ТЕЛО-КАК-ОБЪЕКТ И КУЛЬТ ФИЗИЧЕСКОГО СОВЕРШЕНСТВА
Все началось с Крэга. Именно его «сверхмарионетка» внесла сумятицу в театральные умы и породила устойчивый миф об актере как управляемо-послушном Големе без тепла тела и жара души, в руках манипулятора-режиссера.
О приставке «сверх» обычно забывали.
Сверхъестественная природа должна была стать проводником космических энергий. Отказ от себя, от своей бытовой, повседневной сути ради воплощения сверхсознательного. «…Он устремит свой мысленный взор в сокровенные глубины, изучит, все, что там таится, и, перенесясь затем в иную сферу, сферу воображения, создаст некие символы, которые, не прибегая к изображению голых страстей… ясно расскажут нам о них. Со временем идеальный актер, который будет поступать таким образом, обнаружит, что эти символы создаются преимущественно из материала, лежащего вне его личности»1.
Ни о каких антиномиях «душа—тело» речь не шла. Крэг не делил и не мог делить жизнь тела и жизнь духа актера-сверхмарионетки. Но, конечно, физический аппарат должен был стать идеальным инструментом прежде всего для самого актера. Так возникла концепция «бесстрастного тела», идеального воплотителя сверхчувственных иероглифов.
В русской культуре внимание уделялось духовной стороне жизни личности. В этом заключалась толика эгоизма: кто согласится признать, что его личность не настолько уникальна и любопытна, чтобы не быть предъявленной на сцене как она есть или, преображенной «предлагаемыми обстоятельствами», лечь в основу другой личности-образа.
Те же обвинения в надругательстве над естественной телесностью критиками из «реалистического» лагеря вменялись в вину модерну и режиссерам-стилизаторам. И Мейерхольду, сначала с его живописными «фресками» и «барельефами», в которые вписывались актерские тела, и многим другим…
Но разве не в этом высокий подвиг актерского самоотречения: превратить себя в звучащее, красочное пятно, знак, иероглиф режиссерского текста?..
Однако в декоративности модерна, в динамике движения, прихотливости и буйства орнаментальных линий еще таилась колоссальная витальная, природная энергия. Модерн преображал тело, но не избавлялся от него.
Футуристы пошли дальше. Ради нового человека и нового мира и вовсе провозгласив отказ от тела. На сцену вышли тела-конструкции. Супрематические будетляне пели в «Победе над солнцем» Матюшина—Кручёных—Малевича, конструкции танцевали в «Параде» Кокто—Сати—Мясина—Пикассо. Но материалистический аспект западноевропейского футуризма, в частности итальянского, был несоизмеримо сильнее. Итальянцы, хотя и грозились заменить человека «сияющими сгустками газа», призывая покончить с психологией и «самокопанием» во имя «физического сумасбродства», первыми посмотрели на жизнь тела (в коем выражен животный инстинкт) как на нечто самодостаточное и самоценное. Ввели культ атлетизма и безупречной физической формы, демонстрацию рекордов «сверхскорости, эквилибризма и акробатизма японцев, верх мускульной энергии негров… максимальное напряжение физической силы разных рас (борьба и бокс), верх анатомических уродств, верх женской красоты»2 (1913 год).
Они же первыми заговорили о прямом воздействии на тело зрителя (клей на стульях, распространение неприятных запахов и проч.). Тем самым сделав акцент не на игре, а на акции.
Итальянцы восхваляли тело, а русские тело превозмогали. Русский футуризм был вовсе не о реабилитации тела — об избавлении от власти «природного», детерминированности бытия. О новом мире, где свободный сверхчеловек не отягощен природой и социумом.
То, что делали кубофутуристы в театре, в последней четверти XX века возродилось в театре художника. Но без метафизической подоплеки. И в рамках сугубо театральных задач. Ф. Жанти и многие другие, комбинируя естественно-полнокровные тела с неорганическими объектами и фактурами, разымая тела на части и заставляя эти части жить самостоятельной и загадочной жизнью, уже воплощали подвижный, текучий, полный метаморфоз и причудливых мутаций мир сюрреалистических фантазий, сна, бессознательного. Очуждая «я» актера, Роберт Уилсон превратил тела в движущиеся пространственные объекты, элементы «живых картин». Главным героем спектакля стал темпоритм, игра цветосочетаний.
