Петербургский театральный журнал
16+

ТЕАТРАЛЬНАЯ УЛИЦА (УЛИЦА ЗОДЧЕГО РОССИ), 2

«Решено: наш балет — первый в мире!.. Нельзя не обратить внимания на деятельность нашего Театрального училища и на быстрые успехи его воспитанниц»; «это цветки роскошного венка, которым вряд ли может похвалиться какая-либо из европейских сцен…»

(Театральный и музыкальный вестник, 1857, № 36, 15 сент., с. 489; 1858, № 44, 9 нояб., с. 519).

Об Императорском Санкт-Петербургском Театральном училище сказано и написано так много, как ни об одной другой театральной школе. Не только как о школе русского балета и драматического искусства: здесь обучали всем театральным профессиям, ремеслам. Неповторимый уклад училищной жизни, быт и нравы, учителя и ученики, традиции педагогические и эстетические — все это собрано и осмыслено в самой разнообразной литературе. В статьях и монографиях, учебниках и хрестоматиях. Но прежде всего в мемуарах, где прошлое дома на Театральной (ныне знаменитой «Вагановки» — Академии русского балета) оживает в историях то житейски незамысловатых, то курьезных, то трогательных, то весьма неожиданных…

«Театральная улица, ныне улица зодчего Росси, свое завершение получила в том же 1834 году, в котором был написан гоголевский Невский проспект» (еще два медлительных года ушло на окончательную отделку). Эти два события совпали совсем не случайно: складывался петербургский миф, возникал новый городской пейзаж, рождалась новая поэтическая тема. (…)

Росси мыслит пространство не только как зодчий-градостроитель, но и как музыкант. Он конструирует и расчленяет форму ритмом. Он добивается идеальной ритмической чистоты, абсолютной ритмической свободы. Эти сдвоенные колонны, этот зубчатый карниз, даже эти изящные водосточные трубы (а их роль, как легко можно предположить, — не только давать сток дождю, но и разделять на секции протяженный фасад и подчеркивать его мягкий рельеф своим изгибом) — все это создает единый ритмический строй, придающий зданию не только музыкальность, но и хореографичность. И это сразу поняли все, как только — в 1836 году — здание на восточной стороне Театральной улицы получило окончательную отделку. (…) Всем своим обликом, смыслом своим Театральная улица располагала к долговременности, стабильности, тишине, к сосредоточенному творчеству и напряженной работе. Театральная школа переехала сюда, и здание на улице Росси стало с тех пор эмблемой петербургского балета«.

(В. Гаевский. «Приют гармонии». — Театр, 1988, № 6, с. 37-38)

Давным-давно это было… В 1836 году мой покойный отец, благодаря протекции и содействию тогдашнего начальника репертуарной части А. Л. Неваховича, определил меня, маленького семилетнего мальчугана, в петербургское театральное училище, тогда только что переведенное из старого дома, выходившего своими фасадами на Офицерскую улицу и на Екатерининский канал, в новое помещение на Театральной улице, где оно находится и ныне. Вначале я был принят экстерном, но через несколько месяцев, за оказанные мною успехи, был сделан интерном и переведен на казенный счет.

Я скоро привык к новой обстановке и втянулся в школьную жизнь, которая тогда распределялась следующим образом: вставали мы в 7 часов утра, пили сбитень (о казенном чае мы тогда и не смели еще думать), от 8 до 10 часов шли классы научных предметов, от 10 до 1 часа дня — классы искусств, т. е. пение, танцы, музыка, драматическое искусство, фехтование и т.д., в 2 часа мы обедали, от 3 до 5 часов продолжались науки. Кроме того, очень часто в 12 часов приходилось отправляться на репетицию какого-нибудь спектакля, которая продолжалась до 3–4, а то и до 5 часов пополудни. Участвовавшие в репетициях, конечно, обедали отдельно от других, позже. Вечером почти ежедневно ездили в театры, так как и воспитанникам иногда приходилось участвовать в спектаклях.

