Петербургский театральный журнал
16+

НАТАЛЬЯ ТЕНЯКОВА

СКОЛЬКО ЗИМ, СКОЛЬКО ЛЕТ…

Тенякова. Фамилия-то какая: томная, темная, тайная, ленивая.

Когда я вспоминаю ее — летящей по улице где-нибудь на Петроградской, поблизости от ТВ, — внутри теплеет. Потому что это мои семидесятые. Потому что самые счастливые дни жизни были прожиты в театре, где она работала. БДТ. В длинном кожаном пальто, с хвостиком незавитых волос пролетала она мимо: оглянешься, а след простыл. В конце концов, у каждого свое пространство жизни, свои ощущения и реакции, и у меня — своя Тенякова. Равно как свой город.

Я проживала длинный ряд дней в искусственном движении, то есть движении буквально физическом — по улицам, переулкам города — моего единственного друга. Доставляло тихое удовольствие то, что он был немногословен. Чаще всего маршрут крутился в бывшей мещанской стороне. Да — неподалеку от БДТ и Достоевского, которого читала особенно тщательно и упоенно.

Даже в солнечную погоду мой город был торжественно-пасмурным, с загадкой полинялых дворов-колодцев, блекло-сиреневых брандмауэров, гигантскими заплатами свисающих на асфальт с серого неба. Редкая, причудливая графика голых сучьев молнией чиркала по каменным полотнам, весьма оживляя городской пейзаж с клочьями дворов и безымянной архитектурой малых форм, обозначенной буквами «м» — «ж». Город был даже и не друг, а тайный возлюбленный, с которым часто разговариваешь по ночам; просыпаясь, хватаешься за карандаш, объясняясь ему в любви фиолетовыми строфами тягучих претенциозных стихов. Жизнь была эфемерной, невесомой, с выдуманными страстями, с невольным одиночеством человека, открывшего не ту дверь.

Н. Тенякова (Машенька). Учебный спектакль ЛГИТМиК, класс Б.В. Зона, 1965 г. Фото из музея СПГИТМиК

Н. Тенякова (Машенька). Учебный спектакль ЛГИТМиК, класс Б.В. Зона, 1965 г. Фото из музея СПГИТМиК

Тенякова удивительно подходила к такому городу. Тенякова на сцене, Тенякова дома, в телевизоре. Когда «рассекретили» «Фиесту» Юрского, появилась возможность спокойно сравнить первое обрывочное впечатление двадцатилетней давности с нынешним полным.

Тогда на одной из творческих встреч в каком-то занюханном клубе сорокалетний Юрский осмелился показать лишь кусочки из своего телефильма, «оскверненного» участием Барышникова. Помнится, «крупняки» и наплывы в нем породили неожиданную ассоциацию с аквариумом, где рыбы от тесноты кажутся много больше, чем есть на самом деле. Их бесшумные беспомощные удары упругими телами о невидимое стекло вызывали естественное ощущение полной безнадеги. Непривычно-ассиметричные ракурсы камеры в той далекой «Фиесте» фиксировали именно такой эффект. А невыносимо-спокойный рефрен Джейка-Волкова «с ними была Брэт» усиливал залихватское отчаяние обреченных на несчастье героев. «Фиесту» Юрского можно было бы отнести к жанру сорванного акта, если б такой термин в искусствоведении существовал…

«Ах, Джейк, как бы нам хорошо было вместе», — говорила Брэт искренне и просто. Они сидели на заднем сидении машины, сбитые от толчка в угол. Трагедия невоплощенности любви вспыхивала на мгновенье, но становилось понятно, что это и есть главное, невысказанное, что это закономерно и что наступило оно давно и ныло в смертельной тишине душевной выпитости. «Да, — почти равнодушно сказал Джейк, — этим можно утешиться, правда?»

Попадание Теняковой в роль было стопроцентным: как угодно — типажно, фактурно, в ощущении нерва героини, Хемингуэя, в ощущении своего времени, наконец. Ее амплуа было размыто и универсально-неконкретно. Тогда театр этим даже немного кичился, категорично отказываясь от амплуа вообще. Брэт — Тенякова была абсолютной героиней.

