М. Горький. «Мещане».
Театр имени Ленсовета.
Режиссер и сценограф Василий Сенин
М. Горький. «Мещане».
ТЮЗ имени А. А. Брянцева.
Режиссер и сценограф Елизавета Бондарь
Зачем сегодня «Мещане»?
Вы скажете: «Почему бы и нет, нынешние обыватели в узко прикладном значении все те же мещане, о них и „спич“».
Но, согласитесь, эти самые обыватели, похоже, давно решили, что тема безнадежно устарела, а главное, безнадежно «замылилась». Обывательщина нынче ползучая, не только по шкафам прячется, но еще из каждого «ящика» вещает, гламурные маски примеряет и в балаган рядится.
К слову, балаган — прости господи — тоже ведь горьковская тема. У него что ни пьеса — то вспомнят про театр. В «Мещанах», «Дачниках», «Последних» упоминается театр, даже во «Врагах» неспроста есть реплика про реальность — как про знакомую пьесу, в которой роли перепутаны. Театральный герой тридцатых — Егор Булычов смертельно болен. Но какой театр-оргию он устраивает, когда жалкий дешевый шарлатан предлагает вылечить его звуками чудодейственной трубы!
Пробиться к правде, дойти до нее, возвестить — у Горького-проповедника получается «в мажоре», а у Горького на сцене через эту «болезнь», гримасу, рану, потому что маски отрываются с кожей, с мясом.
Начиная с 1960-х в Горьком искали нового классика-собеседника (А. М. Смелянский «Наши собеседники»). И сегодня, когда в Петербурге появились «Мещане» в ТЮЗе и в театре Ленсовета, само собой многим вспомнился именно спектакль Товстоногова. Кому-то хочется к нему приблизиться (Ленсовета), кому-то важно от него отстраниться (ТЮЗ). Сходства — различия. Но и то, и другое — одинаково мнимо, одинаково неправда.
Товстоногов жил в своем театральном контексте. Звучал сильнее многих, умел добывать смысл замечательно правдоискательной, «мускулистой» (К. Л. Рудницкий) режиссурой. Но главное: «семейное» дело у него вырастало из Достоевского, Горького, Грибоедова, Чехова… было своим, отечественным, но всегда оказывалось историей с огромным резонансом. До сих пор непостижимо, как в душном совковом времени звучали тогда в БДТ самые острые, самые сильные темы культуры двадцатого века: неиссякаемого, совершенно экзистенциального одиночества и страшного гула косного, по-нашему — подковерного большинства. До «Мещан» Товстоногов поставил «Варваров», а после — «Дачников». Варвары — мещане — дачники… ведь это театральная трилогия, в которой видны вехи живой и страшной истории советского обывателя.
О каком времени, о какой истории идет речь в «Мещанах» Василия Сенина?

Сцена, открытая во всю ширь и глубь, дает большой простор обывательским будням. В глубине красивая винтовая лестница, справа кожаный диван с этажеркой, слева добротный обеденный стол с массивными стульями. Все из безадресного прошлого, из жизни вообще, по памяти — вчерашней.
Надоедливые пробежки-проходы героев спектакля по большой сцене — служебные, дежурные. Разве что Светлана Письмиченко в роли жены хозяина устанет бегать туда-сюда, а еще иногда появляться с ведром и метелкой, да присядет, наконец, по-настоящему передохнуть. Но не в силах остановиться, всё «хлопочет лицом»: ох, незавидная доля жены-домохозяйки, матери подросших детей, напрочь забывающих о должном уважении к отцу.
Некоторое время ждешь: может быть, горьковские герои рванут в центр сценического пространства, чтобы о своей правде доложить. Но нет. Пьяненький Перчихин в основном ютится сбоку на диванчике, доктор, заехавший к хлебнувшей в отчаянии нашатыря Татьяне, хоть и оформлен в специальный выход Олега Левакова, скромно присаживается к столу. Герои теряются, мельчают. Обобщенный быт возникает между двумя стенками; у одного портала «стенка» с красивой барской дверью, напоминающей интерьер советской чиновной дачи, у другого портала тоже «стенка», обозначенная вертикальными линиями иногда как бы светящихся витрин — фасадов, похожих на сегодняшние супермаркеты.
«Стенка на стенку», домашний интерьер и ворота фабрики — так было когда-то у А. Васильева в его культовом спектакле «Первый вариант „Вассы Железновой“». Вот уж чьи бытовые картины звучали «как песня» — как трагическая музыкальная тема, в которую выливался горьковский сюжет. Голуби в «Вассе» хлопали крыльями и ворковали, слышался грустный блюз, и страшная агония Железновых представлялась почти ирреальной, невозможной и бесконечной.

