Петербургский театральный журнал
16+

ВОЛОДИН И ВОЛОДИНСКОЕ

ДВА ГОЛОСА

С тех пор как существует Володинский фестиваль, нам часто приносят что-то связанное с Володиным. Старые газеты, перепечатки его стихов. Не так давно принесли машинописную расшифровку встречи с А. М. Володиным в институте «ЭНЕРГОСЕТЬПРОЕКТ» (Ленинград) 30 ноября 1982 года. Встреча была посвящена разговору об Окуджаве и Высоцком.

А. Володин. 1980-е. Фото из архива редакции

А. Володин. 1980-е. Фото из архива редакции

Меня пригласили сюда для того, чтобы я сказал что могу, что знаю о двух людях, перед которыми просто преклоняюсь, — о Булате Окуджаве и Высоцком.

По своему собственному идиотизму я ухитрился сделать так, что с этими людьми редко очень встречался. Причина вам может быть непонятной, она мне самому непонятна — это страшное уродство характера, но я до такой степени их стеснялся, что, когда Булат приезжал в Ленинград и звонил, я придумывал причину — что у меня сейчас сын занимается, что-нибудь такое… Почему я такое чувствовал к нему, я расскажу.

А как-то однажды раздался звонок — и вдруг входит Высоцкий (я тоже ахнул). Он стал просить, чтобы я написал ему сценарий, и рассказал сюжет. «Я, — говорит, — все тебе спою, все что угодно, с утра до ночи буду петь. У тебя вот сын, давай я ему спою…» И рассказал мне сюжет, который я знал как рассказ азербайджанского писателя Анара. Я говорю: «Володя, этот рассказ есть, мне неудобно, что это якобы я написал». — «Да я сам сочинил вчера ночью. Ночью! Я…» — и клялся мне… Но я не смог взяться за эту работу… Он попел (там у моего сына были друзья), и это был, наверное, единственный случай в этой жизни, когда я сказал: «Ну, ладно, они к экзаменам готовятся, иди…» Я мог сказать, как, знаете, у Пастернака:

Голоса приближаются, Скрябин.
О, куда мне бежать от шагов моего божества?

…И причем жили мы на одной улице — я на одной стороне 1-й Мещанской, а он — на другом конце 1-й Мещанской, только он немного позже родился, когда я был уже в армии.

С Булатом иначе. Было какое-то совещание поэтов в ленинградском Доме писателей, после которого мы пошли в гостиницу «Октябрьская», там выпили с московскими поэтами, а потом какой-то человек поставил ногу на стул, взял гитару, стал петь — и я о-балдел, я слезами залился, правда, хмельной был. И потом, когда они уехали, я только и рассказывал всем: Булат Окуджава, Булат Окуджава, Булат Окуджава… А мне позвонил тогда директор Дома искусств и говорит: «Что за песни?» Я чувствовал, что песни эти в то время были какие-то подозрительные, но ответил очень, так сказать, по-советски: песни бодрые, хорошие… И тогда он говорит: «Давайте пригласим его». И я позвонил Булату. Он очень обрадовался, он до этого времени не выступал ни разу. И приехал в Дом искусств. Я всем звонил и говорил: «Приходите послушать. Будет петь, петь Окуджава». «А что, — спрашивали ленивые писатели, — что, хорошо поет?» — «Да не в этом дело, не в этом дело! Он сам сочиняет, сам сочиняет слова!» — «А что, — говорили, — это… хорошие стихи?» — «Да не в этом дело — он сам себе аккомпанирует…» — «А что, хорошо на гитаре играет?» — «Да не в этом дело!» — я не мог объяснить, в чем дело!

И он очень волновался и предупреждал меня: «Только не говорите (мы еще на „вы“ были), что я имею отношение к музыке! Это никакая не музыка! Я поэт, я не композитор».