Тенякова была героиней и моего разреженного, почти безвоздушного пространства — места обитания души. С нелепыми ужимками, аристократично — бабьими, она умела быть трагичной в смешном. И нисколечко не боялась казаться некрасивой, пoтому что была на редкость хороша.

«А ко мне сегодня мальчик пристал — хорошенький!» — почти речитативом проговаривала она фразу в незатейливом спектакле по пьесе Жуховицкого «Выпьем за Колумба!». Лицо без грима, какое-то стертое, невнятное, «бабушкина» прическа, слоновые ноги из-за толстых — тоже «бабушкиных» — чулок. Корпус в неестественном наклоне будто торопится, а тяжелые, нелепо расставленные ноги, запаздывают. Взгляд исподлобья, брови домиком. Фантастическое превращение смешной девчонки, блеклой дурнушки с добрым сердцем в надменную красавицу начиналось именно с этой фразы. Внешне она еще оставалась прежней, но вот уже кто-то обратил внимание, и она стыдливо отводя глаза в сторону, и смешно морща нос и лоб, с трудом обнаруживала неожиданную девичью радость. «А ко мне сегодня…» — запевала она с низов теплым грудным голосом (так могла еще сказать только Шарко)… «маль-чик при-стал», — дробя слова, голос забирался мгновенно в другой регистр, все выше. «Ха-ро-о-шеньки-ий!» Связки предательски выдавали мальчишескую ломкость, минуя хрипотцу, но все благополучно завершалось трогательным фальцетом. Тут она, кажется, даже жмурилась от удовольствия и мотала головой.

…Вечерами временная принадлежность города двадцатому веку микшировалась, утренние прохожие сильно отличались от вечерних. И, подобно превращениям героини «Колумба», сама Тенякова, как персонаж города, могла вечером стать уже Аглаей и торопиться к дому Настасьи Филипповны у Пяти углов, или мелькнуть на Садовой у дома Рогожина. По вечерам свет окон дарил скудное тепло, отражался в лужах. Фонари раскачивали на стенах домов тени.

Вечером превалировал черно — фиолетовый с желтым. А днем серый ветер рыскал по закоулкам, роняя тревогу и беспокойство, так приучив к себе горожан, что их привычка горбиться и поднимать воротник застряла в генофонде.

Серым днем она могла «обернуться» «нашей знакомой» Тоней Старосельской: поднимешь глаза, а на шестом этаже в распахнутом окне показалось ее лицо. Задыхаясь, судорожно глотала она сгустки остервенелого ветра, не замечая холода и непогоды; похожая на Сиренку Нади Рушевой — неугомонную и неукротимую — она вглядывалась вперед, беспомощно вытянув шею.

..А еще был совсем непарадный, неофициальный, «свой» Эрмитаж. В периоды затишья, между выставками из какого-нибудь Нью-Йорка или Парижа, можно было бродить по нему сколько захочешь. Из окон третьего этажа в зале Гогена виднелась пустая мокрая Дворцовая мостовая с желтыми декорациями Главного Штаба. Неутомимый дождь старательно вылизывал крыши и асфальт. Классическая архитектура немо впечатывалась в сознанье, внедряясь в случайные городские пейзажи. Эпикурейство чувственного Ренуара перемешивалось с видениями опаленного сознания Ван-Гога и…

