Петербургский театральный журнал
Внимание! В номерах журнала и в блоге публикуются совершенно разные тексты!
16+

ВЛАДИМИР ОСИПЧУК

НЕТЕАТРАЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ ВЛАДИМИРА ОСИПЧУКА

А что, если взять бессрочный тайм-аут, презрев законы жанра? И, оказавшись вне игры, избавиться — одним махом — от предлагаемых обстоятельств. Унижений. Притворств. Необходимости врать. Строить дурака.

Соблазн, бесспорно, велик. И все-таки — ремесло обязывает. Берем только паузу.

Аркадий Иосифович Кацман, которому так и не удалось обзавестись, собственным театром, считал, что круговая порука, основанная на взаимной НЕлжи, — вполне доступная форма театрального бытия.

Сам же Аркадий Иосифович к театру относился с какой-то даже религиозной восторженностью и комичной почти экзальтацией. А посему и судил, что, во-первых, увлеченность и труд все перетрут. И, во-вторых, что фанатизм — без тараканов, «зачумленности» и сектантства — дело хорошее, если, разумеется, без гнева и с чистой душой. Вечно негодующий, гневливый Аркадий Иосифович, впадая в экстатическое состояние духа, веровал, что свято место пусто не бывает, и что искусство спасет если не весь мир, то уж его учеников, олухов царя небесного, во всяком случае.

В. Осипчук.
Фото В. Плотникова

В. Осипчук. Фото В. Плотникова

Вот и весь секрет, на котором зиждилось студенческое царство, уместившееся в небольшой институтской аудитории, где-то под самой крышей, на верхотуре.

И ведь никого еще не пугали ни последние этажи, ни затянутый сеткой широченный пролет узкой крутой лестницы. Все дороги оттуда, казалось, вели в рай. Володя Осипчук брал эту «высоту» с разбега, — перепрыгивая через ступеньки, словно и впрямь лестница вела не куда-нибудь — в эмпиреи.

Страшись, ВОЛОДЯ, миражей.

«Это я на тот страх говорю, что мы дурными сделаемся, — продолжал Алеша, — но зачем нам и делаться дурными, не правда ли, господа? Будем во-первых и прежде всего добры, потом честны, а потом — не будем никогда забывать друг о друге».

На первых студенческих порах в чудодейственную силу разума и, как следствие, теории Володя верил безоговорочно, а посему корпел. Классическое образование длилось недолго. — Второе поколение кацманят репетировало с JI. Додиным «Карамазовых». Сипе* достался Алеша. Началось погружение в материал, которое подразумевает предел и меру, а Сипа, как известно, пределов не знал. Увлекся идеей широко понимаемого «сладострастия униженности», карамазовской всеядности, «мистического ужаса» и пр. пр. Космическое хулиганство, какое учинила природа, позабавившись Володиным страхом, окончилось катастрофой.

* Студенческое прозвище В. Осипчука

Алеша стал его первой несыгранной ролью. Открылся счет неудач и потерь.

Спектаклю не повезло, хотя бы уж потому, что придуман и сыгран он был после пекашинского («Братьев и сестер» 1979 года), памятного еще безумия и восторга. Было с чем сравнивать. На этот раз обошлось без чуда: ребята погрязли в материале и выпутаться из «проклятых вопросов» уже не смогли. Зрелище получилось громоздким, перенасыщенным.

Сипа сыграл Снегирева, «Мочалку»:

… и, если условимся, что герои Достоевского зачастую делятся на теоретиков и практиков, то вынуждены будем признать, что эти последние эксплуатируются автором самым нещадным образом, несчастья сыпятся на них из рога изобилия — без меры. Человек пытлив и любознателен, непременно понять норовит: где та последняя — окончательная — униженность, за которой и унизить-то уже нельзя? Нечем. Где та «чертова черточка», «перетерпев» которую уже и умирать не страшно? Володя сыграл Снегирева («практика»), балансируя на той последней призрачной грани, за которой — НИЧТО. Все едино. Играл со сладострастием смертника, покусившегося на порядок вещей, усомнившегося в целесообразности божьего промысла. Играл ехидно — с чертовщинкой, хитрецой и «задоринкой». Самонаслаждаясь своим горем и гневом (выражение автора), потирая от удовольствия руки, притоптывая и похихикивая.

