Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ВАЛЬС ВАЛЬДТЕЙФЕЛЯ

Натан Ефимович Перельман — старейший петербургский музыкант и мой учитель. Слава Богу, мне доводилось не раз писать о нем; поводом были его концерты, его консерваторское преподавание, его книга «В классе рояля». Теперь открылся новый повод: Натан Ефимович публикует свои автобиографические записки.

В них — гражданская война, ныне уже, кажется, проклятая всеми. На этой войне Перельман был ребенком, и ему достался не опыт убийств, как «красным дьяволятам» (позже ставшим воистину дьяволами), но опыт доброты, ибо он был ребенком-музыкантом. И эти записки — о могущественности детства, заставлявшей отступать все опасности и смирявшей самоё зло; они и о могущественности музыки, уберегшей детскую душу от почти неизбежного -растления войной«. Для этого оказалось достаточно вальса Вальдтейфеля и первой части «Лунной сонаты»…

Близко к началу своих записок Натан Ефимович помещает завораживающую фразу Бабеля: «В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний». Но тон самих записок совсем иной — легкий и светлый, я бы назвал этот тон моцартианским, и если, как сказал кто-то, в жизни человека есть объединяющее начало, напоминающее тональность в музыке, то и автобиографические записки и вся жизнь Перельмана окрашена для меня моцартовским фа мажором. Это тональность и светлая, и ласковая, и чуть-чуть меланхолическая, в ней торжество юмора, понимаемого — в начальном значении слова — как «влажность» или универсальный способ смягчить жестокость и сухость жизни. Записки Перельмана дышат юмором, они являют собой чудодейственное соединение, присутствующее в самом Натане Ефимовиче: юмора — и детски чистого взгляда на мир.

Если бы мне довелось писать автобиографическую вещь, то ее содержанием стал бы Натан Ефимович Перельман, пронесший свою душу невредимой сквозь десятилетия расчеловечивающей истории. Содержанием автобиографических записок Перельмана стала война. Что ж: она ничего не убила в музыканте. И если кому-нибудь привидится музыкантский аполитизм, если даже возможно упрекать за это, я еще раз восславлю музыку как великое искусство жизненной анестезии, облегчающее любые тяготы не только музыкантам, но и всем, к кому обращена музыка.

Леонид Гаккель

ПРЕДИСЛОВИЕ К БЕСХИТРОСТНЫМ ЗАПИСКАМ

Фронтовые концертные бригады Отечественной войны вписаны в историю, запечатлены всеми родами искусств по праву. Это были в большинстве своем группы зрелых людей и художников. Но кто вспомнит безвестных, незрелых лиц разных поколений, побуждаемых разными причинами, кои в меру своих сил и понимания сражались своим весьма несовершенным оружием в гражданскую войну? История их к себе не впустила, и надо спешить, пока не поздно, втиснуть их без прикрас хотя бы в воспоминание. Не судить и не щадить, а вспоминать.

«…ТОМИТ ПЕЧАЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ»

Lento (медленно)

Воспоминание всегда печаль, каким бы светлым оно ни было, а вальс Вальдтейфеля си-бемоль мажор, как он светел! Мы его играли в Агитпоезде Первой Конной армии Будённого, в вагоне-клубе. В соседнем вагоне редакция-типография, там Бабель, но я не знаю, кто он, а кем станет, того не знает и он сам. «В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний», — так Бабель скажет впоследствии. В густую печаль его воспоминаний не попали ни веселый, игривый венец Вальдтейфель, ни трио юных музыкантов, так развлекавших славных, бесшабашных конармейцев в далеком 1919 году на захолустной железнодорожной станции.

На деревянном помосте три малыша: упоенно фальшивит скрипка, глубокомысленно басит неуверенная виолончель, бойко постукивает по клавишам недоученный пианист. Ну что ж, воспоминание сурово и беспощадно, но правдиво. Избыток юности концертантов с лихвой перекрыл недостаток художественности. Восторг конармейцев был бурным. Но что это был за восторг! Браво, бис — еще неизвестные слова, рукоплескание — что это такое? Знаменитое: «Во дает!» — еще не родилось, оно зазвучит через двадцать лет. Из восторженного гула выплескивались выражения, приобретавшие пристойность только благодаря неподдельно ласковой интонации, с которой они произносились.

