«Старая тяжба между Москвой и Петербургом становится вновь одной из самых острых проблем русской истории. Революция — столь богатая парадоксами — разрубила ее по славянофильски. Впрочем, сама проблема, со времен Хомякова и Белинского, успела изменить свой смысл. Речь идет уже не о самобытности и Европе, а о Востоке и Западе в русской истории. Красный Кремль не символ национальной святыни, а форпост угнетенных народов Азии. Этому сдвигу истории соответствует сдвиг сознания: евразийство расширяет и упраздняет старое славянофильство. Но другой член антитезы, западничество, и в поражении своем сохраняет старый смысл. Дряхлеющий, зарастающий травой, лишенный имени Петербург духовно живет своим отрицанием новой Москвы. Россия забывает о его существовании, но он еще таит огромные запасы духовной силы. Он все еще мучительно болеет о России и решает ее загадку: более, чем когда-либо, она для него сфинкс. Если прибавить, что почти вся зарубежная Россия — лишь оторванные члены России петербургской, то становится ясным: Москва и Петербург еще не изжитая тема. Революция ставит ее по новому и бросает новый свет на историю двухвекового спора»
Г. П. ФЕДОТОВ. «Три столицы». 1926 г.
Именно энергия спора, конфронтации — в разные периоды истории подпитывала то одну, то другую столицу. Энергия эта постепенно угасала и, невзирая на старательные попытки искусственно реанимировать бодрящее напряжение, — наконец иссякла, ибо никакой культурной диффузии, взаимообмена уже давно не существует: взаимодействие осуществляется лишь на почве взаимоигнорирования — ленивого равнодушия Москвы и завистливого презрения Петербурга. И наконец, — сферы истинной жизни этих двух городов в настоящее время не располагаются в единой системе координат, оба города являются метафизическими полюсами, бывшая единой энергетическая система впала в анабиоз, и на этом фоне «сравнительный анализ» творческих и культурных процессов в лучшем случае вызывает недоумение, в худшем — агрессивное возмущение.
Любое сопоставление, определенно, болезненно, ибо неприятно осознавать, что самые существенные ценности твоей культуры — не то чтобы подвергнуты сомнениям, а просто расположены в ином семиотическом пространстве. «Расёмон» — «Вавилон» тотален. Каждая сторона видит по-своему, каждая говорит на своем языке. Жители двух столиц не понимают друг друга. Хотя еще способны вежливо, но с заметным напряжением выслушать версию (или перверсию) каждого, как в «Расёмоне»:
1. Москва похорошела. Петербург подурнел.
2. В Москве чисто. В Петербурге грязно.
3. В Москве хорошо зарабатывают. В Петербурге одни нищие.
4. Москва — город начальников. В Петербурге — все подчиненные.
5. В Москве — цивилизация. В Петербурге музей ее обломков.
6. В Москве — политика, в Петербурге — только история.
7. Москва — плоть, Петербург — дух.
8. В Москве утро красит что попало нежным светом, в Петербурге — нет, не красит, очень не красит, да и утро ли это? Это еще ночь, и фонари разбиты.
9. В Петербурге мочат прямо на улицах, в Москве — в специально отведенных для этого местах.
И так далее, в зависимости от информированности и энтузиазма.
10…, 11…
Однако проблема заключается не в том, что вековой спор сошел на нет, энергия борьбы иссякла, оба города не интересны друг другу. Проблема заключается в том, что оба города со всеми их искусствами и науками не интересны стране.
К сожалению, ни одна из столиц столицей по существу не является — ни первый, ни второй город России не в состоянии осознать, что роль столицы — ведущая в духовном смысле и прикладная в этическом по отношению к своей стране. Впрочем, в последние 80 лет слово «ЭТИКА» становится черной шуткой, анекдотом, будучи помещено в одной фразе рядом со словами «наше государство» или «наше общество». Пожалуй, Москву еще в меньшей степени, чем Петербург, волнует духовная и метафизическая жизнь все еще огромной России. Петербург-то уже привык с ухмылкой называть себя периферией, и потому прикидывает на себя — конечно, лицемерно, понарошку — сюртучок провинциала: «Мы свое место знаем-с».