А. Володин.
Фото из архива редакции

Б. Окуджава.
Фото из архива редакции

И вот тогда я сказал слова, которые повторил недавно для телевизионной передачи. Я могу их повторить, потому что в этом моем выступлении они вырезаны, поскольку, как там объяснили, «у нас не любят „превосходных степеней“». А какая была «превосходная степень»? Мне просто кажется, что некогда поэзия была единой и, вероятно, Гомер и до него — они сами сочиняли стихи, сами пели, сами себе аккомпанировали… Потом поэзия начала разделяться, одни исполняли, другие писали музыку, потом опять стала разделяться — с рифмами, без рифмы, со смыслом, без смысла, просто гнусным целям она стала служить и служит до сих пор изо всех сил, где только может…И, так сказать, распалось… А потом она велела: «Воссоединяйте меня!» И первым, кто это сделал в нашей стране, был Окуджава.

Вот тогда мальчики по всей стране стали покупать гитары и петь сначала его песни, потом уже свои. Много лет спустя стал петь песни и Высоцкий.

Вот какой неожиданный подарок сделал мне Булат: в книжечке, где сценарий «Осенний марафон», написано: «Письмо вместо рецензии… Дорогой Шура!» И он пишет, что, когда приезжал из Ленинграда, его спрашивали: «Где был?» — а он всегда говорил: «У Володина». А он и не был… Вот так мы умеем себя обокрасть! (Я о себе.)

Они оба рождены войной, но они по-разному рождены войной. У Булата в «Повести о войне» почти все время идут воспоминания о мирной жизни, он мирную жизнь видел прекрасной, она была жизнью его юности. Войну он обходил как мог. Вот недавно я прочитал стихи его новые…

Глас трубы над городами,
под который, так слабы,
и бежали мы рядами,
и лежали, как снопы.

И еще что-то:

Гордых гимнов, видит бог,
я не пел окопной каше…

Тогда, на фронте ошеломляли нас такие стихи, как у Твардовского:

Влился голос твой в протяжный
и печальный стон — ура!

А Гудзенко тогда так писал:

Весь берег минами изрыт,
И на снегу чернеют мины.
Разрыв —
И лейтенант хрипит,
И значит, смерть проходит мимо.
Мне кажется, что я — магнит,
Что я притягиваю мины!
Разрыв —
Товарищ мой хрипит,
И смерть опять проходит мимо!

Для Высоцкого война была совсем другая!

Из подвалов и полуподвалов ребятишкам хотелось под танки!

Понимаете, для него это была, так сказать, романтика! Для него мирная жизнь тыловой коммунальной квартиры была тяжка и унизительна. И эта мирная жизнь до конца осталась достойной пощечины, а война, пограничная ситуация между жизнью и смертью, — стала для него главной темой, стала даже его личной темой, когда он стал писать уже о себе. В то же время он поразительно ощущал взаимоотношения военного времени, не такие, о которых обычно писали: вот, мы и немцы. Внутри шла своя жизнь.

Б. Окуджава и А. Володин.
Фото из архива редакции

Сейчас появился прекрасный писатель — Кондратьев (тоже с нами жил на Сретенке. Оказалось, что мы учились в одной школе — он на класс младше меня). Кто-нибудь читал Кондратьева? Читали. Вы знаете, Булат рассказывал, когда он был в Париже, Виктор Некрасов попросил его: «Поцелуй от меня Кондратьева». Что он сделал, Кондратьев? И что ощущает Высоцкий, для которого война в то же время еще и романтична?

Была у нас неприязнь к полутыловым офицерам, была неприязнь, как у всякого человека, как у рядовых работников есть неприязнь к начальству, за исключением тех редких случаев, когда они оказываются хорошими. Это естественное чувство человека, и Кондратьев об этом вдруг написал, когда до сих пор армия наша считалась единой: офицеры, генералы, маршалы, мы все… А у Кондратьева есть сцены в тылу, где люди мрачны, подозрительны друг к другу, одни думают о том, не остаться ли служить немцам, другие думают: «Да уж ладно, может быть, в лагере как-нибудь выживешь…»

У Высоцкого всегда есть ощущение такой армейской иерархии: «Капитан! Никогда ты не станешь майором!».

