Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

В ОБРАТНОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ. CURRICULUM VITAE

ОВАЦИИ, ПЕРЕХОДЯЩИЕ В ЛУЖИ…

В Ленинграде до войны была студия драматического искусства. Она располагалась в Доме журналиста — на набережной Фонтанки, недалеко от цирка. Преподавали там — вели нашу студию (мы с важностью произносили это слово — «Студию»!) актёры Александринского театра, чем мы очень гордились. Ставили не более и не менее как «Тартюфа». В этом театре я познакомилась и очень сблизилась с Екатериной Павловной Черняк. Мы с первого дня дружили так, будто сто лет были знакомы: представление о дружбе было совершенно одинаковым. Мы очень любили свою студию, — ни замужество, ни рождение моего сына не помешало нам заниматься в театре…

…Когда началась война, моему сыну Рэму было около четырёх лет. Екатерина Павловна вместе с мужем (он был очень важная личность — инженер, связанный с секретным кораблестроением) эвакуировалась. А я осталась в Ленинграде.

Я не могла уехать: я люблю этот город, как живого человека. Были друзья, которые говорили: мы тебе подгоним машину к дому, возьмёшь сына и — в Ярославскую губернию… Ненадолго бы я туда попала — очень быстро немец подошёл. Ну, в общем, я никуда не поехала. И Блокаду, как тысячи блокадников, пережила без малейшей помощи откуда бы то ни было.

…Самый страшный год мы прожили вместе с моим маленьким на Петроградской стороне, в доме 26/28 по Каменноостровскому — с колоннами, где жил Киров. Мои родственники эвакуировались, и мы переехали в их квартиру, потому что она была на втором этаже. На Васильевском острове я жила в комнате на шестом этаже без лифта. Тревога — ребёнка подмышку, в другой руке — портфель с документами и — вниз.

Сначала я работала в актёрских бригадах Дома офицеров: мы выезжали на фронт, работали где пешком, где ползком, как говорится. Актёрам, приехавшим на фронт, всегда выдавали кипяток и сухари; все, конечно, брали и прятали в укромное местечко — у каждого дома оставался ребёнок или старик. Потом это кончилось, потому что в ноябре 1941 года фронт уже не принимал бригады. Я помню нашу поездку в Рыбацкое, — видимо, потому, что она была последняя. Мы только проехали Лавру, и начался обстрел, попало в машину, и дальше ехать было невозможно. Мы решили идти пешком. Пришли в Рыбацкое, и там сразу поняли, что что-то не так: нам обычно очень радовались. Оказывается, на фронте сбавили норму хлеба — сухарей этих…

Я ушла незадолго до роспуска бригады, когда мы всё ещё числились бригадой и у нас ещё были ночные пропуска. Мне нужно было ребёнка устраивать в детский сад, потому что там хоть что-то давали есть. Но страна у нас всё-таки необыкновенная — «необуквоенная», как говорил мой мальчик. Чтобы ребёнок ходил в сад, нужно было платить за него. Плату брали с зарплаты родителей, а зарплату я не получала, потому что мы в этих бригадах работали бесплатно… Моего ребёнка не берут. Идиотское положение. Я говорю им: «Послушайте, я работаю бесплатно». Это тем не менее никого не устраивало, и ребёнка не брали. Мне пришлось искать работу, где бы мне платили деньги. Где? Куда? Важно было устроиться недалеко от дома, потому что у меня мама 78-ми лет на руках и маленький ребёнок, и я ответственна за них.

…Напротив нашего дома на Петроградской — улица Рентгена и, соответственно, рентгеновский институт. Там работал мой приятель — профессор Воккен, который в то время уже собирался в эвакуацию. Мы как-то столкнулись на улице, я ему говорю: «Ганс, устрой меня в рентгеновский, ну, кем угодно!» — «Ты что, санитаркой пойдешь работать?» Я говорю: «Пойду, мне никакая работа не страшна. Не создавай мне никаких условий». Он пошёл к директору института, и тот ему: «Актриса — санитаркой? Что это такое?» — но всё-таки Ганс мне помог, вопреки желанию начальника госпиталя (актриса, мол, что она может?).