«Ну и что ж, что зомби, зато он встал и пошел».
Если Петербург уже притерпелся к роли «брошенного», нищего, парии, то Москва, похоже, и не подозревает, что лишилась своего значения как Первопрестольного города давно и бесповоротно. Сакральное значение Первого Престола утрачено, в энергичных подражаниях ритуалам исчез, забылся смысл самого слова «Престол» — для забавы проведите опрос среди Ваших знакомых — что такое «престол»? Без поддержки энциклопедического словаря на этот вопрос вам ответит один из восьми мужчин и одна из шести женщин. По русским понятиям, даже если церковь упразднялась, подлежала сносу, престол не мог быть уничтожен, а обращался в маленькую часовню. Москвичей отнюдь не смущает, что воды утратившего свою территорию бассейна незримо плещутся в своих пределах. Страшное язычество прошлых лет никуда не делось, оно на Своем Месте. Автоматически оно не исчезает. Спутать престол со столом вполне в современных русских обычаях — ведь известно, что далеко не все обычаи забыты, некоторые забыть просто невозможно. А поскольку живут у нас отнюдь не по законам, а по оставшимся обычаям, вся страна и воспринимает Белокаменную с ее конфетками, бараночками и дареными кепками исключительно так, как она и выглядит — как стол, как кормушку, как корыто. И, видимо, поэтому там получается, как с человеком из рассказа Чехова «Ионыч» — пока с ним играешь в карты или закусываешь, все в порядке, он благодушный, неглупый и мирный человек. Но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном… как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти.
В Петербурге, напротив, одно только упоминание про что-нибудь съедобное, вкусное — жизненно важное, житейски необходимое, перспективное — вызывает гримасу отвращения и нервную зевоту. Со сладострастием и упорством некрофила Петербург на одной ноте твердит о бренности сущего, обсуждает свою собственную смерть, свою весьма комфортно затянувшуюся агонию, свое расположение в могиле, свой проект своего памятника, свое меню своих поминок. (См. статью П. Кузнецова «Петербург: конец века», «Звезда», 1998, № 7.)
В Петербурге вполне заслуженно лучшим драматическим спектаклем сезона назван «Р. S. капельмейстера Иоганнеса Крайслера, его автора и их возлюбленной Юлии». И спектакль действительно о творчестве вообще и в частности — о творчестве Иоганнеса Крайслера, его сложной личности и его возлюбленной Юлии!
Сопротивляясь общему благодушию, лишь самые беспокойные московские сердца все никак не угомонятся и старательно производят попытки осознать происходящие в России метаморфозы и отразить в своих произведениях — хоть что-нибудь из мира невидимого.
«Горе от ума» на несколько недель парализует умы стоимостью костюмов.
В Москве только Юрий Любимов с его планетарным мышлением пытается остановить и оглянуть сытый московский народ. Но, показав в Питере на «Балтийском фестивале» свой спектакль, испугал антиобразной конкретностью. Уж очень памфлетированный протест, да еще с дебильно-русской физиономией бумбарашка в главной роли, за четверть века доросшего до сытого Всероссийского Бумбарана. Спектакль получился цирком, где СЛОВА не слышно, зато есть отлично дрессированные актеры, способные вверх ногами играть и на скрипке, и на трубе. Истинного смысла никто не просчитал, к газетам все привыкли, в Питере Любимов не был понят, хотя — парадокс имени Расёмона — главный приз ему дали — как легенде.
Идея о том, что все приходит в человеческую душу извне, провокационна и разрушительна.