Э, товарищ первый пошел! («О, сейчас читать начнут!») Вы, кому хочется уходить, вы идите спокойно, потому что не стоит отсиживать здесь время. Знаете, бывает неудобно, сидишь в середине ряда и думаешь: «Когда же можно, когда же можно?» Можно!

Я-то помню, как в первые месяцы войны солдаты спокойно обсуждали, как лучше остаться у немцев: если компанией — то они, значит, стреляют, а если по одному — можно… И вот это есть у Кондратьева, и это же есть у Высоцкого:

У начальника Березкина
Ох и гонор, ох и понт,
И душа крест-накрест досками —
Но и он пошел на фронт!
Лучше было б сразу в тыл его —
Только с нами был он смел —
Высшей мерой наградил его
Трибунал за самострел.

У него есть проза, где он пишет искренне, точно правду, как у них на Таганке он вдруг увидел пожарника. Немолодой человек, был, наверное, на фронте рядовым, так сказать, незаметным трудягой войны, и он поднял тост за него, и выпил за него, и этот пожарник разоткровенничался перед ним и начал говорить, как он служил, командовал зэками в лагерях, как он вел под расстрел Блюхера в свое время, еще в юности… Вот такие вещи умел понимать Высоцкий.

А. Володин. Фото из архива редакции

Штрафбат — это всегда было делом позорным. Штрафной батальон? Ну, что такое штрафной батальон во время войны? Ведь только у Высоцкого он перестал быть позорищем, он, этот штрафбат, стал символом трагического, безысходного героизма. Вы все, наверное, знаете — «В прорыв идут штрафные батальоны». Он больше чувствует человеческое несчастье, чем человеческую вину, поэтому и позднее о заключенных у него много таких блатных песен. Ему неважно даже бывает, почему попали туда люди, а важно, как они пострадали, у него такие строки есть:

Я вижу, суда проплывают,
Ждет их приветливый порт,
Мало ли кто выпадает
С главной дороги за борт.

И однако отвращение к убийству у обоих, и у Высоцкого и у Окуджавы, — очень важная и пожизненная их тема.

Простите меня, ради бога, я люблю стихи, и поэтому я буду их читать, как бы вам… так сказать… ни было это неприятно.

Окуджава. У него есть песенка об оловянном солдатике.

Земля гудит под соловьями,
Под майским пенится дождем,
И лишь солдатик оловянный
На вечный подвиг осужден.

Его, наверно, грустный мастер
Пустил по свету, невзлюбя.
Спроси солдатика: — Ты счастлив?
И он прицелится в тебя.

И в смене праздников и буден,
В нестройном шествии веков
Смеются люди, плачут люди,
А он все ждет своих врагов.

Он ждет упрямо и пристрастно,
Когда накинутся, трубя,
Спроси его: — Тебе не страшно?
И он прицелится в тебя.

Живет солдатик оловянный
Предвестником больших разлук.
И автоматик окаянный
Боится выпустить из рук.

Живет защитник мой, невольно
Сигнал к сраженью торопя.
Спроси его: — Тебе не больно?
И он прицелится в тебя.

Чувствуете?

У Высоцкого ведь очень мало про убийства на войне — у него про убийства своих! У него от войны, от героизма войны, который он ощущал, осталась ненависть к убийству вообще, даже к убийству тех, кто по природе — убийцы. Вспомните, какие у него песни об охоте на волков. У него ведь не одна песня. Охота на волков, которые убийцы. Волков, которые пожирают животных. Даже это убийство ему отвратительно.

Мне сказали они про охоту,
Над угольями тушу вертя:
Стосковались мы, видно, по фронту,
По атакам да по смертям.
Это вроде бы снова в пехоте,
Это вроде бы снова в штыки.
Это душу отводят в охоте
Уцелевшие фронтовики.

Но дело в том, что ненавистно ему убийство не на равных. И — волков, на которых охотятся с вертолета. Ну… песню «Идет охота на волков» вы все знаете, а вот — с вертолетов (от имени волков):

Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивленные морды задрав.
Или с неба возмездье на нас пролилось,
Или света конец и в мозгах перекос?
Только били нас в рост
Из железных стрекоз.