В. Осипчук (Джек) и П. Семак (Ральф) на репетиции «Повелителя мух»
Фото А. Укладникова

В. Осипчук (Джек) и П. Семак (Ральф) на репетиции «Повелителя мух» Фото А. Укладникова

Азарт игрока порою брал верх, а тут одно к одному, и карты в руки. Неужели надежды-то никакой? — вопрошал, срываясь, дискантом. А сам — потихоньку, про себя и злорадно — знал, что никакой, с самого начала догадывался. И больше-то всего именно ее, на надежды, и боялся, потому как обманет. Упиваясь своим отчаянием, Снегирев возбуждался до крайности. «В Сиракузы!» — кричал, приплясывая, восхищаясь очевидной нелепостью и кощунственностью предложения. Ибо нет ничего более упоительного и невероятного, чем самое последнее горе, разрешающее — одним махом — все «за» и «против».

Музыкальный слух не обманул Володю. Судорожность, вертлявость и суетность Снегирева, «выписывающего» кренделя и иероглифы, — то с жаром бросающегося на собеседника, то застывающего в недоумении, — как нельзя больше соответствовала его исступленной беспомощности, незащищенности. Угловатость и настороженность перемежалась с легкой — головокружительной —- усталостью и апатией.

Роль Снегирева — полубезумца-полупаяца с патентом на мировую скорбь в кармане — осталась, наверное, лучшей Володиной ролью. И уже в Снегиреве проступила странная Володина отчужденность (словно круг очертили), перебиваемая приступами упоения и восторга, «исследовательского» азарта, когда, знаете ли, жизнь положит, а до той самой последней «чертовой черточки» всеобязательно докопается… Володя, несомненно, сыграл СВОЮ тему.

В «Повелителе мух» тему свою он продолжил, сыграв ее как бы с другого конца. На этот раз не было вынужденного «эксперимента», и испытывали не его. Напротив. Он сам затеял игру, взяв на себя роль игрушечного диктатора, поддавшегося совсем не детским вожделениям — сладости повеления и насилия.

Володин Джек оказался мальчиком капризным и избалованным, забавляющимся своей жестокостью и ни за что не желающим расстаться с игрушкой — живыми солдатиками, которых он то и дело ставил в строй, чтобы лишний раз полюбоваться своим могуществом. Джек играл, захлебываясь и торопясь, самозабвенно, по-детски, на малейшее непослушание реагируя нетерпеливым криком и раздражением. Игры предпочитал взрослые. В вожака и стаю. В мужчин и улиток. Во врагов и охотников. С надрывом и придыханием, задавая ритм, дирижируя и притоптывая, понукая, огрызаясь и бранясь, тащил за собой Джек свою банду — «выводок», подчиняя ее единому — своему, не в меру учащенному — дыханию. Ритуальный «манекен-марш» — был своеобразным лейтмотивом спектакля, повторяющимся, возникающим вновь и вновь на ином эмоциональном витке — по нарастанию.

Вот вам и маленький мальчик, который из чистого азарта и любопытства, заигравшись, перемахнул на «ту» сторону. (Ритуальные танцы тоже бывают разными.)

Спектакль был выстроен Додиным восхитительно — с железной логикой, целиком и полностью подчиненной драматургической затее. Пластическая и ритмическая партитуры были согласованы и разработаны до точности музыкальной фразы. Но без «положительной энергии», увы, конструкция дает крен — вопреки расчетам и логике, — а хорошо сделанная, выверенная и раз навсегда запущенная махина крутится вхолостую — пробрасывает.

Есть у режиссера Романа Смирнова видеофильм «Гептограмма», снимавшийся, что называется, на авось — семь дней, вернее, семь ночей в разрушенной питерской квартире.

Два актера, закупоренные словно пауки в банке, в ненасытном необжитом пространстве, играют — каждый свою — судьбу. Даже не играют, а играть готовятся. Приноравливаются. Приспосабливаются друг к другу, пробуют силы. Вернее, пробует только один — Сергей Бехтерев, пытаясь приоткрыть тайну ремесла, исповедуясь и судорожно заполняя собой отпущенное двоим время. Бехтерев состязается, балансируя на грани юродивости, ерничая, умело ею манипулируя.

Надо признать: Осипчук на этом фоне выглядит совсем бледно — вполне респектабельный и никчемный молодой человек, с легкой усмешкой наблюдающий за самоистязанием сценического коллеги. Добродушное снисхождение, с которым относится он к душеизлияниям Бехтерева, наталкивается на достаточно осознанное и сформулированное неприятие.

Сценария нет. Каждая из семи ночей — бесконечна. Нехитрые законы ни к чему не обязывающего черновика, небрежность мизансцен и вальяжность стиля одного — расхолаживают, мобилизуют другого.