С. Письмиченко (Акулина Ивановна), А. Ваха (Бессеменов), М. Полумогина (Елена Николаевна). Театр им. Ленсовета. Фото Ю. Смелкиной
В «Мещанах» Сенина едят, расстилают скатерть (и не раз), ставят посуду. Нил — зачинщик всяческих беспорядков — то и дело проходит справа налево с тарелкой в руках и присаживается к столу. «Приживал», а на щеках неотмытая сажа: машинист, как-никак, трудяга парень. И джинсы вдруг у него оказываются закатаны до колен, небрежно и между делом — попсово.
В конце первого акта неожиданно громко звучит мелодия из старой передачи «В мире животных». И во всю стену, по всей двери включается проекция, танцуют лебеди, летают стаи птиц, и, кажется, скачут по веткам обезьяны. Телевизор, что ли, из семидесятых?
Когда-то Станиславский на полях «Мещан» сделал пометку: «Вот где хорошо бы кошку заставить ходить по сцене». По-видимому, был момент, когда «берлога мещанства» представлялась ему в виде сонного царства — косного, застойного. В спектакле кошки, конечно, не было. Известно, как все «натуральное» превращает сцену в вульгарную фальшь. Но авторам нынешних «Мещан» нестрашно. Они идут «дальше» Станиславского, и на сцене появляется настоящее «дитя», возрастом явно до года. Выносят дитя несколько раз и заставляют сердобольных зрителей поежиться: «Ребенок-то не спит».
По-видимому, в Ленсовета решили обрести «традицию», вот это самое, что любят повторять как мантру: русскую реалистическую школу. Но что эта школа — художественная ткань, сложное путаное переплетение отношений, характеров, тонких и толстых вен, разбухших от кровавой истории, от которой Горького не оторвать; что вот так измазать лицо, закатать джинсы, носиться с тарелочкой или сюсюкать с ребеночком — значит не только спектакль не сшить, но ткань распустить и большую традицию опошлить, — здесь, кажется, забыли. Просто забыли то, что, наверное, знали в те времена, когда гремел Васильев, шли «Мещане» и «Дачники» у Товстоногова, а Ленсовета блистал совершенно потрясающей труппой Владимирова. И за традициями тогда не гонялись, и все больше думали про особенный, со своим лицом, острый, современный театр.
Когда дошло до «любовной сцены» и обнаженная Поля, задорно смеясь, показывалась промеж светящихся вертикалей уличных фасадов и снова исчезала, а влюбленный Нил заглядывал куда-то, пошатываясь от счастья, как актер-первокурсник в своем первом учебном этюде, боюсь, приличному зрителю должно было стать страшнее, чем бедной Татьяне, которая от ревности и ужаса застыла посреди сцены с половой тряпкой в руках…
Господи, думается в таких случаях, что они делают — эти хорошие артисты, что на них нашло?
Вот Артур Ваха — Бессеменов: еще красавец, осанистый, вовсе не старик, появляется прилично одетый (хорошие брюки, свежая рубашка) и старается изо всех сил убедить в «нутре». Уверенно, упорно читает текст, раскатисто, басовито, раз за разом упирая в одну точку: чего, мол, им, молодым, надо? Не уважают, сторонятся (а вроде никто и не сторонится, сам пристает). И никакого ненужного старика нет. Есть вполне вальяжный эдакий депутат известной фракции, который (судя по массивной мебели в его доме) хотел бы в страну с «отцом всех народов» на вечном троне, потому что там «порядок» для депутатов, а здесь, извините, «распустились». Не думаю, что актер готов стать рупором авторитарности. Но делает он все серьезно, щеки наливаются цветом красного знамени, и сомнений не остается — выложился, испереживался.
Вот Евгений Филатов — Перчихин в плащике из секонд-хенда (или, того вернее, «ловец певчих птиц» нашел его во дворе, достал из кем-то утилизованного барахла) и в вязаной шапочке-петушке весь спектакль пытается изящно лепетать и давать хмельные коленца с однообразным припаданием на левую ножку и знакомым пируэтом для равновесия: вечный милый театральный пьянчужка. Это кто? Бомжик — птичка певчая? Добро бы текст про птичек игрался точно угарный бред, но нет. Тут «метафора расчехляется». Он, видите ли, в самом деле снегиря продал, а теперь жалеет, хотя пора было продать, заболел и не жилец. Это ж когда у нас птичек сами ловили и полудохлых продавали?
