О, МАТКА БРОНЯ, ВОЗЬМИ МЕНЯ В ШПИОНЫ…
Первое, что помню, или первое осознанное воспоминание моей жизни связано с потолком. Может быть, я часто болел или еще что другое…
Дело в том, что родился я с испугу. Отца Степана арестовали за кибернетику, и мать меня выкинула на два месяца раньше.
А может быть, мне и нравилось лежать на кровати и путешествовать, глядя на тройной фигурный тяжелый карниз, который украшал высокий потолок в моей комнате. Я мог часами рассматривать фантастические изгибы его лепестков и разнообразие его странных листьев, мысленно путешествовать по извилистым пустотам между ними, как по лесу, и в случае ненастья за окном укрываться под самыми крупными из них. А в светлые моменты и особенно при солнце я с удовольствием переплывал по глади потолка в центр его, на такую же пышную барочную розетку и по старой люстре с тремя ангелочками, каждый из которых держал по три подсвечника с лампами, спускался, усталый, уже к себе в кровать.
Второе воспоминание мое связано с крещением и костелом на Невском. Оно где-то не столь конкретно, но в нем уже участвуют другие центры моей памяти, даже не памяти, а, скорее, ощущения мои. То есть, я не понимаю, что происходит, но поглощаю происходящее. Дяденька-ксендз что-то со мною делает, мальчики в белом со свечами и блестящими металлическими игрушками, похожими на елочные, размахивают ими и дымят. Много белого, очень много белого — одежд, цветов, света. Запах этого дыма незнакомый и очень далекий, и мне кажется, что все несколько торопятся, и в этом есть что-то неестественно-тревожное. Я, обыкновенно очень улыбчивый, даже подозрительно улыбчивый для своей матки Брони, — не улыбаюсь.
Да, еще вспомнил о ступенях, ведущих в костел. Это было мое первое испытание в жизни (арест отца я ведь не помню). Меня почему-то заставили преодолевать их самого и с огромнейшим трудом — всеми способами: руками, ногами, коленками, перекатами… Видать, в ту пору я был совсем мал.
Это был первый в моей жизни «светский выход», это был мой первый в жизни театр, это был мой первый в жизни свет, первая музыка и первая, еще непонятная, любовь.
Если бы этого не было в памяти моей, наверное, судьба моя стала бы иной.
Уже шел 1939 год, и, наконец, я заговорил. Заговорил поздней осенью и только по-польски. Ведь матка Броня у меня была полька, а русский отец сидел за кибернетику и шпионство в Большом доме. До этого я только улыбался, когда со мной пробовали заговаривать, да и вообще улыбался больше, чем нужно было. Сижу, обмазанный всем, чем можно, и улыбаюсь. А тут вдруг заговорил сразу и много. Матка Броня, конечно, обрадовалась и даже устроила обед по-польски с чечевицей, морковкой и гостями.
На следующее утро за нею пришли. Сначала вошла в коридор дворничиха Фаина, татарка, за нею вежливый военный с папкой, а за ним еще кто-то, не помню. Вежливый военный стал ее спрашивать фамилию, имя, несколько раз спросил, полька ли она, а остальные стали рыться в вещах, столах, кроватях. Я попытался им сказать, что клопов у нас нет, но, конечно, картаво и по-польски. Матка попросила Фаину позвать Янека с первого этажа, чтобы они меня забрали к себе. Когда Янек забирал меня, Броня благословила Маткой Боской и поцеловала меня. Феля, мой старший брат, все время сидел у окна на стуле и молча раскачивался. Он уже был странным к тому времени.
Фаина, татарка, «пожалела меня недоноском» и отдала полякам с первого этажа на хранение. Вскоре она же привела и Фелю, очень расстроенного: его не взяли в Большой дом с маткою, сказав, что для шпионов мы еще малы, но погодя отдадут нас в какой-то приемник.
Да, действительно, наверное, я был очень мал. У деда Янека, поляка-краснодеревщика, после увода матери я путешествовал уже под многочисленными столами, диванами, кушетками и очень даже неплохо изучил все подстолья и прочие «под», а однажды в одном из под-стольных зазоров обнаружил что-то, спрятанное от всех, и был наказан.