Помню, как я встречала в госпитале на дежурстве Новый, 1942 год — сидя у титана, чтобы закипятить воду и в двенадцать часов хотя бы горячим чаем напоить раненых, которых был уже полный госпиталь… Сидела я в обнимку с этим титаном и думала: «Такой год, такая встреча Нового года». Наверное, в жизни каждого человека должно быть такое время, которое запоминается на всю жизнь… Но уж очень много всего. Уже и бомбёжки, и голод, и холод, и дети, и на улице мёртвые уже… Мне не кажется героическим ни моё поведение в Блокаду, ни вообще поведение таких людей, как я (даже когда я ползала по окопам с бригадой). Героически вели себя люди, которые на крышах стояли, на фронте были. Иногда было очень страшно: выходишь утром — лежит молодой, красивый, огненно-рыжий на белом снегу, орлиный профиль — это страшно. И страшно, когда вечером поднимаешься на второй этаж (тебе в госпитале разрешили взять воды, которой в доме, конечно, не было), несёшь этот кувшинчик и думаешь, как бы не споткнуться о покойника… Думаешь так не потому, что это ужасно или страшно, а потому что как бы тебе воду не разлить. Это же плохо, но такой был быт. С точки зрения сегодняшней — кощунственно, с точки зрения Блокады — это норма…

…Ноябрь, мокрые ноги — я иду домой из госпиталя. Темно, бьёт шрапнель. Со свойственной немцу точностью он бил тогда в одиннадцать часов вечера, когда люди расходились после дневной смены. Начинается тревога, я иду с ночным пропуском и думаю: вот сейчас из-за угла выйдет милиционер и скажет мне: «А ну марш в парадную!..» Мы с ним поругаемся, может быть, даже подерёмся, но это будет мой милиционер, мой, — а не немец (почему-то мне всегда казалось — в лакированных крагах…). Я заходилась от злости при одной мысли, что в Ленинграде может оказаться немец. В это время передо мной кто-то падает. Я подбегаю в темноте, спрашиваю: «Вы ранены?» — «Нет, — женский голос мне отвечает, — я просто споткнулась». Я помогла ей подняться — это происходило у какой-то парадной, причём она почему-то была открыта, хотя обычно все парадные были закрыты. Я её втащила туда, мы отряхиваемся, и она вдруг начала: «Как это всё ужасно, это же не жизнь, ну почему не сделали Ленинград вольным городом…» А я этого слышать не могла, хотя тогда и не догадывалась даже, что в любом случае город бы погиб: у Гитлера была одна цель — сравнять его с землёй после банкета в Англетере. Я этой женщине сказала: «Знаете что, я вот сейчас шла и думала…» И рассказала ей свои мысли о милиционере. Мы поговорили в полной темноте, я проводила её — она жила через дом, недалеко от Печатного двора на Кисляровского.

Прошли годы. Я ехала из дома в десятом троллейбусе на работу в Театр Сказки, который тогда был на Владимирском, 14. Перед Литейным я, пробираясь вперёд, начинаю спрашивать тех, кто стоит у дверей: «Вы выходите?» и так далее, как обычно. Вдруг с переднего кресла встаёт женщина, которая сидела с чемоданами — я понимала, что она едет на вокзал, и спрашивает меня: «Скажите, вы здесь были в Блокаду?» — «Да, а что?» — «С вами не было такого случая?» — она торопится, чувствуя, что мне скоро выходить. Я говорю: «Да, действительно, был». Она говорит: «Это была я. Я навсегда запомнила то, что вы мне сказали тогда про немца, который никогда не выйдет из-за угла». Так я увидела очень простое русское лицо. Она уезжала из Ленинграда насовсем, а я спешила на репетицию — опоздать я не могла. На прощание я помахала ей рукой.

…Всё-таки я свалилась. Дистрофия второй степени, цинга второй степени, рожистое воспаление, которого мне не хватало ко всему остальному. Кто-то постучал в дверь, я открыла и потеряла сознание. Помню, что меня втаскивали на диван, и опять провал. Первая мысль, когда прихожу в себя: «Кто-то меня сюда втащил, а на столе стояло немного подсолнечного масла и лежали карточки — есть ли всё это?» Мысль первая и ужасная. Я не знаю, кто был этот человек, но он ушёл и не взял у меня остатки жизни — это невозможно забыть. Это жизнь, которую нельзя считать каким-то исключением — так было у всех каждый день.