А вот охота на людей. Я попрошу вас обратить внимание вот на что: в этом стихотворении (я ведь говорю о них как о стихотворениях) он стремительно ведет сюжет… Обратите внимание на то, как перекликаются здесь и переплетаются его пожизненные темы. Обратите внимание на то, какие образы и какая конкретность этой истории и всех деталей этой истории.

Все лежали плашмя,
В снег уткнули носы,
А за нами двумя
Бесноватые псы.

Надо объяснять? Я не знаю. Вы в лагере не были? Я не был. Пока. Но «все лежали плашмя» — значит, положили всех остальных, понимаете, а эти двое бегут…

Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах,
Мы на мушках корячились,
Словно как на колах.

Нам добежать до берега, до цели,
Но свыше, с вышек, все предрешено.
Там у стрелков мы дергались в прицеле,
Умора просто, до чего смешно.

Вот бы мне посмотреть,
С кем отправился в путь,
С кем рискнул помереть,
С кем затеял рискнуть.

Где-то виделись будто —
Чуть очухался я —
И спросил: — Как зовут-то?
И какая статья?

Но поздно — зачеркнули его пули
Крестом — в затылок, в пояс, в два плеча,
А я бежал и думал: добегу ли?
И даже не заметил сгоряча…

Я к нему, чудаку —
Почему, мол, отстал?
Ну, а он на боку
И мозги распластал…

Пробрало, телогрейка
Аж просохла на мне.
Лихо бьет трехлинейка,
Прямо как на войне.

Как за грудки, держался я за камни —
Когда собаки близко — не беги.
Псы окропили землю языками
И разбрелись, слизав его мозги.

Приподнялся я,
Белый свет стервеня,
И гляжу, кумовья
Поджидают меня.

Ткнули в грудь — сдох, скотина,
Нету прока с него!
За поимку — полтина,
А за смерть — ничего.

Мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом за вахту, отряхнувши снег,
Они — обратно в зону, за наградой,
А я — за новым сроком за побег.

Я сначала грубил,
А потом перестал,
Целый взвод меня бил,
Аж два раза устал.

Зря пугают тем светом —
Тут с дубьем, там с кнутом.
Врежут там — я на этом,
Врежут здесь — я на том.

Я гордость под исподнее упрятал,
Видал, как пятки лижут гордецы.
Пошел лизать я раны в лизолятор,
Не зализал — и вот они — рубцы.

В. Высоцкий. Фото из архива редакции

…Тема его Гамлета… «Гамлет» — странная пьеса. Шекспир был поэтом, кроме того, что был драматургом, поэтому он ведет, ведет сюжет, а потом вдруг его захватит что-то, он как запузырит стихи вдруг — куда-то в сторону! А потом люди разбираются:

— Так он что, безвольный?
— Да, да, безвольный. Вот же он сказал!
— Нет. Он волевой. Он просто хочет точно выяснить, кто убил отца.
— Вот же он сказал…
— Нет, он же сказал, что…

И каждый актер может найти себя, свое. Что нашел Высоцкий? Хорошо бы без убийства! Хорошо бы как-нибудь не убить бы! И вот он убил Полония. Мне всегда было это противно. Что получается? Его отца, короля, убили — и это значит, что надо мстить? Караул, так сказать, мать башмаков не износила, а сам убил Полония! Полоний не король, но ведь он отец Офелии! Ей-то каково? Нет, ах, тут мышь, ха-ха! Несчастный, подлый!

Что делает Высоцкий?

Он жалеет его безумно! Он с такой тоской говорит — это убийство невольное! Он убил, когда он весь против убийства! Как он это, с какой болью он это говорил! Этот монолог «Быть или не быть» про что? Не лучше ли умереть самому — чтобы не убивать. Как бы не убить! — вот тема его… Так. Смотри его стих «Мой Гамлет» (его стих о себе):

А мой подъем пред смертью есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю,
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем и лег в одну и ту же землю.

