Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

ИТЦА В КАЖДЫЙ ДОМ

«Камень. Зверь. Человек». Театр «Открытое пространство».
Режиссер Яна Тумина, художники Кира Камалидинова, Яна Тумина

В вечер спектакля «Камень. Зверь. Человек» территория театра «Открытое пространство» обретает другое измерение. К его привычной для Петербурга маргинальности (театр спрятан в одном из дворов-колодцев на Моховой, вход в него — на обычной лестничной клетке, будто в квартиру) добавляется язык символов и знаков, извлеченных из литературного первоисточника и масштабированных в пространстве театра до параметров всеобъемлющего культурного и человеческого кода. Кажется, что найденное в «Сутре золотого света» театральное перепрошивание субстанции под названием «человек» движется по пути создания энергии гармонических колебаний в рамках одного театрального события-спектакля. Осознание очевидности этих колебаний настигает на поклонах — звенящая пауза перед финальными аплодисментами звучит словно коллективная задержка дыхания перед следующим вдохом в обнулившейся за время спектакля реальности.

Сцена из спектакля. Фото А. Палаева

Поиск гармонических колебаний характерен для театра Яны Туминой, но кажется, что после «Сутры золотого света» он приобретает черты режиссерского метода. В том эрмитажном спектакле на смыслы работали не только найденные студентами-туминцами образы, но сами стены с оживающими в процессе спектакля экспонатами — изображениями буддийских богов, шрифтов и сюжетов. И особым пространством становился финальный зал, где зрители имели возможность собственноручно обнаружить в песке и унести с собой дарующие надежду изречения из сутры.

А. Данишевская, А. Балсанов в спектакле. Фото А. Палаева

Идея этого последнего зала и оживающего неведомого перекочевала в новый спектакль Яны Туминой и театр «Открытое пространство». В основе спектакля «Камень. Зверь. Человек» — материал сугубо исландский, непривычный и незнакомый широкому читателю. Сьон (Сигурьон Биргир Сигурдссон), автор романа «Скугга-Бальдур», в России известен больше как автор текстов к песням Бьорк, но на родине давно признан классиком современной литературы. Он в первую очередь поэт, и это очень сильно сказывается на его прозе: она отличается почти афористической емкостью образов и удивительным легким совмещением повседневной реальности с магическим наполнением бытия. Действие романа происходит на отдаленном исландском хуторе Дальботон в 1883 году. Там живет Фридрик-травник, оставшийся в этих краях потому, что взял на себя заботу о девушке Аббе. Ее нашли на разбившемся о скалы корабле, беременную и замученную матросами до состояния зверька. У Аббы синдром Дауна, и она была продана на корабль своим отцом. Она обладает всей непосредственностью «солнечного» ребенка — любит птиц, складывает слоги в непонятные добрые слова, мастерит книгу из перышек и лоскутков. Своего ребенка она удавила, но ее освободили от наказания при условии, что она будет жить у Фридрика. Близ церкви живет священник Бальдур Скугассон, подмявший под себя всю лисью охоту в окрестностях и запретивший непотребной в его понимании Аббе бывать в церкви. Он отправляется на маниакальную зимнюю охоту за особенно яркой, вожделенной лисой. Абба к началу действия уже умерла, забрать ее тело сьера Бальдур присылает своего слугу, недалекого парнишку-дурачка Хаулфдауна, собиравшегося жениться на Аббе. Фридрик отдает вместо тела муляж и хоронит Аббу в маленькой рощице. Изнурительная охота священника имеет успех, но засунутая за пазуху дохлая лиса мстит в стиле мифических оборотней: лавина сносит сьеру Бальдура, ломает его до полусмерти и запирает в безвыходном пространстве под мореной ледника. Сьера Бальдур вторично убивает танцующую и говорящую лису, обмазывается ее жиром и натягивает на себя ее шкуру, превращаясь в зверя-оборотня. Скугга-Бальдур в исландском фольклоре — помесь кошки и лисицы, самое опасное существо. А сьера Бальдур — тот самый отец, что продал своего ребенка-«урода» матросам.

Сцена из спектакля. Фото А. Палаева

Почти весь исландский колорит романа авторы спектакля материализуют буквально. В отдельном зале фойе зрители обнаруживают интерактивную выставку-инсталляцию. Невзначай можно качнуть дробины, вылетавшие из ружья сьеры Бальдура, отдаться любимой забаве жироразгрузчиков и завязать пару морских узлов, расставить белоснежные руны в красном кристаллическом песке и поискать их значение в кучке засаленных бумажек, взглянуть на наследство Фридрика в виде стола, кресла и шахмат, прочесть исландскую версию «Тристана и Изольды», погрузиться в словарь диковинных слов Аббы, изучить ее рукоделие, часть ее коллекции перьев и даже примерить ее праздничный головной убор, взглянуть на коричневую россыпь, из которой сьера Бальдур готовил кофейное пойло для своих слуг.

В предметах нет музейной достоверности, все они — скорее фантазийные проводники в целостный мир постановки. И если до начала спектакля зрители с любопытством, но вполне отстраненно изучают странные предметы, то в антракте бросаются в тактильное путешествие по придуманному исландскому миру.

Краеугольная мысль Сьона изящно спрятана в тексте романа, но именно она становится отправной точкой для визуального решения спектакля Яны Туминой. На краю собственной смерти, намерившись убить ожившую говорливую лисицу, сьера Бальдур пускается в рассуждения об электричестве и получает отповедь от лисы, которая, как видно, гораздо лучше понимает в законах мироздания: «Если электричество есть материал строительный вселенной, а свет — проявление оного, то и выходит, что сам Бог есть существо из света. <…> И разве нельзя тогда сказать, что на самом-то деле существует лишь одна всемировая церковная миссия — это провести Бога по электропроводам в дома и даже осветить им целыегорода».

А. Данишевская, А. Буданова в спектакле. Фото А. Палаева

Свет как самостоятельная категория и есть отдельный персонаж этого спектакля. И дело даже не в том, что лампочки многозначительно искрят, отзываясь на реплики персонажей. Художник по свету Василий Ковалев создает в небольшом и довольно неудобном для световика помещении театра симфонию световых лучей и пятен. Кажется, что он использует только монохром — сочетания холодного и теплого белого света. Но этот свет формирует геометрию пространства принципиальным образом. Мощный боковой поток — словно порог для входа и выхода. Льющийся сверху веерный луч разделяет и так небольшое пространство на мрак и свет. И во мраке шевелится что-то мутное и неведомое, а в луче происходит волшебство сродни кукольному театру на ладони. Крошечный софит на растяжке спускается почти вплотную к лицам исполнителей, словно светящийся мотылек, и его узкий лучик укрупняет фокус внимания почище телескопа. По кирпичной стене растекаются сполохи и пятна исландских северных сияний. В сцене в церкви узкие лучи креста вылавливают мятущегося сьеру Бальдура Скугассона и словно пригвождают к месту.

Логично, что в этой оптике Фридрик у Туминой вовсе не травник, а ученый-отшельник, пытающийся через протоны и электроны выявить способ создания гуманистической вселенной. Тарас Бибич играет сразу двух персонажей. Его Фридрик размышляет над формулами с пытливостью ученого и одновременно умиротворенностью прорицателя, уверенного в конечной победе света. Медлительный, по-детски непосредственный и подшепетывающий Хаулфдаун у Бибича — другой, но тоже жизнеспособный концепт принятия жестокости этого мира. Обе роли тончайшей выделки. В том, как Бибич в жуткой тишине, на паузе, одним взглядом, вдруг замершим телом играет обрушивающийся мир Хаулфдауна в момент осознания смерти своей невесты, проступает непоправимое вселенское несчастье. И если поначалу смена образа у актера происходит за кулисами, затем почти неуловимо и виртуозно на грани кулис и сценической площадки, то в финале преображение случается прямо на наших глазах. От размеренного и сознательного отшельника Фридрика совсем недалеко до странноватого дурачка-изгоя Хаулфдауна.

Утопическая идея Фридрика хороша, но шатка. У нее есть идейный антагонист, вечный враг, и он входит в спектакль из рядов зрителей. Бальдур Скугассон в версии Яны Туминой — это всегда кто-то из тех, что рядом с нами, в ком мы не успели, не смогли или не захотели распознать истинную разрушительную сущность. Этот кто-то лишь до времени сохраняет внешнюю благопристойность, а на деле скрывает жестокое, животное и пугающее нутро. В спектакле он сперва по—хозяйски, к изумлению Фридрика, пододвигает к себе свеженалитый чай и хлебает его со смачной отрыжкой.

А потом Бальдур Скугассон, этот апологет грубой животной силы, и вовсе стирает в порошок кусочек сахара — почти так же, как мог бы стереть все и всех, что мешают его взглядам. Александр Балсанов как раз тот артист, который понимает про нутро на порядок лучше прочих. В «Сутре золотого света» он, используя горловое пение и близкий к ритуальному пластический рисунок роли, нагнетал или усмирял энергию пространства. В «Живом», еще одном спектакле Туминой на сцене Александринского театра с печально короткой жизнью, его присутствие транслировало экзистенциальную отрешенность всех северных народов разом. В спектакле «Камень. Зверь. Человек» он примеряет на себя темную часть силы, играет существо агрессивное и безжалостное априори. Сьера Бальдур гибнет, но перерождается, утрачивает человеческое, ревет, словно дюжина раненых медведей, и превращается в зверя — самого опасного врага (исландского) народа.

Все женские персонажи спектакля — лиса, Абба, прихожанки церкви, вороны, мать Аббы — сыграны дуэтом Анны Будановой и Аллы Данишевской. В этом спектакле они, словно сестры—близнецы, ведут и развивают сюжет, с поразительной точностью подхватывают интонации друг друга, вторят, спорят, соглашаются, дискутируют. Их перевоплощения мгновенны, найденные штрихи даже крошечных ролей точны и выразительны. Вот заносчивые прихожанки с плохо скрываемым отвращением и негодованием воротят нос от Аббы, вот сварливые и суетливые вороны стучат клювами и норовят откусить кусочек от погибающего в снегах сьеры Бальдура, вот лисица вьется вокруг священника, вовлекая его в свой пластический смертельный танец, вот мать Аббы, словно дух, поднимается на плечи мужа и клянет его за проданную дочь.

Спектакль Яны Туминой рукотворен. Привычный для режиссера симбиоз приемов кукольного театра и театра предмета в этом спектакле обладает притягательной простотой и ясностью. Вороны — это всего лишь кривые клювики-напальчники, снег — искрящаяся крупа, которую ногой выбивает Фридрик из кожаной подушки-хлопушки, спасающаяся от охотника лиса — крошечные хвостики-вьюнки в руках актрис. Растущая стопка плоских отшлифованных морем камней — это и лаконичные фразы Фридрика об Аббе, и метафора набирающей силу и обрушивающейся камнепадом бури. Страшную историю о найденной на разбившемся корабле Аббе Алла Данишевская рассказывает, вглядываясь в небольшой кораблик, и кажется, что вот-вот в лучике света появится и маленькая измученная девочка. Книга Аббы с лоскутками и перышками, которую бережно листает Фридрик, оказывается предметом почти волшебным, столько в этих переливчатых тканях и фактурах манящей тактильности. Но настоящим чудом туминовского магического реализма, в полной мере соотносящегося со стилистикой романа и невозможного без сотворчества с художницей Кирой Камалидиновой, является рождение заговоренной лисы: из тряпочек и ленточек, долго вращающихся в колбе с водой, бурлящих и булькающих в духе лабораторных опытов, вдруг, будто мельком, проступает лисья мордочка. Показалось? Да, как будто, ведь тряпочки вертятся дальше, стеклянные трубки булькают, колба наполняется дымом раз, и два, и три. И мордочка мелькает вновь, а потом и тельце, и на краешек колбы усаживается маленькая аккуратная лисичка, которой предстоит вернуть справедливость в обезумевший мир.

Выбранный для постановки материал характерен для творчества Яны Туминой. Любовь к жизни в любом ее проявлении, внимание к отринутым и униженным, осознание ценности одного-единственного жеста, способного спасти и сохранить человечность посреди разверзнувшейся пропасти, важность внутренней правды в одной пусть самой маленькой душе и надежда на справедливость питают художественные поиски режиссера. Тема Аббы прочерчена в спектакле пунктиром, почти так же, как и в романе, но в ней — важный посыл спектакля о чудовищной судьбе особенных людей. И за историей о сознательном умерщвлении монголоидных младенцев и унизительных издевательствах над теми из них, что случайно выжили, проступает глобальная тема разделения на лучших и прочих, встают тени диктаторских режимов и практик.

Абба удваивает все счастье мира одной улыбкой, а бога она зовет «итца», и от одного этого слова по кирпичной стене расходятся световые сполохи. Она и есть тот свет, что ищет и находит Фридрик. Однажды напоенный этим светом, он уже никогда не будет прежним. И Аббу похоронит в роще с щебечущими птицами, и Хаулфдауна возьмет к себе жить навсегда.

Май 2025 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

НЕ ВРЕМЯ ВОСКРЕСАТЬ

А. Введенский. «Елка у Ивановых». Театр на Садовой.
Режиссер Роман Муромцев, художник Екатерина Гофман

Знаковая система спектакля задает параметры «детской», вернее, актового зала в детском саду, стены которого задрапированы унылой гармошкой блекло-голубых «портьер», с вертикалью башни на заднем плане, увенчанной пятиконечной звездой, и еще одной башни, навершием которой служит глобус с пробоиной, с нагромождением дырявых, словно по ним прошлась шрапнель, «игрушек», кубов и пирамид.

С. Грунина (Соня Острова, Пузырева-мать). Фото А. Коптяева

Здесь все чересчур большое, несоразмерное «детям», всем этим разнофамильным «мальчикам» и «девочкам» Островым, Перовым, Шустровым и Пузыревым, членам большой, крикливой, совсем не дружной «семьи».

Все системообразующие элементы, все приметы режиссерского стиля Романа Муромцева налицо. Избыточная вещественность, густота этюдной жизни, где этюд — производное актерского сочинительства не на внутреннюю жизнь, не на обстоятельства «до», а на образную систему, интенсивность игры со скоростью переодеваний и перевоплощений (весь многонаселенный мир пьесы отдан на откуп пяти актерам), карнавальность, зооморфность образов (совсем не чуждая миру Введенского), низовой фекально-генитальный «детский» юмор, а также безудержная витальность Светланы Груниной, точно черт из табакерки выпрыгивающей на сцену еще до начала действия под какой-то оглушительный попс и так же стремительно исчезающей.

Под потолком же время от времени пускает пар, точно подает нерасшифровываемые сигналы, бог-машина, проржавевший, но все еще пыхтящий двигатель в виде цистерны на колесах. От цистерны тянутся шланги и трубки, к которым иногда приникает/подключается кто-нибудь из действующих лиц, будто агрегат производит топливо бессмертия.

Это мир затянувшейся шумной агонии, гран-гиньольных пыток и убийств, карнавального насилия, смертей и воскрешений. Внутри изначально разрушенной системы координат мира, заявленного в пьесе Введенского, режиссура Муромцева чувствует себя привольно, переоткрывая его заново, давая простор ассоциированию.

Режиссер впервые вводит в спектакль авторское начало. В открывающей его сцене композитор и пианист Владислав Федоров, высокий человек в круглых очках, медленно идет по сцене, выдувая из флейты звуки, которые запускают вращение глобуса на башне. Молчаливый и отстраненный, он занят своим делом — озвучанием этого мира, его шума, скрежета и какофонии, — точно музыкальный руководитель на разнузданном детском утреннике. Терзая не только струны, но и крышку, и обнаженные внутренности инструмента, он создает свою симфонию шумов, в которые вплетаются удары ремня или топора, вокализы матери Пузыревой у тела убитой Сонечки и предсмертная «ария» Няньки. Музыкант же задает набор легко обозначаемых тем: «детская», «побег», «скачка», «ночная» и др.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Именно музыка становится организующим принципом спектакля и актерской игры.

Неочевидно музыкальна и режиссерская композиция спектакля с ее то сходящимися, то расходящимися линиями семьи Островых-Пузыревых—Перовых и Няньки-убийцы, которую проворачивает система правосудия, с интермедиями, вроде сценки лесорубов в усах и с рулонами туалетной бумаги на груди, аккуратно обозначающими наличие вторичных половых признаков. Инициация молодого лесоруба Степана (Дмитрий Честнов) происходит в духе «колымского трамвая», и в результате он тоже обзаводится густыми усами и принимается в мужское братство.

Практически любую сцену спектакля изнутри распирает энергия безудержного этюдного саморазвертывания. Так, явление родителей Пузыревых — возвращение домой из театра — решено в духе «Маски-шоу» при участии маскулинного папаши (Алексей Кормилкин) при накладных усах и в шубе на голое тело и расслабленной настолько, что едва держится на ногах, вегетативно-растительной мамаши (Светлана Грунина), чья вяло-покорная «женскость» и сексуальность контрастируют с дикарски—необузданной сексуальностью Сонечки (та же Светлана Грунина). И, прежде чем родители наконец обнаружат тело убитой дочери, нам разыграют флешбэк их знакомства, в ходе которого эротические фантазии отца воплощаются в духе «маловато будет». Бюст будущей супруги подкачивают насосом до тех пор, пока тот, конечно же, не лопнет. А дальше происходит торопливое соитие с последующим конвейером репродукции, когда из-под юбки Пузыревой, один за другим, появляются все отпрыски, включая собаку Веру.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Но почему-то ни эта, ни любая другая из сцен не кажется произвольным гэгом. Может быть, потому что ею воплощается непристойная комедия родительства.

В художественной системе «Елки» уже привычно и непротиворечиво соединяются полярности детскости и старости: герои или не выросли из детских штанишек и подгузников, или уже в деменции. Так Светлана Грунина, только что в качестве Сонечки задиравшая юбчонку перед Нянькой, и Алексей Кормилкин вместе выползут на сцену в виде шамкающих беззубыми ртами старичков Дуни и Миши. Середины нет, будто, едва встав с детского горшка, ты сразу влезаешь в старческий подгузник. Детскость синонимична отсутствию этической системы координат, даже очень злые дети вопиюще и страшно невинны.

Пожалуй, единственный взрослый в этой «семье» «годовалый мальчик Петя Перов» (Александр Худяков). Коренастый «карапуз» с хрипловатым фальцетом, наколками на руке и бутылкой «Столичной» с соской на горлышке, которую невозмутимо посасывает при любых обстоятельствах, пугает своим всезнающим, снисходительно-усталым цинизмом. Эта компания сдана под присмотр не совсем антропоморфных существ — Няньки (Анастасия Подосинникова) и хромой собаки Веры (Мария Лысюк). Самое чуткое, сознательное, человечное существо в «Елке у Ивановых», увы, немо. Как был ранее нем поэт Филоктет в «Козлиной песни» Муромцева в КТМ. То трагически подвывающая, то глухо ворчащая, Вера изначально как будто чует беду, силится сказать что—то большее, нежели то, что она наложила кучку каках, потому что мальчик Вова забыл вывести ее гулять. Быстрая и громкая Нянька Анастасии Подосинниковой, ошалевающая в хаосе детских горшков, своим пронзительно-хриплым голосом напоминает хищную птицу.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Насилие — неизбежная издержка детскости. Оторва Сонечка в своей неугомонной сексуальной соревновательности нарывается на нянькин нож, которым перед тем невозмутимо брился мальчик Петя. Голова-глобус катится, тело безвольно распластывается на одном из кубов.

Нянька и Вера в спектакле атрибутированы большими плоскими фигурами вороны и собаки, сделанными по рисункам Гаврилы Лубнина. Но если с Верой все понятно, она защитник и хранитель, то Нянька, большую часть спектакля находящаяся в жерновах абсурдной судебно—пенитенциарной системы в виде двух стражей порядка с черными крыльями, вочеловечивается только в ее прощальном, врезающемся в память «Господи, кончается моя жизнь».

К середине спектакля морок сгущается во что-то трудно различимое и вместе с тем страшно узнаваемое. Как будто в преддверии новогоднего праздника ты, засыпая уже, попеременно щелкаешь каналами телевизора и скроллишь ленту новостей. Картинка «зернит» в мелькании стробоскопа, утрачивает четкость, сливается в белый шум. И вот уже какие-то военные бормочут что-то на французском, а безногие калеки под музыку Таривердиева отправляются, конечно же, в баню. Куда же еще пойти накануне Нового года? Здесь Федора под видом Няньки соблазняет босховское клювоголовое и клювоногое существо-оборотень. А сама Нянька в это время путешествует по кругам ада, в котором во избежание наказания можно попытаться прикинуться сумасшедшей, а если не получится, постараться «искупить вину кровью». Линия эта то пропадает, то вновь обозначается среди номеров, вроде «интеллектуального шоу» при участии трех ряженых, где Поросенок Светланы Груниной дает упоительно бессмысленные ответы в духе поэзии ОБЭРИУ. Шоу, в котором победителей нет и не может быть, а проигравших приканчивают выстрелом в затылок под рекламу «Яйца агрофирмы Шметерлинк. Подкрепись перед расстрелом».

Посреди этого чада Вера оживит Сонечку, присоединив ее тело к трубкам, идущим от бога—машины. Но едва девочка-зомби с грубым швом на горле, изумленная и ошарашенная внезапным воскресением, встанет на ноги, мальчик Петя вновь ее убьет одним, коротким и точным, равнодушным взмахом бритвы. Может быть, потому что не время воскресать. Время — умирать. В финале семейство соберется само и соберет елку из кубов и пирамид тошнотворной буро-желто-зеленой расцветки, украсит черными флажками, отец раздаст «игрушки» — разнокалиберные трубы, привычно опустив Вову и наградив Петю инструментом согласно той иерархии, в которой Петр — всегда первый. А дальше кто зарежется, а кто застрелится из этих труб, а кто просто равнодушно умрет и всё — не прибегая ни к каким вспомогательным средствам.

А Новый год все-таки придет, может быть, не для всех, может быть, не в этом мире. Драпировки, отграничивавшие сценическое пространство, упадут. В наступившей внезапно тишине на сцену выйдут Автор, Вера и Сонечка с заново пришитой головой. Умолкнет и бог—машина у их ног. То ли это она упала с небес на землю, то ли герои оставили мир и поломавшегося бога под своими ногами. Сонечка будет таращить свои заново открывшиеся глаза, Вера, причавкивая, уплетать оливье. Автор разольет шампанское, раздаст бенгальские свечи, одну из которых Вера, поскуливая, пытается удержать в непослушных лапах. Взрыв хлопушки, темнота, тишина. И, кажется, мы вместе с героями тоже заслужили эту тишину.

Что меня всегда поражает, так это то, что в режиссуре Романа Муромцева нет ни страха, ни недомолвок. Есть объем ассоциаций, неназываемых, но всегда точных. Страх может быть предметом, но никак не инструментом. Есть упоение, почти эйфория, быть может, на краю, но и в бездну можно лететь с хохотом и грохотом.

Май 2025 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТУШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

ОДИН ДЕНЬ И ОДНА НОЧЬ

"Философия другого переулка«.Панк-кабаре на основе романа А. Пятигорского. Камерный театр «Среда 21» (Москва).
Авторы проекта Андрей Родионов и Екатерина Троепольская, художник Ирина Корина

Е. Шварц «Одна ночь». Театр на Покровке (Москва).
Режиссер Карен Нерсисян, художник Виктор Шилькрот

Не люблю эпиграфов к статьям, потому что они утяжеляют написанное пафосом и выспренностью. Поэтому утоплю эти две цитаты в первом абзаце текста, хотя хитрость моя все равно шита белыми нитками. И все же эти чужие строчки нужны, ибо очень точно отражают то, о чем я думала в этот выпавший мне по долгу службы длинный театральный день.

«Театр превращает толпу в народ». Томас Манн.

«Бывают странные сближения». Александр Пушкин.

Сцена из спектакля «Философия другого переулка». Фото М. Денисовой

Днем смотрела спектакль Екатерины Троепольской и Андрея Родионова «Философия другого переулка», поставленный в независимом камерном театре «Среда 21». А к вечеру переместилась в муниципальный, следовательно «зависимый», и снова камерный Театр на Покровке, где играли премьеру по пьесе Евгения Шварца «Одна ночь». Днем побывала на стендапе с элементами кабаре, а вечером смотрела вполне традиционный, сделанный «по школе» спектакль режиссера Карена Нерсисяна.

А. Родионов, Е. Троепольская. Фото из открытых источников

И всего-то надо было пешком пересечь сад Баумана, где обитает «Среда», и оказаться на пересечении Садового кольца и улицы Покровки, чтобы потом долго думать о «философии» нашего общего исторического «переулка». И заново осознать, что параллельно—перпендикулярно нынче существуют вовсе не разные театральные способы высказывания, но исключительно дар или его отсутствие, а также честность или лживость. Пусть даже в самых невероятных эстетических изводах, но и дар, и честность неизменно пересекаются, и тогда сближения уже не выглядят странными. О прочем же, где толпа так толпой и остается, вообще говорить не стоит.

…Екатерина Троепольская, присев на барный стул, с ходу сообщает нам, что мечта инсценировать их с Родионовым любимую книгу Пятигорского «Философия одного переулка» не осуществилась — запрет на постановку наложила вдова автора. Поэтому они решили играть свое, «Философию другого переулка», тоже московского, но не Обыденского, где прошло детство Пятигорского, а Товарищеского, где живут создатели спектакля.

Сцена из спектакля «Одна ночь». Фото А. Беланова

От первоисточника остались даже не «скелеты» повествования, а некая жизнь в московской топонимике, внутри улиц и переулков, зданий, парков и магистралей, где люди ходят, носят свои пальто и куртки, пьют чай и водку, болеют, любят, ненавидят и философствуют, кто как может. Улицам ведь все равно, что происходит с обществом и с человеком как его частью, они видали многое и еще многое увидят. Зато мы наделяем их самыми неожиданными, часто мистическими рифмами с нашим весьма хрупким и кратким земным существованием.

И вот вместо четырех философствующих в Обыденском переулке мальчиков Пятигорского в спектакле возникают четыре взрослых человека: сдержанная, ироничная рассказчица Троепольская, неистовый и хулиганский Родионов со своими стихами на грани фола и два музыканта, Петя и Егор (Петр Скворцов и Егор Федоричев), сотрясающие крохотное пространство «Среды» нешуточными децибелами. Кабаре, одним словом, к тому же почти Пятигорское, потому что, если сложить имена музыкантов, выйдет «Петьегорское».

А. Родионов в спектакле «Философия другого переулка». Фото М. Денисовой

Пространство (художник Ирина Корина) — под стать, по нему развешаны огромные цветные предметы-стикеры, раскрашенные и блестящие: золотая рыбка, две кошачьи морды, пачка сигарет «Marlboro», упаковка таблеток… Поначалу воспринимаешь это как обычный антураж бара-кабаре, но по ходу рассказа Троепольской оказывается, что и коты реально обитают в их с Родионовым семье, и тяжелая болезнь рассказчицы не обходилась без лекарств, и так далее… То есть все, казалось бы, подается в лоб согласно избранному жанру. Бьющие под дых, скроенные без обиняков и не всегда звучащие так, как положено в приличном обществе, стихи Родионова работают на контрасте со спокойной, интеллигентной речью Троепольской, а музыкальный дуэт создает «шум времени», иногда (так и задумано) почти не переносимый. Время же выбрано — последние четыре года. В этом-то все и дело!

Сцена из спектакля «Философия другого переулка». Фото М. Денисовой

Рассказ о болезни, об ожидании анализов и мрачной рутине отечественного здравоохранения. Тяжелое личное событие приходится аккурат на канун 2022 года, и как не срифмовать этот момент с извечной темой, преследующей мыслящую часть отечественного народонаселения, — ведь еще у классиков не раз сказано, как непременно общественное горе у таких людей совмещается с личным. Улицы, парки, любимое кафе, посиделки с друзьями… Их круг сужается, знакомые улицы и дома перестают ассоциироваться их обитателям и теряют привычный смысл: люди уехали, иных уж нет, а те далече.

Сцена из спектакля «Философия другого переулка». Фото М. Денисовой

Путешествие в локальный «цех»: закрытые спектакли, неразрешенные проекты, люди театра, пойманные на улицах, переместившиеся в разряд нежелательных персон, ушедшие из жизни… Кому-то покажется, что такие моменты обычному зрителю, не посвященному в театральные подробности, вовсе ни к чему. Но, полагаю, это ошибка, потому что не столь уж важна фамилия, например, режиссера Севы Лисовского, сколь общая атмосфера скукоживающегося пространства, исчезающего кислорода, ощущение знакомых улиц, утративших для тебя личное и теплое содержание.

Если это почувствовать, все в спектакле становится на свои места. И лобовая, задиристая эскапада Родионова, и стойкая, в своем роде философская кантилена Троепольской. Потому что все это, в сущности, о том, что настоящая беда приходит не тогда, когда крошится цоколь старого дома, а — когда размывается фундамент самой, еще вчера казавшейся наполненной смыслом жизни.

«Что будет? Не знаю, — писал в своих дневниках наш главный сказочник Евгений Шварц. — Если сохраню бессмысленную радость бытия, умение бессмысленно радоваться и восхищаться — жить можно».

Сцена из спектакля «Одна ночь». Фото А. Беланова

Пьеса «Одна ночь», которую поставили на Покровке, существует у Шварца особняком. Вроде бы не сказка, хотя нечто сказочное в мироощущении ее героев и, главное, в изложении событий в ней присутствует. Однако она — о реальной войне с гитлеровской Германией, а действие происходит в блокадном Ленинграде. «Восемь часов вечера. Контора домохозяйства № 263, просторная, высокая, со сводчатыми потолками», — сказано в первой ремарке. Все действие происходит в этой конторе, куда люди прибегают отогреться и откуда бегут тушить бомбы, вытаскивать раненых из-под завалов. Сюда через линию фронта пробирается мать четырех детей Марфа, чтобы остановить самого младшего своего сына, который сбежал и вот-вот отправится на фронт. «Единственная дочь и три единственных сына», — говорит женщина, и в этом весь Шварц с его упрямым и непоколебимым сочувствием к обычному человеку.

Сцена из спектакля «Одна ночь». Фото А. Беланова

Пьесу, написанную в военное время, театры решительно отвергли. «Величественная блокада Ленинграда должна быть воплощена в жанре монументальной эпопеи, а в пьесе „Одна ночь“ отсутствует героическое начало, ее герои — маленькие люди, и этот малый мир никому не интересен…» — вот и весь разговор.

Т. Швыдкова (Марфа). «Одна ночь». Фото А. Беланова

В спектакле Театра на Покровке режиссер Карен Нерсисян сохраняет в неприкосновенности шварцевский текст, а художник Виктор Шилькрот и художник по костюмам Юлия Волкова — приметы времени действия. Маленькая сцена театра становится той самой «конторой домохозяйства» в старинном ленинградском доме, где еще сохранились и бывшая «господская» мебель, и изразцовая печь, в которой мерцает теплый, таинственный огонь. Однако пространство обрамлено арочными металлическими сводами, и эти своды превращаются в некий портал, во врата, за которыми собрались люди, переживающие катастрофу. А по бокам этого портала проступают кружевные, невесомые архангелы Михаил и Гавриил. Дом у Шварца описан старый, явно дореволюционный, и в принципе два объемных, лепных архангела вполне могли бы украшать вход. Однако в спектакле очень важен именно контраст подлинного с откровенно метафорическим. Арочные конструкции кажутся, повторю, невесомыми, а внутри время от времени возникает таинственная ночная синева (художник по свету Антон Поморев). И старые настенные часы громко отстукивают секунды, и этот безразличный, мерный «тик-так» прерывается оглушительными, сотрясающими маленький театральный зал взрывами. И один и тот же навязчивый кусок фортепианной пьесы Бетховена все звучит и звучит из репродуктора, хотя живущая в этом доме пианисткаАрхангельская — Юлиана Сополева давно уже не музицирует — бегает с санитарной сумкой.

Сцена из спектакля «Одна ночь». Фото А. Беланова

Тем временем внутри разворачивается психологически подробная, одетая соответственно эпохе история. Валенки и тулупы, старые платки и военная форма, варежки на резинках, телогрейки, платьица 40-х годов — художник по костюмам Юлия Волкова в точности соблюдает исторические приметы, даже цвет сепии, будто на старых фотографиях, преобладает в созданной ею одежде.

Играют со вкусом, с сочными деталями. Управхоз Иваненков — Евгений Булдаков бодрится и считает своим долгом подбодрить всех вокруг — типичный человек при должности, но с чуть уловимым «привкусом» сказочного героя. Колоритный монтер Лагутин — Владимир Бадов, этакий домовой, штопает валенок и предрекает все хорошее: «…еще дней пять осталось терпеть, и потом со всех концов страны хлынет к нам все, что захочешь: письма, близкие люди и счастье». А между тем блокада Ленинграда еще только началась, самое страшное ждет людей впереди. Дочь Марфы Даша — Анна Карабаева, прозрачная и тонкая, волшебным образом воскресает из мертвых. Этот момент становится в спектакле одним из сильнейших, так исподволь, последовательно к нему подводит актриса Татьяна Швыдкова, играющая роль матери, Марфы. Крепкая, кажется, способная на любые нагрузки, эта женщи

В. Бадов (Лагутин), Е. Булдаков (Иваненков). «Одна ночь». Фото А. Беланова

на в момент, когда ее заболевшая дочь уже не подает признаков жизни, будто отстраняется, впадает в ступор, утопает в призрачной синеве, накрывшей «контору», и тогда становится по-настоящему страшно от реального горя, которое несет война. Герои шутят, пререкаются, бодрятся и не показывают виду, хотя совершенно очевидно, какой ценой им это дается. И живут эти люди подробной сценической жизнью, каждый со своими причудами, и не подозревают, что завтра придется становиться героями. Однако Шварц, а вслед за ним и сегодняшний театр рассказывают историю совсем не о героях в трескучем понимании этого весьма многозначного слова, но об обычных людях, которые по определению достойны и тепла, и еды, и дружеского участия, только — не взрывов и не похоронных известий.

Несколько минут назад на соседней улице разбомбили дом.

ИВАНЕНКОВ. Жалко дом!

АРХАНГЕЛЬСКАЯ. Людей жалко!

Вот так нынче и бывает в живых, не фальшивых театрах, какие бы методологические, эстетические и даже организационные различия между ними ни существовали. Зайдешь в один — там с тобой заведут честный и не трусливый разговор. Пересечешь всего лишь небольшой сад Баумана и окажешься в другом, где, в сущности, тот же разговор и продолжится.

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

«НЕ ВЕРЬ РАЗЛУКАМ, СТАРИНА…
ЕЙ-БОГУ, ПРИДУТ ДРУГИЕ ВРЕМЕНА…»

«История старой квартиры». Городской театр и Наталия Лапина по мотивам книги А. Десницкой и А. Литвиной.
Режиссер и автор инсценировки Наталия Лапина, художник Александр Якунин

Длинной-длинной серой ниткой стоптанных дорог
Штопаем ранения души.

Ю. Визбор

Новая площадка Городского театра на Галерной — это бывшая старая квартира. Похожая на ту, что стала героиней детской книжки «История старой квартиры» Александры Литвиной и Ани Десницкой, поселивших почти десять лет назад в типографский формат 70×100/8 семью Муромцевых. Они въезжают 12 сентября 1902 года в шесть новых комнат, пахнущих клеем и воском, на весь ХХ век.

Жизнь семьи и квартиры подробно нарисована Десницкой, как и положено в виммельбухе, по ней можно изучать перестановки мебели и «уплотнения» жильцов, многопредметный вещный мир каждого десятилетия (монеты, штаны, щипцы и сумки). А отдельно — коллажи из газетных вырезок и портреты сопутствующих эпохе людей — Сталина, Солженицына, Сахарова, Брежнева…

Московскую квартиру «из книжки» в финале превратили в кафе «Старая квартира» (литературные Муромцевы отмечают там в 2002 году 92-летие бабушки Муси).

Петербургскую квартиру на Галерной превратили в чудесную театральную площадку Городского театра. Здесь обаятельно пахнет свежим ремонтом и идет спектакль «История старой квартиры», будто посвященный гению места. Ведь здесь жили люди. Какие-то Муромцевы.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Кто они? Как их звали?

Как они встречали 1914-й?

Дверь коммунальной квартиры. Из архива журнала «Адреса Петербурга»

Кого забирали из этой квартиры в 1937-м, как забирают соседа Муромцевых Льва Орлика, а потом его жену Лялю, подселенных после революции? Какие дети остались здесь сиротами, как Искра Орлик и еще 25 000 детей, указом Сталина оторванных в 1937–1939 годах от репрессированных родителей и определенных в детприемники (как наш Эдуард Степанович Кочергин и его брат Феля)? В спектакле читают этот указ, читают и строчки из воспоминаний многих детей, потерявших родителей, и родителей, ничего не знавших десятками лет о своих детях. Жуть, жуть, жуть, расширяющая пространство квартиры — до размеров страны.

Как переживали жители этой квартиры черную блокадную зиму 1941-го, остались ли живы? Надежда — что вот Нева рядом, вода близко. Вспоминаю, как Марина Азизян рассказывала: их семью в блокаду выручало то, что жили на набережной Макарова, до проруби недалеко. И окна во двор…

Радовались ли 5 марта 1953 года сообщению из черной тарелки радио? Или плакали по тирану?

Кто из жильцов этой квартиры на Галерной был стукачом, а кто — невыездным и сидел в отказе, как Федя Штейн, ныне американский гражданин?..

Что чувствовали они 12 апреля 1961 года? А в августе 1991-го (до Мариинского дворца, где шел митинг, — рукой подать)?

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

А может, кто-то из жильцов этой квартиры приходил на спектакль, как приходят Муромцевы — герои книжки — в кафе?

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Виммельбух, а вслед за ним спектакль придуманы как коллективный детский дневник: разные поколения детей-Муромцевых оставляют краткую запись о дне и годе: 1902, 1910, 1937, 1941…

Я Ира Муромцева… Мне 6 лет…

Я Николка Муромцев…

Я Петя Симонов…

Я Лена Штейн…

Это их заметки о себе, папе и маме, соседях. Но через частное встает история страны. Муромцевы разветвятся потом на Штейнов и Ниношвили, за их генеалогическим древом в спектакле, ритмично и четко летящем сквозь десятилетия (и то — три часа), будет трудно уследить (в виммельбухе все связи прочерчены в отдельной портретной галерее), но в угадывании, кто кому кем приходится, всегда есть особая человеческая увлекательность.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Детские записки — всегда картинки из рая, даже если это конец декабря 1941 года. История страны дана через детское неведение, а драматизм истории понимаем мы (для кого-то наверняка пробег по ХХ веку вообще становится новостью). Анализ перепоручен нам, зрителям, нашим чувствам и памяти, знаниям и травмам. Герои здесь — обаятельные, точно, но точечно намеченные типажи, а меняющиеся на беленом кирпиче даты — толчок к ретроспективному движению нашей личной — исторической, семейной, биографической, гражданской — памяти. Возбуждение нашей рефлексии. В этом — главный и необычайно важный сегодня механизм воздействия спектакля, по сути, его движок, вырабатывающий эмоциональное электричество. Суть спектакля не в том, как играют актеры (а они играют хорошо, ансамблево, слаженно, с пониманием истории и своего голоса в хоре, с четкостью общего темпоритмического движения, играют с болью). Суть в том, что стопроцентно запускаются личные воспоминания, ассоциации, в тебе идет параллельное действие.

«Старая квартира» — книжка детская. Наталия Лапина ставит взрослый спектакль. И для взрослых.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Детей тут играют разновозрастные актеры, знающие, что из рая изгоняют… Но они как будто обманывают время, меняясь ролями, веря в то, что жить скоро станет лучше, старея в этих надеждах, а из взрослых превращаясь снова в детей следующего поколения Муромцевых, верящих в завтрашнее счастье. Юлия Нижельская в 1902-м — «мама, самая красивая», а в 1992-м —школьница Сашенька Муромцева. Такой путь переселения душ. «В один конец», не меняя ролей, проходит сквозь ХХ век только Александра Ионова — Маруся Муромцева — сперва дореволюционная девочка, младшая сестра, а потом бабушка Муся, живущая в Купчино…

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Спектакль состоит из судеб людей и их безвозвратно уходящей жизни. Его герой — пожирающий все жизни Хронос. «Я Ира Муромцева, мне 7 лет», — картаво объявляет в 1902-м семилетняя девочка (Тина Тарусина), а в одной из последних сцен — 1987 — прабабушка Ирина приезжает в начале перестройки из Франции с узаконенной картавостью парижского образца: после гибели мужа, белого офицера, она вышла замуж за месье Дюпюи.

Книжка появилась в 2016-м, в другом времени, где воспоминания не резали, а размягчали душу. Она посвящена дедушкам и бабушкам — поколениям, судьбы которых были изуродованы войнами и репрессиями. Она должна была научить детей тому, что есть история, есть предки, есть старые дома. И все это надо знатьи помнить.

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Так вот, о Доме. И революции. После Октября, году в 1919-м или 1920-м (почему не в 1917-м? Не знаю), в одночасье отца как «контру» арестовали, а всю семью Бесединых выселили из дома на улицу, решив использовать дом бывшего городского головы под какие-то учреждения. На первые дни детишек приютила старая нянька, имевшая поблизости какую-то хибару, а потом мама со всем выводком отправилась за Обь в деревню Кривощёково, где семья бывшего мэра и осела на пару лет… Есть предание, что по прошествии энного времени власти опомнились и предложили вернуть А. Г. Беседину его дом, но, оскорбленный в своих гражданских чувствах, Алексей Григорьевич отказался, и тогда в его бывших владениях разместили детский дом.

Так вот, о Доме. Когда я училась в 5–7 классах 10-й школы, она шефствовала над детским домом на Обском проспекте, и мне пришлось там с каким-то поручением раза два бывать. Я с интересом разглядывала дом, где я появилась на свет божий, мысленно угадывая, в какой палате что было раньше…

Из мемуаров Т. Бесединой, моей мамы

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Н. Лапина ставит спектакль в сезоне 2024/25, когда изуродованы судьбы еще нескольких поколений, когда утрачены иллюзии, закончились надежды, когда рассыпаны по миру (как когда-то семья Муромцевых) семьи и стало совершенно невозможно вспоминать прошлое — и свое, и страны: слезы катятся сами собой. С одной стороны, оплакивает себя отнятая жизнь: отменены все ценности, в которых ты жил, точно зная, что донос — подлость, дружба народов — закон, а война — трагедия. С другой — боже мой, «как хорошо мы плохо жили» еще недавно: учились, надеялись, пели в школьном хоре «Бухенвальдский набат» и верили, что больше — никогда, никогда, никогда. Но — как повелось в ХХ веке с Японской, так и идет: за стенами старых и новых квартир бесконечные войны… Обещание папы-Муромцева из письма под новый 1915 год («Война совсем скоро закончится и никогда не повторится!») монтируется со сводками 1919-го о разгроме армии Юденича, а потом — о Финской, о Второй мировой, об Афгане, Чечне…

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Несколько лет назад я была на огромном кладбище армии Юденича в Нарве. Именно там умирали раненые и тифозные солдаты… Огромное кладбище русской армии, которой ничего не стоило взять плохо укрепленный Петроград со случайным большевистским правительством, если бы на полпути к столице не повернули назад хорошо организованные эстонские части. Почему? Если бы Юденич взял Петроград — была бы восстановлена империя и Эстония лишилась уже полученной независимости. И полки повернули. Свобода была им дороже. И Петроград взят не был, а разбитая армия вернулась в Нарву умирать…

А. Стебнева (Тома Муромцева). Фото А. Коптяева

Лапина сохраняет жанр лирико-эпического спектакля—коллажа. Как в книжке. Только здесь нет гипербытовой обстановки (вещи подлинны, но фрагментарны: рояль, диван, книги, ванна, ковер на полу, потом на стене… Елка вообще условная). Перепланировка квартиры обозначается белыми лентами-растяжками на полу: закрепили ленту, поделили комнату — вот и уплотнение, появились новые соседи. Спектакль насыщен хрониками времени, в квартиру врываются и документальные кадры (солдаты, эшелоны, Любовь Орлова, Сталин, Гагарин и Серегин, Хрущев, Магомаев, Хиль, Камбурова, Цой, «гонки на лафетах», миллениум, подводная лодка «Курск», Норд-Ост…), врывается и многофигурный внешний мир новостей: перебивая друг друга, участники спектакля «по-синеблузному» сыплют цитатами из газет и мемуаров, плотно упаковывая историю семьи в историческую вату — как упаковывали елочные игрушки. Тут и реклама чая из магазина на Шпалерной, и чулочки с Гороховой, и электронные часы фабрики «Луч». Цитируют статьи «Всеобщей маленькой газеты», «Русского инвалида» и «Ленинградской правды». Взрослые, знающие историю, как будто хотят докричаться до зрителей ее подробностями. Конечно, квартира особенно расширяется и распахивается в город к концу первого акта, когда приходит время блокадным хроникам. Это самый длинный исторический эпизод — и неудивительно. «Такая длинная зима…» — как писал поэт.