В другой раз: чугунка, которую мы «кормили» какой-то хорошей литературой, не помню уж какой. И вдруг стук в дверь входную — звонков не было, вплоть до недавнего времени к нам ручкой бренчали. Я почему-то решила, что это приехал муж, от которого давно не было никаких сведений. У меня подкосились ноги, бабушка открыла дверь и вернулась с какой-то женщиной. Та искала совсем других людей. В это время сын подаёт голос: «Мамочка, кусочек хлеба…» Об этом даже сейчас говорить страшно. Эта женщина спрашивает: «Кто это? Что он хочет?» — «Разве вы не знаете, что?» — «Дайте какую-нибудь посудинку…» Тут уже не спрашиваешь, как, что, откуда: первое, что в руки попадается — ковшик какой-то — протягиваю, она наливает туда что-то белое, суп это был или что другое, не знаю. Я поставила на чугунку, подогрела, медленно налила ему половину и оставила на второй раз. Он припал и пил. Это тоже нельзя забыть.

Мама вызвала врача (тогда уже можно было вызывать врачей!), и меня отправили в стационар — начали открываться госпитали, куда свозили умирающих блокадников. Кто-то выживал, кто-то умирал — это и называлось «стационар». Что я помню из этого?.. Когда меня выбрали старостой палаты, я категорически запрещала говорить о еде. Когда человек голоден так, как были голодны мы, даже говорить о еде очень вредно… Помню, как я выглядывала в окошко: там бабушка привозила моего малыша, и я кидала им кусочек хлеба…

Сейчас, когда идут разговоры о братстве блокадном, многие воспринимают это очень иронично: хорошенькое, мол, братство — ели человечину. Почему-то это запомнили, а как отдавали последнюю крошку — хлеба или крови… Тогда было так: в данную минуту малюсенький кусочек чего-то вы получаете — не важно, чего, и вы остаётесь живы. В эту минуту у вас ничего не оказывается — и вы умираете. Такой баланс. Идёшь на работу — сидит человек, идёшь с работы — уже лежит.

Году в 43-м я решила стать донором. Когда я пришла сдавать кровь в первый раз и разделась, мне сказали — искренне так, с добрым сердцем: «Господи, ну разве можно было доводить себя до такого состояния?» Я так хохотала: видели бы они меня год назад, когда я была как «шкелет» — колени и локти были самыми широкими местами… при моём-то росте я весила 38 килограмм.

В этом же стационаре, в котором за время лечения я стала весить 39 кг (уже после того, как я там пролежала месяц), меня уговорили остаться, чтобы взять на себя библиотеку, а стационар превратили в госпиталь для военных. Я там осталась, книги раздавала по палатам, как полагается. В этом госпитале я немедленно устроила самодеятельность — разные вещи делала: сама играла, скетчи всякие ставила — чего я не умею и не люблю делать.

Было очень страшно, наверное… Но сейчас я страха этого не помню совершенно. Помню только, как мы работали. Работали-работали-работали — изо всех сил и от всей души…

Потом забрали моего малыша — нужно было или забирать детей домой, или отправлять в эвакуацию. Домой я не могла его взять, а в эвакуацию отправила, играя на самых низкопробных чувствах его души. Я ему говорила: «Ты уедешь, тебя будут вкусно кормить — курицей варёной… Ты знаешь, что такое варёная курица?»

Летом 42-го года очень много детей уехало через Ладогу, но всё равно в городе осталось достаточно. Их можно было видеть на улице, они иногда приходили в госпиталь, пели что-то раненым… Из окна был виден большой двор — они там играли. Если это можно назвать игрой… Бегая, они еле-еле передвигались маленькими шажками. Особенно потрясали их глаза и улыбки. Детей было очень жалко. Они были такого цвета, как снятое молоко, — синие дети… И оживлялись они не тогда, когда видели игрушку, а когда попадался кусочек чего-нибудь съедобного, или, наоборот — не когда еда перед ними, а когда игрушка — а-ах, чего они никогда не знали или не помнили уже. Всё было по-разному, но всё было мучительно. И ты чувствовал себя таким виноватым перед ними. Таким виноватым…