Я — Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на датскую корону,
Но в их глазах — за трон и глотку рвал,
И убивал соперника по трону.

Что сделал Любимов? У него Гамлет не такой, который рожден драться, разбираться в том, кто виноват. Он только что из университета. Он студент, он еще юный. Любимов посадил рядом мальчика с флейтой — это детство его, он рожден для поэзии и любви, а осужден на ночное кровавое дело. Он здесь — человек Возрождения. Там поразительные сцены, он учит актеров, как играть! Он актер! («Мы бы, — говорит Актер, — взяли тебя в труппу с половинным окладом».) И Высоцкий — актер. Его Гамлет поэт — он же пишет им целую сцену, и хорошую сцену (это же Шекспир сочинил!). И Высоцкий — поэт. Гамлет философ… А Высоцкий? Он умен, как дьявол, иначе он ничего бы этого не написал.

Б. Окуджава в ленинградском Доме актера после концерта.
Фото Ю. Белинского

Высоцкий — человек Возрождения — играл человека Возрождения! Вы знаете, есть такие дегустаторы искусства, я их так называю, — они очень хорошо знают (они водятся среди критиков, театроведов, литературоведов), что уже ушло в прошлое: «Ц-ц-ц! Нет, это вчерашнее! Ц-ц-ц! О, вот это вот — сегодняшнее! Ц-ц! О, вот это вот — завтрашнее!» И они не посмели к нему подступиться, потому что он был впереди времени, время говорило его голосом, а не он поспевал за временем. И не смогли, не сумели тронуть и указать, каким он должен быть, каким он должен был играть Гамлета или как он должен был писать стихи (правда, про стихи нельзя было писать…).

Он никогда не был умеренным, стихи писал либо трагические, либо комические. Кто-то говорил так вот: «Поэзия — она одним крылом по небу, другим — по земле».

Окуджава — он писал всё из себя. Всё —

Были дали голубы,
Было замыслов в избытке,
И из собственной судьбы
Я выдергивал по нитке…

И это давало возможность каждому увидеть свое в том, что он пишет.

Высоцкий писал не из своей судьбы — из множества других судеб. А от себя очень мало и очень редко…

Песни Окуджавы разошлись, стали фольклором городской интеллигенции, его реплики разошлись, как метафоры современной жизни, как реплики «Горя от ума». И каждый мог увидеть в свое время — свое. Вы знаете — у него часто повторяются слова «надежда», «расплата». Расплата за ошибки — она ведь тоже труд.

И вот в последнее время я понял, что это слово занозило меня. Вы знаете, сделаешь ошибку где-то там, давно, забыл — а расплатишься в неожиданном месте, много времени спустя, неизвестным тебе способом. Пошел навстречу подонку из жалости — совершил ошибку — расплатишься неожиданно, не заметишь как. По слабости, мягкости характера — расплатишься… Вот сейчас (чтоб вы почувствовали, что может взять у Окуджавы каждый — себе) мне предстоит несколько стыдов — будет стыдная картина, будет еще несколько стыдов, не скажу каких (может быть, вы не увидите их), — написанных давно, в наивные, глупые времена и изуродованных начальством, которое велело присоединить конец, пожалело актеров… А когда хочешь снять свою фамилию с титров, говорят: «Ну, пожалей! У человека такое положение!..» Или говорят: «Сейчас надо лизнуть, но изящно!» Я говорю: «Никогда в жизни! К чертовой матери, снять фамилию!» — «Да нет! Для него такой удар будет, не снимай!» Не снимаю. Стыдно будет…

Я даже написал… памятку такую:

Виновных я клеймил, ликуя,
Теперь иная полоса —
Себя кляну, себя виню я,
Одна вина сменить другую
Спешит, дав третьей полчаса.

Но Булат говорит:

Но из грехов своей Родины вечной
Не сотворите кумира себе.

Мол, нет! Сам отвечаешь…

А Высоцкий — он иначе!

Во-первых — он все время о грехах и пороках страны и — никогда о своих.