А. Стебнева (Тома Муромцева). Фото А. Коптяева

Сидящие на стульях люди в черном окунают нас в свидетельства блокадного ада за стенами квартиры. В этих нескольких быстрых строчках воспоминаний — и человеческое, и бесчеловечное лицо той катастрофы, не знавшей равных: кому-то упавшему прохожие помогли встать, кого-то раздели — и непонятно, человек сперва умер или потом… Съели всех кошек и собак.

— Сестры ушли все, в один месяц…
— А у нас в Ленинграде в этом году такая красота!

А. Столярова (Лена Штейн). Фото А. Коптяева

И все равно Тома Муромцева (Анастасия Стебнева) будет радостно вырезать из газеты снежинку, даром что в рукавицах и замотана во все платки, и будет улыбаться, и ждать в гости дедушку, доктора Илью Степановича (Александр Манько), с пайком из госпиталя, где тот работает, как работал и в Первую мировую, и в Гражданскую. Потом мы узнаем, что дедушка приходил, а на обратном пути в Инженерный замок был убит осколком фугасной бомбы. А в наступившем 1942-м, которого так ждет Тома, совершив 100 вылетов, погибает и Николка Муромцев, еще в Первую мировую мечтавший сражаться с немцами…

В. Лесных (Илюша Муромцев). Фото А. Коптяева

В конце первой блокадной зимы моя бабушка Беатриса Александровна с прабабушкой эвакуировались через Ладогу — «дорогу смерти», как на самом деле называли ее ленинградцы, и прабабушка таки умерла в дороге. И я никогда не могла понять, откуда в нашем доме дореволюционное бабушкино столовое серебро и скатерти с вензелями… Оказалось, что, когда немцы занимали Царское Село, где жила бабушка, где вырос папа, бабушка бежала в Ленинград к подруге юности Леночке Каминской. Там и пережила первую черную зиму, там и оставила фамильные ценности.

А. Ионова (Маруся Муромцева). Фото А. Коптяева

В детстве меня часто привозили к Каминским на Литейный в большую старую квартиру, к седой мягкой старушке Елене Исааковне, ее дочери Ирине Арнольдовне и внучке Тане. Но самое большое впечатление производила изразцовая плитка под ногами в арке, ведущей в самый красивый ленинградский двор со сквером. Теперь в доме, где переживали блокаду мои столовые ложки и никому не нужные по нынешним временам ситечки, — Городской театр со своей первой сценой. Но «Старую квартиру» играют на второй.

Первый акт спектакля подытоживается цифрами потерь в Великую Отечественную, и это не 27, а 41 миллион жертв. И я вспоминаю, как весной 1942 года Берггольц приехала в Москву, где никто не знал о трупах на улицах и не верил ее рассказам…

И. Гонташ (Петя Симонов). Фото А. Коптяева

Но «Старая квартира» — не мелодраматическая слезовыжималка, это даже не эпитафия ХХ веку, это сага о том, что сквозь войны и репрессии жизнь все равно продолжается. Справа от меня всхлипывает довольномолодая зрительница, слева — пожилая. Мы шмыгаем носами на разных эпизодах воспоминаний: та, которая помладше, — на блокаде, которая постарше — на 1991-м, я — когда полетел Гагарин.

…Вот он идет по дорожке к Хрущеву в знаменитой кинохронике, вот реальная толпа заполнила улицы, а в Москву из Ленинграда на электричках добираются сценические Федя Штейн (Андрей Нечаев), Боря Апсе (Илья Гонташ) и увязавшийся за ними мальчик Гена Муромцев (Александр Манько), мой ровесник, — чтобы влиться во всеобщую радость. Как выяснится позже — последнюю всенародную радость, последнюю советскую победу. На экране — тысячи ликующих людей… А где в это время я?

А. Кисаков в спектакле. Фото А. Коптяева

…Еще нет никакого телевизора, так что эту хронику я увижу потом на каком-то сеансе в кинотеатре «Искра», в киножурнале «Новости дня». Но космос как предчувствие давно сюжет нашей жизни: иногда мы с папой прилипаем носами к зимним рамам и смотрим в темное северное небо, уверенные, что в определенное время наблюдаем движущуюся точку — искусственный спутник Земли. Он пролетает над нашей ночной Вологдой.

Мое первое стихотворение, написанное в 4 года, так и звучало:

Спутник тут летит по небу,
Все мы смотрим из окна
Мы ему дадим не хлеба —
Крошку чменного зерна.

К. Стратий (Николка Муромцев). Фото А. Коптяева

12 апреля 1961 года. Мне 7 лет… Как стать причастной? Я срочно рисую и издаю (боже мой, издаю…) стенгазету. Что там было — не помню, кажется, летела ракета. А название помню точно: «Я верю, друзья, в караваны ракет!» Мама настаивает на ошибке, надо «Я верю, друзья, караваны ракет промчат…» и так далее. Песня! Но я утверждаю, что верить можно только во что-то, с предлогом «в». И я верю в эти караваны! В итоге моей стенгазете находится место только на черной лестнице нашего общежития, где никто не ходит, и я гордо втыкаю кнопки в бревенчатую стенку, прикалывая лист ватмана. Но я — со всеми! Я там, там, где эта толпа на улицах, где Федя, Боря и мой ровесник Гена Муромцев!

Ю. Нижельская (Сашенька Муромцева). Фото А. Коптяева

Эта всемирная русская отзывчивость, сформулированная еще Бердяевым как «любовь к дальнему», в советской закрытой стране отозвалась светловской «Гренадой», жила и в послевоенноемирное время. Эта тема есть в спек—такле: Муромцевы живут в зависимости от большой истории. Думаю, что это настоящий советский феномен, противостоявший обыденному сознанию. Вот пример из жизни. В 1957 году в Москве проходит Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Где Вологда, в которой мы живем, где Москва? Но как же остаться в стороне вологодским «Сарафановым» — родителям и их друзьям, всю жизни писавшим ораторию «Все люди братья» (Вампилов в этом плане был совершенно реалистичен)? Причастность! Папа сочиняет песню «Фестивальная» на слова зав. кафедрой русской литературы Б. Н. Головина. В ней всемирные «красные, черные, желтые люди встанут в большой хоровод». Но дальше — «Вологда, Брянск, Павлодар и Саратов в круг с москвичами войдут». Вот и все представление о желтых и красных: реальны только павлодарцы с москвичами… Зато «юность отправит на песнях крылатых дружбе и миру салют». Плакать хочется… Вот я и плачу на том эпизоде из «Старой квартиры», который помню уже сама: страна встречает Гагарина.

А. Манько (Гена Муромцев). Фото А. Коптяева

История Муромцевых — некая схема, в которую каждый из зрителей обязательно вписывает жизнь своей семьи, воспоминания, знания, травмы, ассоциации. Это главный механизм воздействия спектакля на зал: строчка песни Цоя, отчаянный Галич, Пугачева — те же звонки памяти.

«Звонками» играются и роли: актерская задача — быстро дать своего героя так, чтобы он запомнился.

Эпиграф к книге «История старой квартиры»

Чтобы не забылся сосед, Петя Симонов (Илья Гонташ), сын кухарки, мечтающий о разведшколе и поражающий—ся — зачем Муромцевым когда-то было нужно шесть комнат, когда Симоновым впятером хватает одной. Он будет убит в 1941-м, нигде не похоронен, и, перебирая старые фотографии в 1987-м, его долго не будут узнавать…

А. Ионова, В. Лесных в спектакле. Фото А. Коптяева

Чтобы не забылась Лена Штейн (Ангелина Столярова), чудесная девочка, слушающая по радио сводки о здоровье Сталина и о врачах-отравителях… «Мама, а мы евреи?»

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Мирные 70-е с их свадьбами, дефицитными билетами на «Мольера» Юрского и на «Солярис», с песнями Визбора («Нет дороге окончанья, есть зато ее итог…»), гитарами и хоровым «Все, что в жизни есть у меня…» — омрачены внутренней, гибридной гражданской войной, которая тоже война: идут процессы над диссидентами, выдворяют Галича. За длинным «протокольным» столом — Валентин Петрович Катаев, еще недавно славивший великого Сталина, Барто, Наровчатов, Арбузов… Бог с ними, Катаевым и Наровчатовым, и даже с Барто, робко предлагающей дать Галичу время на исправление, но во мне идет параллельное действие — про Арбузова: ведь Галич не мог простить Арбузову присвоенного авторства «Города на заре», который они сочиняли всей предвоенной арбузовской студией, в том числе он. Ясно, что Арбузов — в свою очередь — клеймит «блатные манеры» Галича. И я даже думаю, что искренне их не принимает: в нашем доме, например, бобина с Галичем, которую вожделенно слушал на первом магнитофоне папа, вызывала мамино брезгливое раздражение именно блатными интонациями…

Сцена из спектакля. Фото А. Коптяева

Лапиной удается точными уколами попасть в вены разных десятилетий — и история наполняет зрительское кровообращение.

А потом время останавливается. 2022. И с этой точки цифры годов на «документальном экране» начинают мелькать вспять: «Курск», Ельцин, Гагарин, блокада… Неумолимо. А актеры, собравшись, как на семейном фото, упорно гонят время дальше, дальше, дальше…

А. Гольдфельд (Аня Муромцева). Фото А. Коптяева

— Я Анна Гольдфельд. В 2035-м мне 36 (цитирую и дальше очень приблизительно по цифрам, простите меня, актеры). Мы в 144-й раз сыграли спектакль "История старой квартиры«…— Я Андрей Нечаев. В 2037-м мне 40. Я больше не боюсь и могу говорить правду.

— Визового режима больше нет!

— 2066-й Новый год, мне 66 лет… Много лет назад закончились все войны.

— Побеждены рак и аутизм!

— Я Юля Нижельская. Мне больше ста лет, и я сижу на облачке…

— У нас все получится!

Истовая антиутопия «со слезами на глазах» финалит спектакль на высокой ноте. Эта детская надежда взрослых людей на несбыточный мир перехватывает горло.

Я Марина Дмитревская. И если бы я была миллионером, я снова построила бы на берегу реки Вологды трехэтажный деревянный дом с огромными балконами. Говорят, в 30-е годы его соорудили ремесленники. Шесть коридоров и восемьдесят комнат и квартир, где вперемешку жили студенты и преподаватели Вологодского пединститута, образовывали два трехэтажных «крыла». Крылья и крылья. Так говорили.

А. Гольдфельд (Аня Муромцева). Фото А. Коптяева

Я отстроила бы дом очень точно, потому что помню на ощупь каждую ступеньку, балки чердака и обшарпанную дверь на задний двор (из-под дырявого дерматина обязательно должна торчать вата, а тугая пружина выставлять наружу свой ржавый конец). Когда однажды, в день моего одиннадцатого рождения, сын кладовщицы Валерка Корешков, натаскав из кинопроката пленок, поджег их на черной лестнице и в доме поздним вечером случился пожар, я в валенках и ночной рубашке, зажмурившись, за считанные секунды преодолела в дыму длинный коридор и четыре лестничных пролета. С тех пор я знаю, что такое — «на одном дыхании» (вдохнула в квартире — выдохнула на осенней улице).

Я покрасила бы дом коричневой краской. И чтобы она облупилась на солнце, как рыбья чешуя. Огородила бы «садики» с кустами смородины и круглыми клумбами деревянным зеленым заборчиком, концептуально противостоящим народному песенному бреду о каких-то вологодских «резных палисадах»…

На балконе у Мартемьяновых я снова посадила бы оранжевые настурции, у Вавиловых — астры, весь балкон Бобровских завила бы плющом, а половину нашего — вьюном, как это делала мама… Посадила бы львиный зев, петунии и, выйдя на балкон, закричала: «Домой!»

Только кому бы закричала? Нет почти никого. Много лет нет и самого дома. Его постепенно готовили к сносу, выселяя и закрывая коридор за коридором. Кажется, мы с мамой были последние, у кого оставалась там комната, хотя мы давно уже жили в Ленинграде. Приехав перед третьим курсом и поняв, что дом вот-вот снесут, я забралась в аварийную развалюху на третий этаж, в квартиру своего детства и, рискуя провалиться сквозь гнилые доски, выломала из перил балкона плоскую балясину. Та доска всю жизнь висит у меня на стенке. Скоро никому не будет нужна и ни о чем не напомнит, но пока я могу потрогать ее рукой, как трогала в детстве. Это все, что осталось от моего дома, от старой квартиры моего детства (но осталось!).

Май 2025 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПЕТЕРБУРГСКАЯ ПЕРСПЕКТИВА

ЕЩЕ НЕ РАССВЕЛО

«Ромео и Джульетта во мгле». Сочинение для сцены Льва Додина. Малый драматический театр — Театр Европы.
Режиссер Лев Додин, художник Александр Боровский

Что ж, смерть так смерть!
Так хочется Джульетте.
Поговорим. Еще не рассвело.

У. Шекспир. Ромео и Джульетта, акт III, сцена 5

Спектакль Молодой студии Льва Додина, студентов четвертого курса его мастерской в РГИСИ, вышел в феврале на сцене МДТ, стал репертуарным спектаклем, на который так же не достать билетов, как и на постановки основной труппы Малого драматического. Реакция на эту работу не была однозначно восторженной и точно не была снисходительной: вот, мол, какие студенты молодцы, как они хорошо справились, давайте все порадуемся их юности и свежести… На самом деле это вызывающе неудобный спектакль, он не дает зрителю возможности, спокойно откинувшись в кресле, наблюдать за хрестоматийным сюжетом, рассчитывая на свет в конце туннеля. Трагедия Шекспира, на которую заранее настроена публика, оказывается рамкой — и содержательной, и формальной — для разговора о тотальной мгле, в которой безнадежно тонет человечество.

На сцене в непредсказуемой композиции собраны фрагменты из книг Питера Абрахамса («Тропою грома»), Виктора Астафьева («Пастух и пастушка»), Яна Отченашека («Ромео, Джульетта и тьма»), Александра Солженицына («Олень и шалашовка», «В круге первом»), Элиф Шафак («Остров пропавших деревьев»). Кто, кроме Додина, мог себе позволить так смело смонтировать вопиюще разнородный материал для спектакля?.. Год назад, когда Лев Абрамович выпустил «Палату № 6», я писала о том, что он как будто ставит свой режиссерский эксперимент (наверняка, впрочем, не думая ни о каких экспериментах), бросает самому себе вызов, проверяет пределы возможного в собственном театре и в театре вообще… Кажется, новый спектакль не менее экспериментален, и смелость его впечатляет.

Сцена из спектакля. Фото В. Васильева

Хотя на первый взгляд все тут как в традиционной выпускной работе, которая должна выгодно представить умения и навыки, полученные студентами театрального вуза в ходе обучения. На открытой игровой площадке, ограниченной справа и слева длинными лавками без спинок, на фоне белой стены, разрисованной граффити, молодые ребята и девушки лихо отплясывают рок-н-ролл, крутят колесо и делают сальто, красиво поют — зачеты по танцу, акробатике и ансамблевому пению сданы успешно. Дуэтные сцены перемежаются групповыми — пластическими и вокальными. Демонстрируется хорошо поставленная сценическая речь… Я нисколько не иронизирую, ведь эта формальная отточенность, поданная нам как на блюдечке, необходима спектаклю, она входит в замысел. На одном полюсе в спектакле — красота, гармония, целесообразность, на другом — хаос, агрессия, тьма. «Какое чудо природы человек», — говорил герой другой шекспировской трагедии и тут же называл его «квинтэссенцией праха». Совершенное создание, способное на самые красивые и благородные поступки, или существо, погрязшее во зле, — что же есть человек? Именно так, пожалуй, ставится вопрос… Класси—ческая, идеальная форма спектакля—экзамена проявляет с необычайной силой пульсирующую конфликтность содержания.

Сцена из спектакля. Фото В. Васильева

Сценограф Александр Боровский создал пространство, удобное для массового движения студентов, лаконичное и многозначное. Белизна стены-задника — универсальный фон для человеческих фигур. При этом стена обладает способностью трансформироваться — ее части отодвигаются, и возникают два арочных проема. Стена и сама подвижна, в определенные моменты приближается к авансцене, перекрывая глубину. Благодаря игре света (художник Дамир Исмагилов) пространство может напоминать бальную залу в палаццо Капулетти, или храм, где брат Лоренцо венчает влюбленных Ромео и Джульетту, или площадь, где сталкиваются враждующие кланы, или же просто учебную аудиторию, где студенты занимаются актерским мастерством. Художник Никита Касьяненко, густо расписавший стену граффити, среди нечитаемых для зрителя-неофита знаков почти незаметно разместил узнаваемое изображение, фрагмент фрески Микеланджело «Сотворение Адама» с потолка Сикстинской капеллы — кисти рук Создателя и человека. Известно, что настенные надписи — язык, в том числе, противоборствующих уличных группировок, они оставляют друг другу тайные послания, взаимные угрозы, насмешки, разграничивают территории влияния. Неизвестно, что было нанесено на стену сначала — клубки линий граффити или микеланджеловский диалог рук, старался ли райтер замаскировать божественный сюжет или, наоборот, поверх рисованных «выкриков» начертал руки творца и его творения.

А. Кудас (Эстер), М. Тараторкин (Павел). Фото В. Васильева

Ренессансного богатства цвета в спектакле, конечно, нет. На студентах черно-белые костюмы, тоже расписанные граффити, редкими вкраплениями красного забрызганы подолы и штанины. Возникнет еще ярко-желтый цвет — крупная шестиконечная звезда, нашитая на черную футболку еврейской девушки Эстер, покажется такой неуместной, чужеродной, раздражающей глаз, привлекающей болезненное внимание, и появление этой желтой кляксы в строго черно-белом мире будет сигналом, знаком беды.

Сцена из спектакля. Фото В. Васильева

Каков же способ игры в этом абстрактном, но насыщенном культурными отсылками пространстве? Одна из серьезных претензий, выдвинутых автором содержательной, аргументированной статьи о спектакле, звучит так: «…вместо внятного психологического развития (которое тут точно подразумевалось) в большинстве сцен игра довольно рваная»1. Театровед А. Арканникова, перечисляя разнообразные обстоятельства, диктуемые исходным материалом (апартеид в Южной Африке, геноцид евреев при Гитлере, турецкое вторжение на Кипр, жизнь заключенных в ГУЛАГе и пр.), сожалеет о том, что додинские студенты — не имеют никакой возможности эти самые обстоятельства сыграть. Спектакль короткий, времени для того, чтобы развернуть каждую из историй, просто-напросто нет, да и условно-игровое оформление подчеркивает не индивидуальные особенности микросюжетов, не различия, а, наоборот, их сходство.

Сцена из спектакля. Фото В. Васильева

Соглашусь: студенты «не успевают» сыграть сложные социальные, исторические, психологические обстоятельства разных произведений, включенных в композицию. Но, пожалуй, они и не пытаются! Их задача — сыграть другие обстоятельства, заданные исходным текстом трагедии Шекспира, мощные и обобщенные, — любовь и смерть. Мы все знаем, про что «Ромео и Джульетта»: герои влюбились друг в друга, а враждебный этой любви мир их убил. Всё. Остальные подробности — эпоха, страна, природа этой враждебности — в данном случае не столь важны, это лишь вариации. Мне кажется, спектакль, который готовился долго и тщательно, довел в конце концов все эти вариации до умопомрачительной краткости, сконцентрировал до формулы. Додин добился от студентов насыщенной — и одновременно хрустальной, звенящей — игры, видимо, месяцами репетиций, когда подробности выпаривались, уходили, оставались кристаллы соли.

С. Запорожская (Люся), А. Тезиков (Борис). Фото В. Васильева

Стена и костюмы расписаны граффити, и стиль игры соответствующий: в одном росчерке, в од—ном знаке собран смысл даже неслова, не фразы, а целой мысли. Может быть, стоит даже назвать подобный способ выражения иероглифическим.

Что еще здесь от Шекспира?.. Невероятный, головокружительный темп. В этом типе театра нет психологических мотивировок, долгого «собирания», накопления причин и следствий, только пульсирующее «квантами» действие (см.: Б. О. Костелянец, «Драма и действие»). Герои «падают в любовь», она их поражает внезапно и навсегда. Дети весело и бесповоротно соединяются в любви, которая есть жизнь. А противостоит им — смерть, окружающая их тьма. Тьму можно называть разными именами: войной, Холокостом, репрессиями, межрасовой ненавистью… Но тьма и есть тьма.

Прекрасное начало спектакля, когда молодежь танцует, излучая радость жизни, витальную силу, обрывается внезапно, и студенты, едва переводя дух, объявляют хором: «Две равно уважаемых семьи в Вероне, где встречают нас событья, ведут междоусобные бои и не хотят унять кровопролитья». Слышен звон разбитого камнем стекла. Начинается драка. Уходит яркий свет, на сцене мрачнеет, от металлических конструкций падают тени — картинка напоминает кадр из фильма, где в тревожной полутьме под железными опорами мостов встречаются и нападают друг на друга уличные молодежные группировки. Акробатически выстроенная коллективная схватка завершается автоматной очередью, которая укладывает всех на пол.

Додин находит все ключи у Шекспира, и уже в первой фразе все сказано: мир не желает «унять кровопролитье». Человекоубийство равно Тьма.

Сцена из спектакля. Фото В. Васильева

Контрастом к предыдущему агрессивному эпизоду выстраивается сцена бала, сопровождаемая чарующей лютневой музыкой. В старательно церемонном танце двигаются изящные пары, молодые люди и девушки едва соприкасаются руками. Арочные панели отодвигаются вглубь, и первая из пар — Ромео и Джульетта — оказывается у центральной «колонны», остальные с интересом и живым любопытством наблюдают. Знаменитый первый диалог героев трагедии, перемежающийся горячими поцелуями, повторится в спектакле трижды. На этой короткой дистанции — всего 18 строк — происходит невероятно быстрое сближение влюбившихся друг в друга персонажей. Их общение еще ничем не омрачено, они веселы и шаловливы, непосредственно (и смешно!) выражают чувственный восторг от поцелуев. Сначала перед нами пара Софья Запорожская — Ярослав Васильев, после они кружатся в танго вместе со всеми остальными, далее — Валерия Юшко и Александр Шадрин, потом они зажигательно отплясывают под «I Will Survive» Глории Гейнор, и из группы танцоров диско выделяется третья пара, Анастасия Рождественская и Михаил Батуев.

В этот момент, после столь ярко, бурно, каскадно сыгранной шекспировской завязки, и возникает перелом: из рук девушки с желтой звездой падает с громким стуком чемодан, из него вываливаются какие-то вещички-одежки, которые она, стыдясь поднять глаза, собирает дрожащими руками, и вот уже на опустевшей сцене остаются герои Отченашека Эстер (Алина Кудас) и Павел (Михаил Тараторкин). Юноша смотрит с недоумением и, кажется, готов повернуться и уйти, но что—то его удерживает, он прикован взглядом к худенькой бледной девушке, от чудовищного напряжения и страха говорящей отрывистыми фразами, с усилием выдавливающей слова. Сначала робко, неуверенно, потом все более настойчиво он старается сблизиться с ней, не осознавая, что в этот момент решается их судьба. Людей, мгновение назад максимально далеких друг от друга, уже не разделить ничем. Когда Павел протягивает новой знакомой платок, чтобы она утерла слезы и, словно собравшись с духом, решительно зовет ее с собой, начинает звучать знаменитая еврейская песня «Шабес» о радости и мире. Ее написал композитор и поэт-песенник Мордехай Гебиртиг, погибший в гетто.

История случайно познакомившихся на улице еврейской девушки, пытающейся избежать отправки в Терезин, и чеха, решившегося спрятать ее от гитлеровцев, становится стержнем спектакля — на него словно нанизываются все остальные сюжеты, мизансцена их рифмует, собирает.

К Кудас и Тараторкину, застывшим в глубине, присоединятся пара Ленни — Денис Ищенко и Сари — Александра Конанова («Тропою грома»), из их диалога понятно, что любить друг друга черному мужчине и белой женщине в Южной Африке смертельно опасно; следом — грек-киприот Костас — Михаил Батуев и турчанка Дефне — Анастасия Рождественская («Остров пропавших деревьев»), их любовь под запретом из-за непримиримых религиозных различий, и, конечно, им тоже грозит смерть. Эти эпизоды выстроены последовательно, как разные варианты одной судьбы. Подробно «проживать» каждую из трагических ситуаций не приходится, молодые актеры транслируют огромную силу чувства, связавшего их, и мучительное предощущение смерти.

Высокий строй чувств — конечно, это тоже от Шекспира. Любовь объясняется поэтически, метафоры — ее язык, и переживание это космически громадно, всепоглощающе, не имеет отношения к обыденности. Космическую силу любви, ее ослепляющее излучение удалось каким-то образом пропустить сквозь все тексты спектакля, поэтому и не нужно здесь играть постепенное развитие, нюансы отношений. Про каждую пару мы точно знаем: они расстанутся, и смерть придет за ними (не имеет значения, так ли это в той или иной книге, взятой в работу). В спектакле нет места надежде, хотя герои отчаянно стремятся выжить, говорят о том, что смогут преодолеть вражду мира, вырваться из петли. В этом — живой драматизм, потому что прекрасная молодость не желает умирать, не покоряется тьме, борется с ней.

Ключевые фрагменты из «Ромео и Джульетты» держат всю композицию, как опоры, не дающие упасть мосту. Ночное свидание под балконом Джульетты. Венчание. После — убийство Тибальта только что женившимся Ромео. Поставлена беспощадная, грубая драка. Тибальт (Ярослав Васильев), Меркуцио (Самуэль Фролов) и Ромео (Михаил Батуев) жестоко избивают друг друга, душат ремнями. Ромео растаскивает мертвые тела, эта долгая сцена акцентирована — в коротком динамичном спектакле тут специально подчеркнута пауза. Батуев поочередно взваливает на себя убитых, несет, сталкивает за лавку на пол. Тело Тибальта он еще и сильно толкает ногой, сбрасывая во тьму. Потом смотрит на свои руки — как будто они в крови, закрывает в отчаянии лицо ладонями… Все девушки выходят в черных пальто, похожих на шинели, с духовыми музыкальными инструментами. В полутьме, в холодном неярком свете они стоят скорбной группой. Не слишком стройно, жалобно звучит их похоронный оркестр. Соло на трубе Михаила Батуева (Пятая симфония Малера) оплакивает смерть Меркуцио и ссылку Ромео. «Ромео изгнан…» — горестно повторяют и повторяют все Джульетты, насильственно разлученные с любимыми. Девушек, оставшихся одинокими, и мужчин, отправленных в ссылку, разделяет теперь выдвинутая на край сцены стена, внезапно ставшая тюремной.

Большой фрагмент спектакля, созданный по мотивам текстов А. Солженицына, стилистически и тематически отсылает, пожалуй, к «Жизни и судьбе» по роману В. Гроссмана, спектаклю, который в течение всех лет учебы готовился прошлым, уже очень давним, выпуском Л. А. Додина и потом стал репертуарным спектаклем, принципиальным высказыванием театра о человеке, попавшем в жернова самой жестокой поры ХХ века. Арки поворачиваются обратной стороной, в одной обнаруживается «балкончик», с него поетзнаменитые шульженковские «Руки» новая Джульетта — Анастасия Бубновская (Люба). Справа, в другой арке, как на нарах, сидят мужчины, слушают зажигательный концерт. Высокий темпераментный Нержин (Тимофей Клявер) и Люба протягивают друг к другу руки, но не могут дотянуться, не могут дотронуться. (Так в начале спектакля в танце руки Ромео и Джульетт едва соприкасались, нежно и осторожно.) Даже текст пьесы «Олень и шалашовка» неожиданно отзывается рифмой к шекспировскому. «Где ты так целоваться научилась?» — спрашивает Нержин Любу, как совсем недавно Джульетта спрашивала Ромео: «Мой друг, где целоваться вы учились?» Они только встретились, но он уже не может представить себе жизни без нее, как юный веронец… Анастасия Бубновская одарена музыкально (сужу и по другой студенческой работе курса Додина, «Тургеневский вечер», где у нее роль Полины Виардо), точно «попадает в тональность» Клавдии Шульженко. В сцене с Нержиным она успевает сыграть и отчаянный порыв к нему, и попытку запретить себе стремиться к счастью, и боль от собственной вынужденной «нечистоты», и осознание обреченности чувства, которое родилось в застенке, в самом сердце тьмы, где человек растоптан, унижен.

Война, репрессии, Холокост, концлагеря, массовые убийства… Каким же образом вписана в эти чудовищные страницы любовь Ромео и Джульетты? Наверное, можно спорить о том, насколько оправданно сближение сюжетов, но мне видится в этом, повторюсь, отчаянно смелом монтаже проявление свободы мышления режиссера. Художник способен связать далекое — географически, исторически — в своем сознании, соединить энергией яростного протеста против тьмы, захватившей и потопившей в крови саму человечность. Как шла работа над спектаклем, мне неизвестно, сами ли студенты по заданию педагогов подбирали материал, или мастер рекомендовал своим ученикам тексты, важные для него. Повесть «Ромео, Джульетта и тьма» Отченашека, вышедшая в 1958 году и сегодня подзабытая, — наверняка это выбор Додина, это, что называется, книга с его полки, она там должна стоять рядом с Гроссманом и Солженицыным. Мысли героя, наблюдающего происходящее с его родиной, захваченной нацистами, звучат сегодня актуально, и молодые актеры не в лоб, не декларативно, а на тонком уровне переживаний соотносят себя и юных героев Отченашека. С болью, с глухим отчаянием произносит, глядя в зал с авансцены, М. Тараторкин — Павел: «Тошнит от всего… Вот именно такими и представляю себе последние дни человечества. Всюду тьма…» Поднимая на него глаза, пытается быть уверенной А. Кудас — Эстер: «Но должен быть и свет».

Свет и тьма борются в финальной сцене спектакля, в которой брачная ночь Ромео и Джульетты — это последняя ночь всех героев перед расставанием навсегда. Танец с высокими поддержками, с полетами девушек в руках юношей рифмуется с началом, где парни тоже поднимали и крутили партнерш, но теперь темп иной, настроение другое, плавность и певучесть линий заменили резкость и энергичность пляски. Фрагмент из «Пастуха и пастушки» о короткой любви лейтенанта Бориса и девушки Люси, встретившихся и тут же расставшихся в разгар войны, играют Софья Запорожская и Алексей Тезиков. Нежная, чувственная девушка с волной светлых волос и стройный юноша, словно сошедший с полотен Нестерова, — «современная пастораль» Астафьева нашла, можно сказать, идеальных исполнителей. Они упоены друг другом, не могут надышаться, насытиться внезапно обретенным счастьем. При этом чувство меры не изменяет создателям спектакля, и благодаря живому юмору сцена не становится приторной: худой, как подросток, Тезиков—Боря пытается лихо подхватить на руки Запорожскую—Люську и чуть не роняет, но все-таки удерживает. «На заре ты ее не буди!» — громко, с вызовом запевает Люся, ее голос не совсем слушается, дрожит…

Все Джульетты провожают всех Ромео. Парни уходят, стена неумолимо разделяет любящих, девушки стоят спиной и смотрят вслед ушедшим. Как же смело и небанально надо мыслить музыкой, чтобы сделать романс — реквиемом. В стихах Фета неожиданно узнаешь образы из диалога Ромео и Джульетты, прощающихся в серой рассветной мгле после брачной ночи: и соловей, и луна, и отблеск румяной зари на лице — и все это предвещает разлуку, сладкий любовный сон короток, пробуждение неизбежно. Музыкальная фраза щемяще, мучительно, трагично обрывается на полуслове, на недопетой ноте. «На заре ты ее не бу…» — как будто само «небо» прострелено упавшей тишиной. Пение, звучавшее из-за стены, поглощается тьмой.

Но должен быть и свет?

Май 2025 г.

Арканникова А. Шесть историй. О любви? // Петербургский театральный журнал: Официальный сайт. 2025. 4 марта. https://ptj.spb.ru/blog/shest-istorij-o-lyubvi/ (дата обращения: 14.05.2025).

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ

НЕ ПАДАЙ ДУХОМ

О книге Н. Аловерт «Две жизни. Воспоминания театрального фотографа».
Esterum Publishing, Frankfurt/Main, 2024. Издатель Л. Межебицкий, художник Ю. Кружнов

«Не падай духом, — сказала мама. — Сегодня поедешь отвозить фотографии, не забудь назвать настоящую цену. А не то ты все время работаешь даром». Хорошо сказать: назвать настоящую цену. Легче умереть.

Из книги Нины Аловерт «Две жизни. Воспоминания театрального фотографа»

В этом году Нине Аловерт исполнится 90 лет, и понятно, что настоящая цена ее фотографий на самом деле баснословна. Сотни замечательных и легендарных лиц, и судеб, и театральных мгновений обессмертил ее зоркий объектив.

Топонимика Ленинграда-Петербурга, дом на Биржевой, Невский проспект, Дворцовая площадь…

Люди, города, родные и «другие берега», страны, аэродромы и океаны.

Имена легендарные и полузабытые… знаменитые на весь мир и любимые только ею…

Она знает цену потерям посильнее, чем денежные. Но никогда не падала духом и не впадала в отчаяние. По крайней мере в огромной книге про это — ни звука.

Нина Николаевна проживает свою жизнь головокружительно, талантливо, азартно и бесстрашно.

Она подробно описала ее в книге. С феноменальной памятью воссоздав всех, кого любила и кто любил ее. Удивившись в финале: неужели это все с ней произошло?!

И действительно, неужели все описанное могло произойти с маленькой хрупкой женщиной (так похожей на принцессу из «Тени» Е. Шварца в воздушных своих газовых шарфиках… но только принцессу с трудовой биографией Золушки), прожившей, кажется, не две жизни, а тысячу и одну, и все неповторимые?

Потому что она проживала жизнь еще и каждого встреченного, и невстреченного тоже (как, например, ее отец). Всем этим жизням нашлось место в книге.

«Странное место — аэродром. Это всегда — другая, совсем отдельная страна. Когда я прилетела в Париж, таможенник спросил меня: откуда вы? Я растерялась. Откуда я, в самом деле? Из Америки? Из России? Из Нью-Джерси? На аэродроме все относительно. Кто я? Откуда я?..»

Она восстановила свою родословную.

Н. Акимов. Портрет Нины Аловерт. 1961 г.

«Моя фамилия — искусственная. Мой прадед был подкидышем — его нашли в начале XIX века на рудниках Аллаверды (Алаверди) между Грузией и Арменией. Его забрали русские рабочие и привезли в Воронеж, назвали Павлом и дали фамилию Аловерт».

Она рождена людьми, прошедшими тюрьмы, репрессии и ссылку, о расстреле отца осенью 1937-го смогла узнать только спустя полвека. В детстве она пережила войну и эвакуацию.

Она вспоминает слова своего крестного, сказанные ее молодой матери в 1930-е: «Дальнейшая борьба с советской властью сейчас бесполезна. Мы только все погибнем. Важнее зажечь огонь и сохранить его в надвигающейся ночи». Прямо будто в «Песни льда и пламени»: девиз дома Старков «зима близко», Winter is coming…

Красиво сказано. Как умели разговаривать в моем отечестве светлые люди в темные времена!.. Можно было бы сделать жизненным девизом. А можно и просто без девизов так прожить свою жизнь.

Н. Аловерт в доме-музее Вальтера Скотта. Абботсфорд, Шотландия. 2015 г.

Темные ночи сменялись короткими рассветами, после оттепели возвращались суровые зимы — Нинин огонь горел.

Она рано определилась с главным делом своей жизни. Хотя в юности металась, ей хотелось стать и актрисой, и балериной… она писала пьесы и чего только не…

Но!

«Классический балет есть замок красоты».

М. Барышников на репетиции балета «Дафнис и Хлоя». 1973 г.

Даже если этот замок выстроен в послевоенном Ленинграде, на сцене Мариинки, называвшейся сурово Кировским театром. Двенадцатилетней девочкой увидела Галину Уланову в «Спящей красавице» — это был 1947 год — и с тех пор не пропускала ее выступлений.

Она так напишет про это в своей книге: «Этот спектакль определил мою главную страсть в театральном мире — балет. Любовь не имеет „почему“, но, думаю, главное впечатление на меня произвела красота. Она для меня играет очень большую роль в искусстве. Так же, как и фантазия. А балет — это чистая фантазия. Я вообще не люблю реалистический театр. Нет, конечно, есть замечательные спектакли, которые мне очень нравились. Но на меня наибольшее впечатление, как в театре, так и в литературе, производит выдумка. Балет весь — выдумка. Что может быть менее реалистично в театре, чем балет? Но в этом есть своя логика, своя красота. Всякая выдумка для меня имеет совершенно непреодолимую силу».

О. Виноградов. 1976 г.

Через двадцать лет, в 1967-м, она увидит выпускной концерт Вагановки с главным, наверное, персонажем ее «замка красоты». Барышникова потом снимут тысячи мировых камер, на него будут наставлены «тысячи биноклей на оси» — но первой его танец сняла Нина.

И описала его появление так: «Он не выбежал на сцену, даже не вылетел. Он — вырвался, как будто им выстрелили из рогатки. И дело было не только в его потрясающей для ученика чистоте исполнения, не только в огромном прыжке, не только в музыкальности и бросающейся в глаза феноменальной координации движений. Он танцевал весело и увлеченно, как будто предчувствовал наше восхищение им.

Будто он и родился для того, чтобы поразить нас своим талантом. Он не был похож на ученика школы, он был законченным артистом, и мне казалось, что эту вариацию из „Дон-Кихота“ я вижу впервые. Он не исполнял движение, он сам и был движение, танец. Он ликовал, он был юн и счастлив, как будто знал, что завоюет весь мир. Пораженная, я схватила фотоаппарат и начала снимать».

Вот, собственно, начало ее судьбы театрального (главным образом балетного) фотографа: «пораженная, начала снимать»…

А. Лиепа (Петрушка). «Петрушка». 1990-е

Она снимала балетных и драматических актеров, спектакли.

В юности научилась снимать с заветного первого места во втором ряду: чтоб не быть замеченной из директорской ложи и чтобы щелчок камеры заглушил оркестр.

Она запечатлела мгновений и сюжетов столько, что ее фотопленки хватит обмотать земной шар и еще останется.

Для книги пришлось отобрать. Избранное.

Нина и структурировала книгу как фотограф.

Семейный альбом, ленинградский альбом, нью-йоркский альбом.

Детство, юность, мои университеты.

Мои друзья и компании.

Д. Вишнева, М. Гомес. «Дама с камелиями». Репетиция. 2010 г.

Дети и мужья. («У тебя были мужья? Не знаю, не знаю, ты всегда с фотоаппаратом ходила». Из разговоров с Михаилом Жванецким.)

В семидесятые она уезжала с детьми «навсегда», навеки, а потом связала берега через океаны — перелетев не только Атлантику, но и Тихий океан.

Ее друг Вадим Жук писал в то время песни о всех своих друзьях, отъезжающих в эмиграцию. Вот и про Нину написал покинувший нас недавно поэт и остроумец:

Не купишь журнала
с ее вдохновенными снимками,
И глаз не прищурит, и в дом свой не позовет.
Неужто, друзья,
мы навеки прощаемся с Нинкою?
Ах, Бог не допустит, и это не произойдет.
Бог не допустил, и это не произошло.

Ю. Григорович на пресс-конференции приглашает «невозвращенцев» в Россию. Нью-Йорк. Январь 1987 г.

Какой точный и безукоризненный выбор обложки: мы видим Нину, снимающую молодого Михаила Барышникова. Она чуть пригнулась, нацелилась и вместе со своим объективом отразилась в огромном зеркале репетиционно—го зала.

Две жизни — по разные стороны театрального Зазеркалья.

Две жизни, прожитые в России и Америке, по разные стороны океана, в двух городах: genius loci Нины — Петербурге и Нью-Йорке…

Сцена из спектакля «Роден». Балет Л. Якобсона. 2012 г.

Нина написала про свой переезд в Америку как про переезд через реку Стикс. «Эмиграция в то время была как переправа через реку мертвых. Мы начинали нашу новую жизнь, не понимая: мы умерли, а все наши друзья, оставшиеся на берегу, живы? Или мы живы на другом берегу реки, а оставшиеся умерли?..»

В ее книге все живы, шуршание листвы в осеннем Нью-Йорке перекликается с трамвайным звоном на Петроградской стороне. Все звенит в душе-копилке, подобно хрустальному невскому льду на Пасху…

Есть расставания и утраты.

Есть границы государств, морей и океанов, человеческих сил.

У личности нет границ, как нет и утраченного прошлого.

Книга свидетельствует: все здесь.

И ЗДЕСЬ собрано столько невероятных человеческих историй, актерских портретов и художественных впечатлений (к которым она «руку приложила», а вернее, фотокамеру), не на одну жизнь, на сотни…

Л. Федорова, А. Генис, П. Вайль, Б. Меттер, А. Орлов, С. Довлатов. Джерси-Сити. 1980 г.

Была когда-то замечательная книжная серия «Мой ХХ век».

Нинины воспоминания — не просто ее личный дневник: в них отразился русский двадцатый век (и частично двадцать первый).

П. Вайль, А. Генис в типографии. 1980 г.

Она прожила в Америке огромную интересную жизнь, но век ее — русский. Не потому, что она не освоилась в США — освоилась, и состоялась, и снимала звезд, она и сама стала звездой в своем деле. Но даже за океаном, на других берегах «второй», американской жизни она много снимала и описывала русское зарубежье: американское, парижское… Эти потрясающие лица танцоров, артистов, художников и писателей. Со всем их даром и трагизмом, огромностью, переломанностью и оборванностью судеб…

Но Нина от рождения, видимо, награждена жизненным даром — радостной душой, — и книга судеб двадцатого века читается как увлекательная авантюрная книга бытия.

С. Довлатов во время переезда в новое помещение редакции. 1981 г.

Если бы она просто издала альбом со своими фотографиями, ему уже не было бы цены. Просто как фотоальбому. Но театральный фотограф Нина Аловерт оказалась еще и блистательным писателем…

В книге собраны ее актерские портреты и балетные рецензии. Это не академическое искусствоведение, хотя про балет Нина знает все: и про его земные семь потов и море слез, и про небесные взлеты, и про чудные мгновенья, и про беспощадный бег времени… Но пишет об этом очень живым пером: с умной, проницательной и восхищенной любовью…

Она снимала звезд русского и мирового балета и драматического театра.

Ее ранние фотографии спектаклей Театра Комедии в 60-e Николай Павлович Акимов использовал в программках к спектаклям. Они были живые, снятые на лету, а не постановочные.