При таком образе жизни занятия науками, натурально, шли плохо, тем более, что и преподаватели их в большинстве случаев были ниже всякой критики. Между тем занятия искусствами шли несравненно успешнее, что, конечно, можно объяснить как удачным подбором учителей, так и блестящими образцами, которые мы могли видеть на тогдашней сцене, а равно и традициями школы. По правилам того времени, всякий воспитанник обязательно должен был учиться и петь, и танцевать, и драматическому искусству, и играть на каком-либо музыкальном инструменте. Благодаря этому, по выходе из школы всякий решительно ученик, как бы он бездарен ни был, находил себе работу при театре, которую и мог выполнять с большим или меньшим успехом, т. е. если у него не оказывалось драматических способностей, то он выходил в балет, не в балет, так в оперу, не в оперу, так в музыканты, а то и в суфлеры, статисты, фигуранты, машинисты и т. п. Главное, что он выступал на то поприще, к которому готовился в школе с раннего детства. Наше начальство совершенно правильно рассуждало, что раз ребенка в течение 8–9 лет готовят к театру, то, конечно, он ни к какой другой профессии не способен, а следовательно, театральная администрация обязана пристроить его к родному, близкому и знакомому ему делу. (…)

(Т. А. Стуколкин. Воспоминания артиста Императорских театров. — Артист, 1895, № 45, с.125)

Надо сказать, что тогда по правилу Театрального Училища каждый поступающий в него обязательно обучается танцам и потом, смотря по способностям, остается в этом классе или переводится в драматический или музыкальный классы и даже в декорационный. Бывали и такие метаморфозы, как, например, с известным, знаменитым и гениальным Мартыновым, который готовился в декораторы, а сделался гениальнейшим артистом. Сосницкий, готовившийся в балет, вышел прекрасным драматическим актером. (…)

Великим постом, начиная со второй недели, у нас на школьном театре ставились два раза в месяц ученические спектакли как для драматических, так и для балетных и для музыкальных учеников, на которых присутствовали: директор, все начальство и допускались родители воспитывающихся. При Императоре Александре II спектакли эти удостаивались его личного присутствия и с этого времени и до сих пор имеем мы высокое внимание от других императоров.

Драматическими учениками исполнялись преимущественно классические пьесы, а иногда комедии и водевили, балетными — маленькие балеты и дивертисменты, музыкальные [давали] в антрактах концерты на разных инструментах и даже был составлен оркестр из учеников…

(Л. Иванов. Мои воспоминания. 1899 г. Рукописный отдел Музея театрального и музыкального искусства, КП 7154/76, 77. ОРУ 5430, 5431)

Мы устраивали еще собственными средствами представления, импровизируя для них не только костюмы и декорации, но даже пьесы. В дело шли одеяла, простыни, скамьи, кровати — говоря короче — все предметы окружавшей нас школьной обстановки. Достоинство импровизируемых пьес находилось, конечно, в прямой зависимости от возраста и дарования актеров-воспитанников. Так например, давались иногда сцены, в которых участвовали разбойники, бушевавшие с импровизированными пистолетами в руках, раздавались выстрелы, производившиеся посредством хлопанья крышками пюпитров, придумывались также и другие сценические эффекты, и пьеса шла с полным ансамблем. Для довершения сходства этого театра с «взаправдашним» у нас устраивался даже и буфет с продажею бутербродов и лакомств. (…)

Насколько был правилен взгляд нашего начальства на занятия предметами сценического искусства, настолько же плохо шло, повторяю, преподавание наук. Хотя у нас проходились и языки, и математика, и география, и история с мифологией и археологией (!), но, увы, результаты были самые плачевные. Мешали успехам и старинная несостоятельная система преподавания, и наш образ жизни, и неудачный до смешного подбор преподавателей и воспитателей. (…)

Только благодаря подобному порядку и могли у нас вырабатываться типы вроде Андрея Мартынова (брат знаменитого актера-самородка, Александра Астафьевича). Особенно плохо давалась ему арифметика. Таблица умножения являлась для него бездною премудрости, и обыкновенно, после нескольких вопросов: сколько будет 5×5 или 7×7, на которые он отвечал невообразимую чушь, учитель попросту спрашивал, что он хочет — получить ли по рукам линейкой или остаться без обеда, и Мартынов обыкновенно выбирал первое, получал порцию ударов по рукам и отправлялся на свое место.

Да, я думаю, и многие товарищи были бы с ним согласны, потому что хотя кормили нас очень и очень плоховато, посидеть без обеда было куда как тяжело. Наш молодой аппетит был лучшей приправой нашего скудного меню. Я отлично помню эти тоненькие, как бумага, ломтики мяса с плохим картофельным соусом, считавшимся за особое блюдо. Этот же аппетит заставлял иногда более смелых воспитанников делать набеги на кухню с мародерской целью. В школьных преданиях передавалась от поколения к поколению легенда о том, как один из воспитанников (кто именно — не помню) сделал такой набег, заговорил, что называется, зубы повару и, пользуясь его рассеянностью, схватил с блюда несколько сосисок, приготовленных к обеду. Не зная того, что они не разрезаны, он, спасаясь из кухни, потащил за собою целую гирлянду. Это обстоятельство и послужило к его гибели — боясь лишиться всей добычи, он не хотел выпустить из рук сосисок, был настигнут поваром и, конечно, жестоко поплатился за свою смелую фуражировку.