Те грехи и пороки страшны всем, а эти, личные, — больше всего для себя самого.

Если у Окуджавы — фольклор городской интеллигенции, то Высоцкий как-то выкрикнул за всех, вот за всех, понимаете ли…

Б. Окуджава. Фото Ю. Белинского

Я сейчас записал вот такую памятку о писателях, которых война не добила и к которым я отношу в какой-то степени себя: «А кто эти неполноценные писатели, второстепенные актеры, временно известные публицисты, вдруг, ненадолго, вспыхнувшие непонятной талантливостью, но ненадолго, потому что их так нетрудно раскусить, сравнить с другими, прочными и долговечными дарованиями; неэрудированные, неглубоко образованные, сентиментальные, не по возрасту возбудимые, быстро устающие, выпивающие, пьющие, а то и просто алкоголики… Кто эти, на краткое время осветившие вокруг себя небольшое пространство? Они просто не до конца убиты войной, они просто поздно начали жить и рано кончают жить, и за это краткое время неясно осветили вокруг себя небольшое пространство, ненадолго удивили окружающих своей недостоверной талантливостью и дали множество поводов для умной, эрудированной, обоснованной иронии над собой».

Я не буду называть имена, но я так чувствую близость к таким вот людям. За них он выкрикнул и сказал всё, что они… Да более того — он прокричал за Пастернака! Как он поет его стихи — «Гул затих, я вышел на подмостки»! Пастернак никогда бы не вскричал, как очень интеллигентный человек, а он — вскричал, застонал песню о Гамлете в начале спектакля. А главное — за огромное количество народа, немого и глухого к искусству, и ведь его поняли все! Ведь нет человека, который бы сказал: «А мне Высоцкий просто не нравится, я не знаю чего-то…» Одному понравилось «Ах, Вань, гляди, какие карлики!» (хотя бы это!) — а другому — другое, а третьему — третье. Он за всех!

У Окуджавы есть круг любимых друзей, и он говорит о них: «Давайте говорить друг другу комплименты, ведь это все любви счастливые моменты». «Возьмемся за руки, друзья» — всем известная песня, «Кабинеты» (как будет хорошо, когда начальниками станут Фазиль Искандер, Белла Ахмадулина («Здравствуй, Белла, вот такое дело…»)… Они начальниками не станут, жалко).

А у Высоцкого — другое. Мне почему-то хочется применить к нему слова «Земля людей», понимаете, у него все общее, понимаете? Вот слово «мировое» появилось в годы кровавых испытаний: «Мировая война», «Первая мировая война», «Вторая мировая война». Вот это «мировое» — «Земля людей», когда для него друг — самый случайный человек, он любит писать о том, которого он не знает, которого не узнает никогда. «Немецкий снайпер застрелил меня, убив того, который не стрелял»… Значит, когда в него, заключенного, стреляли солдаты — один не стрелял, а кто — он не знает. Его зашили, его вылечили, и когда меня, мол, убили, то немецкий снайпер убил во мне того, который не стрелял, который опустил винтовку или стрелял мимо.

И, наоборот, его мучает равнодушие и безразличие к кому угодно. Вы знаете это стихотворение «Волны»? Наверное.

Штормит весь вечер, и пока
Заплаты пенные латают
Разорванные швы песка,
Я наблюдаю свысока,
Как волны головы ломают.

И я сочувствую слегка
Погибшим им, издалека.

……………
Придет и мой черед вослед:
Мне колют в спину, гонят к краю.
В душе предчувствую, как бред,
Что надломил себе хребет
И тоже голову сломаю.

Мне посочувствуют слегка,
Погибшему, издалека.

Так многие сидят в веках
На берегах и наблюдают
Внимательно и зорко, как
Другие рядом, на камнях
Хребты и головы ломают.

Они сочувствуют слегка
Погибшим, но издалека.

Но в сумерках морского дна,
В глубинах тайных, кашалотьих,
Родится и взойдет она,
Неимоверная волна,
На берег ринется она
И наблюдающих поглотит.