С. Юрский. Нью-Йорк. 1989 г.

Если я начну просто перечислять ее «избранное», это займет много страниц и легендарные имена будут выглядеть как неймдроппинг. Но у Нины все эти люди не drop, за всеми портретами дышат, как сказано, почва и судьба.

Юрский, Барышников, Эфрос, Алиса Фрейндлих, Алла Осипенко, Диана Вишнева, Морис Бежар, Роберт Уилсон, Пина Бауш…

«Кроме балета я снимала людей, которые меня окружали. Я не портретист. Но я считала, что раз я держу в руках фотоаппарат, то должна снимать своих соотечественников, чтобы сохранить для будущего память об этом уникальном явлении — третьей волне российской эмиграции». С ее портретов смотрят Бродский, Довлатов, Василий Аксенов, Эрнст Неизвестный. Они ни с чьих других портретов больше так не смотрят. «Умно и зорко».

И. Бродский. Нью-Йорк. 1984 г.

Сергей Юрский написал на ее фотографии: «Нина, Ниночка! Ты что-то знаешь о каждом из нас!»

Это правда: она что-то знала о каждом из них, кого снимала.

Вообще-то ее дед по материнской линии был крупным ученым в области оптики. Вот и ее оптический прицел, художественный зрачок, ее глаз-алмаз — не оттуда ли? Нет, деда не подвела. Высвечивала в человеке его тайный свет.

Как не подвела и другого деда, со стороны отца. Он издавал книги и журналы — Нина тоже преуспела, не в издательстве, так в писательстве. И собирательстве людей и мгновений их жизни. Этот дед был авантюрен и, лишившись после революция всего, на 82 году жизни написал пособие по беспроигрышной игре в рулетку. Не знаю, играла ли Нина Николаевна в своей жизни в рулетку. Но жизнь проживала как свободный человек, и ее вольный дух не смели нарушить никакие земные обстоятельства и препятствия.

В. Некрасов. Париж. 1980 г.

Можно сказать, что ее жизнь — убедительный реванш за все потери и катастрофы, которые припас ей русский ХХ век.

От книги остается чувство счастливого головокружения. Прочитав, хочется тут же к ней вернуться и прокрутить снова, как любимый фильм.

Она невероятно кинематографична. Это мог бы быть гениальный байопик.

Но, боюсь, не найдется в мире такой силы, которая справится с наплывом в кадрах сотен невероятных людей и событий.

На Нининых снимках застыл с гримасой мучительной улыбки и со съехавшим париком Мольер любимого артиста Сергея Юрского.

Алиса Фрейндлих, непокорная и смятенная Катарина, бьется и с возлюбленным, и с небесами, и никакого укрощения строптивой этот снимок не предвещает.

Постаревший Михаил Барышников читает стихи Бродского, так и не доехав до Петербурга… вызывает из небытия голос друга…

Галина Уланова танцует Аврору в «Спящей красавице», и зачарованные Нина с мамой не пропускают ни одного ее спектакля.

Джон Марковский парит над сценой вместе с гениальной Аллой Осипенко, а Геннадий Воропаев несет Аллу на руках по Невскому…

Многих персонажей ее жизни уже нет на белом свете, но в книге Нины они живые, вдохновенные, влюбленные и прекрасные — и уже никогда больше не умрут.

Текст как Воскрешение жизни. И фотографии тоже, конечно, мы будем счастливы, «благодаренье снимку…»

Жизнь промчалась и осталась. Проявилась и закрепилась в фиксаже фотографа.

Спасибо, Нина.

Май 2025 г.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ

ПОД ВПЕЧАТЛЕНИЕМ ПРЕКРАСНОЙ КНИГИ

Горфункель Е. И. Юрий Бутусов. Балаган на руинах.
СПб.: Изд-во «Порядок слов», 2024.

Елена Иосифовна Горфункель — автор четырех книг. Из них две: «Смоктуновский» и «Режиссура Товстоногова» — из истории. А еще две — из театра сегодняшнего, незавершенного: «Мастерская Григория Козлова» и «Юрий Бутусов. Балаган на руинах». Но для меня чувствительно не это попарное разделение. Мне сквозь «Бутусова» сквозит та, первая книжка — «Смоктуновский». Будто снова — чутье, порыв исследовать тонкие мембраны времени, ту театральную «породу», которую труднее всего уловить, описать, рационализировать.

Честно признаться, мне даже девять глав новой книги навеяли, будто это авторский шифр подсознания, «Девять дней одного года» — где «идейный» Гусев (Баталов) и «безыдейный» Куликов (Смоктуновский) были так неразлучны, что превратили сухую цифру 9 в поэзию и философию нового мира, конфликтного, но бессюжетного, текучего и никому пока не ведомого до конца. Было бы совсем глупо представить автора книги — в образе первого героя, самоотверженного рыцаря науки, а… тут мне становится страшно сказать, что я смею, пусть и в шутку, почти сблизить второго — изящного и эгоистичного персонажа Смоктуновского — с режиссером Бутусовым. Нет, никак не смею. Хотя не могу отвязаться от мысли об их «дуэте». Ведь и в самом деле — без автора книги не было бы всей этой истории, она — соавтор театра, собранного из эфира бутусовских эволюций, лейттем, деталей, того театра, в котором растворилось время и сломался сюжет.

Девять глав одной композиции, а десятой главы нет. Уверена, что она появится когда-нибудь. Это случится потом — в новом мире. И ее очень хотелось бы прочесть. Эта — не последняя, а просто еще одна глава — не будет похожа на «Арифметику, алгебру, гармонию», так великолепно завершающую книжку о И. М. Смоктуновском, великую и самую любимую мною книжку из театральной литературы ХХ века. Потому что о современном режиссере придется финалить новой жизнью и новой эпохой, в которой опять, как всегда, интуиция окажется сильнее технических совершенств.

Было искушение в оглавлении книги выведать, отшелушить, распознать скрытый стих. Но нет, наверняка такие дешевые фокусы тут неуместны. Автор из того поколения, чья строгость и аскеза требуют вынести на первый план кропотливость и обстоятельность ученого труда. В содержании глав традиционно «запротоколирован» совсем, однако, не протокольный, а нервный, неровный текст. Словно это — борьба с хаосом, настигшим героя книги. Даром что хаос обозначен руинами, а балаган — надеждой на непобедимый театр. Материя текста в чем-то главном соприродна той сцене, о которой речь: то медлительна и суховата в «записи» спектакля, то обнаженно чувственна в сопереживаниях героям (персонажам и артистам), то собирательна в исканиях «синтетического» стиля, то раздроблена в обилии деталей, то вдруг желает испариться в пространстве, красоте, природе, музыке, создающих магию театрального времени, равного и далеко не равного нашим дням. Книга дышит в сочетаниях разнокалиберных фрагментов, и нацеленных, и рассредоточенных отступлениями. В ней нет задачи выстраивания ясных контекстов из имен и событий. В ней есть проекции главных слагаемых культуры театра, какой она видится сейчас, — киношной и медийной, симфонической и эстрадной, поэтической и документальной, провокативной и глубокой, беспризорной и элитарной. Культура собрана в одной биографии, позволяющей обозревать эти новые пейзажи, коллажи, архитектурные ландшафты и пустоты, наполненные магнетизмом современной сцены.

(Как не хочется, чтобы все это было созвучно «руинам»!)

Биография Ю. Н. Бутусова выстроена и просвечена.

Первая глава — «начало бега», «девяностые». И вдруг задевает, что он ровесник с Алексеем Балабановым, киношное, культовое имя возникает почти впроброс и «царапает». Пожалуй, бутусовский феномен был осознан совсем иным, но наше «домашнее кафкианство» тут срабатывает как-то неразумно, почти «физиологично»…

«В ожидании Годо» на голой сцене-манеже Театра имени Ленсовета — хулиганский и неожиданно веселый спектакль. Странный выверт абсурдизма — дан так зажигательно, что, по-моему, стал отчетливо похож на таганковское начало, того самого «Доброго человека» — с его неистребимой верой в молодой и неугомонный театр.

Абсурдизм представляется родом из студенческой аудитории — нищей, остроумной, изобретательной. Мне мерещился в этом «дух Моховой», чудом живой по сегодняшний день. И чувство благодарности автору книги возникло сразу, простой, человеческой, идущей вслед за огромным уважением и преклонением перед мастерством действующего профессора, готового так самоотверженно довериться и жить молодым талантом.

Вторая глава продолжает сюжет театра абсурда, в котором уловлена едва ли не главная нота. Впрочем, слова о «главном» не сказаны, они могли бы упростить, сузить. А книга о режиссере вовсе лишена сентенций — она состоит из живого творческого потока, полного не столько рефлексий, сколько эмоций. Однако позиция «внесистемности» в ней едва ли не сформулирована. А как иначе? Горфункель пишет, что гибель империи — почти детская травма ее героя. Мне видится крах системы, изжившей себя. А заодно любая система — в том числе и все театральные, сколь бы ни были дороги, будто рассыпались. Бутусов возникает, как многие, искателем новых форм, но вдобавок к тому — врагом формы как таковой. Он — движение «атомов», кажущееся хаотическим, разрушительным и все—таки… Его гуманизм — актерский театр, потому и возникают у автора книги — лица и роли… Размышление об абсурдизме в этой главе — не только и не столько отдельный пассаж (он есть), сколько М. Трухин — Войцек «на грани экстаза и преступления», К. Хабенский — «избыток души» в диком Калигуле-Пьеро, М. Пореченков — Присыпкин, подкупающе простой и обманчиво обаятельный, А. Краско — Тарелкин, совсем непростой, давший ноту убийственной клоунады в выездном и «антрепризном» спектакле (Хабенский, Трухин, Пореченков — уже молодые экранные звезды).

Третью и четвертую главы обозначить невозможно. В них заключена философия темы и судьбы.

Третья поднимает Шекспира. И сразу странная диалектика: внесистемное постижение самых планетарных авторов нового режиссерского театра. Но у Бутусова нет и следа от «фундаментальных» основ, норм и правил театральной премудрости. Его орбитальный полет как «SpaceX» современной сцены.

Четвертая глава: Чехов. И Горфункель делает невозможное. Она словно бы и вовсе не ощущает поколенческой разницы со своим объектом—героем. Она следует за ним по пятам — как-то беззаветно и отважно. И становится явью бутусовская игра «без правил», в которой сошлись Шекспир и Чехов — и стали странной оптикой изменчивого, непостоянного мира и вечного Театра Глобуса, о котором один все знал, а другой так жутко догадывался, опасаясь верить себе.

Еще в самом начале меня искренне поразили цитаты из стихов едва ли не самого беспощадного и жесткого русского поэта. Лермонтов. Его конфликт: лед и пламень, «максимы», невозможные во времена бутусовских «дробей»: тех множественных «зеркал»-отражений и «дверей» не для «входа и выхода», а для присутствия неизвестной «вещи в себе». Как точно Е. И. Горфункель видит приметы и магические знаки современной режиссуры, чувствует ее"зацикленность«, тайную болезнь и смуту. Но, оказывается, чувствует по-своему и удивительно, изнутри, из глубины. Душа режиссера в России — душа творца, ощутившая по-лермонтовски «невозможность излить себя». Его мысль как волнистая линия — не заявленная, но вдохновенная: «свободна, как игра детей, как арфы звук в молчании ночей».

Я бы искала объяснение удивительному языку Бутусова в том (правда легендарном) номере журнала «Театр», который был посвящен ОБЭРИУ и вышел в 1991 году, а потом неспроста явился повтором в 2019-м. В ретроспекции журнал будто проповедовал заново актуальный, ломающий и взрывной язык, искал пафос будущего перерождения, так и не обретший себя на сокрушительном новом рубеже веков.

Горфункель сделала иное — куда более мощное и опрокидывающее открытие. Давая Треплева—Бутусова, решившегося войти внутрь спектакля, она снова процитировала Лермонтова: «…Порыв страстей / возвышенных я чувствую, но слов / не нахожу, и в этот миг готов / Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь / Хоть тень их перелить в другую грудь». Она обнаружила новую и высокую «классичность», короткое замыкание почти истлевших проводов и вспышку, и вдох-выдох живого тела.

И тут погасли все рассуждения о теме, так часто стоящей в наше время у порога: теме мучительнейших отношений творца и творчества, автора и бегущего от него прочь искусства… иных «мирских» дорог… Все погасло, осталась «муза романтического духа» в «корчах невыразимого» — так сказано в ряду названий, протоколирующих чеховскую главу, в центре которой — бутусовская «Чайка». Какой раненый афоризм и какой точный.

Тут зеркало театра Бутусова представляется донельзя правдивым. Он был успешен в минувшие десятилетия, но знал, что гоним. Для себя был пророком. Возможно, сам себя гнал, и подгонял, и загонял — но все же это воистину было лишь отражением внешнего внутри. Это — лермонтовская мука, капризная, истеричная, самоистязающая, назначенная миром, обстоятельствами, это — вечное чувство дуэли с Мартыновым, Грушницким, Неизвестным, наконец, агентом системы и призраком дьявола. Это — «наше», но в то же время совершенно «фаустианское»…

Пятая глава. Отдушина, взгляд в окно. И дальние дали: секреты композиции. Эта глава — панорама со стереоэффектом. В ней видеоряд представлен именами художников: А. Шишкин, А. Орлов, В. Фирер (мой список неполон), и музыка возникает в той амплитуде, описать которую почти невозможно. Музыкальный хаос (от классики до попсы, от старинной баллады до техно, транса и постпанка) дан как актуальный эфир — откровением, узнаванием и отчаянием, будто это театр-лабиринт, вечная охота на Минотавра.

Такая, едва ли не супрематическая, глава делит книгу на две части. За ней следуют еще четыре, видна симметрия, в которой все созвучно, все — эхо.

Горфункель предлагает нам не терять из вида «арену», словно матрицу этого «балагана», но арена теперь — проекция земного шара, а круг, наверное, знак бесконечности.

Шестая глава. Сюрприз, который глубокому исследователю таким вовсе не кажется. Это Брехт в театральной жизни Бутусова. Рядом с Шекспиром и Чеховым — не еще один автор, а утроение режиссерских антисистем. От постановок Брехта — к нему самому, явленному на петербургской сцене в центре едва ли не самой внятной бутусовской композиции «Кабаре Брехт».

Бутусов в творчестве — не тихий человек. О своих травмах и болях он шумит и кричит на весь свет. Брехт добавил ему отчетливо нравственный комплекс, скрытый, закопанный и столь же неявный, сколь и существенный, неизбежный в России периода огромной ломки. Это желание обрести опору в космическом «беспределе», обнаружить стержень в себе и структуру в те времена, когда она крошится навсегда и такой, как была, не будет. И смена эпох, и исторические катаклизмы — лихорадка, гримаса, отчаяние, безвылазная тоска.

Природный социум сгустился в Брехте, стал «экосистемой» и надеждой спасти человека в бесконечно трагическом театре, полном «сигнальных огней» из жизни, какая есть. Антимилитаристский пафос Брехта вселился в режиссера как в одного из самых чутких театральных людей века, Брехт кольнул в сердце.

Бутусов — режиссер двух столиц: Петербург — Москва — Петербург — снова Москва… (и еще отдельные спектакли за рубежом). И все же хочется думать, что сильнее всего в нем наш, суровый, сумрачный, холодный, балтийский город. Он, как и автор книги о нем, рожден на этом «берегу» и видит с этого края.

Почему-то кажется, что книга не дописана. Не в том смысле, что нет и не может быть в ней еще не поставленных, будущих спектаклей, а значит, нет и не может быть конца. А потому, что остаются вопросы, которые кому же задать, как не ученому, собравшему и синтезировавшему в себе столько режиссерских миров. Один из них: а нельзя ли еще точнее, подробнее с «родословной», а правильно ли послышалось, что «рядом» А. В. Эфрос, что Р. Туминас не случайно протянул руку в критическую минуту… И, кажется, Д. Крымова недостает на этой орбите самых сокровенных и прекрасных имен. Конечно, многие иные названы и не случайны — В. Фокин в Александринке, Л. Эренбург в НДТ уточняют, если позволено так сказать, концептуальные особенности, фрагменты истории, «экраны» эпохи. Ведь речь идет о том, какой может быть классика в этих очень разных театрах, в наше время или, точнее, на разных участках нашей неровной, ухабистой жизни.

Но, признаю, для меня особенно тревожно и актуально звучало историческое имя Мейерхольда, понятно, неслучайно помянутого столько раз… И тут — особая петербургская «ДНК», правда? Не только потому, что мейерхольдовский балаган родился из его здешних скитаний. Не только потому, что здесь его обнимала и Муза, и настоящая первая слава. Мейерхольд писал про «изживание быта в быте», а мог бы Бутусов про «изживание символов в символе»? Отчего кажется невероятной, виртуозной его «психология символов» — в тех сногсшибательных актерских портретах, которые так удались на страницах книги «Балаган на руинах»?

Когда в шестой «брехтовской главе» зазвучал камертоном «LIEBE. Schiller» и возникли актрисы—студентки, словно из них одних в пустоте (пять «взрослых» и один детский стульчик на сцене не в счет) сшит весь спектакль, не сшит — сплавлен; когда оказалось, что Брехт у Бутусова законно «преромантический» и в духе всех нынешних «экзистенций», тогда обозначилась зрелость мастера как вечное милосердие к естеству — живому, человеческому, актерскому, нынешнему и опять — неисчерпаемо ценному.

В шестой главе Д. Лысенков — Гэли Гэй потрясает и за душу берет почти до слез.

«Не идет ли театр к гибели?» (Брехт). И актерский театр Бутусова бунтует с мастером в унисон, обретая свободу высказывания, которой, наверное, не бывает нынче нигде, кроме этой волшебной сцены.

Седьмая глава. Никто и никогда не сможет написать о Л. Пицхелаури в роли леди Макбет так, как написано здесь. «Блуждания роли» — станет для меня термином в понимании и нынешнего театра, и нынешней жизни. Всегда виделась какая-то необъяснимо древняя, точно доисторическая, хищная природа актрисы. Читая, я словно убедилась воочию, как в «Макбет. Кино» она проходит сквозь «ткани» образа: загнанный зверь и великолепная молодая женщина, изменчивая, истовая, движется от предчувствий к раскаянию, достигая той самой — неизъяснимой словами «печати рока». Кино тут «в роли» вездесущего призрака (звуки старой кинокамеры, мерцанья света) — кино-соглядатай, кино-наблюдатель, словно ненароком, «кино» еще ужесточает спектакль, добавляя безразличия тому времени, что вечно подглядывает за нашей трагической маетой.

Как безмерно жаль, что из репертуара Театра Ленсовета в Питере ушел «Гамлет». Сколько зрителей были влюблены в Л. Пицхелаури, сенсационно выступившую в роли хрупкого и грациозного, отважного и беззащитного, по—детски невинного и почему-то кругом виноватого принца — среди этого мира людей и теней!

Восьмая и девятая главы завершают путешествие по миру театра. Русская классика: Тургенев и Гоголь. Аттракционы-номера в полном грустной иронии спектакле «Все мы прекрасные люди». Романтический, огромный и непредсказуемый Петербург в спектакле «Город. Женитьба. Гоголь». По-моему, в Питере — на ленсоветовской сцене у Бутусова был первый и главный дом. И Гоголь здесь звучал как дома.

Бутусовские «удвоения» (о них много сказано в книге) — не только возвращения к названиям пьес, именам драматургов — это вообще возвращения. Он, может быть, как Гамлет, приговорен к Эльсинору? Любовью и антилюбовью, близостью и враждой — его вечными оппозициями?

Хочется верить и ждать. Ведь Гамлет у него не умирал, смотрел, правда, издалека, тащил этот гигантский меч-крест, а в ушах осталось: «Все равно я буду фехтовать».

И пусть кошмарят булгаковские сны его «Бега». И пусть в девятой главе «Пер Гюнт» похож на эпилог, на заключительный аккорд в разговоре с самим собой и в «балагане о человеке»… я, увы, не видела эти спектакли. Но читала с болью и грустью.

Финала нет. А слышатся аплодисменты из тех залов, в которых шли спектакли Ю. Н. Бутусова. Спасибо книге, все возникло снова, режиссерские предчувствия и пророчества. Все было словно только что, вчера. И, господи, в каких снах мы еще увидим все это.

Апрель 2025 г.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


РЕЖИССЕСРКИЙ СТОЛИК

БУТУСОВ ДАЛЬШЕ

БЕСЕДУ С ЮРИЕМ БУТУСОВЫМ ВЕДЕТ МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ

«Бутусов дальше» — назывался промежуточный рабочий файл, посланный на утверждение Юрию Николаевичу Бутусову. То есть не «Бутусов финал» или «Бутусов финиш», а «Бутусов дальше». В процессе. «Мне кажется, это прям круто», — написал мне Бутусов. И рабочий файл сделался названием…

Дорога к этому разговору была не просто долгой, а практически четвертьвековой, так что разговор этот мне дорог особым образом. Когда-то, в конце 90-х, я написала под псевдонимом фельетон на один неудачный (правда неудачный!) спектакль Юрия Бутусова — и, как всегда бывает с режиссерами, он не просто обиделся, а записал меня в стан буквально врагов. Переходил на другую сторону улицы, жаловался Лоевскому и все такое прочее. Не он первый, но с ним мы точно десятилетиями не разговаривали, не делали интервью и даже коротко не перекинулись парой фраз ни на одном театральном перекрестке. Писала я о его спектаклях мало. Но иногда писала.

Два года назад редакция собирала мне юбилейные поздравления от разных людей, в том числе — и правильно! — обратилась к Бутусову. И в своем поздравлении он зафиксировал: «Наверное, я единственный режиссер (льщу себя надеждой), интервью с которым нет ни в легендарных „Разговорах“, ни в „Других разговорах“. К счастью, упомянут в книге Марины Юрьевны „Охотничьи рассказы“… Верю, что у меня все впереди!»

Хотя Бутусов напрасно льстил себя надеждой (в «Разговорах» нет, например, Додина…), я, конечно, написала ему: так давайте же наконец поговорим! Но легких путей с Ю. Н. Бутусовым не бывает, в переговорах и подступах прошло полтора года. И вот.

Самое радостное, что в процессе беседы я ловила себя на том, что очень понимаю Бутусова. А он откровенно удивлялся, что согласен со мной. Прожив четверть века в придуманном антагонизме, мы — полагаю — делали некоторые удивляющие друг друга открытия. Мы оказались в чем-то похожи — вот смех-то… На другую сторону улицы можно было не переходить, но тем временем прошла жизнь… Или не прошла? Вот потому этот разговор и будет называться «Бутусов дальше». И как бы не пришлось делать третьи «Разговоры»… Но тут я еще подумаю.

МАРИНА ДМИТРЕВСКАЯ Юрий Николаевич, что осталось от школы? Что вы ощущаете как багаж? Чему больше всего вас научили? Или уже все переработано?

ЮРИЙ БУТУСОВ Нет. Я остаюсь там. Мы очень много работали практически, и это осталось: надо делать много. Жан-Луи Барро когда—то сказал, и я это всегда говорю артистам, включая в работу: «Плохо, но быстро». Это прекрасная формула.

Ю. Бутусов. Фото В. Луповского

Мой педагог Ирина Борисовна Малочевская для меня учитель еще и в человеческом плане. Очень скромный, тонкий и сильный при этом человек. Она научила меня быть ответственным по отношению к тому, что ты делаешь. И чувствовала живое: «Я не понимаю, как это сделано, но это меня бесконечно волнует». Для меня тоже главное — какой человек. В глаза каждому смотрю: может он что-то сам по себе и про себя? Может быть основой? Может взять на себя ответственность? Если этого нет, то стараюсь его обходить.

А еще был в Театре на Литейном такой человек Игорь Осинин. Театральный домовой: актер, помреж… Я в ранние годы делал там «Сторожа», и как он мне помог! В какой-то момент отчаяния, истерики он меня просто спас, сказав: «Юра, ну в крайнем случае будет просто плохо!» И как будто снял какое-то заклятие. Ну что, действительно, произойдет? Ну будет плохо… После школы, когда над тобой тяжелым грузом висит мысль о провале, когда страшно, — это было так важно! Вообще приходить в театр было страшно. Я избавился от этого страха только лет через десять. Но волнение и непонимание, что делать, все равно остается.

А еще нас много учили разбирать спектакли. Подолгу говорили, писали работы — и это много мне дало. Мы учились декодировать спектакль. Это огромный опыт. Я, например, брал какую-то пьесу, пять фамилий режиссеров (Гинкас, Фоменко…) и фантазировал, какой спектакль сделает каждый из них.

ДМИТРЕВСКАЯ Как забавно. Я давала такое задание студентам: написать рецензию на несуществующий спектакль. И однажды 1 апреля мы даже напечатали рецензию на якобы премьеру Эренбурга по Макдонаху. И все поверили, так это было похоже на театр Эренбурга…

БУТУСОВ Еще важнейший вопрос, который стоял для меня с самого начала, — это что такое репетиция. Мне кажется, психология репетиции может быть настоящей наукой: как проходит репетиция, как должна проходить. Это огромная режиссерская задача.

ДМИТРЕВСКАЯ Некоторые режиссеры (Анатолий Васильев, например) считают, что день премьеры — это начало смерти спектакля, первый шаг к умиранию. Пока репетируют — жизнь, а дальше — только путь к концу. Но я знаю, что вы что-то меняли в готовых спектаклях…

БУТУСОВ Именно по этой причине. Я это понимал, видел — и стал делать это сознательно, я смотрел все свои спектакли и понял, что должен вносить в них что-то новое, что будет нервировать артиста, что выбивает у него почву из-под ног. Несмотря на споры и даже конфликты, это была моя сознательная практика. А потом они начинают это любить! И нервничать, если я этого не делаю: значит, я потерял интерес, значит, ничего нельзя спасти… Кстати, этот путь прошел и Константин Аркадьевич Райкин, и стал это любить, и нервничает, когда нет замечаний. И в какой-то момент сам стал мне говорить: давай подновим здесь что-то, попробуем… Ведь театр прекрасен тем, что в спектакле всегда можно что-то исправить. Это не значит, что надо относиться изначально халтурно, но можно позволить себе ошибку — и в этом тоже прекрасное качество театра. Из-за этой бесконечности жизни я тоже люблю театр. Прекрасно понимаю, что происходит с репертуарным театром, его жизнью, но остаюсь «старорежимным» и думаю, что ничего лучше репертуарного театра нет, нет ничего лучше ансамбля, который собирает режиссер. Вот я веду сейчас мастер-классы. Много. В других странах. И это так мне надоело: это случайная встреча, мне маленький заработок, а им — не знаю что. А театр — дело шкурное, кровяное, из мастер-классов не рождается ничего.

ДМИТРЕВСКАЯ Что вы, что я — мы работали со своими, а сейчас — с чужими… Хотя обстоятельства жизни у нас совсем разные.

Ю. Бутусов. 1996 г. Фото Э. Зинатуллина

БУТУСОВ Можно не употреблять слово «дом», тем более его опошлили, но то, что существует ансамблевость, — это колоссальное счастье людей, которым повезло в этом оказаться и вариться. Вот театр Додина. Мне не надо даже спектакль смотреть, могу просто прийти, сесть рядом со сценой — и я физически ощущаю этот дом. Как есть дом-церковь, так и тут я прихожу в дом и растворяюсь там. Давно не был, конечно…

ДМИТРЕВСКАЯ Недавно моя студентка конца 80-х сказала: ну что, Марина Юрьевна, сорок лет назад у нас был только МДТ — и сейчас у нас опять есть только МДТ? Он, конечно, был и остается. И знаете, в прошлом году, в связи с выставкой о Додине, куратором которой я была в Театральном музее, я много ходила пересматривать их спектакли. Это фантастика, в каком они тонусе, в каком градусе, в каком понимании. В давних спектаклях поменялись исполнители, и они так держатся! Но и Додин стал другой, помягчел Лев Абрамович…

БУТУСОВ Да, да! Такой мудрый — просто наслаждение с ним разговаривать.

ДМИТРЕВСКАЯ Репетирует, студентов выпускает. Мы все страшно мечемся, а поколение чуть старше (он, да Гинкас, да Яновская…) держится куда лучше нас, они работают, как будто ничего не изменилось. Закалка советской властью и шестью сдачами каждого спектакля — это серьезная инициация. У Додина и сейчас нет интернета, он не смотрит телевизор, он пишет рукой, читает книги и говорит по кнопочному телефону. Все — как было. По деревяшке постучать… Юрий Николаевич, и все—таки возвращаясь к школе. Вас учили по классике действенному анализу. Когда и почему у вас возникла охота к перемене структур, ко всем тем новшествам, которые начались с «Чайки» и долго продолжались?

Ю. Бутусов. 2018 г. Фото О. Орловой

БУТУСОВ К «Чайке» все сформировалось, но у меня всегда были сложные отношения с действенным анализом, мне казалось, что это довольно искусственная вещь, которая, безусловно, нужна, но я всегда находился с ней в конфликте. Она загоняет нас в какую-то структуру, из которой я потом не могу выйти и становлюсь обслуживающим ее человеком. Как будто у меня есть какие-то инструменты, лекала, которыми я что-то делаю, а потом я приношу линейку и проверяю правильность… Никого не отговариваю, но лично мне это мешало, я не чувствовал воздуха, а мне всегда нравилось брать «неправильную» музыку, менять конец и начало. И правила, которым ты должен подчиняться, мне мешали. Я много спорил с коллегами, когда мы учились, были серьезные ссоры на обсуждениях проб (с нас требовали формулировать действие артисту, требовали анализ структуры). И слово «действие» стало вызывать у меня большие сомнения и раздражение, потому что я понимал: если человек берет это слово — он начинает это слово играть. Я стал замечать, что после разговоров о действии вижу не живого человека, артиста, а человека, играющего разбор. Он перестает быть носителем жизни, он становится носителем действия. А жизнь гораздо сложнее. Наверное, есть люди, большие мастера, которые могут наполниться действием, а потом уйти от этого, но я видел, что в основном это превращает людей в функцию. И ведь не на пустом месте возник игровой театр. Он возник, потому что театр действия стал предсказуем, в том числе из-за того, что все использовали одни и те же инструменты. Я смотрю спектакль — и могу предсказать, чем закончится сцена, а поскольку артист играет разбор — я понимаю, кем станет персонаж. Артист как бы не живет, а транслирует мне, чтобы я понимал. Ведь мы все, а артисты в особенности, озабочены тем, чтобы зрителипонимали. Так возникает интонирование, оценка, уходит сложность театра, а он сложная штука. И хорошо, чтобы зритель не понимал иногда концов и начал. Как в жизни.

Ю. Бутусов на репетициях спектакля «Макбет. Кино». 2012 г. Фото Ю. Смелкиной

Ирина Борисовна не разрешала нам говорить ПФД, она заставляла говорить: ПФДиО. Память физических действий и — ощущений! И это самое главное в этой товстоноговской формуле, чувственные вещи важнее, чем физика, они должны сохраняться и прорастать в спектакле. И когда я делал «Годо», то использовал это упражнение, взятое из первого курса, из работы с воображением. Главный смысл театра — работа с воображением, и ощущения — прямой путь к воображению. Я помню прекрасные чтецкие вечера Юрского, и, кажется, он читал «Сапожки» Шукшина. И то ли он чистил картошку, то ли скручивал беломорину — это невозможно забыть, у тебя в голове вставал целый мир.

ДМИТРЕВСКАЯ Сейчас залы ломятся, аншлаги, но мало кто хочет сложного. Не впервые, но театр опрощается. Потому и расцветает актерская режиссура. Как вам кажется, в чем причина того, что театр «гуннонизируется» (это слово Резо Габриадзе). Почему театр и человек в театре делается элементарен? И это во всем мире… Я несколько лет назад как-то спросила студентов: а почему у вас все так просто, из двух палок? И они ответили мне: так жизнь простая, не сложная… Но ведь театр существует для того, чтобы сохранять сложного человека. Даже в очень хороших спектаклях все проговорено, не оставлено ни одной загадки, над которой потом ты бы думал… В театре вообще нынче все досказано, смыслово адаптировано (даже если по сценическому языку это замысловато). А у Чехова мы никогда не узнаем, почему Лопахин не делает Варе предложения…

БУТУСОВ Во-первых, я согласен, я все это очень чувствую… Во-вторых, не знаю, с какого конца подойти…

Ю. Бутусов на репетициях спектакля «Макбет. Кино». 2012 г. Фото Ю. Смелкиной

Конечно, многие идут в театр за «сделайте мне красиво, сделайте мне смешно» — и это следствие общества потребления, которое росло—росло и выросло. А потребление — это просто. Это не восприятие, не разговор, это магазин, супермаркет, и значит — должно быть проще, ярче, понятнее. И — в противовес — я знаю, что на мои спектакли по-прежнему идут, цепляются за них, за что-то сложное.

С другой стороны, в последнее время, еще до всяких событий, я почувствовал необходимость пафоса, серьеза. Вы же помните, всякий пафос у нас высмеивался. Постмодернизм предполагает иронию, а мне стало не хватать пафоса. Я стал искать его уже в период Вахтанговского театра, когда уехал из Петербурга, в «Пер Гюнте», в «Лире». Я хотел пафоса, потому что стал понимать: мы на грани разрушения, к которому сами привели себя постмодернизмом. И зритель захотел простоты: дайте мне ее, дайте. Чтобы черное было черным, белое белым. Он устал от неверия. Может быть, так было всегда, но с развитием интернета и прочих коммуникаций стало невозможно убедить, например, кого-то, что человек может сделать что-то бескорыстно. Никто в это не верит вообще. Любое движение объясняется завистью, подлостью, предательством, деньгами… Мы превратились в такое общество мерзавцев, где нет бескорыстных людей и ничего нельзя сказать — тебя сразу опрокинут: ты завидуешь, ты мстишь, ты его не любишь. Мотивы самые низменные: все японские шпионы. Та самая гуннонизация.

ДМИТРЕВСКАЯ Очень давно, в самом начале 90-х, я впервые попала в Германию. У меня был переводчик, а мне понадобилось напечатать текст статьи по-русски, у него оказалась машинка, и, когда я пришла к нему, он заодно попросил меня отредактировать какой-то его перевод. И спрашивает: сколько я тебе должен? Мне это показалось абсурдным (ты с ума сошел? а сколько я тебе за машинку?). Короче, я его пристыдила, но для него нарушился привычный финансовый порядок. В итоге он приволок мне целую сумку каких-то подарков, продуктов (время-то голодное) — видимо, на адекватную сумму… Прошел год, я приехала снова. И он с гордостью рассказывает мне, как ехал по трассе, увидел человека с заглохшей машиной, подцепил его, дотянул на тросе, а тот спрашивает: сколько я тебе должен? И, говорит переводчик Гердт, тут я вспомнил тебя и сказал ему: ты с ума сошел? И ему, как он говорил, стало очень радостно! Но ведь сейчас уже и я сама часто думаю (еще не говорю, но уже думаю!): а что я на этом заработаю? А почему я должна бесплатно?.. Нас победили! Счастье бескорыстия кончилось.

Ю. Бутусов на репетициях спектакля «Макбет. Кино». 2012 г. Фото Ю. Смелкиной

БУТУСОВ Для меня это и есть примитивность, дегуманизация, развал цельности, нравственности, хотя я не люблю этих пафосных слов. Конечно, человеку хочется понимать, где белое, где черное, а мучиться ему не хочется. И в театре всегда был запрос на понятность (проще, короче и чтоб была звезда), но сейчас, мне кажется, исчезла вера в идеалистические вещи (а это же тайна человека), все охвачены безумием зарабатывания, люди превращаются в животных, в примитивные структуры. Это банально, но это так и есть. Неутешительный у нас какой-то разговор…

ДМИТРЕВСКАЯ С другой стороны, это не сегодня началось. Пятнадцать лет назад в разговоре о «Старшем сыне» Богомолов признавался мне, что не верит в истории про хороших людей, про любовь, говорил, что Сарафанов — придуманная фигня и вранье. А я, как дурочка, рассказывала ему, что реально выросла среди таких Сарафановых…

БУТУСОВ Знаете, после нашего «Старшего сына» Сергей Симонович Дрейден прислал мне письмо, оно хранится где-то дома в Москве… Это было довольно большое письмо, ему понравился спектакль, он писал с большой теплотой, чем совершенно меня потряс (где Дрейден, где я… Он был для меня символ Петербурга). Так вот, ему именно понравилось, что в этих ребятах есть идеализм, он почувствовал родство с ними. Сарафанова играл Дима Лысенков.

ДМИТРЕВСКАЯ Если с идеализмом покончено — для чего сейчас театр, кроме как для нас самих? Для нас он эмиграция, убежище, и сейчас, наверное, я хотела бы работать именно в театре: ты там не один… Может быть, Юрий Николаевич, вам не так заметно, но у нас тут все закапсулировались. Мы не разговариваем (со своими не о чем, все понятно и неясно одновременно, а с чужими страшно). Разваливаются все связи — семейные, социальные. Каждый выживает в одиночку. А в театре, как ни крути, люди все-таки вместе. Самое спасительное место.

Ю. Бутусов на репетициях спектакля «Макбет. Кино». 2012 г. Фото Ю. Смелкиной

БУТУСОВ Это, конечно, так. А еще… в театре всегда тепло. Летом прохладно, а зимой тепло и можно спрятаться во всех смыслах. Длинной зимой куда еще пойти? А там буфет… А еще надо быть хорошими людьми, и театр такую возможность дает. Вот мы с вами говорим — Додин изменился, а почему? Ведь был другой, жесткий… И, конечно, сейчас театр — зона сопротивления, где мы должны настаивать на непонятном, сложном человеке. Кстати, когда-то меня потряс удивительный спектакль Персеваля «Каждый умирает в одиночку». Очень сильно повлиял на меня, внутри появилась какая—то надежда…

ДМИТРЕВСКАЯ Юрий Николаевич, до последнего времени вы были режиссер-везунчик. С самого начала — Театр на Крюковом канале, потом Пази пригрел в Театре Ленсовета, дальше Москва не отторгла, потом долгие годы в Ленсовета, снова Москва… Вам не приходилось самому доски колотить и продюсером самого себя быть, по регионам ездить на заработки. И, несмотря на то, что вы никогда не были без работы, были признаны, — с самого начала и насквозь у вас есть некая установка «кругом враги, а я в окопе», всегда было ощущение, что вы с кем-то яростно боретесь. И даже в нашем легендарном № 17, где мы опрашивали режиссеров так называемой «новой волны», отвечая на вопрос, с кем вы находитесь в диалоге, вы отвечали: «С моими любимыми врагами». То есть, удачливый, успешный, работой обеспеченный, вы двигались энергией диалога с врагами. Почему так? Поскольку я тоже похоже устроена, особенно любопытно узнать вашу мотивацию.

БУТУСОВ Ну, есть же психология творчества, про это книжки написаны. В какой-то момент я понял, что мой организм начинает работать, когда я выстраиваю эту конфликтную ситуацию. И это стало естественным: я про это не думаю, а знаю, что моя голова будет работать, когда есть противник — и ваш цех, и автор — мой главный враг. Ставлю Чехова — дерусь с Чеховым, говорю ему, что он написал очень плохую пьесу, что это банально, я борюсь с ним.

ДМИТРЕВСКАЯ А зачем вы берете плохую пьесу?

БУТУСОВ Потому что знаю, что она хорошая! Сейчас вот — очередной заход в Шекспира, и я начинаю с ним бороться: ненужные персонажи, ненужные акты, плохой перевод. Все мешает, есть бесформенная куча бумаги, с которой надо что-то делать. Тяжелая в театре жизнь. Ты должен в себе культивировать раздражение. От этого в какой-то момент устаешь и ты сам, и окружающие. У меня это так. Это же игра, я сам выстраиваю свой рабочий механизм. Мой организм знает, как нужно сделать, чтобы заработал я и чтобы артист заработал. Артиста надо ставить всегда в трудную, неразрешимую ситуацию. Если ты был искренен и честен в этой борьбе, будет результат.

ДМИТРЕВСКАЯ Мне это очень близко. Я вечно раздражена и своими текстами, и чужими, и спектакли мне редко нравятся по—настоящему…

БУТУСОВ Так и должно быть. И давайте сейчас вспомним Кацмана, это его школа, на которую мы молились, потом Лариса Грачева после его смерти проповедовала это в институте: надо завести себя в полный тупик, в полную безнадегу, понять, что ты никто, — и в этот момент дверь может открыться. Сознательное заведение себя в тупик!

Ю. Бутусов. 2013 г. Фото из архива редакции

ДМИТРЕВСКАЯ Мы с вами разговариваем про себя. А вокруг нас — огромный мир. Мы что-то должны этому миру или мир должен нам? Мамардашвили говорил, что «взрослая точка зрения: мир не имеет по отношению к нам никаких намерений, и события в мире не обязаны быть нам приятными», и — «оглянитесь вокруг себя, и вы увидите общество дебильных переростков, которые так и остались в детском возрасте, которые воспринимают весь окружающий мир как то, в чем что-то происходит по отношению к ним… Или — конспирации, заговоры, намерения по отношению к ним». Художники, как правило, живут с ощущением, что мир им должен…

БУТУСОВ В какой-то момент я думал, что все находится во мне и я центр, а потом это стало уходить. И я стал понимать, что я только часть, и очень маленькая. Я являюсь чем-то целым, но это целое — часть мира. Правда, язык не поворачивается произнести «я должен что—то». Вот когда я должен — я становлюсь растерянным, понимаю, что несу ерунду, теряюсь (а я и так очень критически отношусь к себе), мозг останавливается.

ДМИТРЕВСКАЯ За последний год я — в силу обстоятельств — впервые много работала со зрителями, есть много зрительских комьюнити. В основном это, конечно, женщины. И очень частая тема: я раньше в театр не ходила, а в феврале 2022-го я не знала, куда деваться, и пошла в театр. Это единственное место, где я живу, я стала ходить каждый день… Люди ездят на спектакли в Москву, они слушают онлайн—курсы, чтобы образовываться в истории театра, они читают наш журнал… Они прячутся в театре.

БУТУСОВ До 1990 года люди ходили в театр ГОВОРИТЬ, возникал сговор сцены и зала по поводу правды. В начале 90-х НИКТО НИКУДА не ходил, театры стояли пустые. Все начало меняться года с 95-го, запахло надеждой и люди пошли за НОВОЙ ЖИЗНЬЮ. А сейчас ходят ПРЯТАТЬСЯ.

Ю. Бутусов. 2022 г. Фото из архива редакции

ДМИТРЕВСКАЯ Но еще в глухие 80-е в каком-то интервью Додин говорил, что в темноте зрительного зала люди испытывают самые сильные социальные эмоции. И вот сейчас что—то повторяется, но совсем непонятно, что делать критике. В темноте зала театр что-то передает воздушно-капельным путем, а как это декодировать и надо ли?

БУТУСОВ Очень хорошо понимаю. Конечно. Я читаю и вижу, что пишут по-другому. И понятно, что живое будет сейчас уходить в подвалы, маргинализироваться. Помните, в конце 80-х были сплошные студии? Так и сейчас будет. Хотя вот, говорят, замечательные «Холопы» у Могучего.

ДМИТРЕВСКАЯ Да, это лучший спектакль Могучего за его период в БДТ.

БУТУСОВ Смешно: надо было дождаться увольнения, чтобы сделать лучший спектакль…

ДМИТРЕВСКАЯ И при этом хит. Из Москвы едут. Но есть хорошее и в «подвалах». «Мать» Насти Паутовой и «Магазин» Артема Злобина — учеников Эренбурга. Или вот сейчас в Театральном музее возник спектакль Димы Крестьянкина «Еще один, Карл», работающий в диапазоне от капустника до протеста. Кстати, среди спектаклей своей жизни ребята вспоминают и «Кабаре Брехт», и своего друга Беньямина Коца, который принес какую-то музыку в ваш спектакль, и повторяют эпизод Сережи Волкова — Брехта с речью о Гитлере. Все очень близко. Пока еще театральный круг един.