Володя сидит развалясь, «нога на ногу», с вынужденным любопытством наблюдая «соперника». Неохотно и как-то удивленно парирует реплики, чаще всего отвечая на вопросы недоумением. Он никуда не торопится. Никаких психологических характеристик. Никакого портрета в подарок современникам. Данная ему возможность оправдаться перед историей так и останется неиспользованной.

Бехтерев играет по системе Додина (а таковая существует, поверьте) — с точки зрения праведника и обвинителя. Дает Володе кое-какие наставления, порицает, журит и судит. Сипа удивленно переспрашивает, уточняет. Смеется, особо не спорит. И так исподволь, постепенно, начинает складываться замечательно интересная сценическая пара. Вариантов — тысяча. Мы остановимся на Ставрогине — ну, и, скажем, Петре Верховенском в исполнении Бехтерева (который подпрыгивает, задирается, петушится — и непонятно за что воюет). Ставрогин (Осипчук) говорит чрезвычайно мало, сдержан. Своих безрассудных — демонических — поступков не объясняет. И все, что Ставрогин когда-либо сказал или сделал («за кадром»), мы слышим из чужих уст. Образ Ставрогина интерпретируется окружающими его персонажами, и в интерпретации этой виновник торжества никоим образом «не замечен» — неповинен. Да и вообще, правду говоря, ею вовсе не интересуется. Вот тут, наверное, и кроется разгадка драматургиче-ской (не только ставрогинской) наверченной и напутанной интриги, обладающей одной странностью и особенностью: главный герой находится как бы в стороне от сюжетных сплетений, не оценивая, не осуждая, не виня. А вместе с тем, несмотря на внутреннее сопротивление и протест, оказывается эпицентром, узлом событий. Вот и весь публичный Ставрогин — слепок ложных представлений, фальшивых доносов и не-умеренного любопытства.

На сцене Малого драматического Ставрогина играет не Володя. Логично. Ибо своего Ставрогина Сипа сыграл до конца, не выпросив ни снисхождения, ни отсрочки.

Все-таки, что ни говори, для такого «ходячего персонажа» (ТОГДА смеялись), Достоевский — неблагосклонный, роковой автор. Через год Володи не станет.

«коли станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку.» А кто, собственно, спрашивать станет?

«Если плохое настроение с утра,» — совет американцам: «Запланируй» несколько удовольствий, которые принесут тебе пользу и удовлетворение«. Мировая тоска, ВОЛОДЯ, конечно, не в счет. Даже в психопатологии для аналитиков, поверь, о твоем случае — будто и не было — ни намека, ни памяти, ибо ровно ничему не служащие бесплодные эмоции (в здоровом-то обществе!) сами собой устраняются. Из чисто практических соображений.

В. Осипчук на репетиции «Повелителя мух».
Фото  А. Укладникова

В. Осипчук на репетиции «Повелителя мух». Фото  А. Укладникова

Эй, вы, русские мальчики, гуляющие по улицам Нью-Йорка, а как у вас там, — с проклятыми-то вопросами?

Спектакли Малого драматического обошли мир. «Братья и сестры», «Повелитель мух», «Звезды на утреннем небе». Показалось мало. Пошли по второму кругу.

«Звезды на утреннем небе» были скроены тютелька в тютельку на заказ, с идеальным конъюнктурным чутьем, воочию доказывая, что и мы — не лапотники.

Оправдать монологи, трактующие библейские истины с точки зрения хмельных «Сонечек Мармеладовых» и юродивого Александра, ведущего свою родословную от князя Мышкина, вряд ли возможно. И хотя Сонечки для нас (теперь) величина постоянная, отваге авторов спектакля, не побоявшихся процитировать сцены поругания и омовения отечественной Девы Марии, остается только позавидовать.

Ребята барахтались на глубоких, как их убеждали, водах, хотя на самом-то деле воды было — по щиколотку. И плыть животом по песку — неудобно.

В «Звездах на утреннем небе» полоумного физика Александра, «князя», чуть ли не самого Спасителя и черта в ступе играл Володя. Сначала с энтузиазмом, потом с равнодушием и по ниспадающей — со стыдом и плохо скрываемой неловкостью.

Роль получилась невыразительной. Без риска и страха. Без Володиного небезопасного азарта — любопытства к фокусам натуры, предельным состояниям. Беспомощность и виноватость сквозили во всем: в непреднамеренно растерянном взгляде, «неуютных» и неуклюжих движениях, неловкой суете. И это про кого — про Володю!, обладавшего неправдоподобной, кошачьей, изворотливостью и тайной «тягучих линий». Про актера, десятым чутьем угадавшего «гармонию стиха» и границы дозволенного — способного хулиганить, «хамелеонить», вводить в заблуждение и прельщать, не выходя за рамки того, что за неимением более точного словаря называется органикой и сценической правдой.