Театральная улица, 2. Фото В. Дюжева

Театральная улица, 2. Фото В. Дюжева

Из моих товарищей я был более близок с Петром Рамазановым, Исаковым, Лавровым, Волковым, Свищевым и помянутым выше Мартыновым. С этой же компанией я, кажется, в первый раз был наказан без отпуска за то, что, получив разрешение пить чай в ванной комнате (нас особенно прельщало то, что мы будем, хоть в ванной, но в отдельной комнате, самостоятельно пировать), мы вздумали там же встретить новый год и преисправно напились контрабандно доставленною нам бутылкою рома. Шум и гам, с которым мы явились в дортуар, дал возможность дежурному гувернеру, Михельсону, заметить наше ненормальное состояние. Мы были этим страшно напуганы, боясь, что он доложит инспектору Аубелю — грозе воспитанников, — но нам удалось умолить гувернера, и он, не докладывая начальству о нашем проступке, своею властью оставил нас без отпуска. Последствия же нашего кутежа мы с Лавровым чувствовали еще и на другой день. Мы оба должны были петь за обедней, во время которой ему стало так дурно, что он упал в обморок и был вынесен из церкви.

(Т. А. Стуколкин. Воспоминания артиста Императорских театров. — Артист, 1895, № 45, с.127-128)

Театральное училище в начале пятидесятых годов дошло до апогея своей распущенности. Наука была совершенно изгнана, нравственность тоже. Последняя в особенности. Незадолго до наступления шестидесятых годов из училища убежала воспитанница Кох, а в начале 50-х годов пришлось исключить воспитанницу П—ву, дабы не требовать в лазарет акушерку. Пьянство процветало, чему много способствовала система «смотрения за комнатами». Так, известному впоследствии драматургу и романисту Ив. Ег. Чернышеву поручено было смотреть за гимнастикой, воспитаннику Шмидту за кладовой, воспитаннику Д—бергу за умывальной и т. д. Смотревшие «за комнатами» устраивались в этих комнатах как у себя дома, и так как наук никаких не полагалось, то по вечерам в комнаты собирались старшие воспитанники, дружившие со смотревшими за комнатами, и там шел дым коромыслом. Особенно этим отличалась «кладовая», где кутежи шли часто совместно с воспитанницами.

В гимнастике постоянно кутили: Чернышев, Жулев (впоследствии прославившийся в литературе под псевдонимом «Скорбный поэт»), Никитин (известный чтец) и Малышев (впоследствии известный драматический актер). Последний был моложе других, но не отставал от кружка своих сотоварищей.

Начальство в лице управляющего училищем Федора Николаевича Обера и инспектора училища Леонтия Филипповича Аубеля никогда по вечерам в училище не заглядывало. Я подчеркиваю слово «никогда», так как в течение десятилетнего моего пребывания в Театральном училище никогда не видал ни управляющего, ни инспектора вечером в училище, по делу училища.

Первый бывал постоянно в балете, а второй играл в карты у себя дома, ибо благодаря своей толщине (по крайней мере сажень в обхват) никуда не выходил из дома.

Гувернеры, все жившие при училище, сейчас же после ухода из правления Аубеля уходили к себе и возвращались часам к пяти-шести, оставляя училище на дежурных воспитанников.

Учителя весьма редко посещали классы, и воспитанники, предоставленные сами себе, шатались из угла в угол, дрались, изобретали всяческие глупости и далеко не детские шалости, из коих любимейшая была — убегать из училища в маленькие трактирчики для игры на биллиарде или на биксе.

До чего доходила распущенность, вот пример, бывший с П. А. Никитиным (известный чтец). Он желал отпраздновать «какое-то торжество», но денег у него никаких не было.

Недолго думая, Никитин снял с кроватей семь или восемь простынь, позвал воспитанника (из средних) — Б—кина и послал его на толкучий продать простыни. Деньги, таким образом, получились, и кутеж состоялся.

С трудом веришь и сам тому, что сорок лет тому назад переживал.