БУТУСОВ Да, един, и мир тесен. Я вот хотел 30 декабря поздравить «ПТЖ» с днем рождения из Тбилиси, поскольку знаю, что вы дружили с Резо. Именно в этот вечер мы пришли к театру марионеток, стояли у его башни… А моя дочка родилась в Польше, в малюсеньком городе Мронгово (где при этом самый большой лес в Европе), когда мы были в гостях у того самого Беньямина Коца. Да, он когда-тоделал спектакль на Малой сцене Ленсовета, «Венчание» Гомбровича, и был отмечен нами в лаборатории. У Бена прекрасная мама, большой дом, и, поскольку мы уезжали на машине, несколько раз проезжали через Польшу и останавливались у них дома и подружились. И получилось так, что как раз были у них в гостях, когда решила родиться наша дочь. Мы были немного не готовы, поэтому у нее два имени — Тея Стефания. Тея — «божественная». Друзья смеются, не верят, что это не от слова «театр».

ДМИТРЕВСКАЯ Юрий Николаевич, практически последний вопрос, но очень важный. Вот Товстоногов, Фоменко делали театр свой, но про других. И Додин про других. Ваш театр, театр лирического эго (мне кажется, что вы не эпик, как часто вас воспринимают, а лирик), — про себя, про я, про свое ощущение (последнее слово из ПФДиО:-)). Хотя вы почему-то оскорбились, когда я где-то сказала, что ваш спектакль «не о времени, а о себе»… Как сейчас ваше «я» художника соотносится с общим состоянием мира и как его вообще сегодня соотносить с миром и соотносить ли? Как этому «я» контактировать с тем миром, в котором мы оказались?

БУТУСОВ Я не чувствую никакой проблемы. Я — часть мира. И я не про себя, а через себя. Просто я понимаю и чувствую то, что происходит в мире, по-своему, проверяю своими чувствами и своей головой. Если я не нахожу себя в пьесе — я не могу ее делать. Додин, наверное, может делать про другого, даже если он не находит себя (хотя сомнительно), а я — нет.

ДМИТРЕВСКАЯ На то вы и лирик…

БУТУСОВ И, видимо, это неизменно.

ДМИТРЕВСКАЯ А изменилось в последниегоды ваше ощущение себя, при том что мы живем в другом мире и случилось полное падение ценностей? Или по-другому спрошу: в новом мире нам оставаться такими, как были?

БУТУСОВ Наверное, это невозможно. Каждый принимает свое решение, но у меня все время ощущение ломки. Я не испытывал никогда ломки в прямом смысле, но меня корежит каждое утро. Думаю, что меняюсь, и меняться надо, но оказалось, что это очень сложно. Это прямо работа по изменению самого себя.

ДМИТРЕВСКАЯ Меня эти годы изменили к худшему. Видимо, чтобы не сдохнуть и продержаться, я перекрыла себе какие-то эмоциональные каналы и стала деревянным буратино. Очень ощущаю, что мир меня скрутил.

БУТУСОВ Да, да, корежит и возвращает туда, где я уже был. Вы правы, все перестали разговаривать, а сейчас очень хочется снова собираться на кухнях, жарить картошку и пить водку.

ДМИТРЕВСКАЯ Так нету кухонь. Мне говорят: живем, как при советской власти. Не! Тогда были кухни. Сейчас их нет.

БУТУСОВ Но к этому придет, вариантов нет. Ведь человек все равно идет в театр, ему нужно место — куда прийти. Чтобы было тепло и светло. Чтобы быть вместе.

Апрель 2025 г.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ДОБРО И ЗЛО

«РУССКАЯ КОНЦОВКА» КАК КУЛЬТУРНЫЙ КОД

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О БАНАЛЬНОСТИ ЗЛА, КУЛЬТЕ КАРГОИ СНЕ СОБАКИ В РОССИЙСКОЙ КИНОИНДУСТРИИ

Весь апрель я пребывал в эстетической депрессии, в которую меня вогнал бесконечный просмотр отечественной сериальной и кинопродукции, измотавшей не столько бессмысленным и беспощадным, как русский бунт, вторым актом, сколько финалом — как правило, смазанным, невнятным и необязательным. А худшее зло, на мой взгляд, и придумать сложно.

Однако для начала нужно договориться о понятиях и определить, что такое хороший финал. Для меня хороший финал должен, во-первых, соответствовать логике сюжета и выбранным жанровым конвенциям. Во-вторых, предлагать эмоциональное завершение истории. И, в-третьих, делать высказывание цельным. Взять, к примеру, последний фильм Алексея Балабанова «Я тоже хочу». В нем герои достигают искомой мистической Колокольни счастья, которая в итоге заберет не всех — остальные просто умрут. В этой связи поиск счастья оборачивается не простым механическим перемещением из точки А в точку Б и не одним только эгоистическим желанием, а неким метафизическим переживанием. Цельное высказывание? Да. Есть эмоциональное завершение? Вполне. Вытекает концовка фильма из логики сюжета и жанра философского роуд-муви? Более чем очевидно.

Кадр из сериала «Лада Голд». 2023 г.

Но Балабанов — гений. Здесь спорить сложно. Проблема же сегодняшней отечественной кинопродукции начинается задолго до финала — с наличия того самого высказывания, которое на народном языке звучит как простой вопрос (и мало кто из творцов может дать на него внятный ответ) — о чем фильм? Какова его, выражаясь словами гуру американского сценарного дела Роберта Макки, управляющая идея, без которой любой фильм превращается в набор бесконечных сцен? Или, пользуясь театральной терминологией, какова сверхзадача того или иного экранного произведения? В чем, к примеру, смысл «Крестного отца» Фрэнсиса Форда Копполы? В том, что нет ничего дороже семьи, которая возведена в абсолют и закон, несмотря на то что ты сам творишь беззаконие. О чем фильм «Касабланка» Майкла Кёртица? О том, что ради высокой цели можно пожертвовать любовью, несмотря на адское желание все бросить и уехать в закат. Мощно. Захватывающе. Значительно.

Кадр из фильма «Атлантика». 1913 г.

Все это, как кажется, простые вещи. Их объясняют на начальном этапе обучения киномастерству. И кажется, что все должны их знать. В теории, вероятно, да. Но вот на практике смотришь отечественный сериал или кино и часто задаешься вопросом — о чем фильм «Кончится лето» Владимира Мункуева и Максима Арбугаева с Юрой Борисовым в главной роли? О том, что остановить зло можно только злом? Какой смысл в сериале «Лада Голд» Никиты Власова? Гоняться за пустой мечтой все восемь серий и так этого и не понять? Что нам говорят авторы сериала «Трасса» Душан Глигоров и Олег Маловичко? Приходит время, когда родители «теряют» детей? Какую мысль закладывали Александр Касаткин и Гала Суханова в сериал «Тайга»? Что неблагополучная социальная среда может стать почвой для появления серийного убийцы? Честно, сомнительный месседж, не несущий в себе никакой добавленной эстетической или интеллектуальной стоимости. Что называется, пустое.

Кадр из фильма «Чапаев». 1934 г.

С финалами в этих произведениях тоже все оставляет желать лучшего. В «Кончится лето» конец фильма навязчиво маячит едва ли не с самого начала — один брат, увлекая в мир немотивированного насилия другого, получает в итоге от него пулю. Если говорить начистоту, то после просмотра меня не покидало стойкое ощущение, что все события картины придумывались под этот очевидный финальный твист. Разве могло быть иначе? Сильно «удивляет» и сказочный финал «Лады голд», где герои, которые пожелали для себя быстрого обогащения преступным путем, в итоге его и обрели, сводя тем самым на нет единственную философскую мысль о том, что не стоит гоняться за воплощением пустых мечт. Оказывается, стоит. В «Трассе» десятисерийный круговорот насилия при практически полном безразличии общества, на фоне которого героиня безрезультатно ищет пропавшую дочь, неожиданно заканчивается мелодраматичным обретением уже не одной, а двух девочек и непременной верой в светлое будущее, на которое, конечно же, не сможет повлиять с трудом перенесенное прошлое. Тем более что это прошлое томится в запертом подвале в то время, как героиня говорит по душам со своей матерью на порожках дома о своем детстве. Так чем же она, будучи еще и судьей по профессии, лучше насильника? В финале же «Тайги» авторы не просто заблудились, а напрочь сгинули, оставив зрителям голос за кадром, объясняющий, что преступнице в итоге удалось сбежать и во всех преступлениях виновато ее множественное расстройство личности. Непонятно только, после убийства троих детей нам пожалеть ее теперь надо или как?

Кадр из фильма «Июльский дождь». 1966 г.

Если же начать углубляться в материал, то все становится еще страшнее. Для сравнения можно взять уже упомянутый сериал «Лада Голд» Никиты Власова и фильм братьев Коэн «Старикам тут не место». В обоих экранных произведениях фабула закручивается вокруг охоты за обладателями условной ценности — в первом случае золотой тачки, во втором — чемодана с деньгами. В «Ладе Голд» на аттракционе обладания заветным призом все и держится, пока, наконец, противоборствующие стороны не получат свой куш и не начнут жить весело и счастливо. В фильме братьев Коэн чемодан с деньгами в определенный момент становится не важен, потому что на первый план выходит тема утраты смысла жизни в беготнеза призрачным богатством. Разница налицо. Как между попкорном и бифштексом с кровью.

Кадр из фильма «Асса». 1987 г.

В этой разнице, на мой взгляд, и кроется глубинная причина бесцельной и злой русской развлекательности, которая на поверку имеет иное название — плохая драматургия, идущая на поводу у трендов, рейтингов, индексов популярности и не вполне дружащая с художественной правдой, тем механизмом, которой описал больше двух тысяч лет назад Аристотель в своей «Поэтике»: «Невозможное, но вероятное следует предпочитать тому, что возможно, но невероятно». Иными словами, художественная правда — это воспроизведение не случайных, а вероятных событий, из которых складывается творческое выражение реальности.

Кадр из сериала «ВИА Васильки». 2025 г.

С тех пор техники письма стали сложнее, изощреннее, парадоксальнее. Но они не могут заменить отсутствия системы координат и внятной картины мира. И когда за витиеватым путешествием героя сквозь цепь событий проглядывает не тема или управляющая идея, а банальная отработка бюджета средствами парка культуры и отдыха, то есть теми самыми аттракционами, устроенными сегодня не хуже голливудских, то все происходящее на экране является лишь яркой иллюстрацией культа Карго, смысл которого в том, чтобы копировать внешние признаки того или иного явления, не интересуясь его идейным содержанием.

Кадр из сериала «Тайга». 2025 г.

Да, мы научились хорошо копировать, используя лучшие образцы западной киноиндустрии. Даже заменили русскую сценарную запись на «американку», чтобы производство продукта шло быстрее и эффективнее. Инкрустация на высшем уровне — не придерешься. И само по себе это не плохо. Но фокус в том, что в самой шкатулке-то ничего нет. Мы так увлеклись дизайном продукта, что забыли наполнить его начинкой. А в условиях практическогоотсутствия сегодня на российских экранах авторского кино того сегмента, который содержательно переосмысляет процессы действительности, эта пустота приобретает размеры огромной черной дыры, куда в последнее время затягивает даже не мейнстримных авторов. За примерами далеко ходить не надо. Фильм Любови Мульменко «Фрау» — как раз о том, как хорошо человеку в одиночестве, где можно сотворить свой особый мир, всякий раз разбивая его о реальный при каждом новом соприкосновении. И эта невыносимая легкость бытия, обремененная позерским символизмом, оборачивается оглушительной тоской по утраченным надеждам. А утратили мы действительно очень многое. Боюсь, даже главное, но разговор об этом нужно начать немного издалека.

Кадр из сериала «Трасса». 2024 г.

Во времена немой юности кинематографа глава датской кинокомпании «Nordisk» Оле Ольсен, в большом количестве поставлявший фильмы всему миру, заметил одну особенность русского кинорынка — драматические фильмы с хеппи-эндом окупались в нашей стране значительно хуже, чем трагические финалы. Он решил на этом сыграть и стал снимать фильмы с альтернативной концовкой, специально для России. К примеру, в американской версии фильма «Атлантика» (1913) Августа Блома главный герой, переживший жестокий разрыв со своей женой во время кораблекрушения, обретает счастье с новой пассией в Америке. В русском же варианте герой умирает от сердечного приступа. Так появился термин «русская концовка», которая предполагает обязательный трагический финал. На мой взгляд, лучшего социологического исследования загадочной русской души придумать сложно, потому что, как справедливо подметил еще Лев Толстой, «все счастливые семьи счастливы одинаково, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

Кадр из фильма «Кончится лето». 2025 г.

Один из главных отечественных писателей возник здесь не случайно. Воспитанный на большой русской литературе зритель тяготел к трагическим финалам и в кино. Расчет Ольсена был верным. Мы все помним, как нигилист Евгений Базаров умирает от заражения крови, что метафорически считывается как неспособность человека избежать любви. Как Анна Каренина бросается под поезд, чтобы «наказать» Вронского за свою отвергнутую любовь. Как Катерина Кабанова топится из-за чувства вины перед обманутым мужем. Также вспомним, что первый российский фильм «Понизовая вольница», снятый Александром Дранковым в 1908 году, повествует о расставании с мечтой о счастье атамана Степана Разина, который по наговору своих казаков взревновал плененную княжну и утопил ее в реке Волге. Дальше — больше. Чапаев, созданный гением Георгия и Сергея Васильевых, тонет в реке Урал, переводчица Лена из этапного фильма Марлена Хуциева «Июльский дождь» вдруг замечает, что в окружающих ее людях появилась фальшь, ощущая при этом, как еще недавнее беззаботное счастье неотвратимо сменяется тоской, а потерявшая внутреннюю опору Алика из соловьевской «Ассы» мстит своему папику за убитого им Бананана.

В общем, если вымышленному герою плохо — русскому человеку хорошо. Он находит в экранном несчастье для себя утешение и испытывает тот самый катарсис, о котором писал Аристотель, — эмоциональный всплеск, опустошающий душу до дна бутыли в безудержном Митином кутеже в Мокром, доведший Гаврилу Иволгина до обморока при виде сжигаемых денег и заставивший Хому Брута открыть глаза и увидеть Вия.

Эта склонность к страстному пересказу событий лежит и в основе русской сценарной записи, идущей от модели «эмоционального сценария» Александра Ржешевского, который был первым киношником, создавшим сценарий как литературное произведение, наделенное субъективным переживанием автора и прошитое, как ниткой, его лирической образной ремаркой. По сути, это была романтическая новелла, уравнивающая между собой слово и изображение.

Ее целью становилось эмоциональное воздействие на режиссера. Эйзенштейн видел в такой записи «предвосхищенный рассказ будущего зрителя о захватившей его картине».

Из этого явления позже выросла киноповесть, которая, в отличие от американской записи, была не руководством к действию, а способом размышления о смысле жизни, предназначении человека, его внутренней, духовной основе. Неудивительно, что многие советские фильмы стали классикой и тем самым кинонаследием, про которое вокруг так много говорят.

Конечно же, никто не утверждает, что американская сценарная запись — это плохо. Отнюдь нет. Если начать перечислять великие фильмы, написанные «американкой», пальцев не хватит загибать на руках — «Касабланка» Майкла Кёртица, «Сансет бульвар» Билли Уайлдера, «Апокалипсис сегодня» Фрэнсиса Форда Копполы, «Любовное настроение» Вонга Кар-вая, «Малхолланд драйв» Дэвида Линча, «Догвилль» Ларса фон Триера, «Криминальное чтиво» Квентина Тарантино, «Аритмия» Бориса Хлебникова, «Мертвец» Джима Джармуша и так далее.

Речь идет о частом замещении содержания — схемой.

На любых сценарных курсах вам очень бойко и со знанием дела расскажут о трехчастной структуре, мидпойнте, первом и втором поворотных событиях, об арке героя, конвенциях жанра, решениях сцены и прочем профессиональном инструментарии. Не научат только одному — размышлять над смыслом того, что будет написано, видеть то ядро, которое делает из любой невзрачной горы извергающийся лавой вулкан. И вот сегодня мы наблюдаем на экране имитацию жизни, изложенную в случайных событиях с клишированными ставками.

Например, журналист со сверхспособностями предвидит убийства, которые произойдут в его городе («Подслушано в Рыбинске»). На плановом медосмотре выясняется, что жесткой инспекторше пожарного надзора нужна новая почка, которую ей может предоставить только кровный родственник («Почка»). По завещанию больной раком главы семьи внук и две дочери отправляются на поиски участников группы «Васильки», чтобы те выступили на ТВ под Новый год («ВИА „Васильки“»). Все это сказочные сюжеты, конечно, как и их финалы.

В «Подслушано в Рыбинске», как по учебнику, вдруг выясняется, что актрису местного театра убил тот, кого герои меньше всего подозревали, — бездарный режиссер. И главное, за что? За то, что он не был доволен ее игрой. Ну просто оперетта какая-то. В «Почке» и «ВИА „Васильки“» — финалы и вовсе бесхитростные. Героине надо пересадить почку — она и пересаживает. Правда, почему-то уже не от родственника, а в рамках сделки с чужим ей человеком. Чудеса, да и только. Героине надо было удовлетворить свою прихоть и устроить концерт «Васильков» на «Новогоднем огоньке», и она это сделала. Про болезнь и завещание все уже, естественно, забыли. А зачем? Всем же и так хорошо. И это, увы, тенденция.

Дело даже не в том, что современность слишком жестока и неподатлива для ее невзыскательной демонстрации через экран. Сама реальность часто воспринимается с выключенным на ноль негативом, как глянцевая пена от капучино. Тренд на сказки, алогичные действия благодушных персонажей, заигрывания с аудиторией и тюзовскую интонацию, что даже и близко нельзя назвать иронией, становится типичным «сном собаки» — тропом, при котором все показанное в произведении оказывается не вполне реальным.

Здесь есть глубинное противоречие. Сама по себе сказочная формула финала «и жили они долго и счастливо и умерли в один день», которую можно назвать эквивалентом хеппи-энда, в христианской традиции является не чем иным, как отражением рая. Наши предки таким образом хотели донести до детей, что «счастливый финал» обязательно наступит, сколь долго ни пришлось бы к нему идти и какие только препятствия ни довелось бы преодолевать. Такой финал пусть и метафорически, но всегда говорит о смысле человеческой жизни, о ее исполненности. О чем же говорят финалы большей части отечественной сериальной и кинопродукции? О ложном примирении с действительностью.

Проблема здесь в том, что разрыв между сказкой как моделью мира и фильмом или сериалом как отражением этого мира огромный, такой же, как, например, между небом и землей, западом и востоком, хаосом и космосом. Качество финала — это точный индикатор качества духовной жизни общества, отвечающей за сострадание, любовь, всепрощение. И этот злой «сон российской собаки» пора бы прервать, как это сделано, например, в финале сериала «Аутсорс», где взгляд Ивана Янковского направлен через экран на зрителя.

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ДОБРО И ЗЛО

ПУСТЬ ВСЕ ГОРИТ: АПОКАЛИПСИС КАК АБСОЛЮТНОЕ ЗЛО И АБСОЛЮТНОЕ ДОБРО

А. Гов. «Боже мой!». Театр «Шалом».
Режиссер и художник Олег Липовецкий, художник Анастасия Азарх

Р. Козырчиков. «Тихий свет». Невидимый
театр. Режиссер Семен Серзин, художник Лиза Мирошникова

Что мир рухнул — ни для кого не секрет. Очередная констатация этого факта мало что может дать. В последние годы конец света в театре стал делом привычным. Он случается, надвигается, ощущается напрямую или опосредованно. Режиссеры посылают на выстроенные на сцене миры столбы пламени — мир вокруг горит, и мы становимся безвольными свидетелями его агонии, оказываемся в эпицентре крушения. Горят гоголевские хуторки, три сестры спускаются в катакомбы, а пушкинский Командор является в мир вторым пришествием — черты наступившего апокалипсиса можно разглядеть во множестве работ.

В. Карпов (Валя), М. Даминева (Хромоножка). «Тихий свет». Невидимый театр. Фото С. Магелатовой

Однако другой вопрос — что остается после того, как произошло узнавание и трагическое преобразование мира уже не является для нас открытием? Речь пойдет о спектаклях «Боже мой!» Олега Липовецкого в театре «Шалом» по пьесе Анат Гов и «Тихий свет» Семена Серзина в «Невидимом театре» по пьесе Романа Козырчикова. Это спектакли, где в мерцающем состоянии смешались разные стадии конца света. В этих совершенно разных постановках много общих режиссерский решений. На сцене — постфактум, мир сгорел и покрылся пеплом. По действию же — мы видим события, которые предшествуют концу света. Эти спектакли не просто фиксируют факт катастрофы, а словно пытаются разобраться в причинно-следственных связях и, что самое важное, приходят к разным выводам. Апокалипсис — как абсолютное зло, конец всего и как абсолютное добро, освобождение и очищение.

А. Котляр (Элла), Д. Уросов (некто Б.). «Боже мой!». Театр «Шалом». Фото В. Луповского

Представления о конце света, о разрушении мира, в котором мы живем, являются неотъемлемыми частями практически всех мировых культур и верований. Первоначально в большинстве традиций конец света ассоциировался с действием высшей силы, которой человек подчинялся. Однако с развитием цивилизации ситуация изменилась. Теперь человек сам становится причиной конца света. Так в спектакле «Боже мой!» своими действиями человек доводит Бога до крайних мер (хотя позже сам же пытается спасти ситуацию), а в спектакле «Тихий свет» изувеченный деревенский мальчик становится символом мести всему человечеству, начиная пожары, от которых вспыхивает весь мир.

Вообще, апокалипсис почти никогда не означает полного конца и уничтожения. Он может быть вообще не про смерть (это особенно хорошо чувствуется в одном из первых таких спектаклей — «Конец света, моя любовь» Бориса Павловича). Конец света — это всегда крушение миропорядка. Изначально, в культурной традиции, это божественный уклад. В XXI веке это крушение мира человеческого разума, человеческого миропорядка — качественно другой конец света с другими проблемами. Массовую культуру изображение апокалипсиса, судного дня и прочего привлекало патологическим интересом современного общества к сценам массовой гибели, краху и т. д. Так было. Но сейчас, когда все эти чувства и так переполняют нашу нестабильную турбулентную реальность, мысль о конце света не столько будоражит воображение беззаботного, сидящего в комфортном кресле зрителя, сколько напрягает смотрящего своей зеркальной схожестью с сюжетами за окном. Новая парадигма конца света выросла из понимания, что человек — источник всех проблем в мире. Потому вся постапокалиптическая литература строится на сюжетах, связанных с антропогенными катаклизмами. Боги, рок, судьба остаются не у дел. Одна из специфических особенностей в том, что спектакли этого года отражают не абстрактно-фантастическое будущее, а вполне конкретное и легко узнаваемое настоящее. Однако в спектаклях последнего сезона чувствуется тяготение к высшему, надчеловеческому — люди устраивают конец света, но в последний момент приходит Некто, обладающий высшими правами. Постапокалиптические сюжеты из фантастических романов и фильмов сосредотачиваются на кризисе ценностей и идеалов научной рациональности. Источник же сегодняшнего апокалипсиса другой — из области философско-антропологической. Причина катастрофы не в особом отношении человека к миру, а в отношении человека к себе подобному. Современный апокалипсис приобретает вырожденческий характер из-за неспособности человека оправдать свое существование. Паллиативная помощь миру бессмысленна и потому невозможна.

Д. Уросов (некто Б.), А. Котляр (Элла). «Боже мой!». Театр «Шалом». Фото В. Луповского

Почва для катастрофы уже подготовлена человеком, но для итогового коллапса оказывается необходим некий бог из машины. Так, Роман Муромцев в «Елке у Ивановых» спускает на разрушенную сцену после (само)убийства всех персонажей ржавый пыхтящий котел бога, за пазухой у которого убиенные отмечают Новый год. Откуда и почему возникает ощущениев необходимости этого высшего вмешательства, если мы давно знаем, что никто не уничтожает нас так хорошо, как мы сами?

А. Котляр (Элла), Д. Уросов (некто Б.). «Боже мой!». Театр «Шалом». Фото В. Луповского

В каком-то смысле это невозможность прий—ти к разрешению конфликта в условиях новых предлагаемых. Мотивировка уничтожения человеком мира и себе подобных не поддается логическому мышлению и потому нерешаема, не имеет исхода. Может быть, поэтому единственное, что нам остается, — это надежда на высшие силы, которые закончат хаос, пусть и уничтожением? Школьник Вася Сизов, взявший на себя роль автора и бога в «Каменном госте» Арсения Мещерякова (БДТ), не находит лучшего выхода, чем полностью сжечь нарисованный мир и вместе с ним всех героев, совершая возмездие и одновременно самораспятие за чужие грехи.

Сам по себе конец света становится вариантом рефлексии, не только фиксацией кризиса, но и попыткой выйти на переоценку ценностей. Автор произошедшей радикальной трансформации мира — человек, он нарушил привычный ход мироздания, но, как водится у человека, не заметил этой катастрофы. Конец света произошел, мир поменялся, но герои спектаклей Серзина и Липовецкого, живущие в измененном мире среди обугленных стен, этого будто не замечают. Выход в трансцендентное дает театру возможность завершить трансформационные процессы, сделать из события прежде пропущенного явное и видимое. Сегодняшний конец света — это признание собственной капитуляции. И это признание нам необходимо для того, чтобы выйти из гуманистического тупика на новый виток.

Д. Уросов (некто Б.). «Боже мой!». Театр «Шалом». Фото В. Луповского

Мы застаем наш мир за мгновение до его полного уничтожения, когда все пространство вокруг покрыто угольной сажей и недогоревшими остатками бывшего жилища. В спектакле «Боже мой!» бог является к психологу Элле, надеясь предотвратить тот самый апокалипсис, который он принял решение вновь свершить. В «Тихом свете» герои сидят у избушки в раскаленной русской глубинке, наблюдая, как стремительно приближается гигантский огненный шар. Обе постановки обладают общим мотивом невозможности дольше выдерживать боль существования, страстного желания завершить мучительный и бесконечный цикл человеческой жизни.

А. Котляр (Элла), Д. Уросов (некто Б.). «Боже мой!». Театр «Шалом». Фото В. Луповского

Для «Тихого света» важнее прекращение нынешнего состояния вещей, неважно, последует ли за этим что-нибудь еще. Главное, чтобы настоящий ад закончился бесповоротно. В «Боже мой!» речь идет о полном истреблении человечества самим Богом, который подчеркивает масштаб предстоящей трагедии (как Всемирный потоп, но «на сей раз усовершенствованный»). И здесь режиссера волнует будущ—ность — мир разрушен войнами и катаклизмами, но мы продолжаем в нем как-то жить и вместе с Эллой ждать в этом сгоревшем дотла мире дождь, несмотря ни на что. Эта последняя вера в человечество заставляет нас прийти в ужас от того, что созданный Богом человек, пусть такой трудный и капризный, кто собственными руками сжег землю, перестанет существовать вовсе. «Боже мой!», конечно, исходит из духовного мировоззрения еврейского театра и веры в человека. Поэтому даже в стадии полнейшего кризиса человек сохраняет гуманизм независимо от условий вокруг.

У спектаклей Олега Липовецкого есть редкое в сегодняшнем театре свойство — щемящее чувство простой человеческой боли, ноющей, до конца не формулируемой. В них очень много человечного и человеческого. «Боже мой!» открыто признает и принимает несовершенства как человечества, так и самого Бога. Главный герой, некто Б., в исполнении Дмитрия Уросова сначала кажется обычным мужчиной средних лет, однако в ходе приема сообщает психологу Элле (Анна Котляр), что ему уже 5785 лет. Уросов даже выходит из роли, чтобы поразмышлять вслух — а как вообще можно сыграть бога? И создает бога по образу и подобию человека. Его Б. слишком похож на нас: он по-детски капризен и не умеет сдерживать гнев, переполнен обидой, желанием любви и при этом жесток и одинок. Он может разразиться громогласным криком и заставить Эллу окаменеть, но больше не способен ни на что, ибо дал человеку самый прекрасный подарок, свободу выбора. «Боже мой!» исследует границы власти и ответственности бога и человека.

«Тихий свет» несовершенство человеческой природы отрицает и потому не оставляет ей шанса. Хотя мистический персонаж пьесы Романа Козырчикова не менее странен и неидеален. Маленький и тихий подросток Миколка, о жизни которого мы узнаем лишь из дневника после его смерти, с чувственным восторгом ловит лучики солнца на своей коже, но желает окружающим детям смерти и даже совершает убийство собаки в качестве мести обидчикам. В двух этих спектаклях детская непосредственность играет важную роль в отношениях человека с высшей силой — эта детскость исключает то «слишком человеческое», к чему пришло наше перезрелое общество. При этом больнойребенок, который есть по сюжету в обеих пьесах (у Эллы есть немой сын), не выводится в спектаклях на сцену.

Тысяча детских почему, на которые нет ответа, даже если ты специалист-психолог.

Одна из центральных тем спектаклей — поиск справедливости в мире, полном несправедливостей. Безответное чувство несправедливости перерастает в хроническую болезнь. Боль от несовпадения и несоответствия, от непонимания и безответности — где она, божественная справедливость?

Ю. Дейнега (Тамара), А. Лыкова (Людмила). «Тихий свет». Невидимый театр. Фото С. Магелатовой

Разница подходов к представлению человеческого одиночества также примечательна. Если в «Боже мой!» Элла и Б. проходят путь индивидуального самопознания и борьбы с внутренними конфликтами (у человека и бога одни и те же психологические проблемы, человек и бог страдают от одиночества и обиды на жизнь, которая пошла не по плану), то «Тихий свет» объединяет всех персонажей общим чувством потерянности и изоляции, усиливая впечатление общего экзистенциального тупика. В небольшом поселении, градообразующем предприятием которого является скотобойня, бесконечно живут и друг друга ненавидят сестры тихая Тамара (Юля Дейнега) и агрессивная Людмила (Арина Лыкова), ее безвольный муж Валя (Владимир Карпов) и его столетняя беззубая мать Нина (Анна Щетинина). Нежно любимые Семеном Серзиным неприкаянные и жутковато-несчастные герои российской мифологии девяностых-нулевых в этом спектакле приобретают тошнотворно-зловещий флер. Сидя, подобно чеховским персонажам, за общим столом и ведя будничные беседы за поеданием углей на могилке, они так психологически подробны и точны в воссоздании маленьких чудовищ из нашей глубинки, что одновременно реальны и немыслимы, особенно по контрасту с прозрачно-призрачной поэзией Миколкиного дневника, звучащего как меланхолично падающий снег (или пепел?) под аккомпанемент виолончели. Семья Людмилы и Тамары несет одиночество как крест — Миколка чувствует в одиночестве, в пустом, лишенном людей пространстве божественную благость и сияние. Эту высшую благость пустоты, пусть и всеуничтожающе—пугающую, зрители и увидят вместе с персонажами в финале. Этим тщедушным и жалким человекоподобным героям, желавшим смерти себе и другим, вдруг открывается прекрасное — огненная комета, конец треклятого уродливого мира, их мира.

Сцены из спектакля «Тихий свет». Фото С. Магелатовой

Тамара. А может, все? Все закончилось, все исчезло и пусто теперь на земле?

Людмила. А может, и так. Так всем и надо.

Но этот прекрасный конец им недоступен, тихий божественный свет испепеляет все вокруг. Герои же остаются погруженными во тьму. Во тьму после взрыва испепеляющего Солнца, в космическую пустоту с запахом скотобойни. И раствориться в пламени всепоглощающего огня вслед за Миколкой оказывается недостижимым счастьем.

Несмотря на трагизм сюжетов, оба спектакля полны отстраняющего юмора. В «Боже мой!» напряжение снимается, когда персонажи начинают спорить на злободневные, но абстрактные темы или же когда артисты выходят из своих ролей, чтобы поспорить с режиссером. Конфликт между творцом и его созданием «Боже мой!» отражается и в самой структуре спектакля: Олег Липовецкий фактически становится участником действия, когда комментирует происходящее из зала, вторгаясь в ход сцены, как только события оказываются сыграны не так, как им задумывалось. Конечно, в этом много самоиронии, но прежде всего важно то живое напряжение, которое создается в эти моменты между артистами на сцене и режиссером в зале: они по-настоящему спорят, терпят или протестуют — в общем, оказываются в ярком взаимо- и противодействии высшей силе, тем самым отражая конфликт спектакля на этом надсюжетном уровне.

Сцены из спектакля «Тихий свет». Фото С. Магелатовой

В «Тихом свете» юмор производит обратный эффект. Бытовые разговоры персонажей, хоть и строятся на остроумных перепалках, выглядят напряженными предвестниками грядущей страшной развязки. Изображаемый мир — это сонное захолустье, затянутое дымкой отчужденности и скуки. Его жители спокойно существуют в режиме повседневности, игнорируя приближение опасности, разве что безумный блуждающий взгляд старухи Нины из-под насупленных бровей иногда выхватывает ночные воспоминания о приходе смерти. Тогда она вскакивает из-за поминального стола и тянется рукой вверх, к потустороннему свету. В спектакле Семена Серзина герои часто взглядывают на небо, как будто в попытках что-то разглядеть, припекающее солнце ли, падающий ли сверху пепел, — там, в небе, над ними возвышается проекция огромных плачущих глаз убитого Миколки, и в них, конечно, кроется не человеческая — вселенская скорбь.

Главная особенность серзинского спектакля в отказе от драматизации апокалипсиса. Никаких вспышек, взрывов или массовых смертей. Режиссер изображает конец света как тихое растворение жизни, напоминающее мягкие осенние сумерки, — ужасно здесь все остальное вокруг, что связано с жизнью.

Сцены из спектакля «Тихий свет». Фото С. Магелатовой

«Боже мой!», в отличие от «Тихого света», видит в конце света ужас и абсолютное зло (зло бога в ответ на зло человека), но спектакль при этом заканчивается хеппи-эндом. Впрочем, он и не может закончиться никак иначе: мир вокруг сгорел еще до начала действия, и все, что нам осталось, — попытаться найти в себе силы, чтобы не опустить руки. И в этом главная сила и суть любой веры. Вера остается с человеком, даже когда нет чудес, когда тысячи молитв на разных языках не спасли нас от гибели. Конец света произошел, мир кончился, но мы продолжаем в него верить — и это то, что поможет восстать из пепла.

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ДОБРО И ЗЛО

«ОН ДОЛЖЕН, ДОЛЖЕН, ДОЛЖЕН БЫТЬ ХОРОШИМ!»

К ВОПРОСУ О ВОСПРИЯТИИ ДОБРА И ЗЛА В ДРАМЕ

«Человек ростовский» — одна из последних пьес Ярославы Пулинович — сразу оказался в списках победителей нескольких конкурсов драматургии («Первая читка», «Любимовка», «Ремарка»). Пьеса начинается как комедийный монолог простоватого Егора из города Ростова-на-Дону, это почти-стендап, где тридцатилетний балбес шлет послания своей мамаше, припоминая ей «водянистые щи с кусочками мерзкого вареного лука», и ненавистные поездки на дачу, «на которой мы выращиваем этот мерзкий лук», и свой детский ужас перед тем временем, когда «подходит пора копать картошку». Для того чтобы вырваться из зоны влияния матери и дачи, герой едет учиться в Москву, потом становится космонавтом, летит на Марс, на Луну, куда угодно, только чтобы быть бесконечно далеко от породившей его гряды. Ни один из полюсов межличностного противостояния здесь не ассоциируется у нас с «добром», да и, в сущности, ни протагонист с его Космосом, ни его ростовская мамаша со щами со «злом» тоже не коннотируют. Оба персонажа вызывают у нас в лучшем случае снисходительность с оттенком брезгливости. В этой комедийной пьесе поначалу все развивается строго по Гегелю: маленький человек, чтобы избежать мелких неудобств, летит в огромный непостижимый Космос. Однако ближе к финалу комедийные краски в пьесе сменяются драматическими, а наша снисходительность к герою — сочувствием. Мы ощущаем звериный оскал зла, источник которого не персонифицирован. В полете что-то пошло не так, и корабль, оторвавшись от земного притяжения, несется в черную даль. Последняя фраза Егора: «Все, что бы я сейчас хотел, — это вернуться к тебе, мама, на нашу гребаную дачу и копать твою гребаную картошку, которой ты вынесла мне весь мозг. <…> Но так не будет больше никогда, мама. Так не будет никогда… Я лечу в неизвестность, мама, и, скорее всего, я погибну».

Е. Старухин (Егор). «Человек ростовский». «Новая драма» (Иркутск). Фото из архива театра

Дихотомия добра и зла выстраивается автором очень тонко. Ребенком, сидя на дачном крылечке и впервые подняв голову к небу, герой ужасается от прозрения, что «живое немощно перед мертвым». Студентом, будучи завербованным в космонавты неким Игорем Степановичем, Егор усваивает истину: «Если ты космонавт, то ты сразу космонавт. Три месяца обучения, и вперед — в космос!» Зло входит в комедию постепенно, с марсианскими пронизывающими ветрами, бесчувственными панелями управления, пустотой и темнотой, а главное — масштабами, рождающими ощущение ничтожности, несоразмерности собственного «я» тому, что окружает Егора: «А потом я летел, летел, летел, мама, и вот я вылетел на орбиту». А безусловным добром выглядят к финалу ростовские реалии: дача, картошка, щи с луком — все то, что соразмерно масштабу человеческой личности Егора и его мамы. Прозрачность аллюзий и погружение в исторический контекст времени, когда была создана эта пьеса, приводят нас к выводу о том, что ужас, который входит в комедийный монолог постепенно, не экзистенциальной, но социальной природы. Это ужас от неизвестности и непредсказуемости дальнейших вызовов реальности, неизбежности наплывающего на каждого из нас зла, единственное спасение от которого — в уютном частном пространстве человека ростовского.

Дихотомия ценностей — основание драматургии. Именно такой способ говорения с самим собой человечество изобрело в античные времена. В сердцевине драматического письма — ценностное противостояние протагониста и антагониста (необязательно антропоморфных), на развитии этого противостояния через перемены судеб и строится драматическое действие. Но никто из классиков теории драмы никогда не утверждал, что эти ценности — добро и зло. Напротив, еще Аристотель утверждал, что протагонист должен быть «благородным», а вовсе не ходячей добродетелью, ибо «не следует изображать на сцене переход от счастья к несчастью людей хороших, так как это не страшно и не жалко, а возмутительно». Дурных людей с их перипетиями также не рекомендовалось представлять в высоких жанрах, поскольку «такой состав событий, пожалуй, не вызвал бы чувства общечеловеческого участия». Да и Гегель, уча, что «цель и содержание действия драматичны лишь постольку, поскольку благодаря своей определенности цель эта… в других индивидах вызывает иные, противоположные цели и страсти», предупреждал о необходимости противостояния «равновесомых» и «равносправедливых» ценностей.

Н. Красноперов. Читка пьесы «Человек ростовский» Я. Пулинович. «Первая читка», фестиваль «Пять вечеров». 2024 г. Фото В. Луповского

Но, несмотря на постоянные «окрики» теоретиков драмы, рецепция драматического произведения нередко тяготеет к оппозиции «хорошего» и «плохого» парней. И многовековая борьба с подобной дихотомией идет пока что с переменным успехом. «Зло есть добро, добро есть зло» — и до и после Шекспира множество авторов изобретали все новые и новые драматургические формулы, чтобы развернуть наше сопереживание в сторону «плохих парней», но преуспели ли они в этом? Станиславский и Немирович—Данченко разругались на всю оставшуюся жизнь по вопросу (если формулировать грубо), хороший или плохой парень Сатин из пьесы Горького. Чехов писал Раневскую для «комической старухи», а Лопахина для Станиславского и был убит мхатовским распределением ролей, предполагающим в спектакле иную дихотомию добра и зла, нежели в авторском замысле.

Р. Талан. Читка пьесы «Лимб». «Первая читка», фестиваль «Пять вечеров». 2025 г. Фото А. Иванова

Во второй половине ХХ века в сценическом и кинематографическом пространстве СССР царил драматический герой «плохой хороший человек» (для неофитов: название фильма И. Хейфица по «Дуэли» Чехова), но сочувствие наше этот и подобные ему герои (Олега Даля, Олега Ефремова, Олега Янковского и др.) вызывали не тем, что пренебрегали этическими нормами поведения, но тем, что всей своей кожей ощущали лживость и губительность социума, в котором существовали и быть «отличником» которого не хотели и не могли.

Конечно, аллегорические фигуры Добродетели и Порока давненько не появлялись на сценических подмостках. Да, драматурги в большинстве своем отнюдь не моралисты и изо всех сил стараются избежать схематизма. Но как бы ни были сложны схемы построения драматических персонажей, а их формулы удалены от дихотомии добра и зла — в процессе восприятия зритель даже в самой мутной драматической ткани ищет «лазейки» для проявления сочувствия и антипатии.

И дело даже не том, что понятие «базовых ценностей» до какой-то степени универсально. Здесь происходит странная вещь. Мы — сложноустроенные антропоморфные существа — можем по-разному воспринимать этический релятивизм в жизни и, скорее всего, не раз и не два творили то, что считаем «злом», но, сидя в зрительном зале, мы чаще всего не принимаем во внимание этот опыт. Герой одного из моих любимых романов сравнивает воздействие театра на организм зрителя с воздействием наркотика: «…то обстоятельство, что кокаин возбуждал во мне лучшие, человечнейшие мои чувства — это я мог истолковать наркотическим воздействием на меня кокаина…». Наркотическое воздействие для героя подобно сценическому, когда «в жизни мы подлы и неискренни и подчас и сами воплощаем собой тех самых насильников и злодеев, поступки которых вызывают в нас такое ужасное негодование в театре…». Иными словами, «наркотическое» воздействие сцены герой «Романа с кокаином» видит в том, что «…в театре… подленькое устремление к добыванию земных благ спадает с наших душ… мы становимся душевно чище и лучше, и поэтому нами, нашими стремлениями и симпатиями, пока мы сидим в театре, всецело руководят наши лучшие чувства справедливого благородства, человечности…».

А. Соболь (Егор). «Человек ростовский». Ростовский молодежный театр. Фото В. Чуприй

Меня всегда волновал вопрос, а почему, собственно, в драме до сих пор царит дихотомия? Почему там не могут бороться три или четыре разные ценностные категории, образуя не пресловутое «сквозное действие», а действие по формулам многогранника или ризомы, где вертятся в разных комбинациях разные, не окрашенные этически идеи? Но в практике драматического письма так не работает. Добро и зло, как бы мы ни старались оставить их «за дверьми», влезают в окно и подчас правят бал даже в таких современных жанрах, как автофикшн и док. Я замечаю, что чем сложнее разглядеть в современной пьесе дихотомию добра и зла, тем беднее будет ее сценическая судьба. «Никого не жалко, ни за кого не больно, некого любить и ненавидеть» — сколько раз мы слышали после читки новой пьесы подобные реплики. Раньше я относилась к ним свысока, теперь — они меня озадачивают.

И наблюдая за собой, я открываю, что мои личностные установки и взгляды часто противоположны тому, что я чувствую как зритель или читатель пьес. Возможно, здесь вмешивается многократно и многомудро объясненная, но все же мутная и по сей день природа катарсиса? И, кстати, замечание французского литературоведа Эмиля Фаге: «Никогда не стоит винить кого-то за то, что он не понимает понятие „κάθαρσις“» — кажется мне справедливым и по сей день.