Я посочувствую слегка
Погибшим им, издалека…

Вы поняли смысл, да? Вот.

Теперь о женщинах. Это так интересно! Для Булата — вы знаете, это с войны — женщина была, так сказать, чем-то прекрасным. Ну, это на всю жизнь, понимаете. Это кажется и сейчас, но сейчас неловко признаться уже. А тогда как у Пастернака:

Ты появишься у двери
В чем-то белом, без причуд.
В чем-то впрямь из тех материй,
Из которых хлопья шьют…

Такими они представлялись нам на фронте: ходят там, в тылу… И поэтому у Булата до конца жизни — «Ваше величество, женщина», или «Эта женщина — увижу и немею…», «Мне надо на кого-нибудь молиться…», или «В моей душе запечатлен портрет одной прекрасной дамы…».

А Высоцкий здесь закрывается образами, причем образами самыми разными. Но вот стихотворение, которое я просто потому прочту, что я его очень люблю. Он редко его поет. Оно такое — полублатное.

У нее — все свое…

Вы знаете эту песню? О-бал-деть! Ну, товарищи! (Смех, оживление.)

У нее — все свое, и белье, и жилье,
Ну, а я ангажирую угол у тети.
Для нее все свободное время мое,
На нее я гляжу из окна, что напротив.
У нее и под утро не гаснет окно,
И вчера мне лифтер рассказал за полбанки,
Что у ней два знакомых артиста кино
И один популярный артист из Таганки.
И пока у меня в ихнем ЖЭКе рука,
Про нее я узнал очень много нюансов —
Что у ней старший брат —
футболист «Спартака»,
А отец — референт в Министерстве финансов.
Я скажу, что с министром финансов дружу
И что сам, как любитель, играю во МХАТе.
У нее, у нее — на окошке герань,
У нее, у нее — занавески в разводах!
У меня, у меня — на окне ни фига,
Только пыль, только толстая пыль на комодах!..

И какая красивая — вот классика, вот классика!

Когда вода всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На сушу тихо выбралась любовь…

И дальше:

Я поля влюбленным постелю,
Пусть поют во сне и наяву!
Я дышу — и, значит, я люблю,
Я люблю — и, значит, я живу!

Но это все от имени вольных лучников Робин Гуда и даже от имени двух лебедей:

Они упали вниз вдвоем,
Так и оставшись на седьмом,
На высшем небе счастья!

И вот едва ли не самая главная тема у обоих — свобода!

Смотрите, как это происходит у Окуджавы: он, во-первых, постепенно уходит от времени, в котором свои регламенты, свои законы, свои сложности, в прошлые века, в прозе… Прозу его, надеюсь, вы читали, хоть что-нибудь? «Бедный Авросимов», «Путешествие дилетантов», «Шипов» — вот он уходит туда, он там по-своему переставляет фигуры. И железный Пестель оказывается небезупречным. Потому что от этих декабристов, как круги по воде, пошла сеть несчастий, бед для их друзей, сеть взаимных предательств, несчастных женских судеб… А этот рыжий Митрофанушка, секретарь, длинный, который неграмотно пишет протоколы этих допросов, он влюбляется все время… то в деревенскую проститутку… то в сестру… Бестужева? (в чью сестру забыл), в общем, влюбляется. И природу любит… Но постепенно в нем просыпается жалость к Пестелю, в нем просыпается понимание того, что такое истинная любовь…

Окуджаве подсознательно чуждо всякое насилие! Я не говорю, что это выражено прямо, там все гораздо сложнее, конечно, Пестель — это неимоверной высоты фигура, а этот безграмотный болван — Митрофанушка — не сразу становится человеком. Но… Булат ушел в то время. Потому что своей жизнью нельзя жить — жизнь мстит. Так размышляет о свободе Окуджава.

А вот Высоцкий вообще против суда над людьми, кажется, он чувствует всегда себя скорее судимым, чем судящим. Но о свободе у него-то больше всего строк!

Вам вольничать в чужих портах —
А я забыл, как вольничать в своих!

