М. Булгаков. «Дни Турбиных». Театр «Мастерская».
Режиссер Григорий Козлов, художник Михаил Бархин

Они — абсолютные любимцы. Вот как только возникли (сначала курсом Григория Козлова, а потом театром «Мастерская») — так сразу и стали любимцами. И критики, и публики. За три года жизни «Мастерская» не просто собрала аншлаговые залы (и где? За мостом Володарского, куда по дикому ветру от метро через Неву минут двадцать, а если на маршрутке — то через пробки) — их заполняют зрители, идущие именно сюда, за мост, на своих любимых актеров, на Шумейко, Куглянта, Семенова, в театральных кассах просят билеты «на Козлова». Их любят. И это прекрасно.
Но что дальше?..
«Бороздины и люди напротив» — называлась старинная рецензия И. Н. Соловьевой на «современниковских» «Вечно живых». Соловьева имела в виду интеллигентов и тех, кто «напротив»: мещан, приспособившихся к жизни. Эта оппозиция не имеет никакого отношения к нашей теме, ну никакого, но название ее вертелось в голове на премьере, когда оба вечера (а я посмотрела два премьерных состава) я не могла не чувствовать зрителей, сидящих в зале, напротив сцены, и их априорную любовь к тем, кто напротив, то есть на подмостках.
Они приходят сюда согреваться душой. Здесь их не тревожат неясным, здесь гарантирована встреча с молодым талантом, да не с одним, здесь вся труппа — на подбор: обаятельны, заразительны, милы. И это прекрасно.
Но что дальше?
Ведь на сей раз играли не «Старшего сына», а вьюжные и холодные «Дни Турбиных», заявленные второй частью дилогии.
Первая, «Тихий Дон», — грандиозная восьмичасовая эпическая история, сыгранная студентами ныне четвертого курса Мастерской Григория Михайловича Козлова. Это выдающаяся педагогическая работа, и не просто эпическое полотно-полотнище: «Тихим Доном», всем его строем, Козлов через четверть века посылает привет спектаклю, «сделавшему» художественную и человеческую биографию нашего поколения, спектаклю, который был и нашим общим с Гришей Козловым счастьем. Это поклон учебным «Братьям и сестрам» на курсе А. И. Кацмана (второй педагог Л. А. Додин), да и более поздним «Братьям и сестрам» самого Додина в МДТ. Как когда-то в Малом драматическом, мы тоже проводим в театре целый день, день собственной жизни, параллельной жизни героев Шолохова. Донские песни, семейные сцены скреплены поэтически, небытово, монтажно — как когда-то в «Братьях и сестрах». И так же выходит на сцену чреда прекрасных молодых артистов, и так же мил их говор (не пинежский, так донской), и так же мерещится звездное будущее каждого («Заживёёёёём!»). И глядя на Гришку Мелехова — Антона Момота, обязательно вспомнишь Петра Семака — Мишку Пряслина (они из одного «куреня» — харьковской школы и чем-то специально похожи, потому что любит Козлов Семака!). А в сценах свадьбы Григория и Натальи невозможно не вспоминать Лизку и Егоршу и на всю жизнь запетое «Я задумала молоццика любить!». Любовь Григория и Аксиньи напомнит историю Мишки и Варвары. А уж как начнется «косьба» вытянутыми в струну павловопосадскими платками-косами, да под песню, — сердце сожмется от напоминания о женской «посевной» в «Братьях и сестрах». Нет, здесь нет прямых цитат, здесь — та прекрасная внутренняя преемственность, на которой стоит и, надеюсь, стоять будет «земля Моховая». И только хочется знать: так ли действует сегодняшний «Тихий Дон» на молодых, как когда-то действовала на нас абрамовская театральная эпопея?..

…Сегодня, в 2013-м, как в 1918-м, высоко стоят, по слову Булгакова, две звезды — «звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс». «Дни Турбиных» можно ставить под Марсом — и тогда черный снег истории сквозняком проникнет во все щели турбинского дома, заледенит зал ужасом гражданской войны, идущей по сегодня (итогом празднования последнего Дня народного единства опять стали убитые и покалеченные), а спектакль станет второй частью беспощадной дилогии об уничтожении страны, хаосе, вьюге, в которую попали все семьи, все сословия — от Мелеховых до Турбиных. Но если ставить «под Марсом» — надо брать «Белую гвардию», роман, и долго-долго (как «Тихий Дон», который этюдно мяли аж лет десять, на прежних козловских курсах) вживаться в эпические сорок дней его действия.