Р. Талан. Читка пьесы «Лимб». «Первая читка», фестиваль «Пять вечеров». 2025 г. Фото А. Иванова

А может быть, все же стоит прислушаться к голосу агеевского кокаиниста и вообразить, что пресловутое аристотелевское «очищение» и значит «сброс» всяческих «поправок» к «внутреннему нравственному закону» и настройка души на «чистую этическую гармонию»? И тогда не будет стыдно за то, что в случае межличностного столкновения мы стремимся прояснить этическую составляющую «противоположных целей и страстей» и прочно привязать к ним добро и зло. В случае столкновения индивида с законом надличностным — стараемся разглядеть, какое из зол затаилось в законах социума.

В последние два года в современной русскоязычной драматургии контраст зла и добра становится все более осязаемым. Я считаю, что особенность социальных драм 2022–2024 годов в том, что социум в них выступает в качестве судьбы и это часто отменяет такую категорию, как индивидуальный выбор.

Р. Талан. Читка пьесы «Лимб». «Первая читка», фестиваль «Пять вечеров». 2025 г. Фото А. Иванова

Пьеса белорусского автора Ренаты Талан «Лимб» — финалист фестивалей «Ремарка» и «Первая читка» 2025 года, — как и «Человек ростовский», начинается с комедийного quid pro quo: безработная, живущая в стране, из которой почему-то стремительно уезжают люди, женщина начинает по просьбе отъехавших «замещать» их на похоронах родственников и друзей. Эта современная модификация плакальщицы всякий раз старается выполнить свою работу качественно и получает за нее неплохие деньги. Ресурсная в комедийном плане история тем не менее разворачивается в драму, и здесь, как и у Пулинович, не обходится без элементов фантастики. Ритуалу похорон в пьесе противопоставлен утренний ритуал героини, большая ремарка фиксирует обыденность: чистка зубов, заваривание овсянки, кормление кошки Сони, выбор траурного «рабочего наряда». Подобный текст повторяется несколько раз, и в него уже лень вчитываться, однако всякий раз автор вкрапливает в быт героини мелкие детали распада: патина на посуде и на зеркале, появление узоров растений на простынях. К финалу мы понимаем, что Соня — это не кошка, а росомаха, но она существует только на фото в телефоне Женщины, как и большинство ее друзей, о которых нельзя сказать, есть ли они на самом деле: «Вы только там — в своих голосовых и чатах. Вы живые вообще? На х.. р мне ваши „как дела“?». К финалу пьесы оба ритуала сходятся — героиня приносит большой букет и готовит речь на свои же похороны. Точный в капсулировании современных виртуальных отношений и диалогов, этот текст к финалу ловко «соскальзывает» в метафору: героиня существует в мире, где «добро» ассоциируется с уходом «в мир иной», неважно, каким способом это осуществляется. «Для нас это — горе, потому что мы все боимся смерти, — звучит в одной из надгробных речей, — и нам без него будет плохо, но ему… ему наконец-то будет хорошо». Опять-таки невидимый, но подразумеваемый в каждую секунду бытия героини «надличностный закон» ассоциируется в «Лимбе» с абсолютным злом. Как и у Пулинович, как и у многих современных русскоязычных авторов, «закон большинства» подобен року, не равнодушному, как это было у греков, но злому, угрюмому и беспощадному.

Эскиз «Нежить» по пьесе З. Яниковой, реж. С. ЛеБолт. Лаборатория «Точка сборки» (Берлин). Фото из архива редакции

В пьесе Зухры Яниковой «Нежить…» есть признаки антиутопии и дока, автофикшна, социальной и подростковой драмы, сюжет здесь едва мерцает сквозь поэтическую ткань, однако свойства социума обозначены строго, в документальной манере: «Мы жители города мертвых, среди нас имеются граждане разной степени разложения, разного свойства окоченения, с разным набором органов и конечностей…». С другой стороны, этот город трупов выписан весьма натуралистично: он смердит, гноится, в его жителях поселяются трупныеличинки, перо автора не брезгует подробностями: «Эхо: В тебе даже опарыши не живут. Мать: Да, это правда, во мне даже насекомые гнезд не вьют, я всегда была пустая». И в то же время автор наделяет смердящий социум осознанием, что принципы его бытия не есть норма: «Есть люди, есть не люди. Мы — не люди. Есть жить, есть нежить. Мы — нежить». Сюжет пьесы в том, что внезапно в этом мире беспросветной нежити в теле мертвой матери зарождается живое существо — дочь. Все дальнейшие метания двух героинь: уничтожить или сохранить это стучащее сердце — происходят и в диалогах матери и дочери, где хронотоп тоже мечется — от настоящего к разным точкам будущего, и «на миру», где жители трупы города голосуют, как поступить с зарождающейся жизнью. Дихотомия «добро — живое, зло — мертвое» задана в пьесе прямолинейно, а путь двух изгнанных женщин, одна из которых пока еще живет в утробе другой, заканчивается в пасти чудовища, правда, жители трупы города временами слышат доносящийся оттуда то ли детский, то ли женский смех. Этот финал в своей неоднозначности отсылает к названию «Нежить. Всегда читать как оглаголенную нежность», уже здесь заложена та дихотомия, которая потом не даст персонажам, а с ними и читателям пьесы утонуть в отчаянии. Любовь и нежность несут надежду на то, что добро победит. И как тут не вспомнить Бертольта Брехта с его прекрасным финалом «Доброго человека…». Исследуя по ходу действия пьесы неоднозначность дихотомии добра и зла, этот парадоксалист заканчивает ее так:

Плохой конец заранее отброшен.
Он должен, должен, должен быть хорошим!

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ДОБРО И ЗЛО

АНАТОЛИЙ ПРАУДИН, РЕЖИССЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Естественно, когда практика заставила обратиться к Священному Писанию, все очень быстро встало на свои места и все стало очень просто. До этого, конечно, таких понятий объективно не существовало, существовало только субъективное: что мне хорошо, то и добро. Что плохо — то зло. И все. Это были альфа и омега моего мировоззрения и мироощущения. В безбожном мире царит каша, поэтому эти понятия сконцентрированы на ощущениях человека, а в божьем мире все ясно, там даны заповеди. Только попробуй их исполнить! Но когда нарушаешь — понимаешь, что это не есть хорошо. Как сказано в одном псалме, «начало мудрости — страх божий». А мудрость — это любовь к заповедям. И перевернуто все в мире только оттого, что мы забыли все на свете. Существуют книги пророков, где написано, что будет с нашим миром, и там все четко расписано: «Горе вам, кто выдает горькое за сладкое, кто выдает тьму за свет, кто выдает зло за добро», — это Исайя.

2. Свобода воли — добро или зло?

Это божий дар, поэтому априори это добро. Но справиться с этим даром трудно, иногда бывает невыносимо трудно. Конечно, это очень серьезная ноша, крест. Иногда по малодушию кажется, что было б хорошо, чтобы нас всех построили и отправили в царство божье, не дав нам никакой возможности движения в сторону. Но нет. Никакого насилия над нашим духом свобода воли не подразумевает. Через свободу воли мы и получаем заповеди, первая из которых труд в поте лица своего.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Это не постмодернизм, это Шекспир. По-моему, это просто красивая поэтическая строчка, но постмодернизм взял ее на вооружение безбожной свободе. Делай, что хочешь, все позволено. И безбожный мир с радостью этот постмодернистский взгляд воспринял. Я считаю, что наши постмодернистские игрушки — это не безобидно, мы ж работаем с подсознанием. Человек может выйти из зала, улыбаясь, что за чушь ему показали, а в подсознании идут процессы… А шекспировская строчка «Зло есть добро, добро есть зло» — детский сад, сама по себе она ничего не означает.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Не знаю, как ответить. Иногда мы попадаем в ощущение ясности и простоты, иногда снова путаемся — и в разные периоды это выплескивается на площадку. Сложное тоже может быть ясным, внятным и простым. А бывает путаный человек. И он тоже наш герой. Когда уходит опора в виде веры — все превращается в хаос. Но это тоже свобода воли: хочешь — опирайся на истукана в виде золота и серебра, который не слышит, не видит…

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Хтонические существа — жители подземного мира Аид, Персефона, Посейдон. У них всегда был конфликт с олимпийским миром. В мире Посейдона я побывал, работая над «Одиссеей», во время шторма меня долбануло, вылетело плечо — видимо, я не подошел этому миру, стоял на вахте однорукий… Есть режиссеры-шахтеры, работают в недрах, не хотят к нам на Олимп. А мы олимпийцы:)

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

Ну, ребята, это опять игра в слова. За гранью добра и зла — тоже добро и тоже зло. Может быть, сверхзло и сверхдобро: запредельная способность к любви и самопожертвованию, выходящая за рамки нашего обыденного. И со злом то же самое, какой—нибудь Чикатило…

ДМИТРИЙ КРЫМОВ, РЕЖИССЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Если вы имеете в виду, изменились ли они у меня на протяжении моей жизни, то нет. А в обществе, в стране менялись несколько раз и кардинально. Как в цирке.

2. Свобода воли — добро или зло?

Смотря по тому, у кого она в руках.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Ой. Я чувствую себя дурачком, читая такие вопросы… наверное, просто не моя тема.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Хотеть не вредно.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Хтонь убивает, а искусство лечит. Я бы перевернул вопрос: какова функция искусства во времена хтони? Ответ прост: оставаться искусством.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

Я не знаю… Одиночество, космос, наверное. Там нет всего этого. И то — неизвестно.

ОЛЕГ ЯГОДИН, АКТЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Менялись понятия примерно лет до сорока, потом устаканились. Добро всегда естественно, и так же естественно и просто оно делает дело (семья тоже дело). Вообще по отношению к делу можно понимать, как далеко ты загнался, сам себя ловил не раз. Корень зла — страх, страх — это обида, разочарование. «Ненависть — это оскорбленнаялюбовь», по СашБашу. Добро не обязательно обаятельно, зло не обязательно угрюмо. Зло всегда немного играет (не путать с желанием поугорать, типа карнавал) и играетна серьезных щах, такой тест неплохой для выявления — не в двух ли ты шагах до совершения зла. Добру всего этого не надо. Добру вообще ничего не надо, добро делает, зло берет. Короче, насыпал вам банальностей, но, по-моему, сейчас только за банальности и надо держаться.

2. Свобода воли — добро или зло?

Добро, конечно. Хотя надо погуглить. М-да. Вообще, воля по-русски странно и двояко звучит: с одной стороны, волюшка-воля, чисто поле, воля-неволя, мне б на волю, с другой — железная воля, воля к власти, сила воли, дисциплина. Короче, даже оксюморон получается, тут уж или свобода, или воля. Свобода воли ни добро, ни зло, скорее, стиль жизни, тут уж главное не врать себе. Если хочешь полюшка-поля, не работай на АЭС и не води БелАЗ, и, наоборот, если чувствуешь тягу к развитию, доверяй тем, кто сильнее тебя в деле, в котором хочешь быть успешен, и держи себя в ежовых. И там и там и добро и зло, смотря как используешь эту волю. Воля инструмент. Или оружие.

А вот подавлять свободу воли или подгонять под стандарт типа воля такая и никакая другая — конечно, зло. «Зло — подавление чужой воли в своих корыстных интересах», золотые и самые точные слова, очень повлияли и помогают ориентироваться. И защита от этого подавления не зло.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Ох, тут я не силен. Для меня постмодернизм — это какое-то пустое понятие, до сих пор не догоняю, что это, даже гугл не поможет, такое же пустое определение, как либерал, патриот, постпанк, метаирония, постирония.

Вроде того, что обесцениваются понятия добра и зла? Или они перемешиваются? Ну, они изучаются, наверное, корень ищут. Корень зла. Или атом зла. А вот у добра нет корня, нет опоры, опять же, оно естественно, просто, как в мультике. Кто-то скажет: есть, это удовольствие (тоже вечный спор). Я вот терпеть не могу таких, кто сидят на «игле» добра. Когда им говоришь «спасибо не надо» — их прям начинает корежить. Корысть, опять же, обломали кайф сделать «доброе дело». Короче, я пас в этом вопросе.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Не знаю, кто так хочет. Я до сих пор разбираюсь в черном и белом вместе с искусством, и это сложно. Так-то жизнь и есть искусство. Хотя, опять же, где добро — ты всегда поймешь и почувствуешь без всяких концепций.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Хтонь — погреб сознания, наверное. Есть прикольная мысль, что подсознания не существует, сознание одно, есть репрессированное сознание. Так вот хтонь — это даже не репрессированное, а когда не догадываешься, что могло когда-то происходить в твоем сознании, в истории человека, настолько это далеко, глубоко и не поддается разумению, короче, кино про это не снимешь, можно только нафантазировать. Урал — стопудовая хтонь. В искусстве какая функция? Ну, еще одна краска, наверное. Хтоническая.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

Хм, или где грань у добра и у зла? Я и так наумничал с три короба, боюсь совсем разогнаться. За гранью добра и зла нет человека, а раз там нас нет, то кто знает, что там…

ДМИТРИЙ ДАНИЛОВ, ДРАМАТУРГ

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Не то чтобы изменились. Просто в течение жизни начинаешь задумываться о тех вещах и их нравственной оценке, о которых раньше не думал. А так, чтобы я раньше о чем-то думал, что это зло, а потом решил, что это добро, — такого, пожалуй, не было. (Тут надо сделать уточнение — речь не идет о каких-то внушавшихся в советской школе вещах типа атеизма, коммунизма и т. п. — к этому я перестал серьезно относиться в старших, да и не самых старших, классах, так что я не могу это считать какими-то своими серьезными нравственными пересмотрами.)

2. Свобода воли — добро или зло?

Свободу воли даровал людям Бог, значит, для меня это добро.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Думаю, да. Моральный релятивизм оставил свой большой след в искусстве. Хотя, как мне кажется, сейчас мы дружно, всем миром, вступаем в эпоху нравственного ригоризма, черно-белых оценок всего и вся. Не могу сказать, что меня это сильно радует. Правда, и карнавал морального релятивизма меня тоже не очень вдохновлял и вдохновляет. Мне очень нравится известное в театральной среде высказывание Олега Лоевского: «Театр учит одному: жизнь сложна».

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Я и от мира не ожидаю ясности в определении черного и белого. Добро и зло в нашем мире перемешаны. Мне очень близка христианская максима: «Мир во зле лежит». Да, это вот именно так. Все в нашем мире отравлено злом. И победить его можно только в себе самом. Но это очень большая и трудная работа.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Если я ничего не путаю, греческое «хтон» или «хтонос» — это земля, почва. То есть хтоническое, по идее, это что-то близкое к земле, к каким-то первоосновам бытия, что ли. В нашем современном языке под хтонью принято понимать некую чернуху из жизни условного «простого народа». Ну, то есть когда бомжи бухают на заброшенной платформе электричек, дерутся, блюют и ссут — это хтонь. Есть искусство, изображающее жизнь человеческих низов, в принципе, почтенная традиция. Она длится много веков и будет длиться дальше. Почему бы и нет. Лично меня это направление мало интересует.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

Тут, как мне кажется, имеется некоторая языковая неточность. У нас принято так обозначать какие-то запредельно ужасные вещи. То есть нечто такое, что как раз не находится за гранью добра и зла, а является попросту злом. За гранью добра и зла находится множество совсем простых вещей. Например, среднегодовая температура в Московской области, или время прибытия поезда Париж—Амстердам, или цвет фасада жилого дома в китайском городе Чэнду. Огромное множество вещей нашего мира находятся за пределами добра и зла.

БОРИС ПАВЛОВИЧ, РЕЖИССЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Сложно сказать. Различение добра и зла лежит гораздо глубже сознательного уровня. Нравственный закон по—прежнему не следствие, а причина. Он по-прежнему загадка, равная глубине звездного неба. А вот вещи, которые я назначаю «добрыми» и «злыми», меняются, это да. Конфигурация этих вещей зависит и от биографии, и от общественной ситуации. Но принцип, мне кажется, единый: то, что умножает любовь, есть добро. Я у Ольги Седаковой прочитал: есть вещи, которые выводят на простор, а есть вещи, которые пожирают время, пространство, свободу. В разной ситуации одна и та же вещь может служить разному. Но базовый принцип, вероятно, один. Как мама в детстве учила: надо быть на стороне слабого. Но вчерашний слабый может разжиреть и обнаглеть.

2. Свобода воли — добро или зло?

Свобода воли есть божественное установление. Без свободы нет любви, а любовь есть единственный движущий принцип. Без свободы не может быть добра. Но и зло может быть свободно выбрано. Это как дар жизни: кто-то ведь посвящает всю жизнь убийствам, разрушению. Но жизнь все равно чудо. Скажем так: у человека всегда есть возможность все испоганить. И эта возможность очень близкая, соблазнитель—ная. Мне иногда кажется, чтовся дрянь, которую совершают люди вокруг, это следствие как раз не свободного выбора, а инерции. Люди рады отдать свою волю сильному лидеру, принципам и убеждениям, наркотикам, страстям. И нужна очень сильная воля, чтобы не поддаться этой инерции. Как говорится, бежать со всех ног, чтобы просто оставаться на месте.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Я не верю, что искусство может изменить мир. Не красота его спасет, но и не наши спектакли убьют. Так и постмодерн с его симулякрами — это в первую очередь политика и экономика. «Общество спектакля» французского философа Ги Дебора — это же не про «Комеди Франсез». Искусство — всего лишь наглядное воплощение того, что происходит с обществом. Мне и в театре кажется ценным не сам спектакль, а «производство бытия», с ним связанное. Театр может изменить мир, но не структурой действия, а способом производства. Почему гениальная вещь завораживает? Потому что ты видишь своими глазами, что невозможное возможно. Именно это сжимает сердце, а не метафоры. Так что я занимаюсь инклюзивным театром, поэтическим театром, потому что это мой способ бороться с капитализмом. Я стараюсь делать театр, который сложно присвоить и продать. Капитализм — это и есть подлинный постмодерн: превращение чего угодно в товар, в пустые видимости. Капитализм прекрасно торгует Богом, войной и миром, правдой, мечтой и так далее. Посмотрите, в каких категориях идет разговор о возможном перемирии.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Ну, не знаю. Всю свою жизнь я борюсь за «сложного человека» — именно в миру, а не на сцене. Мне искусство нужно именно для того, чтобы учиться быть «сложным» и принимать чужую сложность. Это, кстати, сложно. И наоборот: в искусстве для меня тоже есть свое «черное» и «белое». Скажем, живое и мертвое. Халтура — мертвое. Риск — живое. И только вслед за этим различением добра и зла приходит рефлексия «сложности».

Если уж на то пошло, я переживу лапидарное искусство, а вот диктатура «простого человека» в обществе невыносима. А мир — он вообще вне категорий. Он не простой и не сложный. Он просто есть. Бытие есть, небытия нет.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Это дичь. В прямом смысле — все доцивилизационное.

Мне кажется, мы уже достаточно «приручили» это слово. Оно стало рабочей категорией, а раньше было чем-то клокочущим и неуправляемым. Вероятно, такой компенсирующий механизм: мир (не в смысле бытия, а в смысле человеческого общежития) сорвался с катушек, тонкая пленочка гуманизма и цивилизации сползает с глобуса, как шагреневая кожа. А мы на сцене сделаем хтонь артистом, реквизитом, сценографией.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

Мы пришли к тому, с чего начали. Не нашего ума дело. Как и граница звездного неба, граница нравственного закона находится за горизонтом событий. А горизонт событий — он на то и горизонт, что добраться до него никак. Либо как с черной дырой: попадешь туда и перестанешь существовать.

РОМАН МУРОМЦЕВ, РЕЖИССЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Понятия о добре и зле с течением «моей жизни» совсем не изменились. Скорее, они уточнились и прояснились. Зло стало более многогранным, многообещающим и многолюдным. А добро всегда в меньшинстве и «константно» — одинокий Пьеро в сторонке с растекшимся make-up-ом, подбитым носом и кастетом в кармане.

2. Свобода воли — добро или зло?

Свобода воли — добро. Где свобода — там всегда добро. Но нужно быть осторожным и собранным — зло всегда сторожит за углом с перочинным ножом.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Сейчас, в 2025 году, отвечать на такой вопрос и размышлять о нем серьезно по меньшей мере — странно. Я чувствую себя глупо, неловко и максимально беззащитно в этой ситуации. Хочется спрятаться под стол-книжку и крикнуть: «Мама!» И совсем не хочется надевать на себя фетровую широкополую шляпу, брать в руки gitanes, рюмку сalvados, говорить: «papa» — и давай размышлять (грубо говоря). В этом есть фальшь и фарш, притворство и высокомерие. И какой—то березово-водочный цинизм.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Дихотомия пожрала всю ясность. Жизнь стала мутью. А так называемое «искусство» — изысканной плесенью. Нужно принять все во смирении.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Хтонь — дурное слово. От него веет кикиморой, хурмой и болотом. «Хтонь» отсылает к противному банно-паучьему язычеству. Это любование мерзостью.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

«За гранью добра и зла» Купчино и канал Россия‑24. Это серьезно. А если в шутку, то «за гранью добра и зла» ничего не существует, там неинтересно и неэнергично. Там даже нет ветра, дождя и града. Кажется, «за гранью добра и зла» расположилось Райское местечко. Одним словом «Nuovo Cinema Paradiso», где круглыми сутками крутят со старых бобин нарезки с войнами, казнями и землетрясениями.

ДМИТРИЙ КРЕСТЬЯНКИН, РЕЖИССЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Мне кажется, что глобально этого не произошло. Иногда были иллюзии или шелуха, облепившая эти понятия, но в сути своей они остались на уровне ощущений неизменными. Когда ты делаешь подлость, ты чувствуешь, что делаешь подлость. А когда совершил что-то хорошее, ощущаешь внутри тепло. Другой вопрос, что это все субъективно и мое понимание добра может быть злом для другого человека. Это, наверное, стоит не забывать.

2. Свобода воли — добро или зло?

Мне кажется, что «свобода воли» — это умение или, если угодно, навык, который кем-то используется во благо, а кем—то во зло.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Я в этом ничего не понимаю, но думаю, что постмодернистская концепция в искусстве — это всего лишь попытка отразить постмодернистский мир. И поэтому, будучи зеркалом, она влиялалишь на тех, кто в это зеркало заглядывал.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Кто эти мы? Мы (если говорить про меня) не хотим.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Хтонь — это когда слушаешь пост-рок вперемешку с дарк—эмбиентом в районе Мендеелевского поселка Тулы и смотришь в окно, на котором наклеен стикер — «Режиссер — АлексейБалабанов». Про категории и функции в искусстве я ничего не знаю.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

Бог и человеческая глупость.

ОЛЖАС ЖАНАЙДАРОВ, ДРАМАТУРГ

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Не думаю, что изменились. Допускаю ситуации, когда распознать в событиях, словах, поступках, намерениях добро и зло бывает сложно, особенно поначалу, — но в большинстве случаев я доверяю не разуму, а интуиции. У меня это устроено так, с самого детства. Есть ощущения внутри меня, которые позволяют сформировать отношение, дать оценку (опять же внутри себя, не стремлюсь ее навязывать). Причем не только к чему-то внешнему, но и к собственным порывам, мыслям, делам. Не знаю, как уж это назвать, этот внутренний прибор — думается, есть он, должен быть у каждого, — но, вслушиваясь, вглядываясь в него, в эту дрожащую стрелочку, которая качается либо вправо, либо влево, ты можешь для себя добро и зло идентифицировать. При этом вполне возможно, что в конкретной ситуации у одного человека стрелочка уйдет вправо, а у другого влево — и в этом они разойдутся, главное — не забывать с собой сверяться. Протирать стеклышко этого компаса, смазывать маслом проржавевшие детали(конечно, он требует ухода, а как же — иначе перестанет работать) и продолжать вглядываться: а что он там тебе показывает?

2. Свобода воли — добро или зло?

В голову сразу приходит затертая метафора про скальпель в руках врача и в руках убийцы. Что ж, теперь запретить все скальпели — отказаться от свободы воли, — раз этот предмет может повлечь за собой зло? Лежит себе на столе острый инструмент, сам по себе совершенно нейтральный. Прятать за семью замками его не нужно, но можно дать инструкцию, как им пользоваться, и сообщить, что будет, если ее нарушить. Кажется, это называется мораль и закон.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Хотя сам творчески и ментально принадлежу к другому лагерю, рос я в эпоху бурного расцвета постмодернизма, культа книг Сорокина-Пелевина, фильмов Тарантино, рейва и коллажей, полных морального релятивизма. И об этом не жалел, мне нравилось, возможно, потому что юность любит игру, бунт и харизму.

Но, я думаю, у мира нет правильного маршрута. Да, проехали по улице постмодернизма, яркой и дикой, загуляли—напились пивом, вас развезло, а вы не протрезвели, а продолжили ехать, сидя за рулем. Да, возможно, это повлияло, и, если бы мы поехали по другой, безопасной улице (только какой?), не вляпались бы. А если так все и задумано? Задумано, чтобы мы поняли, что пить за рулем нельзя. Нельзя, потому что можно попасть в катастрофу. И пиво не виновато, виноваты мы сами.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Полагаю, здесь нет противоречия. Искусство может быть и сложным, и ясным одновременно. Но ясным не потому, что автор тебе сказал, что вот это черное, а вот это белое. В хорошем произведении всегда есть лакуны, которые можешь заполнить собственным содержимым.

Искусство сродни книжке—раскраске. Контуры, обозначенные автором, дают ясность (в том числе моральную), а самостоятельный выбор цветов — ту самую сложность.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Хтонь непознаваема, неизбежна и неизбывна, она дает силы и одновременно делает своим рабом. Это «скрепы» в своем кровавом и радикальном изводе. Вспоминается эпиграф про чудище к нетленке Радищева, вот чаще всего хтонью, конечно, пугают. Не знаю, рассматривали ли ее когда—либо в положительном ключе. Но вообще, термин как будто исчезает из обихода и из искусства в том числе. Хтонь кажется категорией неизведанного, а сейчас эпоха всезнающих чат-ботов. Нас уже не пугает неизвестность — джипити всему найдет объяснение. Лавкрафт растворился в «черном зеркале».

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

То, что предшествует добру и злу. То, что может стать как тем, так и другим. Это ткань для пошива, огромный холст, горы грубых необработанных пород, то есть это всего лишь материал — и его много, намного больше, чем добра и зла. Но это не страшно. Есть с чем работать — может, еще получится слепить из него что-то хорошее.

ОЛЕГ ЛИПОВЕЦКИЙ, РЕЖИССЕР

1. Изменились ли понятия добра и зла в течение вашей жизни?

Вспомнив, что «Весь мир — театр», я скажу, что человечество все безудержнее трактует божественный замысел. Я бы даже сказал, трактует безбожно. А так как понятия добра и зла — это мощные инструменты для формирования общественных и личных установок, то мы видим, как сквозняк выносит в окна Овертона все моральные, этические и любые другие табу.

Лично для меня понятия о добре и зле не изменились с того времени, когда я начал осознавать себя как личность, способную делать выбор. И формирование этих понятий, конечно, произошло в семье.

2. Свобода воли — добро или зло?

Свобода воли не добро и не зло. Свобода воли — непременное условие ответственности. Если человек считает, что свободы воли не существует и все предопределено, то это снимает с него любую ответственность за последствия его поступков. Без свободы воли теряют смыслы любые законы и правила. И понятие вины. В принципе наличие понятия свободы воли, как ни парадоксально, это то, что удерживает мир от хаоса.

3. Амбивалентность добра и зла: имела ли влияние на состояние мира постмодернистская концепция в искусстве?

Что вы называете состоянием мира? Если вы говорите о событиях и процессах, то искусство, на мой взгляд, осмысляет, отражает или комментирует их, а не формирует. Если разговор о состоянии мира как о его физической форме, то конечно, ибо искусство и формирует внешность времени.

4. Мы хотим от искусства сложности, а от мира ясности в определении черного и белого. Как быть с этой дихотомией?

Никак. Обычно тот, кто применяет дихотомию к другим, сам себе разрешает гораздо больше.

5. Что такое хтонь? Хтонь как категория. Ее функция в искусстве.

Странный вопрос. Если это о личном восприятии слова с известным греческим корнем, то, наверное, это что-то темное, древнее, бессмысленное, мощное, практически неуязвимое. Функция в искусстве — это о выразительном средстве? Или о том, что мы иногда оценочно называем хтонью? Если о втором, то у хтони та же функция, что и у Барлога. Утащить Гэндальфа в ад. Если о первом, то как у любого выразительно средства — показать мир во всем его разнообразии.

6. Что находится «За гранью добра и зла»?

То, что невозможно оправдать ни положительными, ни отрицательными качествами. Ни верой, ни моралью, ни природой. Безумная деструкция.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ДОБРО И ЗЛО

«НАШ ВЕК ВСЕ ВРЕМЯ ПРОБУЕТ НАС…»

Добро и зло, прежде всего, — это историко—этические категории, которые имеют в каждую эпоху свое звучание. И, обсуждая историческую динамику интерпретации этих категорий, всегда надо четко оговаривать оптику, с помощью которой ты собираешься зондировать это сложнейшее основание нашего бытия. Поэтому обсуждать это невероятно трудно.

Вот последняя книга о добре и зле, написанная известным нейробиологом и приматологом Робертом Сапольски, «Биология добра и зла». Это бестселлер: как наука объясняет наши поступки. Книга вышла в замечательном издательстве АИФ, она огромная, серьезная, со многими вещами в этой книге я спорил и спорю, но привожу ее как пример того, как уникальный антрополог, приматолог делает детальнейший анализ добра и зла с точки зрения науки о поведении.

Другой анализ делает великий исследователь Беррес Скиннер, внесший огромный вклад в развитие бихевиоризма — школы, рассматривающей поведение человека и животных как результат предшествующих воздействий окружающей среды. Его книга «По ту сторону свободы и достоинства» также посвящена этим вопросам.

И, наконец, я недавно, выступая в институте психоанализа со своими коллегами, обсуждал, как меняется с течением времени восприятие разных категорий. Для этого я сделал большую презентацию, которая называлась:

«Бог умер. XIX век. Фридрих Ницше.
Человек умер. ХХ век. Эрик Фромм, Лакан и другие.
ХХI век. Кто жив?»

Иными словами, я говорю о том, что есть вещи, за которыми стоят сложнейшие, увлекательнейшие сферы исследований. И каждый раз, когда ты туда вторгаешься, надо понять, с каких позиций ты прикасаешься к этой сверхсложной проблематике.

Если ты идешь с позиций этики и на тебя смотрит лицо Спинозы, написавшего «Этику, доказанную в геометрическом порядке», — это одни позиции.

Если ты придерживаешься позиций Ветхого и Нового Заветов, где появляются вопросы, что есть добро, а что есть зло, которые не раз обсуждали гениальные мастера (такие, как Сергей Аверинцев), — это другая позиция, позиция этика.

Есть и позиция аксиолога, когда мы говорим о науке о ценностях.

Наконец, есть позиция, которой посвящена моя последняя книга «Психология достоинства. Искусство быть человеком», где я изучаю именно переход в эволюции культур: от культуры полезности и унификации (где человек — вещь, средство и ресурс, который используют другие для достижения тех или иных прагматичных целей) к культуре достоинства, где действует великий принцип Альберта Швейцера — «преклонение перед жизнью». Поэтому я очень боюсь, что в нашем разговоре я окажусь непрофессиональным. Просто так сегодня перемалывать эти вопросы для меня невероятно сложно. Я могу поделиться только своим опытом детства…

«Что такое хорошо и что такое плохо?» — задавал нам вопрос Владимир Владимирович Маяковский. Когда этот вопрос задавался и мне, я находился в возрасте мировоззренческого бесстрашия и осознанного или неосознанного нигилизма. Это подростковый возраст, когда ты начинаешь сбрасывать с себя мир культуры, и вот тогда, в 15–16 лет я рискнул найти свое понимание. Подростковый возраст — возраст бури и натиска, возраст, о котором Достоевский говорил, что «личностью надо выделаться». У некоторых выделка идет определенным путем: личность притерпевается к злу, возникает культура притерпелости, которая существует рядом с бегством от той свободы, о которой писал Эрик Фромм. И это — один из аспектов нашей темы: притерпелость к злу.

В подростковом возрасте я написал:

Я не верю в богов Олимпа,
Я не верю в добро и зло,
Это лишь упрощенные символы.
В жизни сложнее. Но
Мы, конечно, хотим быть добрыми,
Создаем себе сами бога
И, как елку, его разукрашиваем
В мешковину или римскую тогу.
И не рождаемся злыми мы,
Нам понятия понять не дано.
В жизни так часто случается:
Мы добро принимаем за зло.
А это такие же боги,
Нами они разукрашены.
Разными, разными мыслями нашими.
Разве что только найдены
Они на иной дороге.

Это юношеское стихотворение передает: мы всегда перед выбором, что считать злом, а что добром.

В книге «Психология достоинства» я попытался сказать, почему путь конформизма, почему путь потери «я» и растворения в толпе, путь, блестяще описанный Гете («А ты куда? — «Туда, куда и люди»), — приводит к великолепной формуле Л. Н. Толстого «Все устраиваются. Когда же жить начнут?» Как только вы начинаете устраиваться, вы никогда не узнаете, как далеко может зайти подгонка вас под ту идеологию, которая насаждается в обществе. А живем мы в эпоху «культпросветов» — просветов между культами. Сейчас воссоздаются идеалы советского зла и советского добра. Идеал советского добра — это Павлик Морозов, и живой мальчик здесь ни при чем, это сконструированный миф, доказывающий, что главное добро — это предать родителей, близких, но полностью подчиниться системе. Это и считается часто морально одобряемым и морально санкционированным. Поступок, когда ты отдаешь другого на поругание Левиафану, — расценивается как добро с точки зрения тоталитарной системы. Это надо четко понимать, если мы хотим отрефлексировать, что происходит сегодня с каждым из нас, с нашей индивидуальностью. Когда мы подписываемся, голосуем, кланяемся, ползаем перед теми или иными лидерами, — мы развоплощаемся, расплачиваемся потерей своего я. По сути дела, этот путь дикого социального конформизма, а притерпелость приводит (как это описал гениальный мастер психоанализа, прошедший фашистские лагеря, автор книги «Просвещенное сердце» Бруно Беттельхейм) к психологической привлекательности тоталитаризма. Его известную статью о привлекательности тоталитаризма, его анализ поведенческих систем в этих условиях надо печатать и перепечатывать, чтобы мы понимали, что есть добро, а что зло.

Мне очень сложно и даже больно об этом говорить, потому что на моих глазах каждый день, каждый час идет уникальное соревнование и выигрывают те, кого Лесков (услышьте его емкое понятие) называл «добровольцы оподления». Лесков говорил, что в самые сложные времена важно не оказаться таким добровольцем. С этим рифмуются строчки любимого мною Галича, написанные еще в 1968 году:

И все так же, не проще,
Век наш пробует нас —
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь,
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Где стоят по квадрату
В ожиданье полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки?!

То есть век наш все время пробует нас на проверку того, что является добром и злом. В этом смысле невероятно важно мужество добра. Когда я сталкиваюсь с людьми, которых я называю вопрекистами (о чем мы говорили в нашем очень важном для меня интервью в № 108 «ПТЖ»), — убеждаюсь, что действительно век наш пробует нас на достоинство. Именно поэтому я написал «Психологию достоинства», где говорю, что прежде всего поступками — не словами — в критических ситуациях мы проходим проверку на то, потеряем ли мы себя.

Вопрос о добре и зле для меня — это вопрос о том, насколько мы можем потерять достоинство или не потерять его в ситуациях личностного экзистенциального выбора. В отличие от всякого другого, личностный экзистенциальный выбор — это всегда выбор с неопределенным исходом. Никогда неизвестны последствия ваших поступков. Личностный выбор — это всегда выбор, за которым стоит борьба разных мотивов. И мы раздираемся на разные мотивы. Но эти личностные выборы помогают нам сказать: мы стали социальными конформистами или же стали людьми, которые в самые трудные времена живут по законам достоинства и добра и обладают уникальной силой противостоять Саурону. Я вам напомню один эпизод. Гэндальф говорит Фродо о том, что ему предстоит избавиться от кольца всевластия, иначе тьма охватит мир. Фродо спрашивает: ну почему я? Я маленький, я слабый, я трусливый. И устами Толкина звучит следующий ответ: «Но ты избран, а значит, ты станешь сильным, смелым и самым умным».

И сегодня, как и во все времена, каждый из нас стоит перед личностным выбором: жить или выживать, выходить на Сенатскую площадь или безмолвствовать, прятать, подобно страусу, глубоко в песок свою голову. И повторюсь: не только мы делаем Выбор, но и Выбор делает нас…

Записала М. Дмитревская
Апрель 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


СМЕХ КАК СРЕДСТВО ОДОЛЕНИЯ ТРАГИЗМА БЫТИЯ И ЗАБЛУЖДЕНИЙ РАЗУМА

Ф. Достоевский. «Преступление и наказание. Страсти и терзания в стиле кабаре». Театр Гешер (Тель-Авив, Израиль). Перевод на иврит: Рои Хен, драматургия: Катя Сассонская.
Сценическая версия и постановка Александра Молочникова, сценография Александра Шишкина-Хокусая

«Я спешу посмеяться над всем, иначе мне пришлось бы заплакать», — сказал мудрый Бомарше, и, кажется, не он один. У современных израильтян, и не у них одних, весьма основательные поводы смеяться, чтобы не заплакать. Театр Гешер вместе с режиссером Александром Молочниковым проделали эту непростую духовно-душевную процедуру с весомой помощью Ф. М. Достоевского, словно специально для них написавшего роман «Преступление и наказание».

Интересно, что бы сказал сам Ф. М., увидев спектакль по своему роману на иврите, да еще с жанровым определением «страсти и терзания в стиле кабаре». Израильтяне от этого дерзкого театрального опыта в полном восторге: с декабря прошлого года «П. и Н.» идет с постоянным аншлагом. А я убедился в их понимающе-восторженной реакции 3 марта сего года и абсолютно разделяю ее.

Мне, однако, определение жанра Молочниковым не кажется вполне точным, в смысле — исчерпывающим. Да, и кабаре тоже, но не только! Молочников со товарищи ответили на вызов серьезнейших проблем человеческого существования, куда они справедливо отнесли и проблему адекватности/ неадекватности реагирования сознания на несовершенства жизни (= случай Раскольникова), — ошеломляющим в своей неожиданности, яркости и, главное, «меткости» выстрелом из многих «стволов» художественной смеховой культуры.

Один час сорок минут без перерыва длится этот дух захватывающий, своим нарастающим драйвом схожий с импровизациями гениальных джазменов парад аттракционов, в котором множество мастерски, безупречно приготовленных, безусловно «вкусных» (не от гастрономического, а от эстетического понятия «вкус») сценических деликатесов. Тут не только церемониал и оптика кабаре, но и практически цирковая, клоунская, «площадная» эксцентрика. И жесткий, на грани натурализма, гротеск, и гэги немой кинокомедии. И моменты наивного русского водевиля, и «мюзикловые» (если не сказать — опереточные) массовые сцены с пением и танцами. И средства театра кукол (масок, манекенов). И иронически, но с явной привязанностью воссоздаваемая стилистика современных эстрадных шоу с любимыми нестареющими песенными хитами и вдруг тут же (и к месту) «хитом» ХVII века — «Аллилуйей» Генделя. И сцены, соединяющие пошлость реальности с чистой трогательной лирикой (не знаю, как называется такой жанр, если он существует). И даже «детские» чернушные песенки.

Именно с такой и начинается спектакль. Выходит обаятельный (ум + юмор + личный шарм + непосредственность и свобода заправского конферансье и, одновременно, джазового импровизатора) ведущий, он же далее Порфирий Петрович — Гилад Клеттер. Следует игривый пролог (мне отчего-то напомнивший оперу Леонкавалло «Паяцы») и эта самая песенка про девочку, прикончившую свою семью: «предметный круг», темпоритм и эмоциональный тон действа заданы. Все, что начинает происходить потом — за час сорок нам, в сущности, рассказывают весь основной сюжет романа, — выдерживает этот стремительный, временами головокружительный темпоритм и многооттеночно-многозначный, но в целом смеховой (чего уж там — карнавальный) тон.

Стилевое и вкусовое целое спектакля органично вмещает и жанрово-языковое разнообразие, и разнообразие конкретных человеческих образов. Парад аттракционов в «П. и Н.» разворачивается как парад ярких, мастерски работающих на сценическое целое и самовыражающихся актерских индивидуальностей.

О Гиладе Клеттере в роли Ведущего уже сказано. Но следует добавить, что работу ведущего Клеттер продолжает и став Порфирием Петровичем. Он заводила и энергетический лидер большинства массовых сцен, главный для зрителей шоумен: двигатель коллективных танцев и песен. Хорош Клеттер и в качестве Порфирия. Знаменитая по роману интеллектуальная охота следователя подается Клеттером с тонкой и вполне дружеской иронией (параллельно, рядом с «основной» историей Порфирий деловито «колдует» над школьной доской со своими сыщицкими выкладками и схемами). А в откровенных, серьезных, растущего накала разговорах с Раскольниковым Порфирий Петрович — вполне по Достоевскому — не стесняется и мировоззренческого дидактического пафоса, однако, благодаря уже самоиронии и очаровательному изяществу Клеттера, без капли морализаторского занудства. В его экспрессивных обращениях к Раскольникову мое не знающее иврита ухо с удовольствием выделило важное слово «хаим» — «жизнь». И в этом полифонически насмешливом спектакле оно, вне всякого сомнения — и без всякой иронии, — главное.

Раскольников у Ави Азулая — огромной художественной силы роль; по масштабу и значению в целом спектакля, по виртуозному мастерству и высоте исполнительского напряжения я бы сравнил работу Азулая с игрой солиста—скрипача или пианиста в каком-то грандиозном концерте с оркестром. Азулай работает по ле хта, его умное авторское саркастическое «очуждающее» отношение к своему образу весьма ощутимо. Но временами его Раскольников, при всей склонности к философствованию, обнаруживает приметы простеца, наивного человека, будто делающего первые шаги в жизни. Такому душевная поддержка матери и сестры (Света Демидова и Лена Фрайфельд) весьма кстати. В мыслях он гораздо более умел и решителен, чем в чувствах и действиях. Так оправдываются разные оттенки комизма образа Раскольникова и в «нейтральных» сценах («мучения» Родиона, когда он тащит огромные стенные часы старухе—процентщице), в общении с Соней, и в кровавой кукольно-гиньольной, насмешливой сцене убийства. «Вещество» (человеческая фактура), из которого «слепил» = сотворил своего Раскольникова Ави Азулай, уже само по себе опровергает идею героя о принадлежности к разряду «суперменов». А его авторское отношение, острая форма образа довершают (завершают, по Бахтину) его смеховое критическое видение.

Украшением придуманного Молочниковым парада аттракционов стал «каскадный» дуэт Раскольникова и Мармеладова. Интерпретация образа Мармеладова Молочниковым и Анатолием Белым1 — одно из главных новаторских решений в «П. и Н.». Этот, в романе несчастный, ноющий, утративший жизненные силы, спивающийся меланхолик у Белого (я его считал человеком и актером склада флегматического, умного и глубокого, но вяловатого, несколько «абстрактного», что ли) превратился в человека, живущего на высочайшем пределе своих витальных сил, — сгусток мощной нервной энергии. Игра Белого абсолютно виртуозна: сумасшедший темпоритм, страсть в каждом движении и выразительно артикулируемом на бешеной скорости слове (при, как мне восторженно отметили зрители-израильтяне, безупречной ивритской речи). И через всю эту мощную витальность — нарастающее отчаяние, сознание экзистенциальной обреченности, решимость идти «ва-банк». Куда? Зачем? Это такому Мармеладову уже не важно. Еще лишь немного заботы о любимой Соне, и будь что будет. Смешное превращается в трагическое. Но лишь для того, чтобы вновь стать смешным: еще не «почившего» Мармеладова его «предстоящая» вдова велит отпевать и хоронить. Неожиданный и точный в своем значении гротеск.

