А. С. Пушкин. «Борис Годунов». Национальный драматический театр Литвы (Вильнюс).
Режиссер Эймунтас Някрошюс, художник Мариус Някрошюс

Сюжеты русской смуты уже попадали в фокус внимания знаменитого литовца Эймунтаса Някрошюса: во Флоренции он ставил оперу Мусоргского, а «Бориса Годунова» Пушкина задумывал выпустить еще в России. По разным причинам спектакль не состоялся, а знаменитую трагедию о русской власти и русском народе освоили в Национальном театре Литвы.
Някрошюса любят в России: уже больше тридцати лет, начиная со знаменитого «Квадрата», с пронзительного «Пиросмани, Пиросмани», с «Маленьких трагедий», каждый его спектакль становится ожидаемым событием. Театр Някрошюса, складывавшийся на протяжении трех десятилетий, — явление особенное, существующее по собственным художественным законам. Многие годы теоретики спорят о причудливых формах синтеза русской психологической школы, наследия А. А. Гончарова, и литовской метафоричности, склонности к эсхатологии, к поэтическому построению мизансцены.
Шекспириада Някрошюса стала, пожалуй, тем самым эталоном, с которым волей-неволей соотносишь каждый новый спектакль режиссера. Его Гамлет-неформал в исполнении литовского рок-идола Мамонтоваса, мокрый от капель тающей глыбы льда, нависшей над его головой, мучился невозможностью выбора. Призрак отца, олицетворявший прошлое, брал настоящее и будущее в заложники. Макбет Сморигинаса, тщеславный и слабый, падал в бездну искушения, чтобы в финале принять наказание как облегчение и освобождение. Отелло Багдонаса кружил свою легкую и гибкую Дездемону в гибельном танце, а где-то рядом бушевало грозное море. Шекспировские прозрения Някрошюса потрясали глубиной трагизма, масштабом личности героев, честной грубоватостью мира. Тайну человеческого существования режиссер открывал без романтической мистики: пространство спектакля рождалось из первозданного — воды, земли, камней, сыпавшихся градом из железных желобов. Ведьмы, искушавшие Макбета, были обычными деревенскими девушками-хохотушками, а призрак Банко таскался вслед за своим убийцей с внушительным топором в спине.
«Борис Годунов» не похож на шекспировские спектакли. Так же, как не похож на более позднего «Фауста» с его сложными пластическими рисунками, с ощущением космической безграничности пространства. Някрошюс, венчавший шекспировские спектакли сценами невиданной трагической и очищающей силы, лишает зрителей «Бориса Годунова» катарсиса: здесь, вместо восклицательного знака, стоит многоточие… Впрочем, в финальном параде юродивых с Николкой во главе больше неясного вызова, чем растерянности или ожидания.
Николка — наверное, главный герой этого спектакля, вернее, его камертон. Именно юродивый, человек блаженный — та точка отсчета, от которой выстраивается этическая структура спектакля. Он — первый, кто выходит на сцену. Он — взгромождается на стул-трон для нового царя. Он намывает шваброй, обернутой в белую рубаху, пол — так что Годунов на словах знаменитого монолога «Достиг я высшей власти…» скользит и едва держится на ногах, опровергая своей танцующей ломкой пластикой уверенную горделивость царственных слов. В какой-то момент царь, в предсмертном уже одиночестве, и вечно одинокий юродивый становятся совсем похожи. Годунов, подобно Николке, натягивает на пальто футболку: оба — какие-то дворники-беженцы. Някрошюс в фарсовой своей дерзости решается на жесты почти безвкусные: Николка, рассевшийся посреди площади, раздвигает ноги и втыкает в сцену железный штырь, приколачивая переднюю часть своих штанов. Равняя пушкинского блаженного, с его библейским чутьем к греху, с современным художником-акционистом (Павленским?), Някрошюс обнаруживает парадокс: отчужденность от осторожных масс истинно народного, бесстрашно-бесстыдного трибуна.