Натан Перельман. 15 мая 1993 г. Петербург. Фото В. Дюжева

Натан Перельман. 15 мая 1993 г. Петербург. Фото В. Дюжева

Резо Габриадзе и Натан Перельман. 1991 г. Фото А. Чепакина

Резо Габриадзе и Натан Перельман. 1991 г. Фото А. Чепакина

Таков был благодарный ответ юному трио и дивному вальсисту Вальдтейфелю.

Я не знаю, что такое продразверстка, я играю на пианино. «Трио юных музыкантов» приказано ехать на продразверстку. Говорят, что «продразверстка» находится где-то в Черняхове или в Высоком, где-то очень далеко от Житомира, может быть, в двадцати верстах или даже больше. На телеге неудобно, особенно виолончели, она не помещается и высовывается. Но и ногам моим нехорошо, они привыкли к белым лайковым ботиночкам, а сапоги натирают ноги до волдырей. Больно, особенно больно, когда сапоги стаскивает «виолончель», сам я этого делать не умею, «скрипка» это делает как-то мягче, но все равно больно. Ночью в Черняхове нас расселяют по разным домикам. Боже, кто мне поможет разуться?

Очень холодно! Сопровождающий нас вооруженный «реквизитор» стучит прикладом в первую попавшуюся избу. Стучит долго и безответно. А ночь холодная, на телеге неудобно, виолончель мешает. Соскакиваю, чтоб согреться, цепляюсь за гвоздь и, о ужас, коленки штанов изорваны — концертные коленки разодраны! «Реквизитору» надоело стучать, он стреляет в небо и без паузы бьет прикладом в дверь, после чего возникает диалог, но мы слышим лишь монолог с паузами. Из всего монолога поддаются печатному воспроизведению только два слова: «Открой, гад». Наконец дверь отворяется, и первым поселяют пианиста, он самый маленький. Телега, теперь уже с «дуэтом», громыхает дальше. Кромешная тьма и терзающая боль натертой ноги. Боль так сильна, что оттеснила страх, усталость и неведение. Боль толкает на героические поступки, и пианист стучит во всё, на что он натыкается, бесстрашно превозмогая страх.

— Чего ты хулиганишь! Только что избавились от одних бандитов, сразу поселяют других! Ложись там на соломе, дрыхни и не мешай нам спать, — недостаточно любезно кричат за дверью.

— Будьте любезны! Пожалуйста! Помогите мне снять сапоги! Я сам не умею! Буду вам очень благодарен!

Пианист выпалил этот набор вежливых слов, известных хорошо воспитанному мальчику, играющему на пианино, и лед стал, кажется, таять. Из-за дверей спросили: «А ты кто?»

— Я мальчик из Житомира, приехал сюда играть на концерте на пианино, я не умею сам снимать сапоги, помогите мне, пожалуйста.

Очевидно, мелодия речи настолько отличалась от привычной речи «реквизиторов», что дверь приоткрылась, и слабый свет коптилки осветил детскую фигурку постояльца. Убедившись, что постоялец безоружен — ни обреза, ни кобуры, ни гранаты за поясом, — осторожно задали вопрос:

— А пианино дэ?

— Я еще не знаю, мне не сказали.

— Ну, входи, садись.

Хозяин долго, молча рассматривал нового постояльца, затем вышел.

За стеной послышалось перешептывание. Долго, долго. Наконец, «ну, идем» — и меня ввели в горницу. Топилась печь, огонь освещал кровать с приготовленной постелью.

«Давай ногу», — и уверенная рука с силой стянула сапог. Пронзительная боль и… блаженство. Нога свободна. Завтра концерт.