«Вдову», Катерину Ивановну, играет Наташа Манор, чье появление на сцене зал встречает звучащей волной давней любви и предвкушения кайфа. Роль у Манор на сей раз небольшая, но ощущение красоты и силы возникает почти сразу и вносит в звучание спектакля нужный оттенок отсутствовавшей до сих пор здесь воли, трезвого восприятия жизни.

Комическая оптика не заслоняет, не микширует жестокой правды достоевской реальности. Она и красивых людей вынуждает быть жестокими, и эта добрая прекрасная Катерина Ивановна поколачивает мужа и отправляет падчерицу Сонечку на панель (секундный эпизодик, когда «выбравший» Сонечку клиент грубо сгребает ее, как вещь, мгновенно вносит в смеховую атмосферу спектакля ноту горечи, беззастенчиво шокирующей откровенности, чувство протеста против такого мироустройства).

Соня Неты Рот — смесь милой нежной женственности с какой-то внешней неприбранностью, «расхристанностью», вкусовой незамысловатостью и душевной загнанностью. Смятенность вынужденной грешить праведницы. Эта чистая душой девушка уже помимо собственной воли мыслит в дискурсе купли-продажи. В благодарность за доброту Раскольникова деловито раздевается. Но, получив от него возмущенный отказ, простодушно предлагает спеть («бесплатно» — говорит она) песенку. Комично и трогательно звучит эта песенка. А жалобный смех Сони больше похож на плач. Он и есть плач — еще одна ипостась многоликого смеха и смехового мира спектакля.

Визуальный образ этого мира, его архитектоника и семантика определены изобретательной и внятной в своем символизме сценографией Александра Шишкина-Хокусая. Очерченный светом сценический круг — то ли пространство кабаре, то ли, скорее, цирковая арена — только один ее «модус». Другой — сцена на сцене: место, где рассказывается-показывается история преступления Раскольникова. Где люди напоминают марионеток, где заостряются и приобретают шаржированность движения и слова, где трагические события напоминают условность и искусственность провинциального театра или раннего немого кино. Здесь много красного — кровавого цвета. Впрочем, кровав и большой занавес всего спектакля, его используют и в качестве экрана, на котором появляются крупные планы Раскольникова и монструозные рожи его «фона»; «кроваво» и локальное, освещенное красным пространство каморки Раскольникова с кроватью и большими часами. А пространство, где обитает Порфирий Петрович со своей школьной доской, наоборот, кажется черно-белым, аскетично строгим, «документальным». Наконец, в спектакле то и дело возникает темный по колориту и смыслу образ большого петербургского дома с огнями окон в заснеженном городе-призраке. Здесь, в этом пространстве, и рождаются болезненные преступные идеи высокомерной вседозволенности для «особых» людей, мнящих себя Наполеонами.

И здесь же, в пространстве «странного русского города» (давняя характеристика Петербурга, данная Б. В. Асафьевым) живет самодовольное сознание бюргеров. Образ ненавистной романтикам, притягивавшей урбанистический гений Бодлера бюргерской среды — она же «толпа», она же прообраз современного массового общества — проходит через весь спектакль в череде коллективных танцевально-вокальных сцен. В них — страстная увлеченность собой, собственным существованием обывателей всех времен и народов, их бесстыдное любопытство и азартная ожесточенность, равнодушие к чужой боли, враждебность высоким помыслам и чувствам. На все «терзания» главных персонажей они реагируют гнусным издевательским смехом. Этот пошлый и циничный смех (как и «молчаливое согласие») способен уничтожить не только «души прекрасные порывы», но и реальные судьбы. Идеальная модель, принцип и символ их комфортного существования (а в спектакле — музыкальная лейттема) — самодовольно-благополучное «don’t worry, be happy».

Но когда зал взрывается аплодисментами спектаклю, только что бывшие танцующей обывательской толпой артисты мгновенно превращаются в прекрасную общность творцов — победителей любых проявлений зла: их зажигательный танец, ведомый неутомимым Гиладом Клеттером, возвращает образ бесстрашного, не знающего преград Смеха и смеющегося человечества, способного если не уничтожить, то духовно превозмочь любые болезни человеческого бытия и сознания и дать силы жить и любить жизнь.

Март 2025 г.

Признан Минюстом РФ иностранным агентом.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


БИОГРАФИЯ ЗРИТЕЛЯ

Этот раздел — продолжение № 118, где мы начали публиковать «Биографию театрального зрителя», взяв как пример книгу «Автобиография советского читателя», вышедшую несколько лет назад в издательстве НЛО. Нет, речь не шла о профессии, речь шла о зрительском опыте, ставшем опытом жизни. В № 118 были опубликованы ответы в основном столичных людей. Не хватало свидетельств из других точек нашей необъятной. В этом номере мы восполняем пробелы и намереваемся еще и еще собирать свидетельства зрительского опыта наших коллег и просто зрителей.

Марина ДМИТРЕВСКАЯ

ОЛЬГА НАУМОВА

Велик соблазн посмотреть на свое восприятие театральных спектаклей как на ряд глав некоего романа о воспитании чувств… Попробую.

…Мне лет семь-восемь. Мы семьей идем в наш Дворец культуры. Дают «Риголетто».

Сидим в партере, я разглядываю огромный зал, люстры, принарядившихся людей, но больше всего в зале мне нравятся два маленьких балкончика (один напротив другого). На них установлены софиты. Балкончики такие уютные (разумеется, с красными бархатными перилами), что мне хочется забраться в один из них, спрятаться ото всех и остаться здесь потихоньку на ночь. А ночью выглядывать и подсматривать: ясно, что на сцене будет происходить что-то не менее интересное.

С первых же звуков голоса я влюбляюсь в Герцога — нашего тенора Никитина (маленького, кругленького, немного пузатого актера) не менее сильно, чем Джильда. (Откуда я знаю, что влюбляюсь? У меня в жизни не было никакого опыта…) Сладкий яд какого-то пьянящего наваждения окутывает меня…

Чувства мои были, видимо, ярко выражены на лице.

В антракте обеспокоенная мама наставляет меня, что Герцог не очень хороший, «эгоистичный», что Джильда не очень благоразумна. Мамина педагогическая речь отозвалась во мне ровно противоположным образом: к концу спектакля я готова была бежать на сцену и вместо Джильды принять смерть за любимого.

Но пришлось только вместе со всем залом сильно хлопать в ладоши и отводить глаза от мамы, чтобы она не прочитала моих мыслей.

Я очень хорошо помню этот спектакль именно потому, что с ним в мою жизнь вошло новое чувство — ожидание непременно Большой, Необыкновенной Любви. Это ожидание, такое естественное для большинства девочек, рождается у всех по-разному. У меня вот от спектакля…

…А вот мы классом (седьмым «А») идем в ТЮЗ на «Мещан». На сцене «все по-насто—ящему», как и положено было в 50-х годах прошлого века: тяжелая дубовая мебель, настенные часы, массивные двери… И играли актеры основательно, серьезно и мрачно. Беспросветная тоска охватила меня с первой же сцены, я беспомощно провалилась в какие—то бесконечные семейные дрязги Бессеменовых, переживая их тоже со всей серьезностью и мрачностью. И когда стало уж совсем невмоготу, на сцене появилась Елена — существо из какого-то другого мира: веселая, легкомысленная, хорошенькая… Она так всех и спрашивала: «Господа, а почему мне всегда весело?» Я была ошеломлена этим контрастом: мне уже весь мир и вся жизнь казались безнадежными, а тут вдруг оказывается, что можно смотреть на жизнь (на ту же самую жизнь) совсем другими глазами! И — все: дальше я только и ждала выхода Елены: во‑первых, чтобы передохнуть от «свинцовых мерзостей жизни», а во‑ вторых, чтобы набраться веселых сил, чтобы этим «мерзостям» внутри себя противостоять.

Уже сколько лет прошло, а я благодарна актрисе Раисе Львовне Лоицкой: она открыла мне в моем же характере какую-то «тайную веселость», которая помогает жить.

…Мне шестнадцать. Внутри постоянная тревога: впереди такая большая жизнь — а я не знаю, что с этой жизнью делать. Кто я? Не пройдет ли моя жизнь впустую? Не буду ли я в конце жизни сожалеть о ней? А ведь уже будет поздно! И ни-че-го не поправить! Надо что-то делать! Но что? Не могу ничего придумать… Бегу в библиотеку, бегу в театр…

А в городе как раз — гастроли Малого театра. Дают «Привидения» Ибсена. В главных ролях — Елена Николаевна Гоголева и Евгений Матвеев…

Даже теперь, через десятилетия, если я позволяю прислушаться к себе, вспоминая отдельные сцены (особенно финал), то испытываю волнение и наплыв какой-то непонятной громады, которая окружает всю нашу маленькую жизнь. Оба актера существовали на сцене так мощно, что транслировали нам (во всяком случае, мне-то точно) нечто самое важное про эту ЖИЗНЬ и про нас, людей, которые, с одной стороны, за эту жизнь ответственны, а с другой — являются только мельчайшими песчинками в вихре мироздания, как его ни назови (Космос? Бог? Рок? Судьба? Неизбежность?). И я вдруг поняла, что подлинное значение происходящих со мной (и вокруг) событий можно понять, только измеряя их каким-то очень большим масштабом. Остальное — «все проходит, и это пройдет»…

…А вот уж и университет окончен, и я сижу на одном из первых спектаклей Театра на Та ганке — «Десять дней, которые потрясли мир». Я сижу уже подготовленная буйной театрализацией улицы, не менее буйной театрализацией в фойе и коридорах, ожидаю что-то новое, необычное, озорное, фрондерское, заманчиво свободное. Так оно и случилось! А случилось еще и со мной: весь этот зал, который смеялся, замирал, аплодировал, шумел (весь-весь), стал мне Другом. И я поняла, С КЕМ мне быть в этой жизни и КАК мне быть дальше…

…И вот я уже на Бронной. «Ромео и Джульетта» Эфроса…

Услышав только первый звук голоса Джульетты (Ольги Яковлевой), я вдруг, совершенно непроизвольно (прямо как дзанни в комедии дель арте), брызнула слезами… В этом голосе, да и вообще в спектакле читалась такая изначальная обреченность Настоящей Любви (не только Ромео и Джульетты, а вообще любой, когда она Настоящая)! Даже самая счастливая, КОНЧАЮЩАЯСЯ (КОНЧАЮЩАЯСЯ?!!!) свадьбой и долгой жизнью вместе (и даже если «умерли в один день»), — это уже про другую любовь, ту, что встречается в жизни чаще, — спокойную, мудрую… Мне про это объяснил чуть позже спектакль Петра Фоменко «Семейное счастие»…

Словом, мне, зрителю, везло: каждый хороший (только ОЧЕНЬ ХОРОШИЙ) спектакль открывал мне во мне же что-то новое!

И я нашла этому объяснение!

Дело было так. 1981 год. Я — завлит Горьковского ТЮЗа. Работаю у замечательного режиссера детского театра Бориса Наравцевича. Мы буквально выбили возможность первой постановки пьесы Дины Даниловой «Айсберг Тауматы» по повести Стругацких «Малыш»…

Стругацких! Первые в СССР! В закрытом городе!

Что такое закрытый город? Это закрытый для иностранцев город! Потому что в нем много оборонных заводов и секретных НИИ. В них работают люди с немалым интеллектом, однако ограниченные сверху не только идеологически, но и географически (за границу этих специалистов в основном не выпускали). И все равно такая сильная концентрация интеллекта в одном городе власти очень беспокоила, поэтому (во избежание взрывов, наверное) вводились и поблажки. Например, был разрешен Клуб любителей фантастики. Это было почти исключительно мужское собрание особого рода людей, которым позволялось многое, например читать (только на английском) не переведенных на русский и Брэдбери, и Лема, и Адамса, а главное, обсуждать внутри клуба проблемы, поднятые ими!

И вот в клубе узнают, что в ТЮЗе — Стругацкие…

Ясно, что выкупается целый зал!

О, что это был за зал! Абсолютно мужской! А лица какие! Нигде и никогда я не видела больше такого ЗРИТЕЛЯ!

Вообще-то спектакль предназначался подросткам (ТЮЗ). Но была в нем разлита какая—то загадочная атмосфера, которая, видимо, захватила и этот зал…

Во втором акте совершенно неожиданно и резко за спинами зрителей вспыхивали прожектора и освещали сцену еще каким-то дополнительным инфернальным светом, а потом наступал полумрак.

И вот в этом полумраке ко мне пробрался доктор физико-математических наук из академического института Григорий Жислин и жарко зашептал мне в ухо: «Гений! Режиссер — гений! Гений! Как он догадался, что нужно было здесь включить прожектора?!!!» И дальше заговорил формулами, из которых я, естественно, ничего не поняла. Я так же жарко стала шептать ему, что режиссер получал по физике и математике почти одни двойки и, само собой, ничего не знал и не думал ни про какие физические законы, когда ставил спектакль. «Гений!» — шептал, не слушая меня, Жислин. Я оглянулась на зал: он был весь во внимании и, казалось, делал своим коллективным разумом какие-то свои открытия…

И тут я поняла главное про ЗРИТЕЛЯ В ТЕАТРЕ: он приходит в зал, уже обремененный каким-то чувством (не зная об этом), а хороший спектакль помогает ему разрешиться от бремени и понять, что же он в себе носил.

ОЛЬГА ВАЙСБЕЙН

Детские походы в театр я совсем не помню, хотя родители театр любили, ходили в него более или менее регулярно, причем, как правило, не вдвоем, а вместе с еще одной семейной парой. Потом увиденное обсуждалось в дружеском кругу. Помню родительское восхищение Владимиром Зельдиным в «Учителе танцев» и бурные споры по поводу спектакля Театра им. М. Н. Ермоловой «Время и семья Конвей». Это все я к тому, что театр в жизни нашей семьи занимал значительное место и меня, конечно же, в него водили, но потрясений не было и любви не возникало. Все случилось внезапно.

В марте 1965 года моей ближайшей подруге исполнилось 15 лет, и моя мама в качестве подарка купила два билета в Театр имени Моссовета на лермонтовский «Маскарад» в постановке Юрия Завадского с Николаем Мордвиновым в главной роли. И вот наступил этот день — 26 марта 1965 года. Мы сидим в девятом ряду партера одного из самых красивых и удобных зрительных залов Москвы, звучит тревожная музыка Арама Хачатуряна, открывается занавес, на сцену выходит большой красивый человек и с растяжкой, медленно и негромко произносит: «Ну что, уж ты не мечешь?.. а, Казарин?» И столько всего было в одной этой фразе — достоинства, мудрости, усталости, печального опыта, тоски. В этот момент для меня начался театр.

Мордвиновский Арбенин стал для меня не просто потрясением, это был взрыв. Моя жизнь четко разделилась на до и после, пути назад уже не было… Не буду рассказывать, как мы с подругой в одночасье превратились в мордвиновских «сырих», как ходили на каждый «Маскарад» и провожали Мордвинова до дома до самой смерти актера в 1966 году (я об этом уже однажды подробно писала в «Экране и сцене», текст так и назывался — «Поворот судьбы»). Скажу лишь, что эта девическая влюбленность не прошла даром. Мне повезло, что ее предметом стал великий актер. Наблюдая за его Арбениным, я с удивлением обнаружила, что Мордвинов каждый раз играет немного иначе, причем вполне сознательно. Уже позднее я утвердилась в своих догадках, прочтя в дневниках актера, что он работал над ролью всю жизнь, постоянно совершенствуя ее. Это были мои первые уроки театроведения.

А потом случился Эфрос. И это был еще один поворот судьбы. Первые впечатления в Театре имени Ленинского комсомола: «В день свадьбы», «104 страницы про любовь», «Снимается кино», «Мольер». Странный, непривычный театр, такой непарадный, живой, человеческий, тревожащий, с сегодняшними интонациями, шепотами и криками, с невнятным бормотанием вместо поставленных театральных голосов. Оторопь неожиданности от «Чайки». А что, так можно? По том ожог от «Трех сестер» уже на Бронной — спектакль без кожи, боль, отчаяние, горькая ирония, безнадежность. Подтекст, выплеснутый наружу и взорвавший текст. Как Ирина Ольги Яковлевой металась по огромной, вынесенной на авансцену тахте и кричала: «Выбросьте меня, выбросьте меня!» Премьера состоялась в декабре 1967 года, а в мае 1968-го спектакль сняли. Почему-то я и все мои друзья знали, когда будет последний показ, хотя никто из нас в те годы не был вхож в театральное закулисье, не был знаком ни с Эфросом, ни с кем-либо из его окружения. Я в это время лежала в больнице, из которой сбежала на спектакль. На поклонах все плакали. И актеры, и зрители. Мне рассказывали, что те, кому не удалось проникнуть внутрь, стояли на улице и скандировали: «Эф-рос, Эф-рос!» В какой-то момент Анатолий Васильевич выглянул в окошко и, приложив палец к губам, смущенно сказал: «Тише, на сцене слышно…» «Ромео и Джульетта». И сегодня вижу, как Джульетта—Яковлева пулей слетает с балкона, как с нежностью, словно друга и сообщницу, прижимает к груди не пригодившуюся для Ромео веревочную лестницу и сквозь слезы говорит: «Веревочки, о сколько неудач! У вас ведь тоже разочарованье. Ромео ждали вы, а он в изгнанье»… Помню каждую интонацию, каждую мизансцену этого великого спектакля с бессмертной конгениальной музыкой Каравайчука, которую я тогда впервые услышала. Смотрела восемь раз. Чаще всего без места, стоя. Один раз пришлось стоять у батареи, больше было негде. И во время сцены в спальне, когда одетые в траур Ромео и Джульетта прощались, я от переживаний и жары грохнулась в обморок, благодаря чему — о чудо! — мне уступили откидное место и я досмотрела спектакль сидя… Счастье присутствия на репетициях, каждая из которых отдельный спектакль. Великая честь личного, хоть и неблизкого, знакомства. Эфрос был для нас не просто театром. Это вокруг был театр. Разный — плохой, хороший, порою даже великий. Но все это было другое. Потому что Эфрос был намного больше, чем театр. Его спектакли, репетиции, он сам — это была наша жизнь, ее главное содержание, ее воздух, свет, смысл, пульс, движение. Все остальное было вторично и воспринималось лишь сквозь призму этой главной жизни и любви. Второго такого прецедента я не знаю и думаю, что в наши дни он невозможен. Молодым не объяснить.

Дальше — пунктиром. «Мещане» Товстоногова в БДТ. Другой город, поэтому смотрела только пять раз. Такой Горький, в котором главное человеческое, а не социальное. Гениальный Лебедев — Бессеменов, мощный старик, у которого рушится жизнь. И Татьяна Эммы Поповой, ловящая моль в конце…

Конечно же, «Братья и сестры» Додина. Ну что тут скажешь в двух словах, про это тома написаны… Уникальный, невероятный спектакль на века.

«Взрослая дочь молодого человека» Анатолия Васильева. Очередной шок. С одной стороны, все в традициях психологического театра, никакого пост- и просто модернизма. С другой — абсолютное эстетическое новаторство в способе существования актеров, свободном импровизационном дыхании при точной выверенности каждой мизансцены. Спектакль был весь пропитан джазом и сам построен по принципу джазовой композиции, наполнен мельчайшими бытовыми приметами и парил над бытом.

В 90-е у меня вместо театральных воспоминаний — провал. Наверняка там тоже было много хорошего, наверняка кое-что видела, а еще больше пропустила, потому что в те годы почти не ходила в театр, так как жизнь была намного интересней. Моим документальным театром в те годы был телевизор, иммерсивным — демонстрации и митинги.

Из потрясений нулевых — Робер Лепаж. «Обратная сторона Луны» и «Липсинк» — буквально задыхалась от восторга, слов не могла найти. Потом смотрела все, что привозили, но потрясений, подобных этим, уж не случилось. А оба спектакля Театра Наций вообще печаль.

В 2010-е в мою жизнь постепенно стали входить спектакли Димы Крымова, в которого я долго не верила как в режиссера, убежденная, что ему так и не удастся выбраться из ниши, обозначенной Березкиным как «театр художника». Счастлива, что ошиблась. «Сережа», «Все тут», «Моцарт „Дон Жуан“. Генеральная репетиция» и «Костик» — спектакли очень большого режиссера, важнейшие в моей зрительской биографии. У Димы было в запуске аж пять новых спектаклей, когда ему подрезали крылья на лету. К счастью, судя по откликам, они снова отрасли, но уже в другой реальности, мне, увы, недоступной.

Напоследок хочу сказать, что незаменимые, конечно, есть. Очень тоскую по уехавшим любимым режиссерам, по Диме особенно. Из оставшихся на сегодня для меня важнейший — Антон Федоров, посланный нам не на замену, а в утешение. Они с Крымовым разные в эстетическом смысле, но в чем-то похожи. В умении рифмовать боль, ужас и безнадежность с нежностью, юмором и жалостью к людям. Недавно прочла у Оли Скорочкиной: Валерий Семеновский говорил, что сквозь спектакль всегда видно, хочется дружить с режиссером или нет. Если не хочется, это не твой режиссер и не твой спектакль. Мне посчастливилось дружить с Димой Крымовым. С Антоном Федоровым я едва знакома, но точно знаю, что хотела бы с ним дружить. Особенно после таких спектаклей, как «Где ты был так долго, чувак?», «Собачье сердце» и «Шинель». А после «Марии Стюарт», «Медового месяца в „Кукольном доме“» и «Трех» я бы с удовольствием подружилась с Петром Шерешевским.

ГАЛИНА БРАНДТ

Ах, нет, подумала я, это невозможно. Чтобы не впечатление, а именно когда спектакль врезается в твою реальную жизнь, становится ее частью. И как отделить? «Врезание» всегда рождается из впечатлений, а впечатления… Нет, все равно тут о другом. Особенно после того, как я прочла в предыдущем номере рассказы Ирины Селезневой-Редер и Александра Новикова и совсем растерялась. Я не меняла профессию после спектаклей, и жизнь моя не имела кардинальных поворотов в зависимости от них.

И все-таки… Стал настойчиво маячить недавно — месяца два-три назад — виденный спектакль. Он закрывал фестиваль одного из наших маленьких театров. Я была только на открытии — тот спектакль известного питерского режиссера был, наверное, хороший, вокруг смеялись и радовались, а я еле высидела. Случается иногда темный личный период, когда бытийная трещина внутри разверзается и жить становится, мягко говоря, нелегко. Больше никуда на том фестивале не ходила, сил недостало, и вот закрытие. Тоже — так не хотелось никуда. Но — уговаривала себя: нет, не пойти невозможно, это же Стешик и пьеса, над которой ты голову сломала — про что. Уговорила.

«Друг мой» Семена Серзина в «Невидимом театре», моноспектакль Олега Рязанцева. Легкий, филигранный, как кружево сплетенный, мягкий, даже веселый. Потому что и текст полон потаенного юмора, и актер так точно его чувствует и как бы еще своей слегка отстраненной оценкой добавляет… Но при этом он был «про меня», про меня ту, на тот момент. В бытовом пространстве маленькой квартиры, неприбранном, со случайно разбросанными по разным углам старыми неказистыми вещами, — нелепый, как-то видно, что давно и привычно растерянный, человек. Рассказывает вполне себе бытовую, но при этом тоже какую-то разваливающуюся в разные стороны историю последней ночи. Нет, в буквальном смысле ночь вполне конкретная, одна, и дорога, по которой он идет «с другом», тоже одна, и события, вполне реалистичные, случаются последовательно, но их восприятие героем/героями как будто расплывается. И из всего этого — постепенно проступает такое неизбывное чувство «заброшенности человека в мир», его онтологической неприкаянности, бытийного одиночества, что… губы продолжают улыбаться, а глаза уже мокрые. И даже не сразу понятно отчего. Но захлестнула вдруг огромная радость: оттого, что есть такое искусство, а главное — и это мой ответ на вопрос, — оттого, что ты не одинок. Со спектакля уходила другим человеком. Не могу сказать, что состояние это длилось долго. Но конкретно тогда оно было началом поворота. И сейчас, когда я уже занята совсем другим, знаю, что оно живет внутри и я могу его при случае достать и актуализировать.

…Театр входил в мою жизнь бессознательно. Как данность. Мама была известным в городе хирургом и очень всегда занята. Папа, дворянского происхождения, попал в тот исторический период, когда образование получить было невозможно. И, как он всегда рассказывал, выбор был только один: в токари или в артисты (учился немного в горьковской театральной студии, у Мамонта Дальского). Артист он был, по его собственной оценке, средний — слишком «умный», как сказал про него на одном из обсуждений Аникст. Словом, бóльшую часть жизни служил в Свердловском ТЮЗе, где я и провела свои младенческие и детские годы. Болталась за кулисами, смотрела в том числе и абсолютно не соответствующие возрасту спектакли, артисты для развлечения вставляли иногда мое имя в текст роли и дразнили «старухой—процентщицей» (один раз ссудила взаймы свои копейки в буфете артисту Задерею). Первый спектакль, который в детстве произвел экзистенциальную подвижку, — «Коллеги» по пьесе Аксенова. И даже не знаю почему. Я и сюжет, мне помнится, в то время не очень поняла. Помню только ощущение прекрасной светлой умной энергии юности, которая лилась от молодых артистов со сцены, полной солнечного воздуха. И — вот оно! — обещание какой-то потрясающе интересной жизни.

…Потом чего только не было, конечно. Захлебнулась, оказавшись в зимние каникулы в 9-м классе на спектакле Корогодского «Наш, только наш» в Ленинграде. На следующие зимние — шок на юной тогда Таганке (четыре (!) спектакля — папа чудеса для меня творил). И дальше заболевала временами в буквальном смысле до температуры («Клаустрофобия», например, Коляды с Ягодиным). И, наоборот, вылечивалась тоже буквально («Муму» Фильштинского). И не верила своим глазам, когда Борисов в «Кроткой» Додина метался чуть не по стенам и потолку. И дрожала от озноба, когда в финальной сцене «Дамы с собачкой» Праудина в БДТ Гуров Василия Реутова, сидя на ступеньках в зал, обнимал героиню Александры Куликовой и слабо, сам не веря себе, уговаривал: мы что—нибудь придумаем…

Ну и наоборот, как всем известно. Когда неслучившийся спектакль (с которого невозможно к тому же уйти) отнимает жизненные силы так, как мало что. И ты, пустой и несчастный, принужден еще говорить о нем только что переодевшимся исполнителям. Просто ведь жизненная беда.

АЛЛА БОССАРТ1

И ЛИСТВА ИХ НЕПРЕРЫВНО ОБНОВЛЯЕТСЯ…

Книжку, которая мне не интересна, я закрою — да и уберу с глаз. Бездарное кино — ну кое-как дотяну из антропологического интереса, чтоб после поглумиться в сети.

Но театр! От плохого театра я прямо заболеваю. Во рту горечь, руки трясутся, живот крутит. Еще другой раз режиссер подойдет: ну как? А как. Не сказать же человеку: обделался ты, дружочек, жидко и по полной.

Нет, плохой театр — это настоящая пытка.

Поэтому хороший театр для меня не просто, так сказать, пир духа. Это большой праздник, когда хочется обнять всех участников и ручки им расцеловать. «Всегда Новый год и всегда новоселье», если сидишь в зале и тебя захлестывает вал свежести, умности, волшбы лицедейства, крутизны смысла и смыслов. И этот праздник — вот именно с тобой еще долго, долго. Много дней. И даже лет.

И хочется пересматривать. Прямо сейчас. И рассматривать, как удивительное явление природы. Птицу какую-нибудь, бабочку. Гору Арарат. Потому что хороший театр становится для театрала фактом жизни. Вернее — фактором, элементом питательной среды.

Я не получила профессию театроведа, выучилась на, так сказать, «простого журналиста». Хотя на журфаке никто никого быть журналистом еще не научил. Этому учатся только «на земле». Редакция, старшие товарищи, поездки, дороги, люди и их истории.

Так и театру меня учила — и далеко еще не научила — дорога зрителя. С каждым годом, с каждым спектаклем я по шажочку проникала в глубины театра, как в судьбу. Свою.

Попав впервые в Нью-Йорк, я познакомилась со старым театральным импресарио мистером Браскином. Старичок спросил, что бы я хотела посмотреть на Бродвее. Конечно, «Cats»! Вечером м-р Браскин позвонил и сообщил, что меня ждет free ticket (мне-то на радостях послышалось three tickets, вот, думаю, порадую дружков…). Бесплатный билет оказался в совершенно неожиданное место. На сцене, за кулисой, трибуной сколочены скамьи, вроде как на школьном стадионе. Вот на этом насесте и было мое free место.

Я участвовала в бродвейском хите на сцене — буквально.

Очень специфические ощущения. Ракурс зрелища — сбоку и немного сзади — создает эффект участия. Не просто смотришь лучший бродвейский мюзикл, а как бы проникаешь в его организм. Как в ускоренной съемке у тебя на глазах распускается цветок, так и тут наблюдаешь рождение шедевра словно бы с изнанки. И эти особые возможности наблюдения открывают тебе природу предмета как именно шедевра.

Я не то что поняла — воочию увидела, что театр — это не просто сцена, актеры, свет, музыка, декорации и текст. Это многофункциональная, многомерная система, и дает она (если театр этот хороший) каждому — свое. Кому — блеск и роскошь. Кому поэзию. А мне, к примеру, — зрелище непрерывного развития, взаимодействия и животворности его молекул.

У писателя Сорокина в его антиутопиях присутствуют разнообразные «живородящие» материалы: войлок, мех, пенопласт, кожа.

Вот таким живородящим веществом (или существом?) стал со временем для меня театр.

«Дерево написано разнообразными зелеными, с оттенками бронзы. Трава зеленая, очень зеленая, лимонный веронез; небо — ярко-голубое. Кусты на заднем плане — сплошь олеандры. Они усыпаны свежими цветами и в то же время массой уже увядших; листва их также непрерывно обновляется за счет бесчисленных молодых побегов…»

Это писал Ван Гог брату Тео.

Вот что такое театр.

Почему вообще большие любители ходят на один спектакль по многу раз? Именно потому, что, в отличие от книги или кино, изгородь театра — изгородь между реальностью и фантазией — живая и она непрерывно обновляется.

Мой приятель Минкин 2, один из самых страстных театралов, кого я знаю, ходил, например, в МТЮЗ на все представления «Гудбай, Америка!» Генриетты Яновской. На все. То есть десятки и десятки раз.

Кстати, именно театр Яновской оказался для меня лучшей зрительской школой. Спектакли Генриетты Наумовны были самыми живыми из всех, которые мне доводилось видеть не только до, но и после. Пересмотрела там почти всё: «Собачье сердце», «Соловей», «Жак Оффенбах и тру-ля-ля», «Свидетель обвинения», «Гроза», «Иванов и другие» (по Чехову), «Трамвай „Желание“», «Гудбай, Америка!» (как без него)… На замечательно азартном, отвязном, очень игровом спектакле «Необычайные приключения Т. С. и Г. Ф. по Марку Твену» (я смотрела его второй раз) моя приятельница, изнемогавшая под грузом собственного достоинства, ушла после первого действия со словами «как ты можешь смотреть эту детсадовскую мутоту!». Детских книг красавица тоже не читала. Даже Карлсона.

Скоро сорок лет, как Генриетта Наумовна — вдохновитель и идеолог МТЮЗа. За эти годы тут сменились три поколения — и актеров, и зрителей. Театр неукоснительно взрослел, не меняя детского мироощущения. Гета научила меня (как и всех своих фанов) в решении самых сложных тем сохранять юную незамутненность обзора. И наоборот — детские истории рассказывать со всей бесстрашной серьезностью. И получались детские спектакли для взрослых — как «Т. С. и Г. Ф.» или «Гудбай, Америка!» (Мистер Твистер). Школьные культпоходы днем — «вся театральная Москва» вечером. Гармония первоклассников и самых прогрессивных критиков.

Гета находила гениальные по выразительности, простоте и одновременно глубине образы.

Помню, как пленила и запомнилась навсегда придуманная Яновской метафора пения настоящего Соловья и механического («Соловей» Андерсена, 1988 год). Настоящий — в телогрейке, кепке и кирзачах — выходил и читал стихи — Пастернака, Мандельштама, Бродского, Цветаевой, Гумилева, Блока, Самойлова… Искусственный — в шелках и парче — тоже читал. «Мело, мело по всей земле…» — раз за разом, одно и то же, без конца… Ну не гениально? Даже сейчас, когда пишу это, мурашки.

А в «Собачьем сердце», открывшем эру Яновской и Гинкаса в МТЮЗе — черные хлопья пепла, заметающие улицу вместо снега?

Конечно, я, как и все, ломилась на Таганку и в «Современник» Ефремова, конечно, ездила в Ленинград к Товстоногову и даже в Екатеринбург летала к Коляде.

Но этапными стали для меня — для тренировки моего зрительского нерва — совсем другие театры.

Одно время — я фанатично бегала в театр-студию на Юго-Западе, познакомилась с Беляковичем, чтоб ничего не пропускать. После смерти Валерия это был уже совсем другой, государственный театр со своим сюжетом и актерами. А в начале 80-х я прямо с ума сходила по этому коллективу и по этому подвалу (его еще называют «цокольным этажом»). Даже сейчас, через сорок лет помню мороз пути от метро до дома 125 по Вернадского, сквозняк черного ящика зала и лица артистов. Лучшими годами «Юго—Запада» были студийные: «Женитьба», «Игроки», «Мольер», «Носороги» (из-за которых театр едва не закрыли), «Опера нищих», трилогия Сухово-Кобылина, «Жаворонок», «Дракон», «Калигула», «Штрихи к портрету» по рассказам Шукшина… Ох, они отрывались! Бешеная отдача, энергия перевоплощения, счастье игры было у этих востряковских рабочих, учителей, студентов, ставших артистами. Шторм. Ураган.

Кто видел — не забудет Витю Авилова. Вытянутое, впалое лицо, безумные глаза, длинные волосы, длинные пальцы — весь как бы из Серебряного, кокаинного века… Шофер рефрижератора. Приезжая на репетицию, он не глушил мотор, чтоб не тратить времени. Как же он играл! Его «Гамлета» я, пожалуй, сравню с Высоцким. Еще неизвестно, в чью пользу. Истинный брильянт. Его потом стали много снимать, такую фактуру упускать нельзя. По-моему, фактуру-то и ценили в основном. Но за этой фактурой стоял огромный талант. Который, конечно, нуждался в огранке — как камни, с которыми работал брат Валерия Беляковича — Сергей, гранильщик алмазов. Тоже звезда Ю-З. Все трое стояли у истоков театра, и никого из троих не осталось. Ушли рано, не выдержав, я думаю, напряжения.

Валерий Белякович был настоящим подвижником, мучеником театра. Десятки учеников, десятки мировых текстов, нищие годы, дома культуры, библиотеки, временные площадки. Наконец свой «цокольный этаж» и ни копейки дотаций.

Все годы театра на Юго-Западе, пока он был студией, вместе с другими зрителями первого призыва мы находились как бы в эпицентре какого-то энтузиастического циклона. Я и сейчас часто вспоминаю его — с завистью к этим людям и с огромной грустью от того, что «sic transit gloria mundi», и проходит порой совершенно бесследно.

Как прошла слава лучшего театра России — Гоголь-центра.

На месте Студии на Юго-Западе сейчас Государственный театр, о котором вообще ничего не слышно. На месте ГЦ, как известно, Театр имени Гоголя, который москвичи называют театром имени Курского вокзала.

Хотя нет. Конечно, не бесследно. Мы же помним Авилова и Беляковича — живыми и пламенными. А вкус, цвет, дух, движение спектаклей Кирилла Серебренникова живут во мне, как в огромной консервной банке, которую я могу открыть по своему разумению, когда и где хочу.

ГЦ на десять лет стал для меня театром № 1. Сценическое и человеческое бесстрашие Кирилла и его актеров, за что и поплатились, почти повторило путь Таганки. С той разницей, что театр Любимова начался в 60-е и как родной влился в оттепельные ручьи (хотя и его порядком потрепало). А расцвет ГЦ пришелся на мрачнейшие годы реакции.

Едва ли не каждый спектакль Гоголь—центра был как взрыв, как ожог третьей степени. Иначе, чем откровениями, я не могу назвать «Мертвые души», «Маленькие трагедии» (ох, этот пророк-пролог в вокзальном буфете, от которого резь в легких), «Барокко» — смесь наркотических глюков, божественных звуков, цирка, кича и смерти, «Кому на Руси…» с выворачивающей душу Евгенией Добровольской, «Петровых в гриппе и вокруг него», «Сон в летнюю ночь», «Буковски».

Наверное, не одна я любила этот театр, как любят живое и родное существо. Если у Яновской и Гинкаса я училась и мудрела, то у Серебренникова литрами поглощала средство Макропулоса. Этот театр, еще «7-я студия», куда впервые мы пришли в 2012 году, омолодил меня лет на сорок. Ну пусть двадцать. Это было как портал в другое измерение. Будто из душной комнаты шагаешь прямиком на палубу океанской яхты, а вокруг летают рыбы, кувыркаются птицы и дельфины. Волны неукротимой фантазии, актерского и режиссерского неповиновения, сверкающего авангарда. Неустанный поиск. Талант, чья «листва непрерывно обновляется». Пошел четвертый год, как театр уничтожили, а порывы этого ветра гуляют по улице Казакова до сих пор.

И даже набирают силу.

Я говорю, конечно, о четвертом театре моей зрительской биографии. МТЮЗ, Студия на Ю-З, ГЦ, Пространство «Внутри». Четверо ворот, открывающих/закрывающих персональный заповедник «театров про меня».

Пространство «Внутри» началось для меня с Жени Беркович 3. Ученица Серебренникова, она создала свой маленький коллектив под названием «Дочери СОСО». История известная. «Дочери» играли на разных площадках, куда приглашали и меня. И очередной спектакль был в тесном, совершенно игрушечном театрике на задах бывшего ГЦ.

Шел 2021 год, Серебренников уже отсидел домашний арест и уехал из России. Через полгода Агранович объявит плачущему залу о закрытии проекта Гоголь-центр.

И вот в этом странном подвале — одновременно «внутри», но одновременно и «пространстве», и, как выяснилось, довольно свободном, — мы и познакомились с этим совершенно сумасшедшим человеком по имени Карлсон. Точнее, по фамилии. Олег Карлсон и построил, и продолжает строить свой театр. Он архитектор. Это днем. А вечером начинается его вторая жизнь. Руководитель проектного бюро становится продюсером. Он помешан на театре и артистах. Он дает площадку самым современным, самым авангардным, самым талантливым молодым режиссерам — от Жени Беркович (4) до Антона Федорова и Андрея Маника. Он вкладывает в театр деньги, заработанные архитектурой. Это единственный известный мне продюсерский театр.

Я написала о Пространстве. Потом еще и еще. Стала бывать на всех его премьерах. И, словно в цветении, описанном Ван Гогом, мне открылась механика развития театра — именно как живого существа.

Я опять как бы сижу на сцене, участвуя в этом процессе (тем более что плоскость сцены прямо переходит в зал). Все происходит на глазах. «Пространство» на глазах расширяется, меняет форму, живородит. На смену нахальному эксперименту приходит зрелая осмысленность и осмысленная отвага.

На этой единой с залом сцене играют сейчас Мария Смольникова, Роза Хайруллина, Юлия Чебакова, Сергей Куличков, Мариэтта Цигаль—Полищук, Елена Коренева, Максим Виторган, Семен Штейнберг.

Театры Внутри одного Пространства перетекают друг в друга — театр Жени Беркович в театр Рузанны Мовсесян, театр Саши Плотникова в театр Володи Мирзоева, в театр Андрея Маника, и так далее, и так далее, и листва их непрерывно обновляется…

И Шекспир, Чехов, Гоголь, Петрушевская и Женя Беркович сидят здесь за длинным столом с Карлсоном во главе и пьют отличное вино, как это принято после премьеры.

P. S. Есть и еще один театр, живее всех живых, сыгравший в моей жизни, может быть, самую большую роль. Театр Дмитрия Крымова.

Но это слишком большая и совсем другая история.

ЛЕВ ЗАКС

Прочитал материалы новой рубрики «Биография зрителя». Сложные впечатления-ощущения от во многом очень разных текстов. Кто-то написал красиво, но мной ощущается как (пусть и красиво) придуманное (вроде как сейчас у синоптиков: —3, но ощущается как —10 или +15). Кто-то честно повспоминал и назвал запомнившееся. Вспомнил, как — тогда — впечатлило и даже чем. Я читал, и думалось (само во мне так думалось, не нарочно): зачем это журналу?

Для меня давно театр — во врéменном, причем кратковременном существовании своих «продуктов» — искусство трагическое. «Сколько надо отваги, чтоб играть на века» — о чем это Борис Леонидович? Где он это мог видеть? Осип Эмильевич много ближе к истине: «Я не увижу знаменитой „Федры“».

На древних кладбищах — спустя века — археологи ведут раскопки. Полезно для науки. Через мертвое пытаются восстанавливать некогда живое. Изучают остатки = останки. Это интересно и полезно. И уже не больно. Умирание театра, умирание в театре другое: останков практически нет. Так, обрывки былых снов, осколки испарившихся потрясений и слез. Через еще пятьдесят, ну, сто лет и этого не будет. А пока эксгумация прошлого — мучительный труд. Труд для памяти, мука и тоска — для души, мающейся связью с исчезнувшим прошлым, и для духа, понимающего необратимость, невозвратность времени. И всего, что было в нем: «и общей не уйдет судьбы». Зачем эти тоска и мука журналу? Для науки, наверное.

Никогда не сознавал театр как средство своего воспитания. Или как средство пополнения запасов когнитивной информации. Может, это впереди. Тогда что же?

Есть слово «опыт». Как я сейчас чувствую и сознаю, оно существенно для описания моих отношений с театром. У «опыта» два разных значения. Даже, пожалуй, противоположных. С одной стороны, опыт — информационный след прошлого, влияющий на настоящее, работающий в нем, настоящем, как способ и способность совершать-повторять освоенную в прошлом деятельность (руки, тела, души и духа). По Пушкину, «сын ошибок трудных». Отсюда «освоить опыт», «передать опыт». Искусство давно осмыслено как способ накопления и передачи реципиентам такого опыта жизни. И о театре часто говорят в таком же ключе: «театр — учебник жизни».

Но для меня театр важен как опыт во втором значении. Не как «результат», а как живой процесс существования, отношений с миром, телесной, душевной и духовной жизни. Того не-моего, другого и поначалу чужого существования, мироотношения, осмысленного бытия-в мире и субъективного-для себя-бытия. Чудо и кайф театра — для меня лично — в двух «эффектах» такого опыта. Оба, кстати, всегда в настоящем времени, всегда — сейчас. Может, и смертность театра и его творений — плата за силу, власть и, не побоюсь сказать, роскошь этого театрального сейчас. И сейчас, в нынешнем настоящем, где того, прошлого театрального сейчас уже давно нет, — то, что оживает во мне, — это именно вдруг оживающие не «события», не самые прелестные подробности, не изобретенные режиссерами приемы или актерские «образы» (хотя, конечно, и они тоже, как же без них — но в каком «гештальте» и для чего?), а именно этот волнующий экзистенциальный поток опыта = художественного «существованья ткань сквозная» (Пастернак), где бытие и сознание, тело, душа и дух обрели полнокровное и рождающее восторг всего твоего существа единство. И этот эффект опыта (моего—не-моего опыта) усиливается важным, дорогим для меня эффектом резонанса (ощутимого и узнаваемого моей субъективностью совпадения) смыслового наполнения театрального месседжа с моим собственным мироощущением и миропониманием. Но не буквальным совпадением, не одной лишь мандельштамовской «радостью узнавания», а принципиальным их сходством — при существенном превосходстве авторского миропонимания над родственным ему моим. Чуждое отталкивается, чужое как иное, но более глубокое, тонкое, чуткое, новое, более понимающее, чем твое, но родственное = созвучное, соприродное тебе, твоей субъективности — проникает внутрь твоего существа, осваивается и присваивается.