«Плоское» и «объемное», рисованное и натуральное вступают в свободные драматические комбинации в спектаклях Д. Крымова и А. Могучего. Вспомнить хотя бы упорство, с каким трехмерные артисты пытаются «вписаться» в картинку Александра Шишкина в «Изотове», скользят по «снежному» холсту и стремятся открыть дверь нарисованного на нем деревенского сортира.
Вообще любопытно, насколько полно театральное искусство последних тридцати лет воплощало невоплотимые, казалось бы, фантазмы авангардистов первой половины XX века: футуристов, сюрреалистов, Крэга, Арто.
Однако вернемся к Маринетти.
Не удивительно, что прагматический культ физкультурного нерефлексивного тела, усовершенствованной природы был охотно воспринят тоталитарными системами. Но в превознесении маскулинности, здорового тела, свободного как от обессиливающей дух рефлексии, так и от постыдных желаний, еще чувствовался отзвук футуристических утопий пересоздания и преображения человеческой природы.
Поэтому, когда Николай Акимов ставил своего «Гамлета» (1932), используя негероическую фактуру комика Анатолия Горюнова, он осуществлял не только радикальный жанровый сдвиг — он действовал в пику «героическому», понимаемому как мужественное, маскулинное, процветавшему в культе атлетического тела физкультурника, свободного от дуализма и рефлексии.

П. Массальский (Вронский), А. Тарасова (Анна Каренина).
Кадр из телеспектакля «Анна Каренина». 1953 г.
В сущности, Акимов реабилитировал телесное в его ренессансном, чувственном, раблезианском понимании. И полногрудая красотка Офелия, и дегенеративный Клавдий, и шут Гамлет («Некий плотный животно-темпераментный полно кровно-сангвинистический, очень земной и тяжеловесный „молодой человек“» (А. Пиотровский)) — все это были антинормативные, далекие от идеальных пропорций тела, чьи пороки беззастенчиво выдавали себя.
Однако в уже тотально «олитературенном» русском драматическом театре начиная со второй половины 1930х годов тело (и телесная выразительность) скорее игнорировалось. Стало своего рода атавизмом, на который не стоит обращать внимания, а лучше и вовсе закрыть глаза. Тело замолчало. И о чем ему было говорить, если «любви все возрасты покорны», а душа всегда молода. Но не буду обобщать. Приведу конкретный пример. Глядя сейчас на то, как 55-летняя Алла Тарасова играет Анну Каренину, невозможно абстрагироваться от того, что у этой Анны и голос, и походка, и осанка сильно немолодой женщины. Понятно, что режиссура Немировича-Данченко трактовала измену и судьбу Анны прежде всего как социальный протест, как протест духа (а для духа якобы неважно, в какую оболочку он заключен). Но игнорирование телесного аспекта существования актрисы и героини вело к тому, что театр, постулировавший жизнеподобие, поворачивался к зрителю своей неприглядно-условной стороной! Помимо того, ты не можешь отдаться состарившемуся «жизнеподобию» «Анны Карениной», перенесенной на пленку в 1953 году, потому что параметры психологической правды меняются каждые десять лет! А вот глядя, как 50-летняя Уланова танцует Джульетту или Марию («Бахчисарайский фонтан»), глядя в ее запрокинутое, почти облегченно успокоенное лицо в момент смерти, не думаешь ни о чем. Потому что здесь поэтическое обобщение, воплощенная (в теле) жизнь духа, такого стойкого и одновременно такого уязвимого.
ТЕЛО В НЕМИМЕТИЧЕСКИХ СИСТЕМАХ
На реабилитацию телесности и на поиск новых телесных кодов в западном театре, как мне кажется, не могли не повлиять опыты художников-акционистов.
Два базовых свойства перформанса — это «присутствие» и «воздействие». Перформер не играет роль, не выстраивает знаковые системы, он есть и воздействует на сознание зрителей. То есть главное «приключение» происходит в нас, зрителях, иногда становящихся соучастниками. У Марины Абрамович и венских акционистов «присутствие» материально, физиологично. «В искусстве перформанса тело исполнителя предстает преимущественно в своей материальности… вообще перестает быть знаком для представления драматического персонажа и воспринимается прежде всего в своем феноменальном значении. Это конкретное индивидуальное тело исполнителя характеризуется всеми его материальными, физическими свойствами, такими как морщины или прыщи, оно наполнено и может исторгать присущие ему физиологические жидкости: пот, слюну или кровь», — пишет специалист в области актуальных искусств Э. Фишер-Лихте3.