Покойный Никитин был гроза воспитанников средних и маленьких. Он у них безнаказанно отбирал все: сахар, чай, деньги, булки. Оставляя за какую-нибудь шалость без последнего блюда маленького или среднего воспитанника, он брал себе это последнее (пирожки, пышки, вафли) и все поедал или оставлял к вечернему чаю.

И странно!

Этот бич училища, служа в труппах, был прекрасным товарищем, делился последним с неимущим, никогда не интриговал и шел в служении делу сцены каким-то особенным путем.

У воспитанниц совершалось то же самое, что и у воспитанников. Но нравственность была еще ниже, ибо все, что было выдающегося по красоте, со школьной скамьи шло прямо на содержание.

В день выпуска у подъезда стояли кареты, а в раздевальной комнате или у таких классных дам, как Ч—на и Г—ва, лежали готовые богатые туалеты, и питомица училища, переодевшись, прямо выпархивала в карету и ехала на готовую квартиру, где ждали ее объятия содержателя.

Вся эта процедура, конечно, подготовлялась, велись переговоры через некоторых классных дам, устраивались свидания, а ныне пустая улица, идущая от Александринского театра к Чернышевской площади, с 2 до 4 часов превращалась в «улицу любви», по ней ходили или катались вздыхатели, а воспитанницы «висели» на окнах, делали глазки, посылали воздушные поцелуи, а иногда у Ч—ной или Г—вой имели и свидания с предметами своей любви.

Все это, практикуясь в течение долгих лет, к началу пятидесятых годов дошло до полного безобразия.

Едущих воспитанниц на репетицию или с репетиции, на спектакли или со спектаклей сопровождали обожатели на кровных рысаках. Они то обгоняли экипажи воспитанниц, то ехали рядом, кричали, хохотали, бросали коробки с конфетами или письма с подарками. Все это совершалось так гласно и нагло, что следовало принять против этого хоть какие-нибудь меры. Посещение училища Государем дало первый толчок к этим мерам.

Начальник училища г. Обер был смещен, его место занял П. С. Федоров. (…)

В то же время, однако, театральное училище со стороны изучения искусств стояло на высоте и давало массу талантов по всем отраслям театрального дела.

Балетные классы были образцовыми классами. В них состояли учителями: Петипа, отец нынешнего балетмейстера, Петипа-сын (балетмейстер), Перро, Фредерик и Гюге.

Лучшего одновременного подбора никогда уже не существовало. Младший класс воспитанников учил некто Александр Иванович Пименов, из балетных танцовщиков, но такой солдат по наружности и обращению, что трудно себе и представить.

Он бил воспитанников по икрам то толстою палкою, с которою он гулял по улицам, а то толстою камышовкою, оставляя надолго рубцы на теле проштрафившихся.

— Я тебя (говорилось всем «ты») научу, — кричал он, и камышовка, свистнув в воздухе, вытягивала страшно не успевшего отскочить танцовщика. Однажды, не припомню с кем именно, но вышла у Пименова целая история после сильно нанесенного удара камышовкою. Произошло какое-то повреждение в ноге получившего «угощение», как называли мы удар камышовки, и камышовка была изъята из обращения, а затем был изъят и сам г. Пименов.

Старший класс учил отец нынешнего балетмейстера, Мариуса Ивановича Петипа, Иван Мариусович.

Почтенный старик представлял резкий контраст с «солдафоном» Пименовым.

Среднего роста, подвижный, живой, с мягкими и изящными манерами, добрый до самозабвения, он был обожаем учениками. В 50-х годах ему было уже далеко за 60 лет. В Россию он прибыл в конце сороковых годов и поставил у нас несколько балетов, каковы: «Пахита», «Сатанилла» и другие.

Воспитанниц учили: Фредерик, Гюге и Петипа-сын. Последний (нынешний балетмейстер) больше, впрочем, занимался ухаживанием за воспитанницею Суровщиковою, на которой впоследствии женился и которая долго занимала амплуа prima balerina. Ухаживание это было открытое. М. И. Петипа придумал заниматься со своею ученицею и по вечерам, и все видели, как он целовал ручки своей ученицы.

По это в театральном училище того времени вовсе не преследовалось. Начальство слишком хорошо видело открытое ухаживание, даже «влюбленность» учителя и ученицы, и смотрело сквозь пальцы.