Как я понимаю (осмысляя опыт в его первом значении: опыт-след), театр стал «моим театром» именно с момента рождения такого резонанса, такого обогащающего меня и родственного мне экзистенциально, ментально, идейно опыта. Именно такие «случаи» — действительные, подлинные (для меня) события моего художественного со-бытия и сохраняет — вопреки энтропии времени — моя память, что «задним числом» и есть моя «биография зрителя».

Жизненно-биографически это случилось довольно поздно. Детство, отрочество и юность театром почти не были затронуты. Это был наш свердловский ТЮЗ. От первых спектаклей в памяти сохранились почему—то только неизящные, скрипучие звуки маленького, сидевшего в яме и весьма расхристанного тюзовского оркестрика. Позже — фрагменты лирического опыта: резонансы школьных (или, кажется, уже студенческих? не помню) дружб-влюбленностей в «Эй, ты, здравствуй!» с почти юными Мариной Гапченко и Валерой Бардиным (Бардин вскоре куда-то исчез, а Марина прожила и продолжает творческую жизнь в том же ТЮЗе, став отличной актрисой — для меня по-прежнему талантливой и красивой). Были еще «Три мушкетера» многолетнего главрежа Ю. Жигульского с молодым Борисом Плотниковым в роли Ришелье. От них осталось два осколка: ощущение общей игровой веселой атмосферы и (закрепленная — чисто номинально — в памяти благодаря его последующей, уже московской славе) роль Плотникова. Со-бытия, подобного «Доживем до понедельника», или «Певчему дрозду» О. Иоселиани, или «Мольбе» Т. Абуладзе, память не сохранила. Можно сказать, что душа ждала для себя тогда, в 60–70-е годы, театрального зеркала, а дождалась действительно потрясшего и ее, и дух «Зеркала».

Настоящий мой театр родился в 80-м году — с приходом в Оперу А. Тителя. В это время, названное «застоем», я вступил в полосу постоянно учащенного сердцебиения. И нарастающей влюбленности в солисток и солистов, певших—игравших в будораживших меня и моих друзей спектаклях Тителя. Счастливое время оперного цветения! Жизнь «не переводя дыхания» от премьеры к премьере. Ощущение праздника жизни, творчества, открытия больших, мощных духовных смыслов. Какой-то райский «сад радостей земных»: «Севильский цирюльник», «Борис Годунов», «Чудаки» (по сценарию Р. Габриадзе), «Сказка о царе Салтане». «Сказки Гофмана» — трагически-романтическое сновидение, где я, тогда совершенно безумно увлеченный романтизмом и Гофма—ном в первую очередь, одновременно летал от восторга и погибал вместе с Гофманом от горя фатальной антиидеальности и той, и моей собственной, не сулящей счастья, губящей души прекрасные порывы жизни. «Катерина Измайлова», «Антигона» В. Лобанова — опыты современного, остродраматического мирочувствования. Наконец, гениальный даже на фоне уже перечисленных шедевров «Пророк» Владимира Кобекина. С яростным непобедимым Дон Гуаном, с еще более вдохновляющим бесстрашием Вальсингама и с великой пророческой страстью и трезвейшей рефлексией самого Пушкина. Оперное счастье кончилось в перестройку: жизнь переживала подъем, но Титель уехал в Москву, в «Стасик».

И начались захватившие интенсивностью и свежестью духовного существования 90-е годы ТЮЗа. Театр Георгия Цхвиравы и Анатолия Праудина. «Чайка» Цхвиравы была как нечаянная радость (пардон за плагиат: так великий В. М. Гаевский писал про Галину Уланову). Может, недолгий период общественного подъема сказался — время надежд, наивного оптимизма? Легкого дыхания, невероятного лиризма, тончайшей родной нежности была полна эта «Чайка». «Нервом» всего стала музыка Пантыкина: герои и в диалогах, и в монологах будто все время вальсировали. И всё пронизывала нежнейшая прелестная женственность Нины и Маши, Светланы Замараевой и Марины Егошиной. В глубинах сюжета, в недрах мучительных отношений жизнь была трудна и, да, груба. Но героини светились, и музыка, стремительный темпоритм действия были полны настоем счастья. И несчастный финал, в сущности, был о том же. О любви. О том, что без нее жить невозможно и не нужно.

А у Праудина в Екатеринбурге конца 80-х — 90-х спектакли шли один за другим — и каждый становился событием. При том, что много спорили. С чем-то не соглашались. Но пьесы Натальи Скороход претворялись в материю нередко странного, подчас иррационального и болезненного, но властно подчинявшего себе опыта. Внутри психологического театра тот, «ранний» Праудин находил пласты, измерения, извивы сложной, во многом темной, на язык Станиславского не переводимой жизни — от инстинктивно-бессознательной до самой сверхсознательной, трансцендентной. От «Иуды Искариота», «Алисы в зазеркалье», «Фифы с бантом» и «Ля бемоля» — до «Дневника Анны К.» (тут к своему языку Анатолий Аркадьевич добавил тогдашний острый кубистический язык contemporary dance Татьяны Багановой) и «Жития Февронии». Центром и чудесной, несравненной в своей пронзительности, пленительном обаянии, тончайшей нюансированности внутреннего и внешнего существования, женственности и красоте душой всех этих «опытов» Праудина, источником их гравитационной силы была Светлана Замараева. Если возлюбленной небесной богиней для меня тогда была (и навсегда осталась) Ольга Яковлева, то Светлана Замараева стала (и остается) богиней земной и не менее любимой, трогательной и вдохновляющей. И разве опыт влюбленности — в женщину, в жизнь, в талант, в чудо творчества — не драгоценный, не незаменимый компонент нашего театрального со-бытийного опыта?!

Разве можно было не влюбиться в Даму—Замараеву и в самый совершенный, сокровенный и сердечный спектакль Праудина «Человек рассеянный»?! Спектакль поэтический, романтический, ностальгический, меланхолический, способный «пробить» до глубокого волнения, томления (уже помянутого в этой рубрике Sehnsucht романтиков всех времен) и катарсических слез сáмого железного человека (а может, и нашего нового, современного Голема — ИИ). Это было чудо. Точнее, несколько чудес сразу. Чудо поэтической сценической фантазии с участием художника Анатолия Шубина, композитора Александра Пантыкина, артистов (!) Светланы Замараевой и Виталия Краева. Чудо неожиданного «взрослого» прочтения и «разыгрывания» с детства знакомых стихов С. Я. Маршака, в которых — главное чудо! — открылась история человека — интеллигента ХХ века с его мечтами, иллюзиями, любовью, малоуспешными попытками договориться с реальностью, слепой зловредной колченогой судьбой и разбитыми надеждами, разлуками, непрестанными утратами.

Биография давно живущего и общающегося с театром человека вмещает слишком большое для короткой журнальной заметки число памятных событий. С сожалением приходится многое опустить, хотя не могу не назвать открытие и со-бытие с целыми театральными коллективами: Омской драмой с загадочным генотипом, десятилетиями не дающим уронить высокий уровень художественного и духовного качества; Пермским Театром-Театром эпохи Бориса Мильграма, дерзко и ярко сочетающего традиционные жанры драмтеатра с вокально полноценными мюзиклами.

С изменениями собственного жизненного опыта зрителя и его духовных интересов меняются впечатляющие его театральные события.

В моем театральном опыте и сознании (во многом неожиданно для меня) жизнь последних десятилетий выдвинула на первый план, наделила наибольшей значимостью и «памятностью» особый тип спектаклей. Можно назвать этот тип эпическими, крупной формы спектаклями. Неожиданно, я сказал, но отнюдь не необъяснимо. Помните у Тургенева: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах родины…». И о путях истории нашей страны и всего человечества. Первыми были «Братья и сестры» Льва Додина, главного эпика и мыслителя отечественного театра. Потрясающий, практически беспримерный пример почти бессмертного опыта! Потом в разных театрах появились такие масштабные «полотна» совершенно разной эстетики и поэтики. У Праудина (снова в Екатеринбургском ТЮЗе, уже в 2014-м) был многоголосый, полипространственный (производства А. Шубина), масштабный, трудный для восприятия и потому совершенно недооцененный — «Похождения бравого солдата Швейка». А меня он захватил с самого начала и держал в интересе и волнении до самого финала. Даже в его несовершенстве — некой эстетической «недооформленности» — проступал правдивый образ тяжелого, путаного и хаотичного, безразмерного и вышедшего из-под контроля всеобщего разума века. Который вначале полз кое-как в гору (что было за пределами романа Гашека и спектакля), а потом с бешеным диким ускорением, с гротескными кульбитами, все переворачивая и сметая на своем пути, несся с крутой горы в пропасть, неся ужас и гибель миллионам. В спектакле сходились и соединялись трагикомический абсурд исторической реальности и иронично-трезвый, зрящий в корень «брехтовский» взгляд на «природу вещей».

Были два обжигающих спектакля любимой Омской драмы: «Бег» Г. Цхвиравы (там особенно волновал фресковый первый акт — Гражданская война) и «Искупление» Алексея Крикливого по роману Ф. Горенштейна. В нем не было массовых сцен, но оживала в судьбах конкретных персонажей мировая катастрофа, интонированная мудрыми чувствами маленького дворника Франи (Олег Теплоухов) и страстным мышлением, ораторской мощью интеллектуала-профессора (Михаил Окунев). А еще (как я мог забыть!)"Время секонд хэнд" Дмитрия Егорова — док-драма распада большой, уставшей от своей истории страны. Распавшейся на множество одиноких растерянных индивидов, не понимающих, что с ними происходит и как жить дальше. Социальное мышление Егорова делает его одним из наиболее близких для меня и интереснейших режиссеров наших дней. И, наконец (я словно восхожу с моими «номинантами» на высшие ступени, нет, не пьедестала почета — «незыблемой скАлы» общественных и художественных ценностей), два любимых (для меня) шедевра: «Война и мир» Римаса Туминаса — поэтический эпос, своими собственными, игровыми, метафорическими средствами, самоговорящим пространством и несущей время музыкой, умными актерами репрезентировавший трагедию великой войны и объемлющее, вобравшее и объявшее мироздание сознание великого Льва; «Берег утопии» Алексея Бородина — разом исполнявшаяся грандиозная тетралогия Тома Стоппарда. Я много лет ждал ее, еще даже не написанную. Переживая за часто шельмовавшуюся в постсоветские годы историю российского свободомыслия, героически самоотверженного сопротивления «узкого круга революционеров» — ярких, незаурядных людей, больше жизни любивших свободу и Россию, — чудищу абсолютизма, «самовластительного злодейства». Стоппард, а потом Бородин поняли этих людей и влюбились в них, как и я. Влюбились в их судьбу, в их идеализм, в их идейные и жизненно-бытовые противоречия и драмы, в их порыв к свободе и в их ненависть к угнетению, в их совесть и красоту. Такой, грандиозный не только по числу действующих лиц и охвату больших событий истории суперспектакль был по силам только режиссеру мудрого таланта и бесстрашной воли к правде—истине и «самостоянию». Многочасовой этот сценический «сериал», эта историческая эпопея духовного труда и героической борьбы была живой и волнующей с первой минуты до последней. В ней все дышало, пульсировало, волновалось и волновало. Они ведь были страстными, горячими людьми, эти наши герои, они «хорошо горели», как по поводу других великих сказал Арсений Тарковский. Мне повезло быть на встрече со Стоппардом в нашем маленьком частном театре «Волхонка», когда его актеры, чтобы показать Стоппарду «Гильденстерн и Розенкранц мертвы», украли его на один вечер из Москвы. Я тогда сказал ему, исходя любовью и благодарностью: «Вы — настоящий русский интеллигент». Понятно, что эти слова в равной мере относятся и ко всем тем режиссерам, о которых я тут вспоминал. Для некоторых даже близких мне людей слово «интеллигент» сегодня скомпрометировано, девальвировано, утратило смысл якобы за отсутствием его «денотатов». Память нашего театра, хранящая образы его подлинных героев, талантливых творцов, не изменивших заветам Пушкина и императивам совести, этот оценочный взгляд убедительно опровергает. Такая вот у нас вместе с нашим театром обнадеживающая память.

ЮРИЙ КУРОПТЕВ

Первый раз — самый волнующий, неловкий, уязвимый и неудачный. Так было и у меня. Школьные культурные походы воспринимались как неизбежное зло. Нас с классом потащили в Пермский академический театр драмы. Давали что-то из Островского. Я долго помнил это ощущение тоскливого и нелепейшего балагана на сцене. Испытывал неловкость за актеров. И главное — обиду за Островского. Уточнил: это была «Бесприданница», поставленная главным режиссером, народным артистом, лауреатом всевозможных премий Иваном Бобылевым.

Первый раз вышел комом. Еще долго при слове «театр» в горле набухал комок. Драматический стал синонимом консерватизма и омертвения. Он отталкивал, как плесень. Его место занял театр другой — новый, независимый, сложившийся вне советских иерархий и институций.

Опять с классом нас повели на спектакль. На этот раз школа и класс были другими. Другим было и место — Дворец детского творчества, где базировался театр—студия «КОД» (аббревиатура расшифровывалась как «Контакт — Органика — Действие») Марины Оленевой. На сцене играли почти наши ровесники, а ставили не школьного Островского, а хармсовскую «Елизавету Бам». Впечатление были ошеломительное! Будто кто—то открыл форточку и впустил свежий ветер на сцену — парики, фраки и прочую театральную бутафорию сдуло сквозняком. В Перми начался бум независимых театров.

Чуть раньше появился еще один независимый театр «У Моста». Здесь все было по-другому. Театр тоже располагался черт знает где: около Камы (поэтому и «У Моста»), в ДК Телефонного завода. По вечерам сцену оккупировали то рок-группы, то независимые театралы. Одним из первых спектаклей нового театра был «Зверь» — постапокалиптический спектакль, действие которого разворачивалось на обломках исчезнувшей цивилизации. Последние люди — Отец, Мать и Дочь — бредут по выжженной пустыне в поисках других. Бредя по зимней Перми домой, в голове я крутил песню Цоя «Я объявляю свой дом безъядерной зоной!» Кто бы мог подумать, что эта тема станет столь актуальной и в наши дни.

На сцену возвращалась не только запрещенная и современная драматургия, но и давно позабытая классика. Студенческий театр «Отражение» (который позже стал «Другим театром») поставил в студенческом клубе Пермского университета «Антигону». Режиссером спектакля выступил культовый пермский персонаж Андрей Гарсиа, который за свою короткую жизнь (скончался в возрасте 48 лет) кем только не был — музыкантом, актером, режиссером, поэтом. Помню минималистическую сценографию спектакля: актеры в белых хитонах на фоне черного задника сцены. Но главной фишкой студенческой «Антигоны» была живая музыка: ее исполняли участники группы «Пагода» прямо на сцене.

Сделаем паузу. Ведь и в моей зрительской жизни наступила пауза, длиною в годы. В театр я практически перестал ходить. Я даже хотел озаглавить свое эссе «Ненависть к театру» (привет «Ненависти к поэзии» Жоржа Батая). Но передумал. Театр мог бы занять в моей жизни осмысленное место. Но в отличие от литературы, музыки, современного искусства и кино не занял. Могу точно сказать, что он был и сопровождал меня все эти годы. Но не входил в зону моих актуальных интересов, которые сильно сместились в сторону литературы и музыки. Потом в сторону современного искусства.

На рубеже нулевых и десятых индустриальная Пермь захотела изменить свою идентичность, провозгласив себя «Культурной столицей России». Сегодня об одном из зачинщиков той авантюры говорить опасно, о другом — неприлично. Так или иначе вместе с современным искусством в Пермь пришел и современный театр. Я снова стал ходить на спектакли — это была неизведанная территория, обещавшая много опасного удовольствия.

Фестиваль «Территория» Кирилла Серебренникова привез грандиозный спектакль «Дикая темнота». Режиссер Пиппо Дельбоно превратил сцену Пермского оперного в дефиле фриков. На нее один за другим выходили глухонемой Бобо, Джанлука с синдромом Дауна, бродяга, страдающий дистрофией, пациент в кресле-каталке с капельницей и еще черт знает кто. Сам режиссер сыграл умирающего от СПИДа.

Появившаяся экспериментальная площадка «Сцена-Молот» при Театре—Театре стала местным филиалом московского театра «Практика». Больше всего мне запомнились спектакли Филиппа Григоряна — «Агата возвращается домой» по сказке Линор Горалик 4 и «Чукчи» по пьесе Павла Пряжко. Григорян превратил сцену в дадаистский мерц (коллаж), в котором соседствовали высокое и низкое: красный карлик-Чебурашка и Чехов, перебинтованные Олень с Волком и Афганская война, античные мифы и уральская этника.

Главное, что я понял во время «бури и натиска» культурной революции: театр может быть другим. Может быть бессловесным, перформативным, непонятным, напоминающим дерзкое современное искусство. А еще театр — это и политическая практика, где частное и личное становятся общественным. И сегодня более актуальный опыт, пожалуй, вряд ли можно где-то еще сыскать и придумать. В крайне поляризованном мире театр еще способен объединять людей.

ТАТЬЯНА ТИХОНОВЕЦ

Сложное это дело — зрительская биография. Получается, что надо писать не о театре, а о себе. Начну с того, что я росла в маленьких поселках, где театра не было вообще. Мой отец был крупным инженером—гидростроителем, и наша семья ехала туда, куда его назначали. А мама окончила актерский ГИТИСа, и предполагалось, что они будут жить в крупных городах, где есть работа. Так оно поначалу и было, но потом отца бросили на строительство Камской ГЭС, и мы оказались около Перми, в поселке, где вместо театра мама работала в деревянном бараке-клубе. Она поставила там пьесу Горького, и в мои пять лет няня пришла со мной на спектакль. Увидев маму на сцене (кто-то из исполнителей заболел), я радостно заорала на весь зал: «Смотрите, это моя мама!» И рванула к сцене. Потом, опять с няней я смотрела спектакль по пьесе А. Галича «Вас вызывает Таймыр», и меня снова вывели из зала, потому что меня начало тошнить. И мама невесело пошутила, что даже дочь тошнит от ее спектаклей. Словом, мои первые впечатления не были волшебными.

Потом мы переехали на новую стройку, возводилась Воткинская ГЭС, где отец был главным инженером. Посмотрев на местный клуб «Гидростроитель» и поплакав, мама пошла работать туда и снова создала драматический кружок из рабочих и инженеров, строителей ГЭС. Для первой постановки она взяла пьесу никому не известных молодых драматургов — Вейцлера и Мишарина. Пьеса называлась «Песня о ветре». Это был романтический текст про перекрытие таежной реки и возведение плотины. Мне было почти десять лет, и я подслушивала захватывающие взрослые разговоры. Помню, как папа смеялся и говорил про пьесу, что это полный бред и что строители засмеют все нелепости. А мама говорила, что это пьеса о тех людях, которые будут сидеть в зале, и что это очень важно. Она через ВТО раздобыла телефон кого-то из этих авторов, и к нам в поселок Чайковский приехал молодой москвич (это был Вейцлер), который, видимо, был потрясен тем, что пьесу вообще кто-то решил поставить. Он прожил несколько дней, ходил по будущей ГЭС, где отец приставил к нему инженера. По ночам переписанные куски читались у нас дома. На премьере перед занавесом сначала был пролог. Красноармеец с перевязанной головой, опираясь на винтовку, говорил: «Будущее, каким же ты будешь? Я столько мечтал о тебе в коротких привалах между боями…». А потом звучала какая-то песня о ветре, но не Луговской, конечно. В оркестровой яме сидел духовой оркестр, набранный из музыкантов, которые обычно играли на похоронах, дирижером был красивый человек с седыми висками и с испитым лицом. Мама обещала им гонорар, который они получали на похоронах, но они после премьеры от денег гордо отказались, сказали, что будут играть бесплатно. «Потому что это вам не жмуров хоронить, это музыка». (Кстати, я выяснила, что эта пьеса была поставлена в Малом театре и чуть ли не в том же 1960 году Коршуновым. Я даже радиокомпозицию нашла и послушала начало. Самое смешное, что первые фразы пролога я запомнила точно. Но это невыносимая фальшь.)

А тогда я сидела на спектакле и чувствовала страшное напряжение. В зале на 350 мест в центре была инженерная элита — специалисты из Ленгидропроекта и инженеры, которые строили целый каскад гидроэлектростанций на Каме и Волге. Многие из них (как я потом узнала) были бывшие репрессированные. Было много молодых рабочих. А на сцене рабочие и инженеры играли самих себя. Я мало что понимала, но, когда из одной кулисы в другую начали таскать мешки, чтобы заткнуть прорыв дамбы, и эти духовики играли что-то тревожное, вдруг весь зал начал аплодировать, а некоторые прямо вскочили с мест. (Вот про этот эпизод отец говорил, что затыкать прорыв дамбы мешками — чушь.) Через много лет я поняла, что не всегда правда жизни бывает права. И этот любительский спектакль, фотографии которого я храню до сих пор, стал моим первым театральным впечатлением. Всех этих людей давно уже нет на свете, и, наверное, я одна помню эту «Песню о ветре». Потому что тогда я поняла, что для меня театр — это самое важное на свете.

Мама летом ездила в Москву и Ленинград и в мои пятнадцать лет взяла и меня. Помню, мы сначала смотрели спектакли в Москве, и я увидела в один присест «Доброго человека из Сезуана» на Таганке, «Принцессу Турандот» и «Конармию» в Вахтанговском, спектакль Эфроса «Снимается кино». А еще мы поехали в Ленинград, и в первый же день мама купила с рук два билета в БДТ на «Горе от ума». Когда я об этом узнала, я села на ступени БДТ и заплакала. Я была провинциальная пятнадцатилетняя девочка, которую оглушила и потрясла Москва, музеи и все эти спектакли. А тут еще смотреть «Горе от ума», текст, который мы в школе только что наполовину выучили наизусть. Но впервые я почувствовала, что это спектакль про меня, про всех, кто в зале. Я вскрикнула, когда увидела, как курносый миловидный Молчалин (молодой Лавров) насмешливо щурится и барабанит пальцами по консоли. Мне хотелось, чтобы Чацкий услышал и обернулся. А нелепый Чацкий, размахивая руками, говорил с залом, да нет, он со мной говорил, и я кивала ему, понимая, что он прав, прав во всем. И еще он был невероятно обаятелен, умен и интеллигентен. Весь мужской мир тогда разделился для меня на два архетипа: Чацкие и Молчалины. Я с тех пор безошибочно определяла тех и других. После спектакля я снова рыдала. И мама спросила в растерянности: «Да что же ты плачешь-то все время?» Я не могла сказать ей, что мне никогда не найти такого Чацкого. Через много лет я писала о моноспектаклях Юрского, когда он был в Перми, и сказала ему, что спектакль «Горе от ума» был о поколении 70-х. Что в нем читалась именно наша судьба, потому что мы не успели даже вдохнуть свежего воздуха оттепели. Что в начале семидесятых я вспомнила это юношеское потрясение и поклялась себе: никогда не прислуживаться и не делать карьеру. Помню, Юрский был несколько озадачен возложенной на него ответственностью.

В тот же приезд на следующем спектакле, а это была «Старшая сестра», меня поразила Татьяна Доронина. Она была невероятно обаятельна и смела. Ее героиня была как будто предназначена другой жизни, а пришлось ей жить не в своей, в чьей-то чужой. И еще меня поразило то, что после долгих аплодисментов актриса вышла на сцену одна и весь зал молча встал. Больше никогда я такой реакции не видела. Когда в 1966 году вышел фильм «Старшая сестра», я бросилась писать письмо Товстоногову, чтобы утешить его. Мне казалось, что, увидев этот кошмарный фильм, он просто может умереть. Слава богу, письмо «на деревню дедушке» я не отправила. Товстоногов многие годы был, пожалуй, главным режиссером для меня. Для человека, живущего в провинции, я видела много его спектаклей, более двадцати. Иногда это были неудачи. Но есть для меня несколько вершин в театре — и «Горе от ума», «Мещане», «Холстомер», «Тихий Дон» — это великие его высказывания.

Очень важным режиссером в моей молодой жизни был Анатолий Эфрос. Я почти не помню его «Снимается кино». Но меня поразил его последний спектакль в Ленкоме — «Мольер». Мамины друзья между собой говорили о том, что Эфроса изгоняют из Ленкома. Мне было шестнадцать лет, я ничего не понимала про московскую театральную жизнь, но я помню свою околдованность Ольгой Яковлевой, которая играла Арманду, и острое чувство растерянности и тоски, когда мольеровские комедианты срывали со стен свои костюмы, торопливо, как беженцы, запихивали их в сундуки. Я помню, что Мольера играл Джигарханян, а я нигде потом не находила подтверждения этому, и мне уж казалось, что я что-то перепутала. Но через десятилетия, когда я брала у него интервью и спросила об этом, он сказал, что был введен на роль и сыграл ее один раз. Спектакль был закрыт. Смелянский писал о том, что финал «Мольера» нагадал крупнейшую перемену в судьбе Эфроса. Вообще-то это бывает не только в театре, часто произведения обретают самостоятельную жизнь и заставляют своих создателей следовать ими же обозначенным предназначениям. Но именно в театре это особенно заметно. На эфросовских спектаклях я очень остро ощущала, как странным образом я оказываюсь как будто внутри мира, созданного на сцене, и мне всегда очень трудно было выплыть из этого наваждения. Я не видела знаменитых «Трех сестер» 1967 года. Но и второй редакции (созданной в 1982 году) мне хватило, чтобы понять: это все про нас, живущих в двадцатом веке после всех революций, войн, сталинских лагерей, где, по страшному предсказанию Тузенбаха, работать стал каждый человек. Это все было про нас, так ничего и не понявших, несчастливых, не знающих, как жить, и только бесконечно болтающих на своих кухнях о смысле жизни. После спектаклей Эфроса, никогда не касавшихся политики, возникало ощущение острой, почти непереносимой боли, когда ты вдруг новым взглядом оглядывался «окрест себя». Все его спектакли не отпускали меня подолгу, некоторые — многие годы. Это и «Женитьба», и «Месяц в деревне», и «Дон Жуан», но особенно — «Три сестры» и «Лето и дым» Уильямса.

Потом был спектакль Додина «Братья и сестры». Я хорошо знала роман. Я уже училась в театроведческой аспирантуре ЛГИТМиКа. Но я помню, как в антракте бросилась в фойе и пыталась понять: откуда эти городские люди понимают ту жизнь, которую они играют. Оказалось, почти все толпились около актерских портретов и молча переходили от одного к другому, вглядываясь в лица.

И еще об одном спектакле я хочу вспомнить. Это «Арлекин. Слуга двух господ» Джорджо Стрелера. Я увидела его в 2008 году, когда он был в Москве уже второй раз. Знатоки говорили, что Ферруччо Солери уже не так ловок, как семь лет назад. Но я на всю жизнь благодарна «Золотой маске», которая осуществляла тогда проект «Спектакли — легенды ХХ века» и еще раз привезла великий спектакль в Москву. Знаменитому Арлекину было уже около восьмидесяти. В каждом его движении были поэзия и изящество, абсолютная точность и при этом непредсказуемость. Это был очень простой и в то же время невероятно изысканный спектакль. Невозможно было оторваться от рукотворности охристо-теплых костюмов, от ощущения абсолютной красоты каждой мизансцены. Как будто перед тобой открылся временной портал и ты попал в прекрасную эпоху Ренессанса, где человек был мерой всех вещей. Я шла после спектакля с комком в горле и с ощущением, что человек велик и прекрасен.

Я вообще-то верю до сих пор, что искусство делает человека лучше. Пусть хотя бы на тот момент, когда он является зрителем и испытывает что-то очень важное. «Помните, когда вы были хорошими», — говорил мальчикам Алеша Карамазов. Мне кажется, в театре человек всегда лучше, выше себя. Я всегда помню эти минуты в театре, когда я была хорошей.

ЮРИЙ БУТУСОВ

Мне кажется, первое, что я помню, — желтая кирпичная дорога… в БТК. Ночевали у родственников в коммуналке на Белинского… там рядом… Элли и Тотошка, любимый мой Дровосек, трусливый Лев и чучело соломенное… Навсегда это срослось у меня с папой и мамой.

Когда говорят, что искусство и театр ничего не меняют, меня это всегда страшно удивляет, потому что театр всегда реально меня менял и это могло произойти на спектакле, который не вошел в историю, не стал значимым.

Помню, я смотрел какой-то спектакль Аркадия Райкина, кажется «Мир дому твоему». Что-то они там плясали, и Костя молодой в том числе, и была там такая радость, что я ощутил какой-то щенячий восторг. Ничего не помню конкретно, но ощущение, что утром я встал другим человеком. Побежал на какую-то пробежку, стал собой заниматься, стал выше ростом и шире в плечах. Настолько этот спектакль совершил во мне (недолгий, может быть даже однодневный) переворот.

Вообще театр для меня — это всегда и прежде всего люди, которые его делают. Они не могут быть плохими… Конечно, это не так: еще как могут, к сожалению, но я не хочу впускать их в свою жизнь — просто ухожу, оставаясь на этой желтой кирпичной дороге… И еще театр — это то, что не имеет целей и задач. Это абсолютно бескорыстное, как любовь, дело и всегда дорога, путь.

На меня магическим образом действовал «Тиль» Марка Захарова, которого я смотрел немыслимое количество раз, бесконечно ездил в Москву. Это делало мою жизнь какой-то осознанной, я ощущал после этого спектакля токи жизни. Это было давно, но как-то так прекрасно… Помню, как мы стояли ночью в ДК Горького за билетами на их гастроли, жгли костры… И это тоже был отдельный восторг. Для меня это лучшее, что сделал Захаров.

А еще был спектакль Юрия Аксенова в БДТ, «Жестокие игры» Арбузова, может быть, не самый хороший (так говорят знатоки), но он меня потряс (видимо, я проходил период становления). И потряс артист, игравший Кая, Виталий Юшков. Он потом, кажется, эмигрировал. Он был странный, неоднозначный, непростой, в нем была душевная болезнь, я просто тогда влюбился в тот спектакль, ходил бессчетное число раз. Еще пускали студентов бесплатно, мы стояли на ярусах, и в этом была такая красота… Когда руководил театром, пытался восстановить эту традицию, но уж нет, никто уже ничего не соображал из-за нулей перед глазами…

И вот «Затюканный апостол» с Алексеем Левинским. Он в окне исчезал навсегда — а я вот его помню, и Левинский для меня Божий человек.

«Великодушный рогоносец» Фоменко в Сатириконе на меня повлиял очень сильно человечески, театрально, в смысле поклонения театральной энергии. А потом первая версия «Семейного счастия» с Тарамаевым, на которой я прорыдал с момента, когда понял, куда все идет, и до конца… Плакал так! И не могу забыть этот спектакль.

Этих спектаклей много. Я как попал в эту вторую реальность — так там и остался. Для меня реальность — там…

Материал создан автором, признанным Минюстом РФ иностранным агентом.
Минюстом РФ признан иностранным агентом.
Осуждена по статье «оправдание терроризма» (ч. 2 ст. 205.2 УК РФ).
Минюстом РФ признана иностранным агентом.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ЛЕНИНГРАДСКИЙ ТЕЛЕТЕАТР: КУЛЬТУРНАЯ МИССИЯ

Вы снова здесь, изменчивые тени,

Меня тревожившие с давних пор…

И. Гете. Фауст. Пер. Б. Пастернака

ПРОЛОГ ЧЕРЕЗ ЛИНЗУ
ВЗГЛЯД ПРИСТРАСТНОГО ЗРИТЕЛЯ

ЧАCТЬ I. 1960-e

Хорошо помню поздний январский вечер 1978 года, когда взрослые уложили меня спать, а сами сели перед телевизором, чуть приглушив звук. Так часто происходило, пока я учился в младших классах и обязан был вставать в школу очень рано. Заснуть сразу у меня не получалось, лежа в кровати, я прислушивался к звуку телевизора и многие фильмы и телепрограммы слушал из соседней комнаты, сам придумывая к ним картинку. В этот вечер история в телевизоре развертывалась такая необычная и увлекательная, что картинка не придумывалась, и я прямо весь извелся — очень хотелось хоть одним глазочком заглянуть в экран, понять, как же это выглядит. Шел телевизионный спектакль «Лишний день в июне», созданный Олегом Рябоконем по фантастической повести Джона Б. Пристли «31 июня», — современная сказка для взрослых, музыкальная фантазия «о верной любви, предприимчивости и прогрессе в век короля Артура и век атома». Я, конечно, узнал голос Михаила Боярского, игравшего главную роль, узнал голоса и других ленинградских артистов — Виктора Костецкого, Михаила Светина, Евгения Тиличеева. Когда же в сюжете появился дракон, мне так захотелось его увидеть, что я вытянул шею, не удержался, вывалился из кровати, произвел шум и переполох, был отчитан и еще прочнее упрятан в своей комнате. Ладно, решил я, вырасту — обязательно посмотрю эту постановку, никуда она от меня не денется. Но я ошибся. То был второй и последний показ спектакля по телевидению. Чудная эта постановка не сохранилась, как и большое количество других телеспектаклей Ленинградского телетеатра. «Лишний день» действительно показался кому-то лишним. От него остались только фотографии нескольких кадров и чудом сохранившаяся звуковая дорожка. Я так и не увидел, как Рэм Лебедев изображал дракона, не узнал, какова была принцесса Мелисента в исполнении Ларисы Луппиан и король Мелиот — Анатолий Равикович. Постановка так и осталась для меня фонограммой невидимой истории. Так что все, что я могу, это еще раз переслушать желанный спектакль, так и не увидев его изображения. Какие-то другие взрослые лишили меня этого праздника навсегда.

Хотя нет, я все-таки могу гораздо больше. Воображение осталось при мне, и я могу попытаться восстановить многие события, связанные с Ленинградским телетеатром, понять его историю и эволюцию, а заодно пересмотреть сами спектакли — сохранившиеся — воочию, а утраченные — мысленно, придумывая к ним картинку.

В юности меня больше всего удивляло, что у телетеатра есть конкретный городской адрес. Телевизионный театр я воспринимал как явление эфемерное, виртуальное — сцены нет, кулис и занавеса нет, зрительного зала не нужно. И, когда в журналах или справочниках мне попадался среди других театров Ленинградский телевизионный, что-то не стыковалось у меня в голове. Хотелось съездить на Каменный остров и посмотреть, как же это все выглядит и что же там происходит по вечерам. Но не сподобился я доехать до таинственного театра, зато его постановки смотрел с завидной периодичностью, практически каждую неделю — усаживаясь поудобней перед телевизором и включая вторую, местную программу (как сейчас говорят — канал). Возможно, это был мой самый любимый театр. Да что там был — он таковым и остается.

Теперь, когда в том историческом здании располагается совсем другой театр — филиал нынешнего БДТ им. Товстоногова, — я мысленно возвращаюсь к тем временам и читаю воспоминания очевидцев. Воспоминания отрывочны, цельную картину составить трудно. И все же я пытаюсь собрать последовательность, хотя бы в первом приближении.

Но, прежде чем начать свои заметки, хочу уточнить терминологию.

Я давно заметил, что люди плохо разбираются в телевизионных постановках и не понимают разницы между фильмом—спектаклем и телевизионным спектаклем. В интернете эти понятия смешиваются до полной неразберихи, разницей пренебрегают. А она существенна.

Фильмом-спектаклем называют зафиксированную на пленку уже существующую театральную постановку. В настоящее время это обычно именуют видеоверсиями. Телевизионные спектакли — это оригинальные постановки, сделанные на телевидении и специально для показа по телевидению. По способу производства телеспектакли родственны кинофильмам, только снимаются не на кино-, а на видеопленку. С течением времени в них стали включаться натурные съемки, и тогда телетеатр еще больше стал походить на кино. И все-таки остался театром — со своей условностью решений, метафоричностью высказываний, последовательной съемкой эпизодов.

В этих записках я буду говорить только о телевизионных спектаклях. Фильмы-спектакли — это другая история.

7 июля 1938 года в Ленинграде — впервые в стране — начались регулярные трансляции телевизионных передач. В декабре 1938 года Опытный ленинградский телецентр показывает первый спектакль, поставленный специально для телевидения и идущий в прямом эфире, — камерную оперетту Жака Оффенбаха «Лизетта и Филидор» в постановке Ивана Ермакова. Весной 1939-го выходит в эфир первый драматический спектакль — «Тайна» по драме Рамона Сандера о гражданской войне в Испании. Телевизор тогда еще не был одомашнен — водился он только в редких клубах и Домах Культуры. Чтобы посмотреть передачу, надо было идти на сеанс, как в кино или на танцы. Правда, экран у телеприемников был очень маленький, поэтому удовольствие от просмотра получали только те, кто успевал сесть поближе и поудобнее. Потом грянула война, и тема телевидения надолго потеряла свою актуальность; работники телецентра пересели за радарные установки.

Трансляции возобновляются в 1948-м. Основное эфирное время занимают кинофильмы, театральные постановки и концерты, причем спектаклей в программе гораздо больше, чем всего остального. Телевидение транслирует их из театров Москвы, Ленинграда, Киева, Минска, Перми и многих других городов. В 1951 году в Москве появляется Центральная студия телевидения. В середине 50-х телевещание в Москве и Ленинграде становится ежедневным.

В историческом 1956 году, когда Хрущев выступает с докладом на XX съезде КПСС, Ленинградское телевидение располагается в деревянном садовом домике на улице Академика Павлова. Студия здесь всего одна — 60 кв. метров; из нее и идут в эфир все передачи. Вещание — от 6 до 8 часов в сутки. Работают на телевидении в основном те, кто раньше работал в театрах и на радио.

Постановка (или передача, как ее называли сами режиссеры) из Ленинградской студии транслируется по Центральному телевидению — отдельного ленинградского канала еще не существует, кнопка на приемнике одна-единственная, поэтому обе столицы конкурируют на равных условиях. Москвичи, говорят, признавали первенство ленинградской школы, отдавали дань уважения мастерству ее первопроходцев — режиссеров Давида Карасика, Александра Белинского, Льва Цуцульковскоого, Дины Луковой, Владимира Карпова, Вадима Горлова, Юрия Маляцкого, Ивана Рассомахина, Ирины Сорокиной, Инессы Мамышевой.

Вплоть до второй половины шестидесятых телевизионные спек—такли играются в студии живьем, от начала до конца, как бы сейчас сказали, «онлайн». Трансляции предшествует длительный, в 2–3 ме— сяца, подготовительный период. В павильоне выстраивается декорация, намечаются места для статичных камер и выкладываются рельсы для подвижных. Съемка идет многокамерным методом (гораздо позже он появился и в отечественном кино), но камер было немного — две или три, максимум четыре. Потом начинаются репетиции — сначала только с актерами, а затем и с подключением операторской, звукооператорской и осветительской бригад. Общая репетиция называется тракт, ее цель — скоординировать работу всей творческой группы. (Собственно говоря, все западные вечерние шоу, идущие в прямом эфире, до сих пор работают по тому же принципу, только технические возможности у них совершенно другие.) Монтаж делается не на монтажном столе, а опять же прямо в эфире, путем поочередного включения камер. Дирижирует включениями режиссер спектакля, стоя в аппаратной и наблюдая сверху происходящее в павильоне, — мониторной панорамы тогда тоже еще не было, и переключение камер происходило интуитивно. В начале 60-х начинают производить параллельную запись — перед монитором, куда выходит сигнал, ставят включенную кинокамеру, которая снимает транслируемый спектакль на кинопленку. В исключительных случаях, если по настоятельным просьбам телезрителей требуется спектакль повторить, а запись не удалась, снова ставятся декорации, собираются актеры и остальная съемочная группа — и спектакль играется заново и заново транслируется.

В 1961 году открывается новое здание Ленинградского телевидения на улице Чапыгина, 6 — крупнейший на тот момент в Европе телецентр: 21 современная студия плюс бессчетное количество помещений для редакций и всего прочего. Вещание выходит на новый уровень и вступает в свой недолгий, но бурный период — черно-белый, оттепельный.

60-е ГОДЫ. ЧЕРНО-БЕЛОЕ ЗОЛОТО

Мало кто сейчас говорит об этом, но отечественный телетеатр стал еще одним открытием и обретением оттепели. Исторический момент совпал с моментом научно-техническим — и там, где еще десятилетие назад не могло возникнуть ничего, кроме пропаганды, самозародилось искусство, новый его вид — синтез четырех стихий: литературы, театра, кинематографа и телерепортажа. Лучшие телеспектакли 60-х вслед за своими старшими братьями — театральными постановками и кинофильмами — были пропитаны духом вольнодумства и просветительства, они шли рука об руку с актуальной литературой, резонировали с самыми передовыми веяниями, насколько это возможно, вносили вклад в освобождение зрителя от клише сталинской идеологии и имперской псевдокультуры — они выполняли культурную миссию, делали телевидение источником познания искусства, а не инструментом манипулирования. У них, первопроходцев нового искусства, даже не было примера — мало кто видел, что происходило в это же время с телевидением за рубежом, да и вряд ли его концепция могла подойти для нашей тогдашней почвы, — и все приходилось изобретать самим. И изобретались не только способы технической подачи, но и смыслы. Комедии и развлекательные программы, интеллектуальные конкурсы и семейные соревнования, концерты и оперетты — все подтягивалось к высокой планке, заданной Редакцией литературно—художественного вещания. Это было время, когда «Голубые огоньки» и «Турниры СК» делали те же люди, что ставили Шекспира, Чехова и Шоу. Оттого многие сохранившиеся постановки — за все четыре десятка лет существования телетеатра — актуальны по сей день и имеют не только историческую, но и художественную ценность. В них по-прежнему пульсируют живая мысль и вневременная острота.

К чести Ленинградского телетеатра надо отметить, что в репертуаре 60-х годов не такое уж большое место занимали производственные мелодрамы и биографии пламенных революционеров, преобладала классика, мировая и русская, комедии и музыкальные постановки. Шекспир, Лопе де Вега, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Островский, Достоевский, Тургенев, Чехов — основа телерепертуара. Современная советская литература представлена произведениями Александра Афиногенова, Веры Пановой, Александра Бека, Алексея Арбузова, но постепенно появляются и новые имена: Леонид Зорин, Юрий Нагибин, Виктор Розов, Федор Абрамов. В 60-м на ленинградском телеэкране ставятся Брехт, Хемингуэй, Стейнбек, Сэлинджер, Уильямс, Чапек, Тынянов, Булгаков, Ильф и Петров, Олеша, Ануй, Лем, Брэдбери, Моравиа, братья Стругацкие. На оттепельной волне возникают постановки по самым свежим, актуальным произведениям. В начале 60-х Давид Карасик переносит на телеэкран «Коллег» — популярнейшую в те дни повесть Василия Аксенова — и пьесу «Стеклянный зверинец» Теннесси Уильямса, которого только начали открывать на советской сцене. Георгий Товстоногов делает спектакли «Гром на улице Платанов» по пьесе американского драматурга Реджинальда Роуза (фильм Сидни Люмета по его телепьесе «12 разгневанных мужчин» только что с огромным успехом прошел по советским экранам) и «Если позовет товарищ…» по рассказу Виктора Конецкого. Игорь Владимиров и Владислав Андрушкевич ставят пьесу Самуила Алешина о Шекспире «Человек из Стратфорда». Рубен Агамирзян создает спектакль—обозрение «Шпильки» на основе миниатюр из одноименного польского сатирического журнала. Участвующие в этих постановках актеры БДТ Ефим Копелян, Павел Луспекаев, Кирилл Лавров, Эмма Попова становятся не только ядром формирующийся труппы телетеатра, но лицами и голосами нового поколения; их герои-типажи перехватывают лидерство у Николая Симонова и Николая Черкасова. Они — актеры первого телепоколения, пришедшего на смену кинопоколению, и всенародное признание они получили не благодаря театру, явлению великому, но технически более локальному, не благодаря кино, которое хоть и делало их узнаваемыми, но навязывало готовые, тесноватые амплуа, — а благодаря телевизионному вещанию. У телетеатра имеются свои плюсы: он предоставляет актерам широкий диапазон ролей, классических и современных, быструю смену репертуара и позволяет самым одаренным не только раскрыть свои таланты, но и выразить через них нечто большее — поколенческое.