«Не одна правда, две правды есть» — хрестоматийно решающая реплика-тезис в «Мещанах». Но, по-видимому, нынешний театр Ленсовета пытается сказать, что «все хорошие». Только ведь не по-горьковски это, господа! Это из деревни Простоквашино. Уж что-что, а за «всеми хорошими» как-то не по адресу обратились. «Мещане» — первая горьковская пьеса, но жестокости, греха, нелюбви к ближнему в ней столько, что зачин принялся и в рост пошел во всю длинную горьковскую театральную жизнь.
Молодежь в спектакле сыграла «примерно» себя: чем-то похоже, кого-то напоминает. Елена (Мария Полумогина) — девушку из клуба, тусовщицу (это вместо той горьковской дивы, что утоляла арестантов, так кровь в жилах играла); Цветаева (Марианна Коробейникова) — невзрачную девицу, которая не знает, куда себя деть, то ли в самодеятельность пойти, то ли тусить к Елене. Петр (Иван Шевченко) — видом вечный студент, свитер под старомодной рубашкой, провисшие брюки, потом джинсы почему-то с уродливым белым ремнем — эдакий мальчик с «кислятинкой», персонаж-«всесезонка», потому что ему биографию не придумали, решили, что и так понятно. Впрочем, он «волосатик», так обозначали никчемных идеалистов во времена мещанского застоя. Но этот Петр на хипповатого молодого человека не тянет. У него есть достойный соперник — Нил.
В Нила (Кирилл Нагиев) по пьесе влюблены и Татьяна, и Поля. Поэтому он симпатичный, фактурный парень, сирота, привык, мол, рассчитывать только на себя, мечтает перебраться с товарного поезда на скорый и… фью-ить! Его время и место в российской действительности довольно неопределенно, его чувства к Поле — искренни и заурядны, как он сам.
Поля (Виктория Волохова) мила всюду, кроме той дикой «обнаженки», которую ей подсунул режиссер. Легкокрылая пустышка, умеет ссутулиться и отчеканить шаг, если ее обижают, и даже немного показать характер — похожий на то, что в сегодняшних терминах слывет «борзотой». Так что совсем неизвестно, не ошибся ли Нил, пренебрегая страдающей Таней.
Таня (Татьяна Трудова) с «секретом». Что-то затаила, кажется даже — как никто умеет чувствовать боль. Но только кажется, потому что предложенная ей истерика — на авансцене, у самой рампы, на четвереньках (опять застали за мытьем полов) — выглядит грубо.
Итоги тяжелые. На душе гадко. И хочется снова изо всех сил разлюбить этого скучного Горького, навязавшего свою театральную бытовуху с претензией на идейный разлад в нашем милом, старом доме.
Одна надежда — одумаются, оставят эту погоню за прошлым в театре Ленсовета, потому что историю не переиграют, а извратить могут, заодно попортив интересное, все еще по-актерски манкое лицо театра.

Спектакль «Мещане» Елизаветы Бондарь на традиции не оглядывается, не «приседает», молодой режиссер хочет пройти не параллелями, а меридианами — перпендикулярно истории. Ход непростой, очень сегодняшний, неожиданный, с вывихом, интересный — внимание останавливает и взгляд приковывает.
Для этого спектакля в ТЮЗе специально прямо внутри довольно большого широкого зала построили совсем другой маленький узкий зал-партер, похоже почему-то не на традиционный амфитеатр, а на заурядный сегодняшний кинотеатр.
Перед зрителем сцена — с приподнятым, наклонным планшетом, на котором план квартиры. Этот план как две капли воды — с «Авито», может быть, с другого сайта недвижимости. Стены-перегородки, мебель в «обозначку» расставлена логично, точечно, с намеком на расхожий, безликий комфорт. В спальнях кровати и тумбочки, в кухне плита, мойка и шкафчики, есть совмещенный санузел с ванной и главное — в центре, на первом плане проходная столовая-гостиная. Вход в этот универсальный обывательский «уют» расположен так, что каждый, кто входит, сразу оказывается в фокусе и эпизод, само собой, получает свой «запуск». Спектакль действует как хороший отлаженный механизм, будто заведенная шкатулочка.