Никакая театральщина к Володе не приставала. Никаких профессиональных навыков и механизмов «включения» не наработал. И в этом смысле профессионалом, конечно же, никогда не был.

Зато «эффекту отъезжающей камеры» Володя научился как ничему другому. Не вмешиваясь в ход «истории», он УХОДИЛ из спектаклей. При всей неправдоподобной Володиной интуиции, которой не придавал значения, и тяготении к мирам «иным», не было в нем той деятельной вампирической воли, что позволяет вербовать неискушенные мистикой души и до конца вести свою тему. А в том, что она у Володи была — кто ж сомневался?

Силенок, видимо, не хватило — как, впрочем, и всему нашему, дохлому поколению.

Однажды, вернувшись из-за океана, труппа Додина со всей остротой и безвозвратностью поняла, что дома-то ДЕЙСТВИТЕЛЬНО скучно. Хоть вой. Питерские дожди, тоска и публика, досыта наевшаяся «валютными спектаклями» и обещаниями.

В театральной кассе на Володю накричали (зашел купить репертуарную книжку со своим портретом), шуму наделали: До каких пор, — говорят, — вы, сукины дети, разъезжать собираетесь? Кому ваше «старье» впихивать — уж и не знаем. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день.

Володя не остался в долгу и четко решил, что перемена климата — дело первостепенной важности, и перестановка декораций порешит тоску, как ничто другое.

Так началась ИСТОРИЯ ОДНОГО ЗАХОЛУСТЬЯ.

К оправданиям театра поначалу прислушивались: мол, покусились на ТАКОЕ — скорых результатов не жди. Помнили опыт «Звезд» и действительно, ждали.

Шли годы. В перерывах между зарубежными вояжами. В минуты домашних пауз. Разбирая и собирая наново чемоданы. Запыхавшись. Не отдышавшись. Репетировали «Бесов». На полпути бросали, исчезали, возвращались.Начинали сначала. Вечный пунктир и разорванность духовных связе давали о себе знать. Хотя — застой в театре и отсутствие видимого движения еще какое-то время казались обманчивыми. Мало ли (рассуждали). Ребята устали. Зарапортовались, заездились. В катастрофу не верил никто. Первй театр России жил(за границей) насыщенной, как нам говорили, жизнью.

Утверждение, что тогда, в конце восьмидесятых, Осипчук был в оппозиции и бил тревогу, предвидя печальный финал истории, было бы ложью. Ни в какие герои (в нашей интерпретации, во всяком случае) он не метил. Володин бунт не носил этического характера. Сипа оборонялся инстинктивно, держась чуть в стороне, на отлете. Духовное банкротство Малого драматического, умноженное на почти болезненное Володино тяготение к бездне и пугающей — пустой — «бессодержательности», давало совершенно нематематические результаты.

Моцартовская беспечность (патентованный штамп), сопряженная с легким талантом, вызывала раздражение. Религиозность казалась издевкой и вызовом. Детская почти восторженность и исступленность уживались в нем с пугающей отстраненностью и «провалами». Безалаберность и «ветер в голове» — с нездешней тревогой. Растолковать более или менее внятно, каким же все-таки был Володя, удастся навряд ли. Да и ни к чему. Пустые хлопоты. Амплитуда его души была «непозволительной». И скандальной.

Он относился к тем странным злоумышленникам, которые способны возмутить покой, не прилагая к тому ровно никаких усилий. Скучая, дурачась и ленясь. (Вот вам и феномен Ставрогина). «Такие» расшатывают конструкцию и смущают умы одним лишь фактом своего вызывающего — не поведения даже, присутствия. В их Исполнении все достаточно убедительно: блуждающий, слегка отрешенный взгляд. Несколько — для колорита — «штучек» и странностей. И дело сделано. Вины не миновать. «Эффект отчуждения» оскорбителен.

Пугающая Сипина отстраненность не осталась незамеченной. Амплуа чудака и раскольника утвердилось за Володей. Так и остался он человеком пришлым, легко заменимым (и заменимым?) в той системе «честных правил» и чувств, совладать с которой он так и не смог.

А поначалу казалось: бархатный, ласковый, послушный. Такого накрутить и — по темпераменту — в запевалы.

Не вышло. Оказалось, что и запевала-то из Володи никудышный, из ряда вон… Такие обычно задают тон, берут первую ноту и потом, совершенно уже не заботясь о том, тянут ли остальные (чаще всего не тянут), поют самозабвенно и легко. Подстраиваться к таким — дело пустое, потому что, рано или поздно, срываются они на полуслове.