Мы не знаем, что испытывает Марина Абрамович в момент нанесения себе увечий, и это в принципе не имеет значения, потому что тело и его реакции на боль, холод, жару становятся инструментом воздействия на смотрящих. От элементарного — простейших физиологических рефлексов (учащенный пульс, тошнота, головокружение) — до целого комплекса сложных психологических реакций. По словам Э. Фишер-Лихте, «когда у зрителей перехватывало дыхание, в то время как Марина Абрамович бритвой разрезала себя кожу и на ее теле начинала проступать кровь, здесь проявлялся отнюдь не физиологический рефлекс. <…> Зрители были шокированы и не допускали мысли о том, что видели». Зрители были захвачены тем, «что кто-то нанес повреждение самому себе добровольно, захвачены, потому что это напоминало им о наказании, истязании и других изуверствах. Шок соседствовал здесь с определенным любопытством, вызванным ситуацией, в которой люди, в соответствии с действующими культурными нормами, должны были ощущать лишь неприязнь и отвращение»4.
Иначе говоря, страх, стыд, отвращение, раздражение, шок, сострадание или же попытка перевода действий перформера в знаковую систему зрителем в каждом индивидуальном случае проявляли «поле смыслов», обусловленных социально-политическим контекстом, личным «багажом», мерой табуированности и производной от нее этической оценкой происходящего.
На поиск самоосознающего себя в реакциях на, может быть, простейшие безусловные раздражители устремились уже театральные практики. Однако методики воздействия, воспринятые у акционистов, театр трансформировал и художественно усложнил.
Схожие рефлексы (зиждущиеся на сложном комплексе эмоций, обусловленных у каждого — его личным, социальным, культурным бэкграундом) срабатывают и у зрителей «Концепции Лика Божьего», когда ненатуральное (уже) «дерьмо» пятнает лик Христа.
В «Мокрой свадьбе» театра АХЕ, представляющей своего рода театрализованный обряд, где есть ролевые модели, система взаимоотношений, действенная основа (жених и невеста проходят через обряды-испытания, инициацию, символическую смерть и в конце концов воссоединяются), «жениха» вздергивают на веревке, обливают водой, посыпают мукой, роняют в грязь, обмазывают рыбьими внутренностями. При этом существование актера остается нейтральным: мы не увидим, как его невозмутимое лицо с маскоподобным гримом «бороздит» гамма эмоций. Нейтральность маски только оттеняла физиологические реакции исполнителя на прямое соприкосновение с песком или водой и зрительские реакции тоже. «Здесь и сейчас» включались безусловные реакции тела на безусловные раздражители, но… в неправдоподобных, сложно организованных обстоятельствах целиком вымышленного театрализованного ритуала. Природные условия (всегда разные) усугубляли или смягчали характер происходящего, его «страдательный» и «сострадательный» аспект. В зависимости от них интенсифицировалась или ослабевала зрительская эмпатия, сложный комплекс реакций как на художественную сторону зрелища, так и буквальных физиологических рефлексов.

«Смерть коммивояжера». Сцена из спектакля. Театр «Шаубюне» (Берлин).
Фото из буклета фестиваля «Балтийский дом»
И, конечно, когда пятнадцать лет назад някрошюсовский Гамлет встал босыми ногами на кусок льда, многие были раздражены и возмущены. Уж очень безусловным, рассчитанным на включение элементарных эмпатических реакций у зрителя показался тогда этот прием. Однако в някрошюсовской системе координат лед был не просто лед (в отличие от ледяного креста, на котором распинала себя Абрамович). А космический холод.
Вернемся к немиметическому.
Шокирующие перформансы акционистов имели ощутимый социальный подтекст — изменить мир, направить человеческую активность на его преображение к лучшему.
Последней большой «религией» XX века стал театр Гротовского, мечтавшего о максимально полном раскрытии возможностей человеческой природы и установлении коммуникаций на сверхсознательном уровне. Тело должно было превратиться в проводник энергий, выводящих наше сознание за рамки частного, индивидуального, ограниченно-личностного опыта. В 2002 году, уже после смерти Гротовского его ученик Томас Ричардс привез в Москву «Акцию» (1987), и я впервые увидела (а правильнее сказать — услышала) звучащее объемно и полновесно, как орган, тело. Вибрации этого тела эхом отзывались в телах зрителей, а вместе с ними звучала и история рождения, взросления, страдания, инициации…

«Дядя Ваня». Сцена из спектакля. Театр «Toneelhuis» (Антверпен).
