беспредельной нежности»* — воля ваша, но это женский портрет. Чувствительность тонкая, нежность беспредельная, смена впечатлений в чертах лица! Далее: «Писал Островский разгонистым и крупным, четким почерком, круглые буквы которого напоминали неуверенный женский, что приводило в некоторое недоумение Тургенева…»**.

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 77.

** Там же. С. 98.

Не только писал женским почерком, но, оказывается, не чурался и других женскщх занятий. К. Загорский как-то застал его за кройкой панталончиков для сына. Островский объяснил удивленно товарищу, что рос среди девочек… товарищей у него в детстве не было».* «Его коньком, — рассказывает М. Писарев. — были женские роли /…/ Свах и купчих он читал неподражаемо. Многие выдающиеся русские актрисы играли роли в пьесах Островского с его голоса»**. Писал женским почерком, рос среди девочек, неподражаемо исполнял женские роли и был чрезвычайно чувствителен — о том есть немало свидетельств. «Малейшее волнение сейчас же заставляло его болезненно прижимать руки к сердцу» (Л. Новский)***.

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 370.

** Там же. С. 344.

*** Там же. С. 288-289.

«Натура Александра Николаевича была крайне впечатлительна: сообщаешь, бывало, ему веселое, он улыбается, станешь передавать печальное — сейчас лицо его изменится, делается печальным» (И. Купчинский)*. Многие вспоминали «милую улыбку» Островского, точно он был светская красавица. С. Васильев и дальше пошел, отмечая «обаяние, чарующее обаяние личности«, процитировал пушкинские стихи — отнеся их к личности Островского и к своему отношению. «И говорю ей: «как вы милы» И мыслю: «как тебя люблю». Увидев то, каким бесконечно нежным взглядом смотрит Островский на сына, Васильев заключает: «Он обладал бесконечною тонкостью чувства, женственной нежностью и деликатностью сердца»**.

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 233.

** Там же. 493-494..

Видите, все схсодятся: впечатлительность, чувствительность. Нервность, нежность…все то черты женской силы-стихии.

В пьесах Островского есть героини, наиболее полно выражающие суть своей стихии, своей природы — женщины впечатлительнее, чуткие, нежные сердцем — Катерина из «Грозы», Лариса Огудалова, Юлия Тугина, Саша Негина, Вера Филипповна («Сердце не камень»), Ксения Кочуева («Не от мира сего») и многие другие. Трудно оспорить, что они написаны Островским с особою силой и особой любовью и сочувствием. Островский вел себя в этом мире по-мужски, но восприятие жизни у него, видимо, было женское. Слить в единое существование мужской дух и женскую душу — то была большая удача Творения. Лучшего для драматурга трудно пожелать…

ОБЫКНОВЕННЫЙ — НЕОБЫКНОВЕННЫЙ

«Много было странностей в этом необыкновенном человеке!»— воскликнул один современник Островского.*

* А.Н. Островский в воспоминаниях современников. С. 43.

Но вообще-то Островекий не путал, не поражал людей ни превосходством, ни причудами, ни особыми требованиями. Его соразмерность делала его и приемлемым и приятным в общежитии.

Я попыталась показать читателю, что то был человек не только необыкновенный, но даже и уму непостижимый. Но это не бросалось в глаза людям, не выпирало, не настаивало на себе — Островский умело, умно и органично, с помощью дара композиции, соразмерял проявления своей исключительней, богатой контрастами личности — соразмерял с людьми, с обстоятельствами, с чувством изящного, с законами гармонии: так что и спустя многие годы его биографы, как бы завороженные гармоничной целостностью этого человека, перечисляют, буквально через запятую, несочетаемые свойства Островского и никак не останавливают на этом внимания. В прекрасной книге А. И. Ревякина «А. Н. Островский в Щелыкове» есть места, читая которые, трудно удержаться от улыбки. «Не лишним будет отметить, — пишет Ревякин, — что гуманность Александра Николаевича распространялась и на животных. По воспоминаниям М. М. Шателен, он «не позволял убивать старых лошадей, и при нем они доживали свой век, так сказать, „на пенсии“. Драматург всячески оберегал жизнь животных и птиц, не позволял убивать зря даже ужей /…/ белки, обитавшие в парке, были совсем ручными /…/ птиц не только охраняли, но и специально разводили».

Через абзац: «Островский охотился так интенсивно, что изводил весь запас пороху и обращался за помощью к Михаилу Николаевичу /…/ приглашая в Щелыково своих друзей, Островский манил их и удовольствием охоты…».*

* Ревякин АИ. А. Н. Островский а Щелыкове. М., 1978. С. 61.

Хороший человек все делает с удовольствием: и разводит птиц, и стреляет в них. Что ж, мужское, воинственное, охотничье — требовало своего, женское — чувствительное и нежное — своего. Примечательно, что Островский удовлетворял всем требованиям…

ОСТРОВСКИЙ — РОССИЯ

Вернемся к тому вопросу, который мы так непочтительно отодвинули, характеризуя книгу М. Лобанова об Островском. Мы посмеялись тогда над назойливостью утверждений Лобанова о «русскости» Островского — дескать, и Лев Толстой был не француз. Это не означает, что такой проблемы — «Островский — Россия» — не существует. Но невозможно же кормить общество заклинаниями вместо размышлений. Русский! русский! а что такое — русский? что значит — быть русским?

Всеми и всегда ощущалась особая, органическая связь Островского с национальной стихией. Некрасов писал об Островском: «Ему менее, чем кому-либо, следует бояться выпасть из русского тона: тон этот в нем самом, в свойствах ума его».* Пришло, как кажется, время взглянуть на эту связь пристальнее.

* Некрасов Н. А. Поли. собр. соч. В 12-ти т. Т. 9. М., 1948-1953. С.377.

Островский обладал исключительной полнотой человеческих проявлений. В нем сходились крайности, объединялись противоположности, сцеплялись контрасты. Замкнутый и общительный, порядочный и стихийный, здоровый и больной, самолюбивый и скромный, застенчивый и хвастливый, мягкий и гневливый, добродушный и желчный, обыкновенный и необыкновенный, поэт и сатирик, христианин и язычник, с абсолютно мужским духом и абсолютно женской душою… не правда ли, вспоминается что-то знакомое? еще со школьной скамьи, с хрестоматийных строк, что-де, ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка-Русь.

Да, именно Россия — как живое органическое целое — и русский характер осознавались культурой XIX и позже XX века, как соединение противоположностей, битва крайностей самого разного порядка. Несомненен и принципиальный драматизм национального самосознания, которое двигалось и развивалось силой осмысления антиномий, одной из которых (Россия и Европа, мы и они, свое и чужое) суждена была, верно, сама долгая жизнь.

Вся великая русская литература есть, по существу, совокупный портрет России — сценической площадки для представления всевозможных человеческих трагедий, человеческих драм и человеческих комедий. То, что русская стихия есть соединение несоединимого, об этом писали, пожалуй, все великие русские писатели, но Ф. М. Достоевский и Н. С. Лесков — особо страстно и мощно.

По моей идее, личность Островского являлась микрокосмосом России.

Но микрокосмосом не реальным, а идеальным, поскольку Островский обладал тем, чем национальная стихия как раз не обладала — даром композиции. Богатство натуры, полнота проявлений совершенно роднили его с феноменом России; но его крайности, его противоречия, его контрасты были им соразмерны, гармонизированы и претворены в художественные создания.

О них — далее.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.