Но возвращаясь к составу учителей, я должен сказать, что балетные классы держали высоко свое знамя и выпускали на службу в балет таких танцовщиц, как Андреянова, Смирнова, Ришар, Прихуновы, Амосовы, Соколовы, Никитина (не нынешняя), Рюхина, Радины, Кошева, Лядова и другие.

Балет того времени считался первым в мире и действительно он был таким на деле.

Музыкальные классы в пятидесятых годах, подобно классам балетным, стояли очень высоко. (…)

Удалением Ф. Н. Обера ограничилось царское наказание, а милостию Государя явилось назначение Павла Степановича Федорова.

П. С. Федоров явился в Театральное училище в сопровождении Л. Ф. Аубеля (инспектор). Мы собраны были в зале и не нас, а нам представили нового управляющего.

Несмотря на то, что покойный Федоров был некрасив со своими огромными шевелившимися ушами и еще более огромными вечно жевавшими губами, он на нас произвел весьма приятное впечатление.

У него был очень симпатичный голос и располагавший к себе взгляд; нужды нет, что глаза его были всегда прикрыты очками в золотой оправе.

Первым делом П. С. Федорова была покупка нам учебников.

Как сейчас гляжу на этот ворох книг, лежавший в правлении училища и удивлявший, кажется, не только воспитанников, но даже и самих чиновников правления.

Нас вызывали по списку, выдавали полный ассортимент учебников, лаконически говорили: «беречь» и отпускали. Получив огромный «пук книг», мы решительно не знали, что с ними делать. Первое, конечно, дело, мы написали на книгах, что, дескать: «сия книга принадлежит» (фамилия) и этим обезапашивали ее от покражи (а покражи были развиты очень). Однако, куда же было их прятать? Но вот принесли огромный шкаф, разделенный на восемьдесят клеточек. В этот шкаф и предложили нам положить наши учебники. Каждому воспитаннику сообразно с номером, присвоенным ему в училище, отведена была и клеточка для учебников.

На первых порах произошел замечательный курьез.

Чтобы воспитанники не скоро «износили» учебники, их стали запирать в шкаф тотчас после окончания классов и не выдавали их для приготовления уроков.

Это, однако, продолжалось недолго, и учебники стали выдавать, хотя — откровенно говоря — учение от этого не двигалось вперед. (…)

Однажды задал нам учитель Неронов повторить всю Францию. Это нас до того ужаснуло, что мы решились на преступление. Мы преспокойно ножом соскоблили Францию с карты и сказали, что нам не по чему было готовиться, ибо «кто-то» испортил карту. Так Европа и висела в классе без Франции более трех лет.

Все это ясно указывает на то, что на «науки» не обращалось никакого внимания, и они считались совершенно излишним балластом для человека, призванного служить театральным искусствам.

До чего безграмотны были воспитанники и воспитанницы, приведу два примера.

Воспитанник Гусев написал: «четерентес платин» вместо «четырнадцать с полтиной», а воспитанница Га-лаева написала: «полютчеле Голове» вместо «получила Галаева». Если в архиве хранятся еще книги, в которых артисты расписывались в получении жалования и наград, то там найдутся, пожалуй, и не такие перлы. (…)

Когда назначен был первый экзамен (в Великом посту), то со стороны театрального педагогического персонала дело не обошлось без крупного курьеза.

Почтовый чиновник, управляющий училищем П. С. Федоров, и отставной фельдшер, инспектор классов Аубель распорядились на весь Великий пост запереть «словесные классы», дабы воспитанникам негде было приготовляться к экзамену.

Своеобразный взгляд на значение экзаменов, подведенный как бы под разряд внезапных ревизий. (…)

В 1855 г. в Петербурге была холера, и воспитанников на каникулы не отпустили, а перевезли на Черную речку на дачу, кажется, Якоби, если только не ошибаюсь. Дача помещалась где-то в конце Головинского переулка. Дача имела довольно большой сад и огромный луг и с двух сторон окружена была огородами, с третьей примыкала к дороге, а с четвертой соприкасалась с соседними дачами. (…)

Любимым нашим занятием на даче было — разорение соседних огородов.

Для этой операции у нас были вырыты подземные ходы на огород, а равно мы совершали на них и воздушные путешествия. В последнем случае из слухового окна сарая, выходившего на огород, едва стемнеет, в корзинке на веревке спускали маленького воспитанника, снабженного наволочкой. В наволочку он нарывал картофеля, затем садился в корзинку и улетал в слуховое окно. Огородники жаловались, но начальство не обращало на это никакого внимания.