Однако «Дни Турбиных» Григория Козлова, как и все его спектакли, сделаны под знаком пастушеской Венеры и утешают зал возможностью новогодней елки и идиллией талантливой молодой театральной семьи. Взят не роман, а последний, измученный, купированный со всех сторон вариант пьесы, написанный после того, как «Иван Васильевич» (читаем «Театральный роман») уже велел Максудову выкинуть из пьесы «Черный снег» все, что только можно: и выстрелы, и сцену на мосту… Это пьеса, напоминающая, по ироническому замечанию давнего критика М. Загорского («Театральный роман» не читавшего), «старинный драматургический особнячок, в котором так уютно выглядит обязательная в этих случаях рождественская елка с игрушками». Этот особнячок «украшен сбоку двумя современными флигелечками — сцена у гетмана и в юнкерском училище, а где-то сзади устроен сарайчик для сцены с петлюровцами» («Новый зритель», 1926, № 42).
Кажется, художник М. Бархин специально читал позабытого Загорского: его крайне бессмысленная декорация, как бы повторяющая оформление «Тихого Дона» (два угла дома по порталам — вот и вся конструктивная идея), сколочена почему-то из новенькой вагонки, визуально отсылающей нас в прямом смысле «в баню», в сауну, а для сцены с петлюровцами и в самом деле вывозят и открывают специальный сарайчик… И это дом Турбиных, дом на Андреевском спуске? Нет, кто бывал — не узнает в сарае из вагонки тот дом (ах, какой это Дом!..).
А кроме дома, собственно, ничего, сценографически огромный холодный мир перевороченной страны не заглядывает ни в одну щель.
Конечно, Г. Козлов чувствует необходимость эпического: спектакль начинается кинохроникой и голосом Николая II, продолжается кинохроникой, где император бесконечно целует руку патриарха, а чаще всего мы видим схваченные кинохроникой лица юнкеров, марширующих, правда, по парижским улицам, ну да не все ли равно. Блики движущейся кинопленки мелкой рябью бегут по лицам и вещам, делая героев «Дней Турбиных» персонажами ушедшего и запечатленного старой кинокамерой черно-белого мира. Расширяет поле и сценический Вертинский с набеленным лицом Пьеро, поющий «Кто послал их на смерть недрожавшей рукой…» (это блестящий номер Евгения Шумейко в том случае, если он в этот вечер не играет Николку). Голос Б. Г. подхватывает Вертинского, подхватывает эстафету «отпевания» русских мальчиков, которых Отечество посылает на смерть все сто лет. А в сцене роспуска дивизиона в зал вообще входят две шеренги нынешних мальчиков-«юнкеров»-кадетов — тех, кого пошлют на смерть завтра… И именно с них, спасая от смерти, «Вертинский» в глубине сцены снимает мундирчики, освобождая от воинской повинности (или хоронит…). Правда, юнкера стоят живой изгородью, а не направляют по воле старших офицеров дула на полковника Турбина, предательски отсылающего всех по домам, но чувствительную ноту вносят, и «люди напротив» реагируют легкой слезой, потому что не реагировать на детей невозможно.
Но этот внешний антураж не касается главного — способа существования в спектакле актеров. Всеобщих любимцев. Герои которых обременены серьезными биографиями, переживают события «у последней черты», смерть главного для них человека Алексея Турбина и крах всей прежней жизни, не только ее уклада, но и всех ценностей, понятий, без которых жить нельзя, но и с которыми — опасно. Перед актерами, как и перед их мастером, в этот раз стояла дилемма: разочаровать милых барышень-поклонниц и пожилых поклонников, содрав с себя шкуру обаяния, повернуть глаза внутрь себя и перестать нравиться публике, «людям напротив» — или утеплить зал гитарным перебором, очаровать красотой лиц и сияньем глаз, удивить лихим антре и снова, в который раз, понравиться? Остаться за кремовыми шторами или выйти на ветреный мост большевика Володарского, который стрелял в тех, кого сегодня играют эти прекрасные молодые? Вопрос, я бы сказала, экзистенциальный.
И его очень достойно решает старший «козловец» (выпуск 2005 года) Максим Фомин, играющий Алексея Турбина. Их курсу не повезло так, как балованным «основоположникам» «Мастерской», дружный курс разлетелся, где-то теперь фоминские-турбинские товарищи по окопам… Сколько там прошло с 2005-го? А с 1914-го? Есть о чем покурить-подумать, пока любимец публики Николка (Евгений Шумейко) поет «Буль-буль-буль бутылочка зеленого вина…». Можно иронически прервать его: мол, заткнись, голос у тебя противный, не мешай думать.
