Я б за героя не дал ничего
И рассуждать о нем не скоро б начал,
Но я писал про короб лучевой,
В котором он передо мной маячил.
Классика нетленна. А авангард? Тот самый отряд элитных бойцов, болетворной иглой театрального будущего вонзающийся в глубокий тыл настоящего? Жив он или скорее мертв? Судя по критическому дискурсу — жив. Жив, здоров, необычайно плодовит и нескромен.
Сегодня термином «театральный авангард» обозначают все что угодно: от непрофессионализма нищенствующих подвальных студий до новейших тенденций европейского театра, представленного афишей модного московского фестиваля. Derevo — авангард, и «Новая драма» — авангард, и Могучий — авангард, а Персеваль — тем более авангард. АХЕ и кемеровский подвал «Невелички» — тоже авангард. Буквально каждый спектакль, где актеры, выпив свой чай, грызут чашки и поедают блюдца, где если и носят свои пальто и пиджаки, то обязательно вывернув их наизнанку, а если не вывернув — то, по крайней мере, забыв надеть к пиджаку штаны, а если и в штанах, то непременно посылая всех на х… или в ж…, — все это театральный авангард нашего времени. Если рассматривать подобные жесты как привет из театрального будущего — ей-богу, оно уже здесь. Оно пришло. Мы живем в театральном будущем.
Договорившись до парадокса, стоит все-таки уточнить. Что такое авангард? Конкретные стилевые особенности? Способ мышления? Или способ коммуникации? Эта категория относится собственно к творчеству или к оценке его места в театральном процессе?

Художественное движение дада (бессмысленная игра) — оставило миру память о скандальных шоу, где не было ни заранее разработанных сценариев, ни логики, ни темы. Собираясь в цюрихском кабаре «Вольтер», Тристан Тцара, Ганс Арп и прочие дадаисты жгли спички, мяукали, играли в прятки, бессмысленно повторяли одну и ту же фразу, к примеру «Дождь капает на череп», считали драгоценности посетительниц, а кто-то, забравшись в шкаф, ругал последними словами публику. Подобные «спектакли» в 1916 году заканчивались скандалами, а подчас и потасовками. Прошло всего пять лет, и дада перерос в одно из главных художественных течений ХХ столетия — сюрреализм, подаривший миру Бретона, Супо, Арто, Миро, Магрита, Дали. А спустя десятилетия принципы дадаистских шоу воскресли в мощном направлении драмы — театре абсурда.
Вот эти-то скандальные бессюжетные пьески, разыгранные в кабаре «Вольтер», — и был с общепринятой точки зрения классический avant-garde — «небольшой передовой элитный отряд, прорвавшийся на территорию противника впереди основной армии и прокладывающий ей путь». А Александр Бенуа, впервые привязавший этот термин к искусству, обругал «авангардистами» Гончарову, Ларионова, Экстер, Малевича и некоторых других «пачкунов» на одной из выставок 1910 года. Тех «пачкунов», заметим, чье творчество во многом определило художественные тенденции ХХ века.
На этом, собственно, можно было бы и завершить высказывание, но… Авангардное настроение этой осени не давало автору покоя, вынуждая его рыскать по театральной афише в поисках «передового отряда», тех истинно авангардных проявлений, которые бы шокировали, раздражали, провоцировали внутренний скандал, не давали покоя, заставляли вскрикивать по ночам, ворочаться, сомневаясь в собственной полноценности, незыблемости устоев и т. д. и т. п.
СЛУЧАЙ ФЕДРЫ
Надо отдать должное: спектакль Майи Клечевской, показанный в рамках Третьего международного театрального фестиваля «Александринский», ни в одном из анонсов не был назван авангардистским. Но… «молодой режиссер на академических подмостках», «новаторская режиссура», «нетрадиционный подход к классике» — все эти осторожные намеки, а также некоторый ажиотаж перед фестивальным показом «Федры» Театра Народовы только обостряли приступ авангардного ожидания.
Начало вселяло явный оптимизм: обширное пространство, «зашитое» в техно — сталь, матовое стекло, створки лифтов вмонтированы в дальнюю от зрителя стену, — взрывало кричащее пятно. Федра — Данута Стэнка в раздражающе-красном еле удерживала на коротких поводках двух роскошных белых борзых, собаки же, напуганные входящими зрителями, рвались, завывали, скулили, обнажая тревогу и смятение в душе неподвижной, напыщенной царицы, чьи глаза были наглухо закрыты большими темными стеклами. Эстетический мессидж пролога овладевал твоим организмом, минуя сознание, только спустя некоторое время в памяти всплывали строки: «Оставьте… туда я… я в горы хочу, где ели темнее, где хищная свора за ланью пятнистой гоняется жадно, о… ради Богов…» — возможно, об этом выли собаки и молчала царица. Возможно — о другом. Животные, доносящие страсть неподвижного и безмолвного актера? Или просто бытовая сценка: Федра собралась на охоту? А может быть — эти собаки и есть Ипполит, точнее, часть его ауры, доступная царице? Начало спектакля сыграла та же пара роскошных борзых: бесшумно отворились двери лифта, и очумевшие животные, почуяв свободу, с лаем рванулись в кабину, они тоскливо прижимались к стенкам, боясь, что их снова выволокут напоказ, наружу. Но вот створки захлопнулись, и лифт с воющими собаками отъехал. Федра—Стенка сняла темные очки.