Володя здорово изменился, утвердившись во мнении, что его личная тоска (червоточинка) в сравнении с тоской питерской (захолустной) — сущие пустяки. И что чужие города и страны — на все болячки лекарство. И на «странности русских мальчиков» — тоже.

Во дворе театра.
Фото Ю. Белинского.

Во дворе театра. Фото Ю. Белинского.

Года за три до своей смерти он сознался, что если чем театр и жив — так это поездками. Инструктаж по ремеслу завидно прост: выжимать сделанные спектакли до последнего сока. До сухого дна. Заезженная пластинка выбрасывается не сразу. Заедает, шипит и соскакивает. И все-таки, по преданию, вертится.

Володя жаловался, что спектакли приходится «отсиживать». Держишь линию, от зубов отскакивает, а эмоции на нуле. Под наркозом. Копошишься, выискиваешь — хоть какое, хоть плохонькое, никудышное, но все же волнение. Самонакрутка уже не срабатывает: «нагнетать страсти» — все стыднее и нестерпимее. Когда потерян духовный стимул, спектакли, играемые вхолостую, изматывают. И профессиональные навыки — тут не подмога.

Возобновлявшиеся репетиции «Бесов» Володя называл «уморительными» (не те, что смешат — те, что морят). Что Ставрогин его состоится, верить давно перестал. Пробелы не восполнялись — увеличивались. Репетировали часами, перемалывая одни и те же смысловые куски, страницы, главы, надеясь, что поступательное движение идей, судеб и событий — дело времени. Доходило до истерик. Володя срывался. Некоторых на карусели начинало подташнивать.

Ситуация становилась серьезной, непозволительной. Вот тогда-то ненароком и вспомнили, что, отъезжая «в очередную гастроль», отложили в долгий ящик что-то чрезвычайно важное. Переполошились, забегали, а ящик-то, сами понимаете, пуст. И по сусекам поскрести — не помогает. Закон накопления энергии, подчиненный железной арифметической логике, в данной ситуации, увы, не срабатывает. Прерванная «линия передач» ничему не служит: где же, скажите на милость, многоуважаемый Аркадий Иосифович, Ваш хваленый восторг? То четвертое измерение — изумление — которое и есть театр? В идеале, разумеется. В мечтах и прожектах. «В моих снах,» — как сказал один маленький (умненький) мальчик по совершенно иному поводу.

Неужели и впрямь, господа актеры, пекашинское братство по «пятеркам» Верховенского «раскидано»? И этими же «пятерками» одурачено и запугано?

Кто теперь помнит? Сколько раз повторялось это наваждение? Сколько было попыток и «пробных сцен»? На последнем этаже Володя рванул на себя раму. Не поддалась — нелепо: гвозди толщиной в палец. Покалечился. Все нормально. BO-JIO-ДЯ! Держи па-узу! Смерть прихотлива. Она подразумевает чистоту жанра. И никаких фарсовых сцен, нелепых смешных ситуаций, вкривь и вкось, наспех вбитых гвоздей. Еще раз. С предыдущей сцены, пожалуйста. Все поправимо, ВОЛОДЯ. Кроме твоей смерти. Востроносый очкарик, похожий на нахохлившегося воробья. И движения какие-то птичьи — неожиданные, стремительные, остроугольные (потом — не беда — «повзрослеют», округлятся и успокоятся). Беспрестанно, без нужды, поправляет очки — волнуется. Заманчивый далекий Питер маячит на горизонте. И всякий раз, когда речь заходит о Кацмане («Братья и сестры» уже существуют), Володя так трогательно вытягивает шею, прижимая кулачки к «тренировочной гимнастерке», будто чужая слава и его коснулась своим крылом.

И никакой роковой судьбы за плечами. Нет опыта потерь, и никто — «ни слухом — ни духом» — что уже не за горами то время, когда Володя шагнет в свое никуда, а все наше беспечное, обильно спорящее и пьющее, не столько застойное, сколько застольное поколение, канет в межвременную дыру и будет там благополучно забыто.

Не приезжай, ВОЛОДЯ! Пьеса не для тебя — с печальным концом. А если бы все-таки не приехал? Чем черт не шутит?

Аркадий Иосифович приоткрывает дверь (чуть-чуть — на щелочку) и цедит по обыкновению сквозь зубы: «Ну давайте этого вашего О-си-пенко».

Ну вот, собственно, и все. Конец паузы.

В Питере дождь, и уже темнеет.

Через пять минут, ВОЛОДЯ, твой выход.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.