…отголоски щебетанья импрессионистов долетали до Фонтанки. В «Дачниках» Товстоногова весенняя сочность ранней зелени напоминала о цветущих садах; мещанский Горький приобретал благородный чеховский оттенок. Поэтому таинственная Юлия Теняковой была ослепительной аристократкой с усталой иссушенной душой и вальяжной походкой. Здесь гротеск как прием был неуместен, и актриса затушевывала в рисунке роли резкость, прятала лакомые актерские «штуки». Горькая это была роль — Юлии Филипповны. Будь рядом с нею Войницкий, непременно подыскал бы слова посильнее тех, что адресовал г-же Серебряковой: «Какая вам лень жить!» Да она и была Еленой Андреевной, волею судеб попавшей в руки болезненно-самолюбивого циника с полным комплектом комплексов мужа красивой и презирающей его жены. Скрытая отчаянность Юлии пугала его, рядом с ним взгляд ее становился тяжелым, брезгливое выражение внезапно обрюзгшего лица выдавало приглушенную ярость. «Взявши лычко — отдай ремешок», — чеканила она сухо, холодно, с бесстрашием человека без будущего. Она-то знала цену себе и окружающим: сорняки! — и ничуть себя не оправдывала. Обманувшись в одном мужчине, она теперь дразнила и манила своей порочной красотою всех остальных, и, действительно, эта дама с червоточинкой, сводила с ума всю мужскую часть зрительного зала. Театрализация жизни бодрила кровь, и романчик с Замысловым она «отыгрывала», вероятно, так же легко, как легко и весело танцевала с ним шимми. Словом, она была любительницей во всем. Дачный театр, в котором она была примадонной, проникал в домашние скандалы, в этих мимолетностях, переключениях от мрачного Суслова к невесомому Замыслову, из спектакля в жизнь и обратно она часто путалась, от этого маска веселой барыньки почти всегда была при ней. От этого так просто, незатейливо предлагала она мужу застрелиться: не то играла, не то верила…

Н. Тенякова (Галя). «Выпьем из Колумба!». БДТ им. Горького. Фото М. Смирнова

Н. Тенякова (Галя). «Выпьем из Колумба!». БДТ им. Горького. Фото М. Смирнова

Н. Тенякова (Галя). «Выпьем из Колумба!». БДТ им. Горького. Фото М. Смирнова

Н. Тенякова (Галя). «Выпьем из Колумба!». БДТ им. Горького. Фото М. Смирнова

Н. Тенякова (Юлия Филипповна). «Дачники» БДТ им. Горького. Фото Б. Стукалова

Н. Тенякова (Юлия Филипповна). «Дачники» БДТ им. Горького. Фото Б. Стукалова

Н. Тенякова (Вера). «Три мешка сорной пшеницы» БДТ им. Горького. Фото Б. Стукалова

Н. Тенякова (Вера). «Три мешка сорной пшеницы» БДТ им. Горького. Фото Б. Стукалова

У Цветаевой поэты делятся на тех, кто в творчестве сразу берет высоту, и тех, кому нужен разбег. Тенякова взяла сразу. Не каждого актера назовешь поэтом своих ролей, а к ней это удивительно идет. В ней была тайна настоящей женщины, в ней была стильность. Контрастность. Уверенность победительницы не могла скрыть внутренней тревоги в пугливом взгляде дикарки. Плавная тягучая речь (почти вычурный модерн!) вдруг сбивалась на скороговорку. Особые жесты ладоней, пальцев рук из восточного театра. Сдерживаемый порыв, скрытая неуспокоенность, — это и есть наш город, с вечными наводнениями, нескончаемыми ветрами, с укрощением коней на Аничковом мосту, строгостью классицизма.

«Потому что пасмурно», — гулко и безотрадно повторяла ее героиня из 69 года, Настя в «Счастливых днях несчастливого чело-зека». И уже тогда сравнивали ее роль с поэтической строфой. Да, на дворе, действительно, было хронически пасмурно. А в ее .судьбе актрисы, казалось, все предопределено и ясно.

Сразу после института она много играла. Природная одаренность опиралась на отличную выучку. Даже в эпизодах Тенякова не терялась. Гак, микроскопическая сценка «На почте» из «телеспектакля по О’Кейси также сохранилась в альбоме моей памяти. Ее телеграфистка была по-советски вялой, неприступной и высокомерной, с видимым усилием отвечавшей на вопросы надоедливой дамы. Но вот в дверях почты появлялся полисмен, и все менялось. Это был явно ее поклонник. Оловянные, как пуговицы на кителе, глазки, рот, куриной гузкой и непроницаемость ответственного лица. Он подходил к стойке и столбенел. Он был ослеплен ее великолепием: зализанными волосами, пухлыми губами, намалеванными красной помадой так ярко, что даже черно-белый экран телевизора не мог скрыть комически-сонной чувственности провинциалки. О, этот влюбленный полицейский умел держать паузу. Ни один мускул не дрогнул в его лице (то есть лице артиста Мих. Данилова), покуда не проходил столбняк захлестнувших чувств. Слегка оправившись, он выдавливал из себя: „Мадам. (Пауза.) Вы сегодня такая хорошенькая (сглатывание слюны), такая свеженькая (то же), точно розочка“. И оставался перед ней, как вкопанный. Камера плавно наезжала на Тенякову, и крупный план подтверждал правоту слов мужчины. Чувственная волна прокатывалась по ее телу, пухлый бутончик губ вздрагивал и с трудом раскрывался. Ослепительная дурища не отличалась красноречием. Казалось, язык ее долго тыкался в губы, чтобы» заставить их разомкнуться. Наконец, дева капризно проговаривала, как выплевывала: «Правда…» и тоже замирала.