ВАЛЬС ВАЛЬДТЕЙФЕЛЯ

Почему мы всегда играли этот вальс? Вот и сегодня: в школу набилось много народу со всего села или местечка, не знаю. Горит керосиновая лампа в «зале» и очень маленькая лампочка на сцене. Впрочем, она нам и не нужна, мы вальс знаем наизусть, зато рваная коленка, может быть, не так будет заметна. Товарищ из «продразверстки» объявляет начало, и мы выходим, как настоящие артисты. «Вальс Вальдтейфеля», — тихо произносит смелый скрипач, и мы играем один и тот же вальс, возвращаясь от конца к началу без остановки несчетное количество раз, чтобы придать ему значительность крупной формы. Но на этот раз наш замысел потерпел крах. Где-то на пятом или шестом повторении раздался звук разбитого стекла, в зале погасла лампа, и толпа метнулась к окнам И дверям. Раздались выстрелы снаружи, и насмерть перепуганные концертанты, оставив сцену, бежали в укрытие «артистической» комнаты.

«Спокойно, — молвил „продразверстный“ конферансье, — мы их здесь всех кулаков, уклоняющихся, и зацапаем, сидите спокойно, а вашему Вальдтейфелю большое пролетарское спасибо».

ДАЛЬШЕ ЕХАТЬ НЕЛЬЗЯ…

Наша концертная репутация сильно поколеблена. «Разведка» донесла, что наше гастрольное турне приобрело какую-то неконцертную репутацию, и аудитория будет встречать нас у околиц отнюдь не аплодисментами. Товарищ из «продразверстки» радостно сообщил нам, что мы остаемся здесь на неопределенное время. «До следующего распоряжения, — сказал он. — Вот и хорошо, теперь вы можете спокойно учить ваше „с перцем“».

Так он презрительно окрестил некое скерцо, которое ему почему-то не нравилось. Не зная законов ансамблевой игры, он был уверен, что мы можем выучить «с перцем», сидя по отдельности каждый в своей хате. Концертный «зал» с пианино, увы, был уже непригоден для использования: все стекла выбиты, и те немногие клавиши, которые в тот памятный вечер еще подавали признаки жизни, были окончательно умерщвлены морозом. Так и сидели мы по хатам в ожидании распоряжений. Распоряжение пришло в виде конного отряда во главе с очень толстым начальником со странным именем Шоня. Шоня быстро и весело собрал трио, усадил в телегу, и мы покатили. Я думаю, что ни одно самое прославленное трио в мире никогда не удостаивалось таких почестей. Экспортируемые всадниками, мы въехали в деревню с возвышенным названием «Высокое». Название себя оправдывало: нигде и никогда я не спал на таком возвышенье из перин и подушек. Но мало этого. Роль одеяла выполняла невесомая, горячая пуховая перина. Спать, завтра концерт в Высоком. Спать!., спать!..

— Вставай, да поживей, надо ехать!

— А концерт?

— Никаких концертов!

Банда Соколовского или Маруськи? Кто их знает? Так я и не узнал, кто помешал нам тогда исполнить недоученное «с перцем».

ЖИТЬ — БУДЕМ ЖИТЬ

Нас погрузили в теплушку. Теплушка уже была кем-то обжита. Медленно передвигаясь и всё чаще надолго останавливаясь, мы понемногу знакомились с ее обитателями. Это была фронтовая бригада, куда нас — трио юных музыкантов — временно прикомандировали. Дама с неуместно жеманными манерами была виолончелисткой. Часами она что-то разучивала в темном теплушечьем углу. В другом углу певица нудно и громко распевала вокализы. Голос ее оставлял желать лучшего. Впрочем, она это, очевидно, сама понимала, ибо без устали вокализировала, добиваясь, к сожалению, всё более и более отрицательных результатов. Лежавший целыми днями на верхней наре толстый обрюзгший старик оказался некогда популярным на юге куплетистом, которого, как явствовало из его реплик, революция и потребность в пайке вернули на эстраду. Из всех обитателей теплушки не «совершенствовались» куплетист, давно знавший свой репертуар назубок, и пианист, по причине отсутствия инструмента. Скрипка и виолончель изредка робко пощипывали струны.

