Это только так кажется, что жанра больше нет, что
вместо жанра — авторская стилистика. Нет, жанр
вылезает — грозно, как призрак Акакия, лезет там,
где его уж ну совершенно не ждешь. И срывает ну
с очень значительного лица ну самую дорогую на свете вещь — творческую индивидуальность. Не успеет
что-то яркое появиться, не успеют залить в какую-то
форму подвижное, текучее и очень свежее, глядь —
уже застыло.
Пять минут глядишь на сцену, радуясь и недоумевая, на шестой минуте тебя настигает жанр. Хайтек, снующий туда-сюда офисный планктон, стальные костюмчики, в каких обычно в гроб кладут,
и Башмачкин-маргинал с легкими признаками аутиста — все ясно: это — молодежная режиссура. Режиссероцентризм выстраивает свои типовые схемы сегодня не хуже, чем литературоцентризм — в те времена, когда на сцене ходил актер под руку с драматургом
и после трагедии давали водевиль.
Так — резко, по-стариковски — можно было бы
начать рецензию на спектакль Тимофея Кулябина
«Шинель. Dress Code» по мотивам повести Николая
Гоголя «Шинель». Но я-то, разумеется, свою рецензию так не начну. А начну ее вот как.
Концептуализм на театре — явление странное.
Признаться — не самое любимое. Мы твердим:
смыслы должны разворачиваться, — как будто хотим их не понимать, но вдыхать. Мы жаждем обмана, желаем удивиться, ну хоть раз посреди спектакля, а жесткая концепция нам в этом отказывает.
Вот и теперь так — с теплой и таинственной «Шинелью», которая выродилась в спектакле в холодный
однозначный «Dress Code». Он — Акакий — последний живой индивидуум в этом веселом мире стандартов, они — его коллеги — обслуга и душа мертвого ритуала, иными словами — ходячие мертвецы.
Они — везде, имя им — легион, они — и петровичи, и собутыльники, и значительные и незначительные лица. Больше в этом мире никого не осталось,
кругом серый планктон. Есть, правда, уборщица — но она, уборщица, лицо стороннее. Даже и не мертвец — вещь с точки зрения ритуала. Между прочим,
деятельность веселых сереньких мальков, коллег аутиста Акакия, — уничтожение книг. И когда происходит вполне предсказуемое преображение: последнему (исключая уборщицу) живому приносят тот же
серенький костюмчик, и он, надев его как чешую, одаривает — новоиспеченный — своих серых коллег гоголевской репликой «Я брат твой», — это прекрасно
работает на концепцию: старые смыслы перевернуты, масштаб реплики сохранен, фраза запомнилась,
и даже Деррида от удовольствия крякнул в гробу.
Но для полного единения живого и мертвого
мало обрядить героя в костюмчик — его надо убить.
Поскольку он не выдерживает испытания и не может совершить развратные действия в отношении
живой уборщицы, sex с которой ему преподнесли
в подарок коллеги. Смерть аутиста — никакой не
перелом, а лишь продолжение его преображения:
надел костюм, умер, пришел в офис. И вот теперь
Акакий — прекрасный работник. Брат твой.
Яркая, жесткая, остроумная интерпретация гоголевского текста не лишена и гоголевской фантасмагоричности: мертвецы оттопыриваются в клубе «Апокалипсис», празднуя смерть индивидуума,
а на самом деле — рождение еще одного офисного
малька. Делают это со страстью. Надо сказать, что
и в повести — как и в спектакле — смерть чиновника не является поворотом. Поскольку бунт Башмачкина начался в кабинете Значительного лица, переборол смерть и выдохся, лишь когда Акакий —
уже призраком — сорвал с Лица Шинель. Причем
не только бобровый воротник, а что-то еще — ободрал какой-то важный кусок брони, и этот серьезный человек стал беззащитнее, а потому — человечнее. Я — брат твой.
Жаль, конечно, что у Гоголя игра на раз-два-три, а у Кулябина на раз-два. Дважды преображается Акакий Акакиевич Башмачкин: от гармонии
к желанию, а потом — к бунту. А Акакий Агеева
только один раз: из чудака-аутиста — в серого малька. И потому как-то скучновато первые тридцать
минут, когда ритуал демонстрирует себя с разных
сторон, а Башмачкин просто сидит, сгорбившись.
И кажется, что не хватило режиссеру элементарного драматургического ремесла, чтобы остроумно вписать в сюжет придуманный им Апокалипсис. Чтобы он, этот Апокалипсис, замерцал разными гранями и вывернул свое значение, как сделала
это реплика «Я брат твой».
Когда-то Тимофей Кулябин ставил Гоголя
с мутными фонарями Невского проспекта, по-тыняновски перекрещивая пути Башмачкина, Ковалева, Гофмана, Шиллера и ковалевского Носа.
Ставил вполне себе традиционно, с чертом в начале и поприщинским плачем в конце. Теперь он вышел из гоголевской «Шинели» и посмотрел на текст
классика сквозь спектральные сферопризматические очки. Получилось однотонно, но стильно. Никому не нравится, но все обсуждают.
Апрель 2012 г.








Комментарии (0)