На этом, с моей точки зрения, авангардистском жесте и следовало завершить спектакль, поскольку размазывать дальнейшую чувственную и вязкую кашу по стерильному пространству Катажины Борковской не имело ни малейшего смысла.
Фабула этой «Федры» в принципе ничем не отличалась от классической: замужем, любит, он молод, призналась, возник грозный муж, оклеветала, муж проклял сына, тот погиб, она умерла. Однако режиссеру, чтобы создать литературный сценарий спектакля, понадобились не только Еврипид и Сенека, но и более поздние и, судя по спектаклю, многословные вариации: «К Федре» современного шведского прозаика Пера Улофа Энквиста и «Федра» пера венгерского драматурга и сценариста Иштвана Ташнади. Вместо того чтобы «замораживать» смыслы, а затем обрушить их на нас иррационально, стремительно, эмоционально и точно, как это было в прологе, современные обработки мифа и режиссерская драматургия лишь растолковывали нам, что, собственно, происходит в мифе. Восприятие линейной фабулы происходило в целом на обычном рациональном уровне, порой с эмоцией, чаще — без.
Немалые усилия предпринимались, например, для того, чтобы разжевать хитросплетения мифологического сюжета в доступных публике современных реалиях. Действительно, а где пропадает Тезей, законный муж Федры? То, что его местонахождение — Аид или какие-то далекие страны, где герой Эллады совершает очередные подвиги, — как-то абстрактно и требует некоторой работы воображения. Зачем? Вот он, Тезей (Ян Энглерт). Лежит в той же палате, где тусуется вся его семья, только в коме. Просто и ясно — под капельницей. Во второй половине пьесы он выйдет из комы и наденет по этому поводу блестящий праздничный костюм. Царица Федра боится греха? Надо растолковать зрителю, какого греха. И тут уж ни одного вопроса не остается: сначала Федра открытым текстом говорит о сексуальном влечении к Ипполиту Эноне (Александра Юста), а потом и самому Ипполиту (Михаил Чернецки) — и воочию, и по телефону — в бесконечном, исчерпывающем тему на первых минутах монологе, сравнивая свое влагалище с лабиринтом Минотавра. Затем она переходит к действиям, пытаясь склонить к прямому сожительству беззаботно лежащего в своей постели голого паренька. Вербальная составляющая спектакля многословна, с тягостными повторами, лишена формы, а потому — кажется несколько устаревшей. Чего стоит монолог Арикии (Патриция Солиман), принцессы прежнего рода, всех родственников которой истребил когда-то Тезей, — джентльменский набор современных штампованных ужасов: расстрелов, изнасилований, спасений из ямы, наполненной трупами и т. п. Визуальная сторона — лучше, легче, изобретательней, таинственней: явление девушек-двойников, бесшумные лифты, тени за матовыми стеклами, проходы загадочного играющего в куклы дурачка, названного в программке Минотавром (Пшемыслав Стиппа) (то ли тот еще, тезеевский недобиток — брат Федры, то ли названный в честь покойного брата Федрин родной сынок) создают атмосферу необычного дома-лечебницы, где вот-вот свершится нечто ужасное. Но и эти приемы скоро исчерпываются, им на смену приходят визуальные «растолкования». Вносят и кладут на стол завернутый в черный полиэтилен труп Ипполита, следует монолог голого, однако залитого кровью Терамена (Павел Толвиньски), а далее — многочисленные траурные венки, которыми покрывают пространство после гибели семейства, — все это ожидаемо, объяснимо, иллюстративно, а потому не трогает, не пугает, не вызывает ни шока, ни малейшего беспокойства или протеста.
Глупо повторять, что своей недосказанностью миф о Федре создает пространство, где можно глубоко вздохнуть. Спектакль Майи Клечевской, выкачав из истории воздух, загоняет героев в конкретность современных реалий, сексуальных фобий, влечений и фрустраций. История исчерпана до дна. Сказать больше нечего. Не исключаю, что у этого послания были, есть и будут свои адресаты. Но мое авангардное настроение, растревоженное тоскливым воем борзых, к финалу «Федры» окончательно испортилось.