Так мы ехали, отцепляемые и прицепляемые, без всякой системы, в неизвестном направлении. Впрочем, направление было известно лицу, сопровождавшему нас. «Лицо» с нами не общалось и на вопросы не отвечало. На третьи или четвертые сутки после очередного отцепления нам было приказано выгружаться. Мы прибыли в пункт назначения. Начались выступления. Пианист из «юного трио» должен был аккомпанировать всем. Жеманная виолончелистка умела исполнять не очень трудную пьесу Цезаря Кюи «Ориенталь». Особенность этого сочинения для виолончели заключается в том, что эту «Ориенталь» играет главным образом рояль, виолончель только в нескольких случаях дергает струны (пиццикато). Виолончелистка эффектно терзала струны, и бойцы награждали ее за это бурными аплодисментами. Певица намеревалась спеть романс Глиэра «Жить — будем жить», но почему-то, не издав ни единого звука, умчалась за сцену, откуда послышались истерические рыдания. Аудитория, решившая, что это комедийное представление, неистово аплодировала, стучала ногами, требовала «бис». Перепуганный пианист проследовал за цену, чтобы узнать причину бегства певицы. Сквозь рыдания та сообщила, что при первой попытке раскрыть рот для громогласного «Жить…», у нее отклеилась искусственная ресница и попала в глаз. Разоблачить себя, сорвав великолепно густые ресницы, она не отважилась, петь, превозмогая острую боль, не могла.

Пустовавшую сцену, спасая положение, занял без предупреждения многоопытный куплетист. В те давние времена репертуар еще не успел революционизироваться, и старик, бойко орудуя старорежимными анекдотами, быстро вернул концерту нарушенную ресницами плавность. Но гвоздем его программы была знаменитая песенка:

Зачем было влюбляться, Зачем было любить…

Пианисту пришла счастливая мысль приспособить для аккомпанемента какой-то пассаж из шопеновского концерта. Куплетист, потрясенный неожиданным и небывалым фортепианным сопровождением, великодушно пытался переадресовать овации аккомпаниатору. Заканчивало концерт «юное трио», вызывавшее неизменный восторг не столько своим искусством, сколько своей впечатляющей юностью.

Выполнив свою миссию, бригада собралась вернуться восвояси, но осуществить это уже не смогла. Там за время ее отсутствия сменилась власть. Было приказано прицепить теплушку к составу, идущему в противоположную сторону. Вооруженная всё тем же Вальдтейфелем, куплетами, Цезарем Кюи и Глиэром, бригада прибыла на новые рубежи, но не успев пустить в ход это оружие, получила новый приказ — вернуться на свою базу, где вновь утвердилась советская власть. Использовав передышку, артисты приступили к разучиванию новых произведений. Война не окончилась, нужно было держать порох сухим.

НЕДЕЛЯ КРАСНОЙ КАЗАРМЫ

Что такое «неделя красной казармы», я не знал и сейчас не знаю. В приказе, полученном нами, перечислялись многие прославленные воинские соединения тех лет, коих всю эту «красную неделю», по протяженности равную обычной бесцветной неделе, наше трио должно было обслуживать. К приказам мы привыкли и подчинялись им беспрекословно. «Неделя красной казармы» прошла: мы играли, нас слушали и заботливо развозили по домам. Но сейчас я содрогаюсь, вспоминая «неделю» и перечитывая заключительные слова приказа: «Невыполнение сего влечет за собой предание суду военного трибунала».

Тогда мы нисколько не содрогались, ибо трио в совокупности достигло призывного возраста или ненамного превосходило его, и такие суровые слова наполняли нас лишь гордостью.

А военный трибунал, суровый в приказе, был весьма ласков с нами в общении.