Картофель, добытый в огородах, мы пекли и варили, и в особенно вырытых ямах, куда мы скрывались курить, а большие так и выпить и выспаться, сидели по-турецки и угощались. (…)

Среди больших воспитанников кутежи были развиты значительно, даже совместно с воспитанницами, о чем я уже упоминал, и останавливаться подробно на этом печальном явлении вовсе не желаю.

Скажу только, что очень страдали от этого маленькие воспитанники, у которых отбирались чай, сахар, булки, и все это шло в складочное место. Если маленькие воспитанники скрывали имеющиеся у них продукты, их били линейками или сапожными щетками по рукам до опухоли или до тех пор, пока они не приносили все, что имели. Их даже обыскивали, и если находили несколько копеек, сейчас же отбирали. (…)

Кормили в училище далеко не сытно, порции были маленькие, и хотя большим воспитанникам и полагались порции двойные, но они не насыщали их, и потому маленькие всегда были виноваты и оставляемы без последнего блюда, которое и поедалось за них большими воспитанниками.

Вечно голодные, они искали съедобного, а потому находились воспитанники, снабжавшие голодных сушеным хлебом и булками за большие проценты.

Так, взявший в долг булку должен был на другой день отдать обе булки, полагавшиеся ему от училища.

Воспитанник Конский, тот устроил прямо буфет и торговал «на славу». Все задатки у этого питомца Терпсихоры и Мельпомены сводились к наживе, и он кончил тем, что судился в шайке «Пиковых королей» лет двенадцать-тринадцать тому назад и угодил в Сибирь на поселение…

(А. Соколов. Театральные воспоминания. — Новое слово, 1894, № 3, с. 341-346, № 4, с. 287-290, № 5, с. 291-293.)

Секли нас вообще порядочно; в те времена больше внушали, чем убеждали — думали: скорее поймут!

Всех маленьких распределяли по старшим воспитанницам, чтобы они с ними проходили уроки и следили за опрятностью. Старшие, чувствуя себя начальством, распоряжались по-своему, и каждая суббота вела за собою для маленьких наказание за всю неделю. Старшие секли маленьких. Секли обыкновенно планшетками от корсета, стальными, обернутыми замшей. Секли как следует, прямо по телу, любительницы, особенно когда рассердятся, секли той же планшеткой, но ребром, или свертывали полотенце жгутом, мочили его водой и им били. Бывало и так:

— Видишь, — говорила старшая, — я сегодня не расположена тебя драть, поди к Сашеньке и попроси от моего имени, чтобы она тебя выдрала.

Обыкновенно такая Сашенька была любительница посечь. Подходит к Сашеньке маленькая.

— Сашенька! Машенька просит вас, чтобы вы меня выдрали.

— Ложись!

Следовали удары, и довольно сильные. Когда экзекуция кончалась, надо было сказать: «Покорно благодарю вас, что вы меня высекли». Это уже было обязательно, и благодарность всегда выражалась.

Сеченье происходило всегда после ужина, на сон грядущий. Ой, как били, как больно били! Об этом ни одна классная дама не знала… т. е., конечно, все. знали, но не показывали вида, что знают. Старшие в свое время, как были маленькие, тоже были биты, еще больше, может быть. Весь этот порядок установился не от злобы, а от дурного образца. (…)

Вот, бывало, после посещения родственников старшие кричат:

— Маленькие, сюда! — и маленькие опрометью бегут к ним.

— Ну, вот что: мы хотим вкусно пить чай. Ты… такая-то, принеси сахару, ты — чаю, ты — булки. К кому благоволили, тем поручали достать только кипятку. Но и кипяток даром не давался — надо было заплатить горничной гривеник, либо дать ленточку, а если этого нет, то отдать на другой день завтрак.

— Ну, живо! — и девочки бежали доставать все, требуемое для вкусного чая.

«Вкусно пить чай» называлось — усесться со своей компанией за своим чаем с пеклеванником, чухонским маслом и колбасой. Участвовали всегда старшие. Что останется — давали маленьким, но это было очень редко. (…)

Зато как все мы дружны были, одна за другую цеплялись, одна другой помогали. Рознь была только между драматическими и балетными в старших классах. Это были гвельфы и гибелины. Споров и ссор между нами было порядочно. Драматические называли балетных «дурами», а те в свою очередь драматических «рожами». Деление на драматических и балетных происходило уже в шестнадцатилетнем возрасте, а до 16 лет все учились танцам, для развития грации и уменья носить костюмы. (…)

Обыкновенно к 7-ми часам вечера воспитанниц отправляли в театр. Нас, маленьких, не заставляли много танцевать; большею частью заняты мы были на роли амуров и нимф, а иногда назначали и в оперу. Зачастую маленьких одевали в театре портные мужчины, а, например, в балете «Сильфида» — преимущественно мужчины, ибо на нас надевали полотняные корсеты, и надо было умеючи запирать корсетные кольца на спине.