Несколько лет назад у нас в театре Вениамин Михайлович Фильштинский ставил «Блокаду». Актрису, которая девочку играла, я учила: «Люсенька, ты ходишь хорошо, но только немножко шаркай, потому что совсем так легко никто не ходил, мы все немножко шаркали ногами… И когда ешь не кусай: мы не кусали хлеб, а брали в руку, отщипывали крошками и клали в рот, потому что иначе — получалось очень быстро»…

В 44-м году из эвакуации вернулась Екатерина Павловна Черняк и привезла с собой свою новую подругу Елену Борисовну Гелоди — актрису какого-то провинциального театра. Однажды летом мы все трое стояли на Васильевском острове у меня на балконе, выходившем на Большой проспект. У Екатерины Павловны и у меня — как-то одновременно у обеих вырвалось, что невозможно смотреть на людей: тоненькие шейки, совершенно пустые глаза, робкая улыбка. Не у всех, но очень у многих. А 44-й уже — как нам говорили непонимающие люди: «Ну что вы, Блокада уже кончилась», не зная, что мы до 47-го года ещё будем голодные.

Мы тогда решили, что надо что-то сделать детям… И придумали театр. А Елена Борисовна стояла и дьявольски хохотала — «Ха, ха, ха!» — что ничего, дескать, у вас из этого никогда не выйдет и вообще, что вы выдумываете…

Мы начали строить театр прямо у меня в комнате: купили половинку ширмы (по-моему, это был просто каркас без обшивки), нашли полпьесы — почему-то к нам попадало всего по половинке. Не знаю, почему мы решили сделать именно кукольный театр — ни одна из нас не имела ни малейшего представления об этом искусстве. Я его просто даже слегка недолюбливала. У жены композитора Юрия Шапорина — Любови Васильевны Шапориной мы учились немножко кукловождению. Это была очень славная женщина; нам сказали, что она понимает в куклах, и мы обратились к ней. Честно говоря, этого было мало — не только с позиции сегодняшнего дня, но даже в то время. Она показывала куклой, как нужно ходить и как садиться — это всё, чему мы научились. Когда вернулся с фронта мой муж, он рассказывал, как это выглядело со стороны, и смешно пародировал. Муж мой Артур Мечиславович Ляндзберг — художник — кроме всего прочего и главным образом был очень талантливым человеком и мастером «золотые руки». Он стал нам оформлять спектакли.

Мы были тогда нахальны — крали какие-то вещи, поднимали на улице жестянки из-под консервов, которые очень ценились: люди собирали их для своих нужд — многих разбомбили, у них ни чашки, ни ложки, а мы хватали первыми. Если мы видели цветную бумагу, что-то яркое, блестящее, — крали без пощады.

До сих пор в театре лежит колокольчик… Спектакль начинать, а знака к началу нету. И вдруг, я как сейчас помню — эта школа была на Съездовской линии — я иду по коридору (за мной идёт Екатерина Павловна) и вижу на подоконнике колокольчик. Я поворачиваюсь и говорю сквозь зубы: «Катюша, колокольчик». Она мне: «Бери». Я хватаю его и без памяти бегу за кулисы. Этот колокольчик звонил каждый день перед нашими спектаклями, а один раз даже играл на сцене как актёр, причем у меня в руках, что очень странно.

В оправдание нам могу сказать только одно: прежде всего мы свои дома раздевали донага. Извините, бельё моего мужа — из очень хорошего трикотажа, непростой вязки — ёлочкой, палочкой — не помню — великолепно для обтяжки кукольных голов. Оставались наши мужья без этого самого исподнего… Старинный шкафчик у меня был с резным украшением сверху — прихожу домой — нету. Смотрю — ага, это украшение уже на ширме. Поварёшку беру — ничего не понимаю: ручка есть, половника нет. Нужно было, значит, для формы Артуру Мечиславовичу. Вот так мы жили. Поэтому я прощаю нам, что мы были мелкими воришками — первым делом мы обкрадывали самих себя.