Фомин не играет того трагического, истинно верующего полковника Турбина, которого, сжигая себя изнутри, играл двадцатипятилетний мхатовец Н. Хмелев в 1927 году. Фомин, ровесник Алексея, играет кадрового офицера, лишенного каких бы то ни было нервно-истерических проявлений. Солдата. За спиной которого окопы Первой мировой, где он, вероятно, был ранен (теперь то и дело прикладывает руку к больной шее и крутит головой, чтобы не болело). Этот молодой полковник приучился принимать обдуманные решения и отвечать за них. И роспуск дивизиона — центральная сцена — для него не крах жизни и судьбы, а очередное, продуманное боевое решение по сохранению «живой силы». Эту сцену можно играть как высокую трагедию, что и делал Хмелев, можно не играть вовсе (и С. Женовач разворачивал спиной к залу Хабенского-Турбина), Максим Фомин, как-то очень правильно оценивая и распределяя собственные актерские средства, играет ее без внутренней вибрации, обдуманно и трезво. Турбину надо сохранить «живую силу», юнкеров. Как на войне. Там не до рефлексии. Он думает не о судьбах страны и белого движения — о людях. Потому что на 100 юнкеров 120 студентов.
И если до этого он внутренне срывался, говоря, что белые офицеры сидят по кабакам, если подолгу молча курил «на крупном плане», понимая, что такое гетман, то теперь понимать нечего: все-по-до-мам. «В балагане я не участвую».
У Григория Козлова практически каждый спектакль — про семью. Приверженец театра-дома, труппы-семьи, он и спектакли ставит про это. С самого первого, «Моления о чаше» больше двадцати лет назад. И в «Преступлении и наказании» были братья и сестры, и в «Перед заходом солнца» рушился мир семьи, и даже «Два вечера в веселом доме» были не про публичный дом, а про дом, где живут и страдают родные друг другу люди.
Все его спектакли в «Мастерской» тоже про семью и дом. Три дома (Епанчиных, Иволгиных, Настасьи Филипповны) проходит в свой первый петербургский день князь Мышкин. Свои находят своих и становятся одной семьей в «Старшем сыне». Сходит с ума вынужденно покидающий дом, маменьку, семью, теплый, «внутриутробный», мир, в котором жил так счастливо, — Миша Бальзаминов в «Грезах любви». История дружных и сильных куреней играется в «Тихом Доне».
«Дни Турбиных» «Мастерской» вписываются в этот ряд по определению.
Вот только грустно, что внутри театральной семьи «Мастерской» образуются уже закрепленные амплуа и возникают первые актерские штампы.
Если «младший брат» — то Евгений Шумейко (был Васечка — теперь Николка, и ничего не приращено к уже известному редкому таланту и обаянию. А зачем? Зал же любит, и есть за что!).
Если военный — то Константин Гришанов (был генерал Епанчин, потом старшина Васков, теперь из окопов пришел простой, как три копейки, по-человечески теплый выпивоха Мышлаевский). Если бонвиван, блестящая обаятельная пустышка и дамский угодник — это Арсений Семенов (был Сильва… и остался Сильва, хоть нынче он называется Шервинский).
Страдает так же, как страдала Настасья Филипповна, Елена Турбина Арины Лыковой, и странно суетится в той же роли Александра Мареева (то ли генеральша Епанчина, то ли Макарская, а скорее всего — горничная Турбиных, а не «Елена Ясная»). В работах любимых мною молодых артистов я, «человек напротив», не вижу движения, зато вижу, увы, следы сыгранных сериалов и пришедшей незрелой уверенности. Не ощущаю внутренней работы, настоящей психологической подробности (они играют в очень человеческий театр, но не имеющий отношения к настоящему психологическому искусству), зато наблюдаю внутреннее кокетство: они дают то, чего ждут от них «люди напротив». Ну, а уж сцены с гетманом Скоропадским и ставкой петлюровцев сделаны так, что душа кричит: «Не верю!»
Из трафарета на премьерных спектаклях выбивался, пожалуй, Илья Шорохов — Лариосик. В доме Турбиных появляется не толстый, как обычно, Ларион Суржанский, а тощий нелепый Паганель, поэт, чудак в очках, чучело огородное. Роль могла бы выйти блестящей, если бы эксцентрик Шорохов чуть меньше наигрывал…

Спектакль идет «сценами», он берет зал веселым обаянием персонажной жизни, а не общей художественной идеей. Не буду врать: труппа «Мастерской» так одарена, что смотреть на них и не радоваться этой одаренности никак не получается — радуешься самому их присутствию. Только разве это имеет отношение к смыслам: к холоду зимней вьюги, гибели старшего брата и наступлению грядущего хама? Никакого отсвета красного дрожащего Марса, а под одной пастушеской Венерой «Турбиных» не сыграешь…
Ноябрь 2013 г.
Да, жизнь и время вносит свои коррективы. Чего не верить опереточному бегству Гетмана — у нас еще одно бегство, можно сказать, из киевского дворца, вполне себе натуральное. А сцена у Болботуна напомнила, что и сейчас в некоей части Украины — полная анархия, и простоиу человеку не понять, куда ж от этого бежать-спасаться…
И всё же, при всех претензиях к спектаклю, Мышлаевский в исполнении Гришанова — это шедевр!