СЮРПРИЗ

Не помню, для кого — для таращанцев, или богунцев (так фамильярно мы называли эти ныне легендарные дивизии) — мы придумали «театрализованный» номер. Остановились на «Лунной сонате». Ну кто же не знает «Лунную сонату»?! Бойцы будут довольны, в этом мы не сомневались. Осуществить это было не трудно… Аранжировать и расписывать ноты мы не умели. Мы обзавелись тремя экземплярами этой сонаты для фортепиано и распорядились: верхнюю ноту играет только скрипач, середину — пианист, а басы только виолончелист. Театральность же сама лезла из всех пор: 1) погрузить зал и сцену в абсолютную темноту, 2) за неимением луны поставить свечки на каждый пульт. Было решено: для этого случая пренебречь указаниями композитора и играть все время только очень тихо и очень медленно, а время утроить, то есть играть безостановочно не меньше трех раз подряд с начала до конца, а если позволят свечи и напряженная тишина потрясенной аудитории, добавить еще одно повторение.

Но действительность внесла, как принято сейчас говорить, свои коррективы.

Аудитория, нетрудно догадаться, весьма далекая от чопорности, но, видимо, завороженная необычной обстановкой и замогильным голосом доброхота-конферансье, объявившего «Лунную сонату», некоторое время слушала, затаив дыхание, но уже при повторении появились первые свидетельства усталости, грозившие перейти в опасные вторые. Благоразумие подсказало остановиться, пока не поздно. Отсутствие предварительной договоренности на сей непредусмотренный случай привело к тому, что остановка оказалась несинхронной. Однако это не помешало аудитории выразить благодарность за сонату, но особенно за своевременное ее окончание, бурными аплодисментами и выкриками: «А сейчас, ребята, сыграйте „Солнечную“».

Мы обещали сделать это в следующий раз.

СКЕРЦО ШОПЕНА

В те далекие буденные годы обе стороны — юные артисты и молодые отважные слушатели-буденновцы — до Шопена еще не доросли. Все было не по росту у артистов — и обмундирование, и умение. Зато у слушателей был избыток отваги и некоторый недостаток жизненного опыта.

«Я сыграю скерцо Шопена», — важно объявил пианист.

Мало знакомые с музыкальной терминологией бойцы расслышали нечто более понятное, близкое и веселое.

«Что?! Что?! С перцем, с перцем?!» — раздались веселые голоса со всех сторон.

«Играй, играй с перцем», — с бурным хохотом подбодрили они сконфуженного пианиста.

Наконец, дождавшись настороженной тишины, пианист попытался извлечь из шамкающего пианино хоть один внятный звук, но оно оказалось настолько «без перца», что присмиревшая на самое короткое время аудитория, так ничего и не расслышав, дружно и сочувственно посоветовала: «А ты лучше спляши!»

Плясать я не умел.

Я вызвал своих постоянных партнеров из вагона-клуба, и все вместе мы звучно заиграли спасительный и бесподобный «Вальс Вальдтейфеля».

Мое сольное выступление не удалось.

ФОТОГРАФИЯ «ДЕКАДАНС»

Караульный батальон Чека — карбат — так называлась часть, где мы служили. В спасительный паек карбата входила соль. Соль свободно помещалась в чайной ложечке, заполняя собой лишь часть ложечного пространства. Наверное, в паек входил и хлеб, и какое-то мясо, но память хранит соль, ибо «солью земли» была тогда Соль. Мы благоговейно выполняли все приказы карбата Чека. Мы даже стали разучивать со скрипачом сонаты Грига, уповая не столько на наше умение, сколько на волшебную силу пайка с солью. Мы переезжали из Богунского полка в Таращанский, оттуда в дивизию Щорса, не зная устали. Мы играли под танцы и, если не было пианино, нас спасал контрабас, незаменимый при танцах инструмент, не предъявлявший к тому же его мучителю никаких художественных претензий.

И вот однажды нас привезли в фотографию «Декаданс». Эта «шикарная» фотография на главной улице города мне была знакома. Там после вступительного экзамена в музыкальное училище Императорского русского музыкального общества я был запечатлен для потомства в роскошном бархатном костюмчике с кружевным воротником, в вагнеровском бархатном берете, с нотами трубочкой в руках и выставлен в витрине напоказ. Но это было в какой-то другой жизни.