«Вот хоть бы в Москве: бегает народ взад и вперед, неизвестно зачем. Вот она суета-то и есть. Суетный народ, матушка Марфа Игнатьевна, вот он и бегает. Ему представляется-то, что он за делом бежит; торопится, бедный, людей не узнает; ему мерещится, что его манит некто, а придет на место-то, ан пусто, нет ничего, мечта одна. И пойдет в тоске. А другому мерещится, что будто он догоняет кого-то знакомого. Со стороны-то свежий человек сейчас видит, что никого нет; а тому-то все кажется от суеты, что он догоняет». Или еще: «На высоком-превысоком доме, на крыше стоит кто-то, лицом черен. Уж сами понимаете кто. И делает он руками, как будто сыплет что, а ничего не сыпется. … Это он плевелы сыплет, а народ днем в суете-то своей невидимо и подберет. Оттого-то они так и бегают, оттого и женщины-то у них все такие худые, тела-то никак не нагуляют, да как будто они что потеряли, либо что ищут: в лице печаль, даже жалко».
ФЕКЛУША. «Гроза» Островского.
Права Феклуша — но только отчасти, ибо засеять у нас даже дурное очень трудно: попробуй засей то, что по своему имени, по определению — только рассеивается!
Между тем по-прежнему огромная Рассея лежит и ждет хотя бы нового мифа, который бы расколыхал ее, рассмешил, что ли, ждет очередной сказки, ждет, когда ее засеет следующий сказочник, а без этого она не зашевелится, будет лежать в грязи и хиреть. Некоторыми местами.
Надежда на спасение никак не связана с государством, с социальными реалиями. Необходима очередная мифотерапия.
«Петербург вобрал все мужское, все разумно-сознательное, все гордое и насильственное в душе России».
Г. П. ФЕДОТОВ.
Надежда на спасение рождается в бездне отчаяния.
Новый Миф способен зачать и выдумать только Петербург. С его призраками и гнилыми зубами. С его перманентным умиранием, агонией как формой жизни. С его безденежьем, бездорожьем и дураками. Дуракам и делать-то больше нечего — только выдумывать. Выдумать-то еще можно — для этого шевелиться не обязательно, а вот все остальное… это вот… …вот родить, обуть-одеть, а главное — выкормить — способна только Москва. Оформить, подправить, засвидетельствовать. Растить, холить, лелеять. Потом годами пожинать плоды.
Три сестры живут где угодно, но только не в Москве.
Следует признать, что намерения порой значимы более, чем действительность.
Город-мираж, столица невидимой культуры, обладающий всеми признаками виртуальности с рождения (не с рождения понятия «виртуальный», а с рождения города, с задумки рождения, с зачатия, с артикуляции ПРЕДНАЗНАЧЕНИЯ, торжественно озвученной Александром — нет, не Белявским на этот раз, а Пушкиным, или, вернее, итальянцем Альгаротти, выражение которого Пушкин и позаимствовал, преобразив для рифмы, и, следуя нравам того времени, указал первоисточник — книгу «Письма о России» 1739 г., где выражение в переводе звучит как: «Петербург это окно, через которое Россия смотрит на Европу»).
Город-призрак, «Ужасный город, бесчеловечный город», «Смерть России — жизнь Петербурга; может быть и наоборот, смерть Петербурга — жизнь России?» (Мережковский) — на сколько сборников можно насчитать этих многосмысленных высказываний классиков?
А на самом деле — город-призрак с потерей Империи наконец-то обрел свою Россию, свою, невидимую, призрачную, виртуальную Россию, воображаемую Россию, такую, о какой можно ностальгировать через моря и годы, несостоявшуюся, нереализованную, о какой мечтала эмиграция всех волн, такую, какой представляет ее себе каждый из нас…
Так что? Какое путешествие из Петербурга в Москву? Говорю вам, нет такого маршрута! Когда-то, наверное, был. Конечно, был. Во времена Радищева был. А теперь этого маршрута давно нет. Москва — Петушки есть, Москва — Пекин, Москва — Париж — пожалуйста, а Москва — Петербург — нет, нету. Нет никакой диффузии, нет никакого взаимодействия культур, оба города самодостаточны, оба заняты собой больше, чем своей страной. Этим и живут. Так что не до путешествий.
Конец века
Комментарии (0)