Фото из буклета фестиваля «Балтийский дом»
При этом пластическая «изобразительность» была сведена к минимуму. Исполнители давали только скромный ряд пластических «обозначений» при участии хора и протагониста. Вот как описывает один из эпизодов «Акции» Полина Степанова: «Песня почти замолкает, и зритель видит уже не актера, а маленькую белую фигурку человека, он лежит, подобно эмбриону в женской утробе, и почти беззвучно поет, кажется, о тепле, счастье, желании жить. В тот момент, когда песня уже совсем пропала, актер делает не сильный, но властный толчок одной ногой, потом другой, и песня набирает силу, она льется уже уверенно и громко, центр звука перемещается в грудную клетку. С каждым толчком тела песня становится все сильней, и актер распрямляется, встает на ноги, поет полной грудью… Так за пять минут зрителю показали таинство рождения, счастье новой жизни, появления на свет, желания дышать»5.
Внимательный зритель следил за перемещением звука, типом и источником дыхания (грудь, солнечное сплетение и т. д.), «включением» (в том числе и в себе) едва ли не всех резонаторов, которыми располагает тело.
Известно, что в системе Гротовского не существует такого понятия, как «персонаж». Звучащее тело исполнителя не рассказывало «историю» и не транслировало какие-то конкретные образы в сознание зрителя. Звуки тела исполнителя отражались в телах зрителей, поток бессознательных образов, складывающихся в некий метасюжет, «порождал» организм зрителя.
Физический аппарат артиста Гротовского был подготовлен к тому, чтобы создать бессознательные коммуникации между исполнителями, исполнителями и зрителями. Установить межчеловеческие связи на уровне, недоступном как для бытового общения, так и для психологического театра.
ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС
В силу доступности всевозможных практик и «раскрепощающих» тело тренингов, преемственности традиций режиссуры XX века применительно к современному театру невозможно говорить ни об умалении, ни о приросте «телесности». Благодаря всему этому мы существуем в театральном мире не противостояний, а бесчисленного количества связей и модификаций.
С одной стороны, еще никогда театр не был так внимателен к человеку в его телесном и духовном несовершенстве, заброшенному в «обезбоженный мир». И то, что пишет М. Давыдова о театре Саши Вальц, применимо ко всему современному phisical театру: «Все мы — квинтэссенция праха. Энциклопедия изъянов. Хозяева тела и его рабы. В механическом соединении наших мышц, кровеносных сосудов, печенки с селезенкой, как в крайне ненадежный конструктор, помещены томящееся сознание, мысли, чаяния»6.
Умаление в театре метафизического начала естественно обернулось повышенным вниманием к человеческой анатомии как единственно данной нам реальности, к телу, слабому, уязвимому, стареющему, страдающему, как проводнику и единственному ключу к внутреннему миру человека и как препятствию в его проявлении. И телесная избыточность, а где-то и утрированное безобразие фактуры (у К. Люпы, Л. Персеваля, Р. Кастеллуччи) сигнализируют о кризисе нашей идентичности.

«Болилок». Сцена из спектакля. Компания Филиппа Жанти (Франция).
Фото из архива Чеховского фестиваля
С другой стороны, спокойно существуют всевозможные театры-синтезы, вариации театра художника (Крымов, Могучий, АХЕ).
С третьей… даже в настолько чуждом любому проявлению витального начала театре, как театр Дмитрия Волкострелова, достигшем почти полного отказа от изобразительности и нарратива, есть своя грустная философия очужденного тела. Тела, которое перестало быть генератором и проводником энергий, смыслов, эмоций. В опосредованности взгляда — камерой, текста — экраном и т. д., разрывах между языком и его носителем — констатация тотального дисконнекта и энтропии эмоций.
Сентябрь 2014 г.
1 Крэг Э. Г. Воспоминания, статьи, письма. М., 1988. С. 193.
2 Маринетти Ф. Т. Театр варьете // Искусство режиссуры за рубежом. СПб., 2004. С. 123.
3 Фишер-Лихте Э. Перформативность и событие // Театроведение Германии: Система координат. СПб., 2004. С. 101.
4 Там же. С. 107.
5 Степанова П. Театр без кулис. СПб., 2008. С. 133.
6 Давыдова М. Гностики и стоики современного театра // Театр. 2013. № 11–12. С. 5.
Комментарии (0)