«Неужели нас будут фотографировать в нашем не по росту солдатском одеянии?..»

В сопровождении карбатовца мы поднялись на второй этаж и вошли в ту самую «шикарную» гостиную, ставшую еще более «шикарной». В углу гостиной стоял рояль с поднятой крышкой, готовый к настоящему концерту. Нам велели расположиться, настроиться и играть.

— Для кого?!

— Играйте.

Мы привыкли подчиняться приказам, мы люди военные. Не видя аудитории, приступили к разучиванию далеко выходящей за пределы нашего «мастерства» сонаты Грига. Кошмарные звуки скрипки ускорили разгадку. Дверь из соседней комнаты раскрылась, в гостиную вошел разгневанный холеный военный и приказал прекратить это «безобразие».

«Играйте тихо и мелодично», — приказал военный и удалился. Не раздумывая долго, мы приступили к тихому, медленному и мелодичному вальсу Вальдтейфеля. На одном из бесконечных повторений дверь спокойно открылась, и удовлетворенный хозяин в сопровождении двух дам, слегка пошатываясь, приблизился к пианист) и мягко приказал: «Сыграй что-нибудь Шопена, а я буду их целовать». Осуществить свое намерение он не успел, ибо пианист был строгих правил и не разучился еще плакать. Он с силой захлопнул крышку рояля и, плача заявил: «Играть не буду».

Угрозы не подействовали, пианист был безутешен и непоколебим. Хозяин позвонил по телефону в карбат и приказал немедленно убрать этих «сопляков». Он так выразился.

Впоследствии я узнал, что это было не единственное его прегрешение и, очевидно, не самое опасное, ибо он был расстрелян советской властью.

НА ЗАПАД, БЕЗ НАС

Первая Конная устремилась дальше, на запад. Агитпоезд собрался за ней вслед. Обитатели поезда к юному трио не только привыкли, но и привязались. Начальник клуба, очевидно, истосковавшийся по своей семье, детям, особенно привязавшийся к музыкантам, никак не хотел с нами расставаться. Он рисовал идиллическую картину райского житья, которое нас ожидало в этом походе: в клубе будет отгорожена стенкой комнатка с вагонными удобствами, будут сшиты парадные военные костюмчики для выступлений, мы будем участвовать в победе и, когда она состоится, всех нас командирует Первая Конная армия в Петроградскую консерваторию для продолжения музыкального образования. Как это было соблазнительно! Но этому не дано было тогда осуществиться. Хлеб-соль нашу ждали голодные рты дома, и кормильцы с грустью вынуждены были расстаться с агитпоездом, друзьями и мечтами. На запад мы тогда не попали.

Спустя тринадцать лет эти вожделенные места показал мне и рассказал о них многое Владимир Александрович Антонов-Овсеенко — посол, нарком, поэт (псевдоним Антон Гук) и историк.

Так я познакомился с ними, так сказать, с высоты исторического птичьего полета…

ПОХОРОННЫЙ МАРШ ШОПЕНА

Еще вчера мы играли в гарнизонном клубе, в особняке бывшего городского головы. Это был наш концерт. С гордостью мы глядели на плакат, где красовались наши фамилии, увенчанные странным словом «лауреаты». Не зная, что это такое, мы догадывались, что это нечто нас возвеличивающее. Мы и сегодня должны были повторить концерт для другой военной аудитории, но… в городе неожиданно сменилась власть. Мы разбрелись по домам и притаились. Через несколько дней стало известно, что эта власть нас разыскивает. С помощью услужливых людей нас быстро разыскали и велели к восьми часам вечера явиться в дом городского головы с инструментами и нотами. Не помогли ссылки на болезнь скрипача, на неподготовленность. Уликой служил трофейный плакат «лауреатов». Неподчинение приказу грозило бедой. Решено было подчиниться.