Эта работа камерная, вроде — для понимающих, для немногих, кто не устанет вглядываться и наблюдать за смешными ряжеными фигурками (художник по костюмам Леша Лобанов). Вдруг в конце концов удастся додумать, зачем все это: зачем сегодня «Мещане». Да и сцена — будто театр на вашем письменном столе или… на экране компьютера, который иногда гаснет, совсем «засыпает». И тогда в темноте прямо над ухом жужжат мухи. Эффект неожиданный и диковатый, так что кажется — правда, залетели в вечернюю комнату, ожили, терзают слух.
Едва ли не главное — взять этот спектакль на слух. Кто бы мог подумать, что Горького (не Чехова, не даже Островского) можно поставить, как музыку.
Спектакль — аранжировка, ничего общего с ласкающей слух «классикой в современной обработке» не имеет. У Елизаветы Бондарь все построено так, будто она «новый Шнитке»… Есть великолепная ритмическая партитура, а вместо мелодичных тем героям дана каждому своя — словно всего одна нота; она перебивает другие, возникает из «ничего», исчезает, появляется снова и бьется о какую-то «кору» нашего мозга, стучит в голову несчастного зрителя.
Простодушно окает Поля, тянет и манерничает Татьяна, почти по-крестьянски громко «кудахчет» мамаша Акулина Ивановна, вторя мужу-петуху Бессеменову. Гнусавит Тетерев, иногда хохотнув, будто промахнулся по клавишам. Заикается Петр, близкий, кажется, не очень приятному фальцету. И что-то вроде отличного баритона у Нила, созданного покорять сердца сентиментальных дам.
Текст пьесы, конечно, сокращен, но все, что осталось, — звучит безукоризненно. И дает чувство какого-то купола… или саркофага — незримо накрывшего этот герметичный, уже без воздуха мещанский мирок.
Интерьеры чем-то похожи на «Детей солнца» Тимофея Кулябина, где герои, по мысли режиссера, хоть и обитали в кампусе Силиконовой долины, все-таки складывались в образ до мозга костей нашей, драматически заброшенной, всеми забытой, кинутой, нищебродной провинции, уныло пробивающей зрителя на сочувствие. И для такого применения Горького тоже сокращали, переиначивали, пройдя по тексту в эдаком тик-токовском духе.
В ТЮЗе Горький, несмотря на мебель, — не настоящий. Тут выстроена, выпестована совершенно особая детская или совсем не детская «игрушка». Ее завели, оживили и предъявили. А уж отзовется ли кто, захочет ли полюбопытствовать, откуда взялась и зачем…
Бондарь предлагает высказывание прямое и последовательное, имеет смелость — сродни самому писателю-Буревестнику, обладающему недюжинной газетной, журналистской хваткой. И спектакль чем-то близок нынешней журналистике. Той, что, пройдя сквозь эру ников, аватарок, спешит за новые горизонты «вечного балагана». От спектакля, кажется, сильно тянет повсеместной, как чума, как пандемия, болезнью «мема». И это довольно страшная, живая и шоковая связь старого Горького с сегодняшним днем.
Мещане увидены «прикольно», как явление глубоко укорененное, глубже некуда. История про обывателей — почти сказка. Они знать себе живут-поживают, а покоя нет. И в могиле не дадут им покоя. Очнутся — а вокруг, как настоящие, опять детишки (кто во что горазд), сироты-приживалы (голосом берут) и всякие попики (себе на уме), да и прочая, простите, — никчемушная нечисть. А все вместе они — народ и народный сказ. Уж как Горький любил аллегории, как белым стихом баловался, так это всем известно…
Новому сказу невероятно хотелось бы найти театральные параллели. И на ум почему-то приходит «Левша» Н. С. Лескова, инсценировка Е. И. Замятина, спектакль МХАТа Второго в неспокойные двадцатые годы. Но нет — увы! — нынче чудесных кустодиевских «глазастых» ситцев и аглицких экстравагантностей, все потише, посерее, попривычнее. Визуализация замшелого люда, герметично закупоренного (даже и не в интерьере, а словно в психушке или тюрьме), в ТЮЗе сделана с горькой иронией и все-таки безжалостно, наотмашь.
Вид Татьяны (Алиса Золоткова), очень похожей на куклу Барби — худенькая, личико с губками и ресничками, прическа с «лукошком», пластика в такт словам, то ручку подвесит, то бедрышко выставит, — заставляет содрогнуться. Особенно когда она падает и словно засыпает в обмороке, обиженная нелюбовью, изменой Нила. Или когда на кровати лежит, точно мертвая, после отравления, а оказывается — еще живая и еще может неожиданно громко, навзрыд вздохнуть, будто промеж чужими репликами ни к селу ни к городу охнет порванная, забытая гармонь.