СЛУЧАЙ МЕДЕИ
Спектакль Андрия Жолдака «Москва. Психо», заявленный в программке как «драйв-вечеринка», вообще не имел в виду никого из авторов, писавших о Медее. Осенняя премьера московского театра «Школа современной пьесы» явно претендовала на звание «авангардистского шоу». Так спектакль и его автор — Жолдак и позиционировали себя в предпремьерном пространстве. Авангардную чесотку усиливали анонсы: приглашение Райхельгаузом «известного режиссера-авангардиста», «ожидание скандала», совершенно «новое — после Еврипида, Ануя и Хайнера Мюллера — осмысление античного мифа», далее она подкреплялась предпремьерными репликами Жолдака об «узости критического восприятия» и «гибели российского театра в условиях тотальной несвободы». Все это, а также знакомство со старыми работами мастера-скандалиста спровоцировали автора предпринять традиционно рискованное путешествие — из Петербурга в Москву.
История крутой столичной старшеклассницы Креузы (Екатерина Директоренко) и стареющей иноземки без московской регистрации Медеи (Елена Коренева), столкнувшихся из-за одного конкретного Ясона (Иван Мамонов, в другом составе — Альберт Филозов) начинается под аккомпанемент первой части «Психо» Хичкока. Над сценой — средней величины экран, там идет кино. На сцене — параллелепипед и куб, оделенные от публики прозрачным стеклом, там идет театр. Квадратная комната с рыжими обоями и стиральной машиной — Медеи. Комната поменьше с голубыми обоями и столом — Креузы. Между ними стена. В стене — дверь. Через дверь, словно из одного кадра в другой, прыгает Ясон. Некоторый опыт знакомства с такого рода интригами подсказывает, что он таки допрыгается. Первые кадры «Психо», где Марион Крейн (Джанет Ли) объявляет Сэму Лумису (Джон Гевин), что она больше не станет встречаться с ним в отелях, а он, ссылаясь на отсутствие денег, виновато бубнит, что пожениться они пока что не могут, — дублируется в театре: с тем же текстом Ясон наваливается на Медею в рыжем кабинете, а потом на Креузу — в голубом.
Дальше описывать театральный текст мне попросту лень. Здесь будет все: кадры Хичкока сменятся кадрами моментальной любительской съемки того, что играют на сцене, выйдет DJ (Алексей Гнилицкий), выползет змея, от которой все и погибнут, живые малютки сменятся муляжами, Ясон прочтет монолог о русской душе (текст — В. Ерофеева), пожилая Коренева будет скакать по сцене полураздетая, однако меняя парики, а папаша школьницы Креон (Владимир Шульга), конечно же, окажется связан с Кремлем и лично… Кому стало интересно, могут взглянуть в сентябрьские московские газеты, где столичные коллеги на удивление единодушно окрестили этот спектакль коммерческой белибердой. Здесь есть даже слабая попытка самоиронии. Здесь нет только одного — малейшего признака авангарда. Это на удивление вялый и пошловатый спектакль. В середине действия DJ бросает в зрительный зал якобы эпатирующий текст о том, что «пипл хавает». Не знаю, как на премьере, где собрались интеллектуалы, но в рамках рядового спектакля обычный пипл с явным удовольствием хавал эту линейную, нарративную, банальную, настоянную на теле- и киноштампах похлебку. Кстати, новаторство в осмыслении мифа свелось к тому, что дети в нем — дело второстепенное. А фишка — в мужике, у которого и жена, и любовница.
Не важно, жив ли авангард или же все его протестные формы постепенно становились нормой и развиваются теперь в русле модернизма с его неприятием классического, буржуазного, реалистического, социального и пропагандистского искусства. Подлинная искренность, считал Ионеско, рождается вне ratio, она идет откуда-то из глубин бессознательного. Искусство ХХ века искало пути воздействия в обход сознанию, а иногда — вопреки сознанию. Возможно, модернистом надо родиться. Возможно, эта способность появляется и исчезает независимо от воли художника.

Андрий Жолдак, признаваясь в своем пристрастии к Альфреду Хичкоку, ссылается на Квентина Тарантино. Интересно, выросшие на Хичкоке Тарантино и Жолдак хоть раз спросили себя: а почему? Почему среднебюджетные голливудские картины этого англичанина после «Психо» мгновенно перешли в иную категорию? Почему заурядный сюжетный триллер стал не только классикой некоммерческого кинематографа, но и эстетическим credo для многих поколений авторского кино? Отчего коммерческий режиссер, сам того не ведая, перешел в иное измерение? Похоже, и Тарантино, и Жолдак, не задавая себе лишних вопросов, идут прямо противоположным путем. Начав как явные небожители, имеющие и вкус, и выразительные средства, и энергию для авангардных проявлений, оба они тонут теперь в болоте коммерческого искусства средней руки. Глубина падения разная. Суть одна.
Так или иначе, к концу ноября авангардное настроение автора окончательно скисло. Дождь капает на череп. Сходить, что ли, в БДТ?
Сентябрь—ноябрь 2008 г.
Комментарии (0)