В назначенный час трио в полном составе явилось в клуб. Он был неузнаваем: в зале расставлены ломберные столики, под зелеными абажурами играли в карты, официанты разносили напитки. Было душно и накурено. В углу залы стояло незнакомое пианино и два пульта. Музыкантам сразу предложили «пить и кушать». Трио поблагодарило и отказалось «пить и кушать». Виолончелист, он же библиотекарь, разложил по пультам ноты, и трио приступило к исполнению своих обязанностей. Первым номером исполнялся похоронный марш Шопена. Азартные игроки и подвыпившие компании предоставили трио приятную возможность хоронить их до среднего, наименее похоронного эпизода. Но именно в этом эпизоде аудитория опомнилась, стала недоуменно переглядываться и угрожающе шуметь. Разъяренный распорядитель потребовал немедленно прекратить «это безобразие» и играть «веселое и бодрое». Мы на «полуслове» спокойно прекратили «это безобразие», библиотекарь медленно убирал опротестованного Шопена и степенно стал раскладывать другие ноты.

Приготовившись и собравшись, трио успело исполнить несколько первых тактов «Интернационала»… Нас пощадили, нас только ругали скверными словами и вышвырнули из клуба. Для более сурового наказания мы еще не доросли.

СЕРЕБРЯНЫЙ ЗНАЧОК

Ко дню рождения мне подарили серебряную лиру — значок с монограммой. В приготовительном классе гимназии я был единственным музыкантом, и лира на гимназическом мундирчике была предметом моей гордости. Гимназисты отнеслись к значку, как принято говорить нынче, с пониманием, ибо до этого я успешно осуществил постановку «Пляски смерти» Сен-Санса на гимназическом вечере. Это была устрашающая постановка. На погруженную во тьму сцену выходили под мрачные звуки Сен-Санса «мертвецы» в саванах, восставшие из могил, и отплясывали нечто несусветное. Постановка и музыка имели огромный успех, и моя репутация сильно упрочилась. Теперь я уже ходил по коридорам, выпячивая грудь, чтобы все видели мою серебряную лиру. И ее увидел инспектор гимназии, господин Коломейцев. Разъяренный инспектор остановил меня и, ни слова не говоря, вырвал мою лиру с мясом мундирчика. Швырнув ее на пол, он проревел: «Как ты смел прицепить значок? Передай родителям, чтобы пришли ко мне в гимназию завтра же!» — и удалился…

Прошло три года. В один из революционных праздников «юное трио» участвовало в концерте на площади. На открытом грузовике помещалось пианино, борта грузовика были опущены. Окруженные людским морем, мы, как всегда, беззаботно исполнили наш не слишком обширный репертуар и полагали, что на этом концерт закончился. Но не тут-то было: наш начальник велел моим партнерам спуститься по приставной лестнице в людское море, и по этой же лесенке поднялся на эстраду-грузовик… бывший инспектор гимназии с виолончелью в руках. Узнать его было трудно. Вместо грозного инспектора, величественного в своем всегда парадном мундире, передо мной был жалкий старик с всклокоченной бородой, поношенном костюме и нечищеных башмаках. Он протянул мне ноты и, не узнав меня, сказал: «Маэстро, я повторю это два раза, а окончу здесь», — и ткнул пальцем в ноты. Играл он плохо и фальшиво.

На его пиджаке сверкала знакомая серебряная лира-значок.

«КУБУЧ»