Самый первый спектакль Театра Сказки был 31 декабря 1944 года на Петроградской стороне. Шёл снежок рождественский. Тепло было и очень тихо почему-то. Мы везли в чемодане на саночках театр. Мы везли наш первый спектакль в школу к Тучкову мосту. С нами была Александра Александровна Барышева — простая женщина, не умеющая правильно говорить, абсолютно не интеллигентная, но преданная делу до последней капли крови. Она лучше сама замёрзнет, но куклу положит и завернёт так, чтобы ей было хорошо. Она была рабочим сцены. На ту минуту нас было четыре человека — Екатерина Павловна Черняк, Елена Борисовна Гелоди, Александра Александровна Барышева и я.

Как радовались дети — трудно вам рассказать. Это нужно было видеть. Муж говорил, что после каждого спектакля видно, как «овации переходят в лужи». У этих детей, наших зрителей, были ослаблены, конечно, все органы, и сидели они на низких скамейках (спектакли шли, как правило, в спортивных залах). И вот после того, как они уходили, — лужица здесь, лужица там, лужица там…

Но зато это было сразу три спектакля. Один шёл на ширме. Куклы нам делала очень известная в то время художница Наталья Николаевна Константиновская, замечательная женщина с ужасным характером, но я её всё равно обожала — кукол она делала превосходных! Второй спектакль мы смотрели сами — ширма была распорота немножко по шву сбоку, и мы подглядывали в зал. Смотреть на таких зрителей было одно удовольствие. А третий спектакль — это, конечно, наблюдать за актёрами из-за ширмы. Потому что если актёр играет, и у него при этом холодный нос, он не играет.

Первый наш спектакль — «Новогодние приключения Петрушки». Я репетировала Петрушку и волновалась, как же я буду свиристеть? Но в конце концов я не свиристела, а просто говорила человеческим голосом.

Очень скоро нас стало уже больше. К нам пришёл Георгий Николаевич Тураев, который сейчас живёт в Германии, а работал с нами почти все эти пятьдесят лет; театр очень многим обязан ему. Появилась ещё одна удивительная женщина — фамилии я не вспомню, а звали её Мария Андреевна. Она была рабочим сцены и тоже очень помогала нам.

Примерно году в 45-м мы пошли на Октябрьскую железную дорогу и договорились, что нам дадут вагон для курсирования по области со спектаклями. На этих захолустных станциях не только дети, конечно, но и все взрослые приходили к нам. Помню, однажды сквозь ширму я наблюдала такую картину: грудной ребёнок громко орёт, а мать, не отрывая взгляда от ширмы, вынимает тугую сисю и пихает ему в рот. Он замолкает, потом она вываливается, он опять начинает кричать, она опять, не глядя, пихает ему…

Название театра мы придумали давны-ы-ым давно, с первого дня. Мы назвались Театром Сказки. Пожалуй, единственный спектакль не на сказочный сюжет — это «Блокада».

Так получилось, что из создателей Театра Сказки на юбилейном вечере в честь его пятидесятилетия я была одна: «иных уж нет, а те далече». Я сказала нашим гостям: «Вы, наверное, все очень устали. Обещаю, что я три тоста соединю в один, быстренько его скажу, и на том мы с вами расстанемся. Первый мой тост светлой памяти тех, кто ушёл и доброго здоровья тем, кого сейчас нет в театре, но кто, слава богу, живёт! Второй мой тост… Фильштинский, когда ставил у нас „Блокаду“ как-то сказал: „Ольга Павловна, у вас не настоящий театр — нет ни скандалов, ни склок, ни подсидок — нет-нет, это не настоящий театр“… Так вот, второй мой тост за то, чтобы наш театр всегда оставался не настоящим, чтобы настоящим в нем было только искусство. И третий мой тост — воспоминание. Все вы слышали, знаете, видели в кино, читали про Блокаду… Но только те из нас могут сказать, что знают Блокаду, кто видел, как ужасно улыбались тогда дети — измождённо, криво, измученно… Смотреть на это было невозможно. И вот три сумасшедшие актрисы, не имея ни малейшего представления о том, что они собираются делать, решили сделать театр кукол и сделали, чёрт их побери!!!»

Записала Анна ИВАНОВА

В указателе спектаклей:

• 

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.