«Борис Годунов» гораздо ближе к раннему Някрошюсу, нежели к шекспировским его временам и тем более уж к спектаклям последних лет. Глядя на «Годунова», вспоминаешь «Нос» с его нарочитой тенденциозностью, раздражающей карнавальностью, в которой многие критики углядели тогда почти русофобию. Спектакль ставился в 1991 году, и дух обретаемой свободы вместе с очевидной антипатией к имперству чувствовался в этой вольной фантазии по Гоголю. Вместо носа в спектакле хозяйничал мужской член и вел себя (в острохарактерном исполнении Костаса Сморигинаса) как распоясавшаяся гопота.
«Борис Годунов» во многих своих сценах, как и гоголевский спектакль, выдержан в сатирических, скорее даже в саркастических тонах. Много предельно конкретного: лестница, ведущая на мавзолей, в стену которого вделаны памятные погребальные доски; макет сталинской высотки — он маячит в глубине, потом возвышается на авансцене, пока его хозяйским движением руки не опрокидывает патриарх. Здесь бояре, вышедшие в первой сцене дозором, вынимают из своих глазниц пластмассовые круглые глаза, аккуратно складывая их в коробочку. Меховые воротники похожи на автомобильные шины — в какой-то момент их снимают и пристраивают к памятным доскам, теперь это — официальные венки. Как будто хоронят еще живого Годунова. Как будто хоронят очередного генсека. Здесь, в спектакле, для Някрошюса непривычно приземленном, изменник Басманов носит восточную тюбетейку и черкеску, самозванец пляшет лезгинку над павшим конем, а хитрый царедворец Шуйский сидит на корточках. Ожидающий коронации народ азартно давит разжужжавшихся мух на цветной советской клеенчатой скатерти. Ноги у живописных простолюдинов обуты в деревянные колодки: из них рядом с державной стеной выстраивают ряд узнаваемых кремлевских зубцов.
«Борис Годунов», в отличие от большинства спектаклей Някрошюса, почти лишен лирики. Даже сцена у фонтана, в которой любовь и властность, мужское и женское смешаны в страстной игре, здесь решена в пародийном ключе. Равнодушный смотритель жует пирожок, потом устанавливает табличку «фонтан». На сцене валяются цветные тонкие шланги, спутанные в клубок. Их ядовитым шипением и бешеными конвульсиями то и дело прерываются горячие речи Отрепьева и Мнишек. В приступе отчаянного лиризма Отрепьев срывается к роялю, а потом, обозленный, связывает тугими шлангами притихшую горделивую полячку.
Лирическое начало здесь полностью принадлежит Ксении, дочери Годунова. Семейные сцены — то, что напоминает «классического» Някрошюса. Узнаваемый повторяющийся пластический молчаливый рисунок — присев на колено, Годунов протягивает руку с белым платком. Один раз, второй. А Ксения все перешагивает и перешагивает. Безутешная юная вдова не отказывается от своего горя, и на черной кулисе, как заплаты, появляются новые и новые платки, знаки бесконечных слез. Эта Ксения плачет не о мифическом женихе — плачет она и об убиенном Дмитрии, и об отце, плачет в предчувствии скорой беды и смерти. Блуждающий по сцене луч, медленно сползающий по ступеням кремлевской лестницы (эхо других спектаклей Някрошюса), будто бы ищет Ксению, манит, разговаривает с ней.
Народ, праздно топчущийся на площади, случайно убивает слетевшего с неба ангела. Так, не по злобе, от нечего делать. Насмерть защекотали — от любопытства. Удивились, но тут же смекнули — перьевто много, на подушку сгодятся. Някрошюс ставит «Бориса Годунова», несмотря на сильную работу Сальвиюса Трепулиса, пронзительно играющего свое одиночество, все-таки о народе, о странной смеси обывательства и юродства.
Наверное, если бы Някрошюс поставил «Бориса Годунова» в Москве, он был бы другим. Литовский спектакль смотрится на московской сцене отчасти герметично — сокращая пьесу, усеивая голые ноги пьяных чернецов католическими крестами, придумывая лаццо с говорящей по-польски хозяйкой корчмы, Някрошюс, очевидно, размышляет не столько или не только о России, но и о Литве, о странных болезненно-близких исторических связях трех стран.
Октябрь 2015 г.
Комментарии (0)