На Невском в кино «Пикадилли» тапером был Шостакович. Биографы изучат этот род деятельности композитора и осветят его, так сказать, прожектором науки. В темноте и неизвестности останется атмосфера обыкновенного кинотаперства времен немого кино. А оно было куда как интересно. На Литейном находилось кино с внушительно-бессмысленным названием «Гладиатор». Ничто в нем не оправдывало это название. Причудливый «Гладиатор» принадлежал организации с каким-то загадочно-татарским названием «Кубуч». Расшифровывалось это так: «комиссия улучшения быта учащихся». Почему-то к учащимся была причислена и некая экс-баронесса, служившая билетершей в этом кино. Комиссия улучшала также быт автора знаменитейшего текста «Дышала ночь восторгом сладострастья», бывшего к тому же еще и переводчиком сочинений Шекспира и других литературных титанов. Автор «восторгов сладострастья» переквалифицировался в конферансье эстрадных дивертисментов, практиковавшихся тогда между сеансами. В глубокой сырой оркестровой яме стоял разбитый рояль, по левую сторону рояля на стенке ямы висело зеркало, отражавшее происходившее на экране. Но таперу некогда было заглядывать в зеркало, ему нужно выучить к уроку в консерватории сонату Метнера соль минор. Терпеливая публика, увлеченная происходящим на экране, безразлично относилась к несоответствиям между экраном и музыкой. Но до поры до времени. Сигналами вопиющих несоответствий были стихийно возникавшие топанья ног, укрощавшиеся лишь с поворотом головы пианиста влево, в сторону зеркала. Соответствие восстанавливалось ненадолго, ибо «улучшение быта учащихся» создано было для улучшения учения учащихся.

Спустя почти четверть века, в 1945 году, в Белграде, после концерта из произведений Шумана, в артистической комнате бывшие артисты императорских театров просили концертанта, бывшего тапера, исполнить концерт Шопена ми минор, разучивание которого они помнили по кинотеатру Кубуча…

ЗАГАДОЧНЫЙ КОНЦЕРТМЕЙСТЕР

Кинотеатр «Гладиатор» Кубуча (комиссия улучшения быта учащихся) располагал удивительным оркестром. Он состоял отнюдь не из учащихся. Это были солисты «его Императорского Величества» оркестра бывшего Мариинского театра. Сюда они пришли на заработки. В оркестровой яме кинотеатра оказались замечательные мастера с очень звонкими фамилиями. Концертмейстером почему-то был тихий, незаметный и очень робкий человек. Он весьма плохо играл на скрипке и, в противоположность своим словоохотливым коллегам, никогда о себе не говорил да и, пожалуй, вообще ни о чем не говорил Загадочный концертмейстер вызывал особый интерес юных кубучовцев.

Разгадка пришла неожиданно. Однажды, в одном из перерывов, в комнате отдыха, в общем разговоре промелькнуло имя Столыпина. Обычно не участвовавший в общих беседах концертмейстер вдруг оживился и, предавшись приятным воспоминаниям, произнес: «Да, Столыпин… Если б не он, сидеть бы мне всю жизнь на последнем пульте в киевском оперном театре, но. слава Богу, пуля, выпущенная в него, попала в оркестровую яму, задела меня, за это государь-император велел перевести меня в Петербург и назначить концертмейстером Мариинского театра».

Он умолк.

Третий звонок позвал нас в оркестровую яму…

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Неужели это правда? Иногда мне кажется, что я все это сочинил, это был не я, но… почти истлевший лоскуток бумаги-удостоверения подтверждает: «Да, это был ты!»

Значит, это я темной, темной ночью бреду с вокзала, где стоит агитпоезд, по мертвым улицам городка. Это я решительно отказываюсь от револьвера, который мне настойчиво навязывает Самойлов, начальник поезда: «Нет, не надо, нам спокойнее без револьвера, мы пойдем по середине мостовой, будем смотреть по сторонам, а если что, мы побежим, а футляр скрипки ночью очень похож на ручной пулемет, а виолончель ночью — настоящая маленькая пушка! И будем кричать!»

Откуда исходила угроза? Между Коростышевым и Житомиром действовали банды какой-то Маруськи, Соколовского, встреча с ними в ночном городе была возможна, а последствия… то был 19-й год! Я рассказываю об этом не для того, чтобы окружить нашу тогдашнюю работу ореолом героизма, нет, это были будни, о которых я писал в предисловии к этим запискам.

Я спешу, я теряю надежду. Никто не вспомнил, и, очевидно, уже некому вспомнить таких вот маленьких антигероев того героического времени.

Никто их не воспел, ну что ж, мы прошептали о них сами, как умели. Без прикрас.

Рисунки Резо Габриадзе

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.