…«У Веры на чистый лоб вознесены брови, глаза прячутся за ресницы, потаенно поблескивают неволившейся слезой — красива, дыхание перехватывает», — писал про свою Веру Тендряков так, словно перед глазами стояла Тенякова. Что нам Вера из «Трех мешков…» той самой «сорной пшеницы», из которой позже прорастет пекашинское зерно! Но Вера, как и сам тот удивительный спектакль Товстоногова, прочно заняли свое место в пространстве моего города. В физиологической памяти каждого ленинградца застрял Голод, и деревенские сюжеты повести гулко резонировали в нескончаемых коридорах коммуналок, переживших во время блокады своих жильцов, в памяти одиноких старушек, оставивших свою красоту и мечты о счастье в тех годах. Когда в Ленинграде была съедена всякая живность, мой дед совершенно случайно поймал громадного тощего пса и запер в чулане. Понятно, зачем… А потом отпустил, не смог выдержать его человеческих глаз. Вскоре дед умер от голода, его последней мечтой было хотя бы понюхать корочку хлеба. Но это было утопией. В победу верили, но сама жизнь казалась утопией, потому что завтра могло не наступить. Что говорить о счастье! А в том спектакле не только мечтали — были счастливыми хотя б на миг. И любовь, казавшаяся утопией подобно книжке Кампанеллы «Город Солнца» за пазухой Женьки Тулупова, рождалась помимо всех прописных истин и побеждала. В том спектакле каждый имел собственное разумение о счастье, даже бесполые бабы, что выходили морозным утром перемолачивать стожки сена под присмотром Женьки. Весна растворилась в войне желанием невозможного. Тут-то и возникала Вера: душевно-тонкая, удивительная, жаркая и скупая на слова, нежная и скорая, старательная и ироничная, простецкая и недосягаемая. То был спектакль-поэма, и самые красивые строфы из нее принадлежали ей.

Для многих будущих работ актрисы именно эта роль стала ключом. Только у Теняковой могли органично соединиться детская наивность и материнская женская мудрость. Её Вера рванулась к Женьке, умирая от одиночества и холода, разрушая девичьи условности, подавляя страх от первой встречи с мужчиной. И если заламывала руки — то не от горя, а от стыда, закрывая испуганное лицо локтями. Трогательный комизм неловкости забывался тотчас, возникала щемящая жалость к брошенным бродягам-одиночкам, тоскующим о тепле. Она все придумала. Она сочинила их встречу в заброшенном доме. Разыгрывала «бывалость», крякала, выпивая махом стакан водки, занюхивала рукавом, явно подражая кому-то; носилась ураганом, что-то принося к столу. А потом — вдруг все, как в мареве. И он перед ней на коленях, как перед иконою. И она — с приоткрытым ртом от страха и вскинутыми бровями… Не дыша, скатывал Женька с ее ног грубые чулки, белела рубашка. Случайная встреча превращалась в ритуал, но без этнографического напыления (для достоверности). Восторг устремлялся ввысь, звенел в матерчатом сизом небе, так похожем на блокадную маскировку, в звуках романса, прозрачно-нежном мальчишеском голосе, в поэзии Тютчева…

Когда Женька впервые увидел в конторе портрет поэта и удивился, Вера Теняковой выдала себя с головой лишь одним произнесенным словом. «Тютчев». Едва заметная гордость отличницы и стеснительность не могли скрыть разбуженного чувства девушки, внутреннего замирания, весенней томности от близости с пареньком. Все, все это звучало в слове «Тютчев», сказанном отчетливо и лениво, плавно, с мягкой интонационной ретушью букв «ю» и «ч». Выходило ласково, напевно, с уникальным теняковским акцентом, с английской «т». Поставив ударение на первом слоге, она проглатывала следующую гласную и резко ставила точку.