Надо сказать, что столярное дело, которым занимался Янек, мне очень нравилось. Особенно я полюбил стружки. Они были замечательно красивы и вкусно пахли. Я их даже пробовал есть.
Помню еще, что Феля, мой старший брат, уже после того, как заболел от побоев в школе за отца-шпиона, подолгу стоял у большой географической карты Янека, водил по ней пальцем и беспрестанно искал, куда же увезли отца и матку Броню. С тех пор у меня на всю жизнь осталась какая-то неприязнь к «школе». А Янек говорил, что увели отца и матку в Большой дом.
И что это за дом? И почему туда уводят шпионов?
Я представлял, что в глухом лесу с высочайшими деревьями, как в сказке «Мальчик-с-пальчик» стоит Большой дом, где живут братья и сестры-шпионы. А что такое шпионство — никто не знает, кроме них. Это большая тайна. Поэтому и лес густой, и дом Большой. А таких малявок, как я, туда не берут, а мне все-таки хочется. Я же остался один, брат мой Феля вскоре умер в дурдоме от воспаления легких.
И меня вскоре сдали в казенный дом, и жизнь моя с тех пор стала казенною. Незнание русского заставило меня снова замолчать, так как «пшиканье» мое раздражало многих сверстников и было опасно для меня; они думали, что я их дразню, и я снова стал надолго немым. Нас перевозили из города в город, с запада на восток, дальше от войны, и в результате я оказался в Сибири под городом Омском. Все вокруг меня говорящее пацанье громко кричало по-русски и даже — чтобы я чего-нибудь понял — ругалось, а иногда дралось: так я изучал русский язык и до четырех с половиной лет вообще не говорил. Соглашался со всеми, но не говорил. Говорить по-русски я стал неожиданно даже для себя уже в войну.
Нас кормили из кружек — тарелок не было. Были только металлические кружки и ложки. За столом сидело по шесть человек — шесть кружек, седьмая с хлебом, нарезанным вертикальными брусочками, торчащими из кружки. Суп, второе, если было, чай — все из одной кружки. И это нормально. В столовку пускали, когда все кружки стояли на столе, а до этого орда голодных пацанов давилась у дверей. Открывались двери, и мы как зверюшки бросались к своим кружкам. Однажды вместо заболевшего шестого пацана за наш стол посадили прыщавого, сопливого «залетку» (чужого, не нашего), и этот пацан, обогнав нас и неожиданно облизав на виду у всех свой грязный палец, поочередно стал макать его во все наши кружки. И вдруг я что-то громко произнес по-русски — сам не понял, но что-то связанное с матерью. Грязный пацан застыл в изумлении, а остальные испугались, ведь я же не говорил, был глухонемым и вдруг заговорил, да еще сразу так. С тех пор я стал говорить по-русски и постепенно забывать свой первый язык, язык матери.
Но это я отвлекся от главного, от того что нас в ту пору, пацанов-«ДПешников», мучило, какие вопросы решали мы между собой:
— Вожди могут быть людьми или должны быть только вождями, и обязательны ли им усы?
— Кто лучше: шпион или враг народа? Или одинаково все это? Мы же все вместе.
Знакомились мы с вопросов:
— Ты шпион?
— Нет, я враг народа.
— А что, если ты — и то и другое, как, например, я?
И еще:
— Почему товарищ Ленин — дедушка? Ведь у него не было внуков. Может быть, потому что у него борода или потому что он умер?
— Товарищ Сталин — друг всех детей. Значит, и наш друг?
Наш старший пацан даже не выдержал и спросил воспиталку про Сталина. Она сначала страшно испугалась, а потом схватила его за шкварник и потащила к дежурной охране — мы слышали, как он там сильно плакал. И еще было много, много вопросов.
Лично я считал, что шпионство не так уж плохо. Не мог же быть плохим мой русский отец Степан. Он был очень даже хорошим и красивым — посмотрите на фотографию. А мила моя матка ласково пела мне польские песенки: «Спи, дитя мое родное, Бог твой сон храни…»
О, матка Броня, возьми меня в шпионы. Я бендо с тобо по-польски розмавячи.
Комментарии (0)