Прическа была несложная. Все в школе завивали друг друга папильотками с сахарной водой, чтобы крепче держалось. Потом расчесывать — боль страшная!

На голову надевали: амуры — канитель, а нимфы — розовые гирлянды, которые приносила цветочница повешенными на руке и раздавала всем. Сами дети расправляли гирлянды и надевали. Было очень мило. Для балетов давали шелковые башмаки, танцовщицам — на лайке, а воспитанницам — на крашенине. В первый раз башмаки надевали нештопанными, а потом так штопали, что оставались одни нитки. Пара башмаков выдавалась на 5–6 спектаклей.

Тяжелое и неприятное для нас дело были полеты. Особенно много их было при постановке балета «Сильфида». Полеты сперва пробовал Вальц, помощник машиниста Роллера; привязывал к полету мешки с песком и сам с ними летал. Нас же привязывали к полетам за кольца на спине. Страшно было летать и трудно корпус держать правильно, да еще двигать ногами, как указано. (…) В театр возили нас обыкновенно по Садовой и по Сенной, и нас, маленьких, всегда очень занимало, что рядом с нами едут офицеры. Эти офицеры обыкновенно провожали воспитанниц и ехали в своих экипажах по обеим сторонам улицы: это были ухаживатели. Кучера в линиях очень наживались на этих поездках. Вместо того, чтобы ехать по середине улицы, кучер начинал забирать вправо или влево и вытеснял провожавших; чтобы они этого не делали, им очень хорошо платили. Офицерские провожания дошли до того, что одно время приказано было жандармам сопровождать линей воспитанниц и воспрещать ехать провожающим. Но потом это отменили, потому что наряд жандармов обращал еще большее внимание на театральные линей. В устройстве возможности видеть воспитанниц офицеры были изобретательны. Бывало и так: офицеры, переодевшись в кучерское платье, отправлялись во двор Лештуковых бань. Там они дожидались воспитанниц и высаживали подъезжающих. Как-то раз воспитанницы узнали офицеров, и, конечно, начался шум и крик.

— Что случилось? — спрашивают подъехавшие классные дамы.

— Ничего, оступились, — отвечают воспитанницы. При выходе из бань офицеров уже не было. Знакомства воспитанниц с офицерами заводились

и таким образом. В Большом театре была абонирована офицерами литерная ложа 3-го яруса. Офицеры аплодировали, и каждая воспитанница каким-то образом узнавала, кто на кого смотрит. Потом офицеры приходили к отъезду воспитанниц на подъезд, но стояли в стороне. Затем начинались ежедневные, в три часа дня, прогулки офицеров по Театральной улице. В это время кончался обед, и воспитанницы стояли на окнах, раскланивались и, кому надо, показывали знаки своего расположения. Летом офицеры развлекали воспитанниц так: идет разносчик с фруктами на лотке. Офицер, желая посмешить воспитанниц, покупает весь лоток и подбрасывает его кверху. Все фрукты разлетаются по мостовой. Откуда ни возьмись, куча ребят, детей сторожей и дворников, выбегает из дому подбирать гостинцы. Происходит свалка, воспитанницы смеются и аплодируют. Сказали об этом Гедеонову, и больше уже такой случай не повторялся. Но вообще Гедеонов, когда ему рассказывали о похождениях офицеров, говорил:

— Да, это нехорошо. Но удержать, как видно, невозможно. Да и то сказать: воспитанницы-то не в монастырь ведь готовятся!

И в самом деле ничего нельзя было сделать. Классные дамы тоже снисходительно относились к ухаживаниям офицеров за воспитанницами.

Ухаживанье тогда приводило к бракам, конечно, после выпуска. Танцовщицы, которые сходились с своими ухаживателями, держали себя тактично, скромно и не бравировали тем, что стали богаты. Большинство из них помогали бедным, прежде всего, конечно, своим родственникам, и по возможности выводили их в люди. Бывало, такие танцовщицы, раздеваясь у нас в спальной для репетиций, беседовали с воспитанницами и с сердечностью поучали нас тому, чтобы мы были осторожны и не прельщались блеском.