Военное счастье! Оно никак не могло возникнуть в захламленном пространстве, и мы видели только небо. Его небо с руководством от Кампанеллы, ее — с природной тягой к бабьему счастью, украденному войной.

Про любовь сказано много, написано км же не сто четыре страницы. В молчаливые семидесятые проявление неподдельной искренности допускалось лишь в пьесах про любовь.«Фантазии Фарятьева» — одна из таких, постановку, которой осуществил в 76-м Юрский. Успех того спектакля с недолгой сценическое судьбой вроде бы противоречил данности: режиссер не должен играть в своем спектакли Здесь режиссер играл главную роль. Именно в этом заключалась причина удачи: в данном случае Юрский стал натуральным дирижером спектакля и делал то, что теперь делает в своих оперных спектаклях Колобов. Камерность пьесы и состав участников спектакля это позволяли. Юрский же был затравкой, катализатором, обеспечивающим заразительность действующего состава. Господи! Как хотелось, чтобы учительница музыки Саша, или Шурочка (это, конечно, была Тенякова!), полюбила чудного, странного, трогательного, нелепого недотепу Фарятьева. Боже! Как старалась она его полюбить. Как терпела его присутствие, скрывая и накапливая в себе страсть своей безответной любви к мифическому человеку с подозрительной фамилией! Бедхудов. Молчаливая, сосредоточенная, немного вялая, она в одиночку переносила отчаяние. Но срыв был неизбежен, и когда истерика начиналась, и она бросалась лицом на кушетку и выла, как в родовой муке — до мурашек — становилось страшно. Невзаимность катастрофически несправедлива.

Собственно, это был очеловеченный вариант «Каштанки». «Потерявшуюся» подбирал добрый Фарятьев, она долго и мучительно приживалась, привыкала, но… Тот, который ее «потерял», возвращался и звонил в дверь. «Ты только свистни — тебя не заставлю я ждать». Некоторое время сцена оставалась тиха и пуста: Шура шла открывать дверь. А когда возвращалась, происходил перелом. Точно в бреду, она невнятно, сбивчиво сообщала, что пришел ОН, что пришел за ней, стоит на лестнице бедный, ждет ее! Бедхудов!! И начинались кружения по комнате в полной тишине, сомнамбулические сборы случайных вещей. В мгновение ею было забыто все, в том числе, и помолвка с Фарятьевым, к ней возвращалась ее природа, ее сила, которая была в любви. С еле сдерживаемым спокойствием, роняя дрожащим низким голосом случайные слова, она уходила к тому, кто не стоил ее мизинца, но был любим. И это было понятно, просто к очень больно. Она не могла изменить главному чувству жизни, все понимая, все заранее зная. Предать это чувство было для нее противоестественно. Собственно, это было в природе самой Теняковой: подлинность и индивидуальность, тот «нерастворимый осадок», проявляющий личность актера.

..А потом Тенякова уехала в Москву.

Я по-прежнему хожу по улицам и заглядываю в чужие окна чужих домов: не мелькнет ли там знакомое и родное лицо?

Другая жизнь.

Наталье Теняковой

Дождь моросит и в Лондоне, и в нашем
Печальном городе. Мы под зонтами пляшем
От холода, и вдаль спешим рысцой,
И лишь дома подернуты ленцой.
Одним из них особенно недвжим —
Стоит во всем великолепье рыжем.
Ты рядом с облаками, на шестом…
А Лондон… Но о Лондоне потом….
Ты то мелькаешь в окне, то исчезаешь,
Как будто нож то вынешь, то вонзаешь.
Ты без меня обходишь легко….
А в Лондоне… Но Лондон далеко.
На крыши дождь, на шляпу дождь струится,
Мой верный зонт нелепой черной птицей
Вздохнул и умер над моим плечом…
А в Лондоне… А Лондон ни при чем.

Лев Друскин

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.