Другой стих:

Но разве это жизнь, когда в цепях,
Но разве это выбор, если скован?

Третье все вы знаете:

Я согласен бегать в табуне,
Но не под седлом и без узды!

Даже самолет-истребитель не хочет подчиниться пилоту, подневольно погибнуть даже ради победы. Или этот прекрасный стих:

Мой друг поедет в Магадан,
Снимите шляпу, снимите шляпу!

Потому что: он добровольно, он добровольно! Понимаете? Пафос его песен — невозможность жить несвободно!

Вот заметьте — у Окуджавы очень большое значение имеет слово и понятие «дилетант». Не случайно последний роман он так и назвал: «Путешествие дилетантов». Школяр в первой военной его повести дилетант на войне, интеллигентный поначалу дилетант в политике вдруг влипает в допрос декабристов, а Мятлев в «Путешествии дилетантов» (друг Лермонтова и очень одаренный человек) — дилетант во всем: во взаимоотношениях со светом, с обществом, с царем, даже с любовью.

Да, и Булат в том, что он все уходит, уходит отсюда — туда, — дилетант. Дилетант был в песнях, дилетант был в прозе.

А Высоцкий, несмотря ни на что, всегда был хозяином в жизни. Потому что против таланта такой мощи, как против Пастернака в свое время, было бесполезно протестовать.

Они оба — люди чести.

В. Высоцкий. Фото из архива редакции

У Окуджавы это слово очень часто повторяется — честь. А давайте вспомним роли, которые играл Высоцкий. «Два товарища». И кто остался в памяти как лучший, обаятельнейший? Он, белый офицер, который застрелил в ухо свою лошадь, потому что не смог взять ее с собой. Дальше: «Вишневый сад». Я никогда не понимал — ну что Лопахин? Это купец, так сказать, губит, так сказать, этих интеллигентных, хороших, утонченных, милых, покупает, скупает, так сказать, ему все равно, сейчас под топор, туда все…

А в «Вишневом саде» на Таганке я, во-первых, впервые понял простую-препростую вещь: почему он чего-то тянет, не женится на Варе? А? А потому, что он любит Раневскую! И в нем это было видно! Вот Лопахин и был самый положительный персонаж в этом спектакле… Или — «Сладкая женщина». Там есть один такой герой, которого потом играл очень хороший артист — Янковский. Но сперва были пробы и Высоцкого, и Янковского. И было понятно, что Янковский играл человека в несчастье — пить не надо… А когда в пробах был Высоцкий — он вообще не вписывался в регламент этой жизни, он был загадкой. Непонятно почему, но не может он так любить, как любит эта Гундарева. Это было существо, не вписывающееся в регламенты жизни! Оробели на студии — нет, пускай вписывается лучше. (Смех.)

И еще одна очень существенная для обоих и последняя вещь, которая идет от войны у обоих, — о краткости жизни!

У Булата — все время:

Пока земля еще вертится,
Пока еще ярок свет…

Или:

Тем более что жизнь короткая такая…

Ну и то и дело у него — с надеждой, с надеждой!

Я вновь повстречался с надеждой —
приятная встреча,
Она проживает все там же, то я был далече…
Все то же на ней из поплина счастливое платье,
Все так же горящ ее взор, устремленный в века.
Ты наша сестра, мы твои молчаливые братья,
И трудно поверить, что жизнь коротка…

А у Высоцкого все время предчувствие смерти без надежды на счастливый исход, и жизнь оказалась короткой на самом деле.

Но оба эти человека заставили примириться с существованием двух нравственных, социальных миров. Кажется, как будто время сначала попробовало, дало голос Булату, и тот негромко запел, но резонанс был таким неожиданным и таким ошеломительным, что поначалу даже это смутило, и у нас в Ленинграде была статья по поводу того, что «девушки за таким, как Окуджава, не пойдут!» (Смех в зале.) А они пойдут… там употреблялись имена. А потом, попробовав этот голос, время уже во всю силу сказало о себе голосом Высоцкого.

Все, что я могу об этом сказать, пока.

(Аплодисменты.)

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.