— Роскошь не дает того покоя, — говорили они, — как вы, глупенькие, думаете. Если бы только предвидели… но…

Хотя и без закона сходились они со своими обожателями, но жили хорошо, как муж с женой. Некоторые из таких чудные были женщины и не знали отказа в помощи другим. (…)

Зачастую бывали и серьезные причины для сближения выпущенных артисток с их обожателями. Многие воспитанницы до выпуска из школы не представляли себе той бедности, в какой живут их родители. Как дурно ни кормили в училище, а дома было еще хуже. С другой стороны, с малых лет, при виде хотя бы и мишурной роскоши, развивался в воспитанницах вкус ко всему блестящему. Роскошные костюмы, которые на нас надевали, заставляли нас так или иначе выбиться из бедности, в которую мы попадали при малых окладах жалованья. К тому же еще родня большая, и все смотрят на тебя, как на помощь. Тяжело делалось. А тут сейчас вздыхатели с предложением услуг. Ну, и сходились. (…)

До 16-ти лет в школе все обязательно учились танцевать, и уже в шестнадцатилетнем возрасте определялось окончательно: кто должен подготовляться в балет, кто в драму или оперу, или, наконец, в оркестр. В драматических спектаклях в школе назначались иногда играть и балетные, если у них был голос. Судьями в спектаклях являлись директор Гедеонов и генерал Дубельт, который очень деликатно и тихо высказывал свои мнения директору.

Тем, кто заявлял себя на первых спектаклях более даровитым, — давали на следующих спектаклях более серьезные роли… И в конце концов, школьные спектакли, хотя и без солидной подготовки, все-таки шли и давали кое-какие результаты.

Костюмы для школьных спектаклей давали из театрального гардероба, но самые изношенные. Хороший городской гардероб оставался на руках у артистов. Артисты, получая недостаточное жалованье, стали выезжать в казенном гардеробе, а потому начальство решило впоследствии отобрать этот гардероб в склад. Когда нужно было явиться в школьном спектакле одетыми понаряднее, воспитанницы обращались с просьбой к балетным танцовщицам, и они ссужали их цветами, шляпами, лентами, воротничками и проч., чтобы как-нибудь приукрасить туалет, и делали это охотно.

В школьных спектаклях исполнялись комедии и водевили, а с ними дивертисмент, а иногда даже маленькие балеты, как, например, балет «Мельники», в котором, между прочим, впервые выступил и начал свою карьеру артист Тимофей Стуколкин.

Когда кончались все школьные спектакли, директор делал участвовавшим в драматических пьесах замечания и уже с первого года мог предвидеть, кто на что будет годен. На следующий год для выделившихся учеников назначались более серьезные пьесы, и этим как бы подготовлялись их будущие дебюты.

Большим подспорьем в обучении драматическому искусству являлось еженедельное, в особенности летом, посещение учениками спектаклей в Александринском театре. Вот тут-то мы и видели те образцы драматического искусства, которые заставляли нас вдумываться, рассуждать и делать дело. Начиная с таких колоссов, как трагик Василий Андреевич Каратыгин, и кончая ролями лакеев и кухарок, Александринский театр того времени давал ряд талантливых артистов. Любя сцену, можно было найти, у кого учиться, потому что игра каждого артиста являлась глубоким и верным толкованием его ролей. Учащийся не разбрасывался, так как каждый артист имел свое амплуа. Для артистов составляло большой труд разнообразить исполнение, играя одинаковые роли, но для тех, кто учился, мера этого разнообразия и составляла интерес.

Драматические артисты иногда посещали наши школьные спектакли и приходили тогда, когда Григорьев обращал их внимание на проблески способностей в ком-нибудь из учеников. В этих случаях артисты знакомились с игрой будущих актеров, но никогда ни с кем из учащихся не разговаривали.

Таким образом шло дело: постепенно с малых лет мы привыкали к сцене, к костюму и к рампе, первое появление перед которой оставляет неизгладимое впечатление, — чувствуешь на себе яркий свет, а впереди тьму и в ней публику, точно тебя раздели перед невидимыми глазами.

Наконец, приходило время выпуска из училища. (…)

(Натарова А. П. Из воспоминаний артистки. — Исторический вестник, 1903, т. 94, № 10, с. 37-38, № 11, с. 421— 427, № 12, с. 785-788)

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.