Поля-матрешка (Анастасия Казакова) с ямочками на щеках и вечной полуулыбкой вдруг отправится в пустую ванну и заляжет, пережидая очередную свару.
Церковный певчий Тетерев (Иван Стрюк), узкая спина крючком, шапка — черный колпак чуть съехала на ухо, тщедушный и вредный, все норовит на кухню, где у него «нычка», и деловито, невзначай — привычное дело — стопочку опрокинет да продолжит с ехидцей наблюдать это незавидное житье.
Нил (Кузьма Стомаченко) готов снести все на своем пути. Но кроме жалкой мебели тут ничего нет, и он самозабвенно переступает через спинку стула, ставит сапог на сиденье. А когда надо, и двух девиц, точно они — пушинки, на руки посадит и даст «стоп-кадр»… похоже на селфи.
Петр (Максим Подзин) — вовсе и не Петр, а «петрушка», Иванушка-дурачок с рыжей паклей вместо волос и при этом еще удивительным сходством с неистребимой, без возраста инфантильно-приказчичьей породой. Впрочем, и в нем порой есть обида, даже тоска и, как у всех, дурацкая неприкаянность в этом правильно разлинеенном доме.
Все ходят по траектории — прямо или с поворотом на девяносто градусов, как положено по рисунку. И иногда сыплют пылью или песком: словно их раскопали в старом сундуке, хуже — с того света, из-под земли выковыряли. Трюк, понятно, демонстративный, клоунский, но смех недобрый.
Всё это довольно странное действо прерывается несколькими явлениями человека в камуфляже — охранника (Никита Остриков) с рацией. И несмотря на то, что его постоянно дергают по рации с другого «объекта», он задерживается, открывает какие-то тетрадки, напоминающие о нынешних школьниках и о том, что мы все еще находимся в театре для юных зрителей, и, забывшись, читает чьи-то дневники. Голоса горьковских героев вне принятого в спектакле ритма озвучивают текст. И оказывается, что приглушенно, издали звучат нынешние «отцы и дети» — студент, побывавший на митингах, девушка, страдающая от одиночества, чья-то незадачливая мать и чей-то отец — в прошлом большой чин, нынче выпавший из общего строя.
Это выпадение из заколдованного, загипнотизированного царства скрывает главный посыл и реальную тревогу авторов. Оно одно — настоящее, все остальное — чертов механизм оживляжа кукол. И заведомо недостает прекрасной актерской свободы и воли, простора игры. Персонажи — куклы не потому, что они из старой пьесы, а потому, что душа в них умерла, нет души. Или почти умерла и почти нет, что на самом деле еще страшнее. И зрителю не по себе, задели, может, даже обидеть хотели. Трудно принять этот провокативный новый театр с его вызовом, но хочется думать, что ему хватит духа раскрыться и глубоко задышать наперекор сегодняшним обывательским страхам.
Во время поклонов охранник в недорогом, но удобном мебельном «маркете» сидит себе за спинами артистов. Не успевают закончиться аплодисменты — он встает и с «квакающей» рацией, не поклонившись, уходит. Такой сигнал зрителям: охранник без шуток дал отмашку расходиться, мол, кончен балаган.
Однако, как бы круто ни распоряжался охранник, а память все-таки держит в уме «старика со старухой», которые все прятались в своей комнате и ложились на широкую двуспальную кровать, складывая руки на животе, чтобы заснуть вечным сном. Но снова вставали. Мать семейства (Василина Стрельникова) мужиковата и неласкова, вся в толщинках, с подставленным большим бюстом и извечными ладонями на груди, будто так легче говорить. Отец (Александр Иванов), заведенный, темпераментный, удивительно напоминающий черной жилеткой и лысиной друга всех пионеров… И такая безусловная точность есть в этой паре, что, честно, теряюсь — плакать или смеяться.
Да уж, прошли времена, когда классики — собеседники. Нынешний театр привлекает их как очевидцев, участников и соучастников, как материал, с которым что только ни примерещится… Но они ведь и сами знают, зачем приходят к нам, зачем тревожатся, почему «неймется» им там — на пыльной полке. «Как Тень отца Гамлета, которая знала, зачем приходила и тревожила воображение», — так, кажется, писал Чехов о «великих писателях прошлого». Так что вряд ли есть смысл выбирать пьесу на заданную тему. Гораздо важнее и занятнее получается, когда пьеса сама выбирает… к кому и когда прийти со своим автором. И, похоже, Горький снова стал навещать нас. И это неспроста. Не наигрался…
Февраль 2021 г.
Комментарии (0)