В 60-х Ленинградское телевещание выпускает 24 спектакля в год; это больше всех годовых премьер в театрах города. Но главное, конечно, не в количестве, а в качестве: именно в начале 60-х начинают выходить спектакли, которые имеют запас временной прочности.

Для нас, имеющих возможность судить о Ленинградском телетеатре по сохранившимся постановкам, его новейшая история начинается с 1963 года. Удивительно много событий вмещают в себя 60-е годы, но и за один 1963-й успевает произойти немало важного и судьбоносного. В этом году совсем неподалеку от Чапыгина, 6 вырастает самая высокая и горделивая в Союзе (на тот момент) телевизионная башня — 326 метров, и это увеличивает охват вещания и прибавляет к телезрителям Ленинграда телезрителей Ленинградской области. В этом году в ЛГИТМиКе создается кафедра телевизионной режиссуры. В этом году Петра Рачинского, первого руководителя Лен ТВ, исполнительного партийца и крепкого хозяйственника, сменяет на боевом посту Борис Фирсов — директор сдержанных, но все—таки демократических взглядов, сделавший на своем поприще много полезного. При нем создается Главная редакция литературно-драматического вещания — Литдрама, как называют ее сами работники телевидения, — и более четкой становится специализация штатных режиссеров: теперь постановщики, приписанные к редакции, могут сконцентрироваться на телеспектаклях, не отвлекаясь на съемки очередного пуска прокатного стана или трансляцию хоккейного матча. Главный режиссер Литдрамы — легендарный Иван Ермаков, бывший чапаевец. Именно он в 1939 году создал первые в стране художественные телеспектакли «Нахлебник» по комедии Тургенева и «Два брата» по драме Лермонтова, транслировавшиеся еще из Ленинградского опытного телецентра. Ермаков приходит сюда после работы в Театре Музкомедии, он одержимо верит в большое будущее телевидения и, заражая этой верой молодых режиссеров, редакторов, художников, собирает вокруг себя команду единомышленников. С его подачи на телевидении появляются театральные режиссеры Рубен Агамирзян, Павел Вейсбрем, Вадим Голиков, Роза Сирота, Владислав Андрушкевич, Мар Сулимов, Лев Додин, Игорь Горбачев, Виталий Фиалковский. Редакторским отделом руководит Игорь Масленников. Будущий выдающийся кинорежиссер, сценарист и педагог, автор «Приключений Шерлока Холмса и доктора Ватсона» и «Зимней вишни» свой творческий путь начинает на Ленинградском ТВ: окончив в конце 50-х филфак университета, он работает здесь сначала как журналист молодежной редакции, затем — как сценограф телепостановок. Это он оформляет первые постановки для детей и придумывает фотофоны — гигантские фотографии, распечатанные на рулонной бумаге и используемые в качестве декораций и задников. Главным редактором Литдрамы его назначают тоже в 1963-м.

Наконец, в этом году на телеэкраны выходят такие заметные спектакли, как «Макбет» Карасика (с Михаилом Волковым в главной роли); «Мститель» Товстоногова по роману Гюнтера Вайзенборна, немецкого писателя—антифашиста (с Владиславом Стржельчиком и Кириллом Лавровым); «Очарованный странник» Ермакова по повести Лескова (с Николаем Симоновым); «Рембрандт» Леонида Пчелкина и Ефима Копеляна (он же в главной роли) по драматической поэме Дмитрия Кедрина.

Но самое главное происходит в конце года — это премьеры, ставшие отправными точками в новой главе ленинградского телетеатра. Появившись на излете оттепели, они тем не менее были именно ее плодами. Из этой инерции свободы и возникают «Кюхля» и «Зима тревоги нашей». Оба спектакля — экранизации популярных романов, оба имеют явную связь с БДТ — в них заняты ведущие артисты труппы, а главные роли исполняют Сергей Юрский и Иннокентий Смоктуновский. Актеры появляются на телеэкране после громких товстоноговских премьер: Смоктуновский уже сыграл князя Мышкина в «Идиоте» (1957), Юрский — Чацкого в «Горе от ума» (1962). И нет в тот момент в Ленинграде более обсуждаемых спектаклей и более возмущающих спокойствие кумиров.

Роман Стейнбека «Зима тревоги нашей» перенесла на экран Роза Сирота, работавшая в ту пору вторым режиссером у Товстоногова (в том числе и на «Идиоте»). Постановка сделана по горячим следам: книга Стейнбека вышла в 1961 году, перевод на русский опубликован годом позже, еще через год появляется этот спектакль. Смоктуновский, играющий Итана Хоули, в момент репетиций работает над ролью Гамлета в кинофильме Козинцева, и вполне уловимая взаимосвязь двух столь разных героев дает спектаклю дополнительное напряжение. Для вмещения романа в полуторачасовой хронометраж Сирота придумывает необычный ход — вводит в действие комментатора-литературоведа, в качестве которого выступает филолог Константин Долинин. Вкрадчивый собеседник появляется в начале, как бы задавая тон повествованию и объясняя зрителю контекст произведения, а затем возникает вновь и вновь, заполняя упущенные в экранизации страницы, придавая телеконспекту романа цельность и наполненность. Долинину удается проделать это с таким редкостным тактом — без лекторской экзальтации, без актерского наигрыша, — что режиссерская вынужденная находка становится не только полноправной частью концепции, но и безусловным достоинством постановки, определяет ее доверительную интонацию.

Роман Юрия Тынянова о Вильгельме Кюхельбекере «Кюхля» экранизирует Александр Белинский — один из основоположников телетеатра, ученик Товстоногова, самый плодовитый режиссер своего времени. Он приходит на Ленинградское ТВ в 1961 году из Театра им. Ленинского комсомола и с легкой руки Масленникова дебютирует постановкой комического обозрения «Штучный товар» по рассказам Анатоля Потемковского. Влюбившись в телеви дение и решив на нем остаться, он два года работает штатным режиссером — транслирует футбольные матчи и общественно-политические дискуссии, ставит концертные программы и новогодние представления, и только когда режиссерская специализация становится более четкой, переходит в Литературно-драматическую редакцию. В 1963-м он предлагает своему товарищу по актерским капустникам Сергею Юрскому поставить в Литдраме «Кюхлю». Выбрав роман Тынянова с прицелом на конкретного исполнителя заглавной роли, Белинский дважды попадает в десятку — идея отвечает запросу времени. Книга давно была одной из самых любимых в серьезных читательских кругах; тема декабристов волновала умы и вызывала смелые ассоциации, одновременно являясь как бы разрешенной и официально одобренной. Юрский только что покорил публику обеих столиц, сыграв Чацкого. Теперь ему предстояло сыграть прототип Чацкого, но это уже было дело второе, ибо в те дни сочетание имен Тынянова и Юрского производило на зрителей даже большее впечатление, чем имена Пушкина и Кюхельбекера. Премьеру назначили на декабрь, приурочив ее к годовщине восстания декабристов. Напоминаю и подчеркиваю, что спектакль транслировался в прямом эфире, на всю страну. До показа было пять репетиций с камерой. Действие было выстроено таким образом, что Юрскому удавалось несколько раз полностью переодеться и перегримироваться (за кадром, разумеется) — его герой появлялся на экране в начале юным лицеистом, а в финале представал изможденным и постаревшим заключенным.

Режиссерское решение этого спектакля характерно практически для всех постановок того времени. Рисованные задники. Графические перебивки, разделяющие сцены и одновременно определяющие исторический антураж. Операторские наплывы. Минимум декораций и реквизита — чтобы не загромождать расплывающуюся сероватую картинку. Вот и весь нехитрый арсенал художественно-технических приемов. Вынужденный конструктивизм, размытый самовозникающими побочными эффектами до черно-белого экспрессионизма. Иногда — очень простые комбинированные планы, доступные по тогдашним скромным возможностям: наложение или совмещение двух изображений в одном кадре. При таких вводных основными и едва ли не единственными выразительными средствами телетеатра 60-х были режиссерское решение и Его Величество Актер. Лучшие режиссеры давали понять, что говорящие головы — это вовсе не плохо и не скучно, если они располагаются на плечах талантливых и вдохновенных. Иногда они могут быть интереснее и проникновеннее любых постановочных находок и специальных эффектов, только их щадит время и сохраняет выцветающая пленка. В «Кюхле» дебютируют на телеэкране Олег Басилашвили, Владимир Рецептер, Антонина Шуранова, Игорь Дмитриев, Дмитрий Барков.

Однако «Кюхля» возник не на пустом месте, почва телетеатра была подготовленной к его явлению, система отлаженно работала, и телетеатр существовал уже несколько лет, постепенно набирая опыт и обороты. В 1959 году в студии телевещания появился Давид

Карасик — однокурсник Белинского, старший его товарищ, любимый ученик Бориса Зона. Пройдя войну и блокаду, отучившись в Театральном, поработав в Театре им. Комиссаржевской, Малом драматическом, Музкомедии, он пришел сюда, ничего не зная о телевидении, но возможности нарождающегося искусства увлекли его всерьез и навсегда. Первые его телеспектакли — обычные производственные мелодрамы тех лет: «Живет на свете женщина» Аграненко, «После свадьбы» Гранина. Из «Коллег», «Стеклянного зверинца» и «Макбета» вылупляется уже заметно другой Карасик, самобытный, всегда современный, всегда ищущий и постоянно совершенствующийся.

С него вообще началось очень многое в Литдраме, да и сам термин «Литдрама» появился благодаря ему. Он первый стал, подобно кинорежиссерам, делать раскадровки. Первым придумал и запустил в эфир интеллектуальные игры-конкурсы. Первым стал ставить литературные спектакли. Легенда гласит, что однажды, еще в конце 50-х, Давид Карасик захотел перенести на телеэкран прозу Михаила Пришвина и задумался, как можно средствами телетеатра изобразить запись из дневников писателя — о двух каплях, катящихся навстречу друг другу по телеграфной проволоке и готовых слиться в одну. Появилось решение, невозможное на сцене, но осуществимое на экране. Из него родился образ спектакля, а в процессе работы случилось еще одно открытие: пришло понимание, что актер может не только произносить то, что говорит его герой, но и озвучивать его мысли. Из этих размышлений и сопоставлений родилась концепция литературного театра, или театра представления через чтение. Спектакль по дневникам Пришвина не сохранился, и мы не можем увидеть, как же режиссер изобразил две спешащие слиться капли, но общий подход и метод Карасика легко различимы в других его постановках. Например, в «Золотой розе» (1967) по произведениям Константина Паустовского: выразительные средства здесь минимальны — это практически художественное чтение в статичных декорациях, немного раскрашенное музыкой и фотопейзажами. Посвященная творчеству, поэзии и воображению повесть Паустовского подается режиссером в виде действия, провоцирующего зрителя на творчество воображения. Содержание резонирует с формой и побуждает зрителя достраивать картинку событий, о которых рассказывают актеры. Другой вариант литературного театра — спектакль «Корабли в Лиссе» (1965, второй режиссер — Лев Додин) по рассказам Александра Грина: здесь уже выстроена целая сценарная композиция, соединяющая разные новеллы сквозной смысловой линией, от авторского текста остаются только диалоги и монологи, все остальное уходит в действие и изобразительный ряд. Театр чтения перетекает в театр представления. К каждому автору режиссер ищет свой подход, стремится найти наиболее точное выражение: для Паустов ского — сдержанное и повествовательное, для Грина — харáктерное и динамичное.

Получить представление о поэтике литературного театра позволяют работы еще одного из первопроходцев Литдрамы — Льва Цуцульковского. В 1958-м он окончил режиссерский факультет Ленинградского театрального института, работал режиссером в омской Музкомедии. Начиная с 1961 года, после перевода в Музкомедию ленинградскую, стал делать постановки на телевидении. Вместе с Игорем Масленниковым режиссировал первые «Голубые огоньки», транслируемые из Ленинграда.

Спектакль Цуцульковского «Обещание счастья» (1965) тоже сделан по рассказам Паустовского, но поскольку он игрался в прямом эфире, то концепция его еще более строга. Семеро актеров и одна актриса стоят на пандусе павильона и рассказывают истории. Из всех выразительных средств — только музыка и сигареты. Музыкальные номера из Рахманинова исполняются тут же, вживую, пианистом и скрипачкой (даже не поименованными в титрах), а сигареты актеры вынимают из своих карманов в минуты лирических раздумий, и этот утраченный современным театром атрибут работает не хуже световой партитуры или других ухищрений. Камера на проездах постоянно трясется и спотыкается, но это не мешает насладиться пластикой композиции и мастерством актеров БДТ, тем более что в спектакле заняты редко выступающие в телетеатре Олег Борисов и Татьяна Доронина. Следующая постановка Цуцульковского — «Римские рассказы» (1965) по Альберто Моравиа — уже разыграна как полноценный спектакль, с декорациями и костюмами (итальянский колорит требует дополнительных затрат), и все же актерские личности, их мастерство по-прежнему являются стержневым, незаменимым средством выражения авторской мысли. Именно актерские работы не стареют, не теряют актуальности. Они, как чудотворный консервант, сохраняют ценность этих постановок, когда уже пожухла пленка, устарели декорации и режиссерское решение превратилось в штамп. Через актеров замысел постановщика дышит и горит, как бы раздуваемый заново новыми зрительскими поколениями.

Дина Лукова восемнадцатилетней девушкой ушла на войну, где все четыре года служила медсестрой. Была ранена, отмечена наградами, после войны с красным дипломом окончила сначала актерский, а затем режиссерский факультеты Киевского государственного института театрального искусства. Поставила несколько спектаклей в Академическом театре русской драмы имени Леси Украинки и Каменец-Подольском областном драматическом. В 1959 году по семейным обстоятельствам переехала в Ленинград и после отказов в нескольких театрах попала на телевидение. В Литдраме — с первых лет ее существования. Ее постановка пушкинской «Барышни—крестьянки» (1969) — пример еще одного виртуозного подхода к литературному театру. Текст повести здесь разбит на реплики и роздан исполнителям ролей — главных, второстепенных, эпизодических. Все они не просто произносят свою фразу в свою очередь, а живут в это время в пространстве спектакля и вза—имодействуют друг с другом через эти реплики. Кто-то флиртует, кто-то конфликтует, кто—то оспаривает, кто-то подтверждает — и все это посредством пушкинского текста, не измененного и не сокращенного. В такой режиссерской аранжировке повествование превращается в убедительный многоголосый разговор, и, даже когда заканчивается экспозиция и начинается сюжет, герои продолжают «изъясняться прозой». Получается рассказ на фоне действия; причем действие может иллюстрировать рассказ, а может выступать к нему контрапунктом, демонстрируя что-то совершенно другое. В дальнейшем Лукова не раз будет применять подобное постановочное решение, в том числе в спектаклях по прозе Пушкина — «Метель» (1972) и «Бал» (1979).

И еще одна, очень важная разновидность литературного театра — театр одного актера. В Литдраме она представлена чтецкими постановками Сергея Юрского по поэтическим произведениям Пушкина: в 1965-м он переносит на телеэкран свой моноспектакль «Граф Нулин», который уже некоторое время играет на эстраде, а в 1967-м уже специально для Литдрамы записывает восемь глав-серий «Евгения Онегина» — тридцатилетний Юрский играет роман в стихах, написанный тридцатилетним Пушкиным. Заучивая по главе в неделю для каждого прямого включения, артист получает нервный срыв. Но оба спектакля становятся со временем символами ленинградских телепостановок и входят в золотой фонд отечественного телевидения. От многосерийного «Онегина», к сожалению, остались только две первые главы, остальные не сохранились.

В июне 1965 года, в 20-ю годовщину окончания войны, Ленинградское ТВ показывает спектакль Карасика «Страх и отчаяние в Треть—ей империи» по пьесе Бертольта Брехта. В нем гармонично соединяются наработки литературного театра (отдельные новеллы, объединенные в целостную композицию) и театра метафорического (к которому принадлежат пьесы Брехта). Строй спектакля настолько драматургически четок и точен, что он до сих пор звучит чистым звуком, без всякой фальши. Все политическое смещено режиссером в психологическое, и потому представленные ситуации мысленно накладываются на любое тоталитарное общество и просто пугают своей типичностью. За 60 лет устарели разве что сделанные в плакатном стиле интермедии, остальное — актуально и узнаваемо до смущения. (Кстати, документальная кинокартина Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм», рассказывающая об этом же, появилась на экранах в том же году.) Долгая разговорная пьеса смотрится на одном эмоциональном порыве, в чем несомненная заслуга не только режиссера, но и сильнейшего актерского ансамбля: Олег Басилашвили, Эммануил Виторган, Лидия Штыкан, Зинаида Шарко, Ефим Копелян, Владислав Стржельчик, Михаил Волков, Николай Корн, Иосиф Конопацкий.

В том же году выходит еще одна постановка по Брехту — «Жизнь Галилея» Агамирзяна. Совсем другая эпоха, другая история, но тема схожая: сопротивление индивидуума агрессивной природе толпы, выбор участи, цена истины и стоимость компромисса. Еще один неустаревающий спектакль, и еще одна роль Копеляна.

Лучшие постановки Литдрамы тем и замечательны, что со временем они становятся только глубже и благороднее. Это касается даже детективов. Зарубежные детективы в 60-е годы на Ленинградском ТВ случаются разные — то социально-обличительные, как «Доктор Солт уезжает» (1967) Юрия Маляцкого по роману Пристли, то шпионско-героические, как «Находка Траубе» (1968) М. Галиуллина по повести Яна Рудского. Но самые качественные переводные детективы поставляют телезрителям режиссеры БДТ. Возможно, с азартом погружаясь в криминальные истории из западной жизни, деятели театра, имеющего репутацию самого интеллектуального в стране, находят некую отдушину. Возможно, то, что не приветствуется высоким начальством на академической сцене, без проблем запускается здесь, в павильонах телевидения. В 1965 году Сирота экранизирует роман Сименона «Братья Рико», в 1967-м Товстоногов — «Дело по обвинению» Ивэна Хантора. Для постановок выбираются, разумеется, истории с уклоном в критический реализм, призванные не столько развлекать зрителя, сколько разоблачать пороки капиталистического строя. Но время показало, что именно такие истории и имеют долгосрочную ценность. В 1967 году Юрий Аксенов, еще один режиссер Большого драматического, ставит трехсерийный детектив «31 отдел» по роману шведского писателя Пера Валё. Комиссара Йенсона играет все тот же Копелян, рядом с ним — ведущие актеры телетруппы: Владислав Стржельчик, Олег Басилашвили, Борис Рыжухин, Людмила Макарова, Зинаида Шарко, Николай Трофимов, Изиль Заблудовский, Всеволод Кузнецов, Михаил Волков. Копеляну ужасно идет личина благородного, но мрачноватого комиссара полиции — классического героя жанра, скромного рыцаря из участка, не боящегося взять на себя ответственность и надрывающегося под невыносимой тяжестью чужих преступлений. Хочется написать, что актер играет в габеновских тонах, но это не совсем так — копеляновские тона самодостаточны, интонации не менее чарующи и стильны, а ассоциации с французским актером лишь добавляют образу шарма и обстоятельности. Комиссар Йенсен Копеляна западает в память и заслуженно вписывается в тройку самых колоритных полицейских комиссаров советского черно-белого телеэкрана, рядом с сименоновским Мегрэ Бориса Тенина и дюрренматтовским Берлахом Николая Симонова. Но главное, что «31 отдел» по своей злободневности не уступает Брехту — это не бульварное чтиво, а социально-криминальная антиутопия. Руководство богатой издательской корпорации, чтобы замести следы своих преступлений, планирует взорвать офисный небоскреб, не считаясь с жизнями людей и пуская сыщика по ложному следу. Из сегодняшнего времени история расследования прочитывается как расширяющаяся аллегория с пророческим финалом.

Литдрама 60-х годов до краев наполнена Александром Белинским, его энергией, идеями, постановками. Вездесущий и всеядный, он был удивительно независим в выборе материала и столь же непоследователен. С удовольствием ставил русскую классику, но, пользуясь репутацией комедиографа, открещивался от классики соцреализма. Из современных ему литературных светил ценил и экранизировал только Панову и Катаева — одну за человечность, другого за иронию. Он переносил на телеэкран чеховскую «Чайку», повести Гоголя, пьесы Островского, сказки Салтыкова-Щедрина и в то же время увлеченно занимался непритязательными комедиями Шкваркина, Ардова, Полякова, умудряясь даже в них задействовать таких актеров, что до сих пор смотреть не стыдно. Но самое главное — Белинскому удавалось протолкнуть то, за что еще никто на советском экране не брался. Он первым выводит на экраны телевизоров любимые романы интеллигенции — «Кюхлю» Тынянова и «Двенадцать стульев» (1966) Ильфа и Петрова, пробивает постановку пьесы Михаила Булгакова «Последние дни» (1968), протаскивает крамольно—фривольные комедии «Ноев ковчег» (1967) Исидора Штока и «Семь жен Синей Бороды» (1971) Александра Володина и даже умудряется экранизировать первую часть повести братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» (1965) буквально сразу после ее публикации. В 1967-м он первым ставит Хемингуэя, его спектакль «Прощай, оружие!» полон антивоенного пафоса и поколенческой скорби. В 1968-м — переносит на телеэкран рассказы Ивана Бунина, что для того времени довольно дерзко; «Темные аллеи» созданы по принципу литературного театра и состоят из трех новелл, которые разыгрывают корифеи сцены Николай Симонов и Ольга Лебзак, а рядом с ними — только вступившие на актерское поприще Алиса Фрейндлих и Евгения Уралова. В том же 1968-м он возвращается к Ильфу и Петрову и делает по их «Парижскому сценарию» стилизованную под немое кино композицию «Пять миллионов» с музыкой Чарли Чаплина — и в этой постановке уже предчувствуется жанр телевизионного балета, который Белинский изобретет девять лет спустя, работая над «Галатеей».

Белинский ставит много и страстно, по 3–5 спектаклей в год (это не считая капустников в Доме актера и сторонних работ в цирке, оперетте, театре кукол). Следствием такой гонки являются порой слишком шаблонные, а порой и небрежные постановочные ходы. Но есть во всех его неравноценных постановках неотменяемая величина — актерские работы. Он работает ради них, старается зафиксировать самых выдающихся для будущих поколений, сознавая уходящую природу театра. Будучи, по сути, не только режиссером, но и природным продюсером, своим кумирам он предоставляет возможность осуществить то, что прошло мимо них в кинематографе и на театральной сцене, выплеснуть нереализованное, довоплотиться. Этой идеей фикс он заражает всех коллег по телетеатру, делает ее целеполаганием и предугадывает тем самым историческое значение Литдрамы. Благодаря ему входят в анналы телетеатра работы Юрия Толубеева, Василия Меркурьева, Николая Черкасова, Владимира Честнокова, Константина Скоробогатова, Павла Луспекаева, Павла Панкова, Константина Адашевского, Евгения Лебедева, Николая Трофимова, Игоря Горбачева, Лидии Штыкан, Гликерии Богдановой-Чесноковой, Татьяны Пилецкой, Николая и Сергея Боярских и десятков других выдающихся мастеров ленинградской сцены.

Сергей Юрский становится та—лисманом Белинского, а с его легкой руки — и всего Ленинградского телетеатра. После «Кюхли» он играет в его постановках самые разные роли, большие и маленькие, классические и проходные, — «Бешеные деньги» Островского, «Дон Кихот ведет бой» Коростылева, «Принц Наполеон» Шкваркина, «Госпожа министерша» Нушича, «Идеалистка» Володина, композиция о Комиссаржевской «Чайка русской сцены»… Любимым спектаклем режиссер считал одноактную фантазию Бернарда Шоу «Смуглая леди сонетов» (1966), в которой Юрский исполнил роль Шекспира, а его партнершами были Наталья Тенякова и Эмма Попова. В этом спектакле впервые применен прием явного обращения актеров в камеру: в процессе диалога герой вдруг отворачивался от своего собеседника и адресовывал свои слова напрямую к телезрителю. Сейчас такое кажется общим местом, но по тем временам было новым и необычным; в камеру, как правило, смотрели дикторы или журналисты, но в драматических спектаклях актеры соблюдали дистанцию, не разрушали четвертую стену. Прием, заимствованный у чтецов и артистов юмористических программ, где такое дозволялось, оказался очень выразительным и телегеничным по своей природе, прижился и стал частью поэтики телевизионной драмы.

Одна из главных постановок Белинского — «Обломов» (1965) по роману Гончарова. Режиссер не столько рассказывает в ней историю помещика Ильи Ильича, сколько раскрывает подоплеку понятия «обломовщина». Неспроста Штольц в исполнении Волкова по ходу действия несколько раз нарочито и с назиданием произносит это слово. Но режиссер не внемлет нравоучительному тону Штольца и как бы отделяет Обломова от обломовщины, показывает их нетождественность, а затем описывает симптомы проникновения болезнетворного явления в несопротивляющийся организм. Басилашвили, уже успевший сыграть эту роль в театре, в изображении героя точен и беспощаден, его Обломов вызывает разнонаправленные чувства, он жалок и трагичен, обаятелен и отвратителен. У современного зрителя Басилашвили и эта разнонаправленность невольно рождают параллели с володинским Бузыкиным из «Осеннего марафона» Георгия Данелии. В искусстве не бывает случайностей и все совпадения, даже задним числом, транслируют зрителю некую идею, и в случае с Басилашвили вдруг становится очевидным, что герои Гончарова и Володина как бы имеют общую родовую основу, это схожий тип, очень понятный и очень знакомый жителю любого из последних столетий — от XIX до XXI. Правда, в XIX веке он лежит и бездействует, а в XX — постоянно бегает и наполняет свое существование всяческой суетой, но причины и результат — одни и те же: желание быть хорошим для всех, боязнь перемен, невозможность поступка, невыносимость бытия. Белинскому и Басилашвили удается передать преемственность типа и увидеть в нем нашего современника, соседа, приятеля, самого себя.

Еще один значительный тип русской классической литературы — Иудушка Головлев — представлен в спектакле Маляцкого «Господа Головлевы» (1969). И снова острота постановки связана с узнаванием героя, с вневременной актуальностью характера, разрушающего все живое вокруг себя, своими правилами и заботами сеющего смерть, прикрывающего эгоистическую сущность самыми высокими словами и самыми благородными мотивами. Михаил Храбров играет своего героя без гротеска и преувеличения, его Порфирий Головлев — вполне себе обычный благопристойный и набожный человек, — но обычный до безликости, набожный до опустошения смысла. Появляясь невзначай, как бы сбоку от основного действия, почти из массовки, он постепенно затмевает всех остальных героев и заполняет своей претенциозной посредственностью все экранное пространство и время.

Надо сказать, что постановки классического репертуара по режиссерским решениям являются, как правило, умеренно-традиционными, носят иллюстративный характер. Культ русской литературы и преклонение перед учением Станиславского будто сковывают режиссерам руки и парализуют фантазию. «Месяц в деревне» (1968) Маляцкого по Тургеневу, «Расточитель» (1966) Копеляна по Лескову, «Годы странствий» (1968) Горбачева по Арбузову еще полны этого чистосердечного придыхания. Поэтому все открытия новых приемов и возможностей появляются из освоения неизведанных для телетеатра территорий — границы привычных форм раздвигаются жанровыми постановками.

В 1965-м появляются «Понедельник начинается в субботу» Белинского по братьям Стругацким и «Большая кошачья сказка» Карасика по Карелу Чапеку — легкие и остроумные постановки, современные комедии-сказки для взрослых, приправленные актерскими находками и импровизациями, не претендующие на глубины академизма, но и не опускающиеся до уровня ширпотреба. Очень театральные и очень телевизионные. И если «Понедельник» выглядит сейчас как неудавшийся эксперимент, полукапустник с непонятным посылом, то «Кошачья сказка» до сих пор способна удивлять сбалансированностью настроений и парящей актерской легкостью: Юрский и совсем юная Тенякова, как добрые духи телетеатра, перемещаются по нарисованной на полу павильона карте сказочного города, танцуют танго и наслаждаются чапековской прозой.

Еще одна заметная персона Литдрамы — режиссер и драматург Иван Рассомахин. Окончив после войны актерский факультет ГИТИСа, работал в Таллинском драматическом, затем в Ленинградском театре им. Ленинского комсомола; параллельно — и в Таллине, и в Ленинграде — руководя им же созданными театральными студиями. Написал несколько пьес. На телевидение попал в начале 60-х, любил экспериментировать с жанрами, искал новые формы. Первым стал делать спектак—ли-расследования: «Непобежденный узник» (1967), посвященный суду над Чернышевским, и «Баллада о Красном капитане» (1971) — история мятежного моряка Александра Зузенко. Ставил музыкальные и поэтические спектакли. И одним из первых на телевидении взялся за фантастику. Два любопытнейших спектакля делает Рассомахин в сере—дине 60-х.

«Верный робот» (1965) Станислава Лема — юмористическая фантастика, утопия-гротеск. Здесь в полную силу проявляется комическая, даже клоунская сторона дарования Юрского, играющего хитроумного и хладнокровного домашнего робота, обводящего вокруг пальца своего непрактичного хозяина, писателя, которого не менее выразительно играет Стржельчик. Конструктивистские декорации, использование теней и отражений, выразительные силуэтные интермедии — все это выделяет постановку из обычного ряда. И хотя эта комедийная антиутопия была сделана 60 лет назад и будущее в ней выглядит несколько архаичным и сильно выцветшим, авторский посыл до сих пор актуален, шутки современны, проблематика звонко резонирует с сегодняшним днем. Архаичность даже добавляет постановке обаяния — перед нами эдакое сказочное анти-ретро, в котором непонятно, кто над кем потешается: прошлое над будущим, будущее над настоящим? Или — фантазия над реальностью?

«Вопреки уравнениям» (1968) Индржишки Сметановой — пьеса совсем другого плана. Фантастика тут вынесена за скобки, она является лишь катализатором ситуации. Банальный, казалось бы, сюжет: вечерние посетители пражского кабачка, люди самых разных профессий и мировоззрений, застигнуты врасплох сообщением о прибытии инопланетян. Но авторам удается этот этюд сделать психологически точным, напитать его живыми характерами и судьбами (многие завязаны на реалиях Второй мировой войны), перешагнуть локальность истории и выйти на уровень разговора, который не просто актуален по сей день, но именно сейчас, в наше время, приобретает особою остроту.

В 1965-м работники художественной редакции переживают череду потрясений. Им предшествует потрясение, пережитое в 1964 году всей страной, — отстранение Хрущева, обозначающее окончательное свертывание оттепельных процессов и возвращение к цензуре. Литдрама выпускает в эти дни первый снятый на ее базе полнометражный телевизионный фильм — «Я — шофер такси» Цуцульковского по сценарию Владимира Кунина с Копеляном в главной роли. Начальство — то ли из Смольного, то ли из самой Москвы — обвиняет создателей фильма в «принижении героической роли ленинградцев» и трактует произведение как «идеологическую диверсию». (В 1976 году на Киностудии им. Горького режиссер Борис Роговой по тому же сценарию снял фильм «Горожане» — лирическая повесть о буднях старого таксиста; ничего крамольного в нем нет.) Достается директору студии Фирсову и редактору фильма Масленникову. После персональных разбирательств оба они покидают свои должности и уходят с телевидения. Вскоре увольняют редакторов Бетти Шварц, Розу Копылову, Ирину Муравьеву, с именами которых связан расцвет Ленинградского телевидения. По свидетельству очевидцев, обвинения были выдвинуты надуманные — просто пришло время сменить руководство студии, новая эпоха требует новой номенклатуры.

Перемена начальства пока не сильно отражается на внутреннем климате Литдрамы, жизнь творцов идет прежним чередом, пока без чувствительных поправок. Но некая настороженность появляется в воздухе и эфире. Новым директором назначен Борис Марков, работавший до этого главредом газеты «Вечерний Ленинград», — человек еще более демократических воззрений, чем Фирсов, не особо считавшийся с указаниями начальства. Благодаря своим качествам он продержится на этой должности недолго, но это позволит Литдраме еще некоторое время выполнять свою культурную миссию без оглядки на мнение идеологических надсмотрщиков.

В 1967 году город отдает Ленинградскому телевидению историческое здание Каменноостровского театра. Когда-то это был памятник деревянного зодчества, построенный в эпоху классицизма, теперь он перестроен, оборудован всем (или почти всем) необходимым, и в нем официально располагается Телевизионный театр Ленинградской студии телевидения. Отныне у Литдрамы есть свой адрес и своя сцена. К этому времени формируется и неформальная, но постоянная актерская труппа Литдрамы: Сергей Юрский, Ефим Копелян, Павел Луспекаев, Михаил Волков, Лидия Штыкан, Эмма Попова, Владислав Стржельчик, Олег Басилашвили, Нина Василькова, Кирилл Лавров, Николай Трофимов, Георгий Штиль, Николай Боярский, Павел Панков, Нина Ольхина, Анна Лисянская, Борис Рыжухин, Всеволод Кузнецов, Наталья Тенякова, Алиса Фрейндлих, Иван Краско, Михаил Данилов, Игорь Дмитриев, Михаил Храбров, Александр Соколов, Михаил Девяткин, Изиль Заблудовский, Владимир Татосов, Людмила Макарова, Григорий Гай, Виктор Костецкий, Сергей Коковкин, Валерий Караваев, Тамара Коновалова, Ростислав Катанский, Сергей Дрейден, Владимир Тыкке и др.

А Белинский тем временем из телетеатра временно сбегает и пускается еще в одно первопроходческое предприятие — ставит гоголевскую повесть «Записки сумасшедшего» в формате телефильма. Стилистически это тот же телевизионный спектакль, но снимается он на пленку, с натурными эпизодами, монтажом, крупными планами. Такое уже бывало в Литдраме — «Очарованный странник» Ермакова и «Гром на улице Платанов» Товстоногова сделаны как телефильмы, но исключительно в павильонах и декорациях; Белинский же выводит действие на улицу, операторы Владислав Виноградов и Леонид Волков снимают в петербургских дворах, в пространствах кирпичных колодцев и крошечных окон — и операторское решение придает телевизионной постановке кинематографическую пластичность и динамику. Композитор Надежда Симонян пишет для фильма оригинальную музыку. Постановка, правда, слишком коротка для фильма, даже телевизионного: она идет меньше часа; но в этом, надо полагать, режиссер вновь оказался на шаг впереди всех — предугадал телеформат будущего, когда на передачу отпускается 52 минуты, а оставшиеся 8 бронируются для рекламы. В этой постановке Белинский как бы прощупывает возможности синтеза телетеатра с кинематографом, еще не очень понимая специфику такой алхимии и не всегда соблюдая пропорции, — отсюда проистекают и плюсы, и минусы постановки. Но в целом фильм удается и даже получает положительные отзывы кинорежиссера Григория Козинцева, который в те годы как раз обдумывает постановку «Гоголиады».

А роль Поприщина становится, возможно, самой удачной киноработой Евгения Лебедева, опять же потому, что по методу она все же — театральная. На фестивале телевизионных программ в Монте-Карло «Записки сумасшедшего» получают приз «Золотая Нимфа» за лучшую режиссуру (1967).

После такого международного успеха телевизионного фильма на Ленинградском телевидении открывается творческое объединение «Лентелефильм» — почти студия, но не самостоятельная, а как бы филиал Литдрамы, предназначенный специально для съемок фильмов — документальных, игровых, музыкальных. Объединение начинает работать в самом начале 1968 года, создают его Белинский, Цуцульковский, Юлиан Панич, режиссер и оператор Владислав Виноградов, документалисты Александр Стефанович и Константин Артюхов, редактор Лидия Алешина. Черно-белый фильм «Проводы белых ночей» (1969) Панича по пьесе Пановой определяет эстетику и тональность игровых картин новой студии. Но многие из постановок «Лентелефильма», хоть и считаются отныне фильмами, надолго сохранят наследственные черты своих телетеатральных сородичей, так что есть все основания упоминать их здесь на правах телеспектаклей.

В 1968 году в Ленинграде запускается цветное вещание, жить становится лучше и веселее (во всяком случае, в телевизоре), а вот идеологическое давление становится все сильнее, закрываются последние форточки возможностей. В том же 1968-м ленинградская телебашня прекращает транслировать программы на всю страну. Лен ТВ становится городским каналом, аудитория Литдрамы локализуется.

Происходят некоторые изменения и в качестве самих постановок. К концу шестидесятых усваиваются технические приемы, появляется опыт, накатанность, и, как изнанка этих положительных процессов, — спектакли как бы становятся на поток. Все чаще на экране появляются длинные двухсерийные экранизации, иллюстрирующие классику, но не добавляющие ничего нового ни в трактовку первоосновы, ни в форму ее подачи. Особенно утомляют многочисленные интерпретации произведений Горького — «Жизнь Матвея Кожемякина» Сорокиной, «Зыковы» Сулимова, «Перед бурей» («Последние») Ермакова, «Чудаки» Маляцкого — все вышли в 1968 году. На этом монотонном фоне заметно выделяется теледебют Владимира Воробьева «Пер Гюнт» (1968). Большая драматическая поэма Ибсена вмещена режиссером в визуальную емкость одного с четвертью часа — идеальное время для классики, чтобы не успела наскучить, — и цепко переплетена с музыкой Грига, когда-то давшей ей вторую жизнь. Долгие подвижные планы здесь не просто фиксируют мизансцену, но передают и усиливают ее экспрессию и пластику, заменяют драматургию монтажа драматургией мизансцены. Редкий кинофильм может потягаться по наполненности и ритму длинных планов с этой постановкой. Иван Краско, представляющий своего героя в нескольких возрастах и ипостасях, играет эмоционально и одержимо. Ко всему прочему в заключительной части возникает — вполне гармонично — элемент осовременивания, иронического переосмысления хрестоматийного сюжета, а техническое решение этой постановочной находки достойно еще одной номинации. Воробьев, работавший тогда в Театре Ленинского комсомола, не снимал больше телеспектаклей, но стал впоследствии главрежем Театра Музкомедии и очень толковым кинорежиссером, создавшим такую классику жанрового телекино, как «Свадьба Кречинского», «Труффальдино из Бергамо», «Остров сокровищ», — тем интереснее сегодня смотреть первую его телеработу и не просто угадывать, но видеть в ней потенциал будущего мастера.

Самые интересные, захватывающие вещи в телепостановках происходят тогда, когда театр берет верх над кинематографом, когда есть не только объектив телекамеры, но и неожиданное метафорическое решение, не подробно прорисованное жизнеподобие, а лаконизм символа. Таких находок и открытий довольно много в черно-белых постановках 60-х. В спектакле Карасика «Кориолан» (1968) по трагедии Шекспира батальные сцены римских сражений решены с помощью стоп-кадров: сменяющие друг друга «слайды» застывших в экспрессивных позах вооруженных воинов создают точное впечатление смертельной битвы, не смакуя при этом кровавые подробности и не создавая в павильоне нелепую свалку. В его же, Карасика, постановке «Кровавая свадьба» (1967) по драме Лорки атмосферу напряжения создает строгое графическое решение спектакля, существующее контрапунктом страстной испанской природе произведения; Нина Василькова, играющая главную роль матери, смотрится здесь знаком, полным внешней статичности и внутреннего напряжения. А вот «Зависть» (1967) Сулимова по роману Олеши: сцены действия решены здесь сменой почти статичных, но четко выверенных композиционно кадров-мизансцен. В этом спектакле, как и в других телеработах режиссера, вообще много заметных операторских моментов, скомпонованных по-киношному кадров и сцен. Любопытно, что именно практикующие театральные режиссеры делают много полезного для адаптации кинематографической эстетики к телетеатру. Так, динамичный, почти рубленый монтаж эпизодов применен Львом Додиным в спектакле «Первая любовь» (1966) по повести Тургенева — этот прием проглатывает ремарки и сразу погружает зрителя в центр мизансцены, он как будто бросает вызов общепринятому темпоритму телевизионных постановок и подгоняет их к новой скорости изложения. В спектакле Георгия Никулина «Три года» (1968) по повести Чехова неожиданным образом интерпретируется роль рассказчика: выступающий от имени автора Михаил Волков заходит в сцены прямо на глазах героев, взаимодействует с ними и рассказывает о событиях с точки зрения не автора повести, а, скорее, сегодняшнего читателя. Голос от автора превращается здесь в голос от зрителя.

В 60-е телетеатр превратился в самостоятельный вид искусства, выработал свои средства самовыражения, свои принципы работы с литературным материалом, освоил технические возможности. В обиход студии входит магнитная видеозапись программ, и постановки теперь транслируются в записи.

Первое, черно-белое, десятилетие театра заканчивается двумя спектаклями, ставшими впоследствии легендарными. Но появлению одного из них сопутствует громкий успех, а другого — тихий скандал.

Первый — это «Мертвые души» по поэме Гоголя, трехсерийная постановка Белинского. Секрет ее успеха обманчиво прост: искусный сценарий Розы Копыловой, замешенный на великой неразгаданности гоголевского текста, соединяется здесь с безупречным подбором актеров: Леонид Дьячков — от автора, Игорь Горбачев — Чичиков, Олег Басилашвили — Манилов, Юрий Толубеев — Собакевич, Александр Соколов — Плюшкин, Клавдия Фадеева — Коробочка, а также Николай Боярский, Константин Адашевский, Михаил Данилов, Светлана Карпинская, Алексей Петренко… Что туда еще подмешал Белинский — навряд ли он сам знает. Вероятно, огромную любовь — к Гоголю, актерам, зрителям. «Мертвые души» становятся визитной карточкой Ленинградского телетеатра еще и потому, что, в отличие от большого количества других спектаклей, их хоть изредка, но все же показывали по телевизору в семидесятые и восьмидесятые годы. Не выдерживающая технической конкуренции с другими экранизациями, постановка Белинского тем не менее давала фору пресноватой мхатовско-булгаковской киноинсценировке («Мосфильм», 1960, режиссер Леонид Трауберг) и, даже когда появился пятисерийный телефильм Михаила Швейцера («Мосфильм», 1984), продолжила существовать с ним на равных, то проигрывая в целостности художественной конструкции, а то и выигрывая — в емкости и интуитивности. Эмоциональным ядром спектакля становится образ Ноздрева в исполнении Павла Луспекаева. Роль настолько совпала с актером, что произошел большой художественный взрыв, создавший новую вселенную. Луспекаев так и остался для нескольких поколений сероватым посверкивающим стоп-кадром с выпученными от бесстыдства глазами и частоколом хищных зубов.

Луспекаев — самородок Литдрамы, актер—находка. Сыгравший Шекспира («Человек из Стратфорда») и Аркадия Гайдара («Двадцать седьмой неполный»), он существовал между этими двумя типажами, воплощающими очень разные мифы героики. Но находил и другую ноту — ироническую, даже комедийную — и ею спасался от пафоса и фарисейства. Именно она и делала его актерское лицо индивидуальным и всепобеждающим, давала объем и широту диапазона. Благодаря этой ноте в своего Ноздрева он уместил все и всех, в том числе и Шекспира с Гайдаром, и Андрея Бабичева с Матвеем Кожемякиным, и Верещагина с его кинобаркасом, да и всю гоголевскую поэму заменил одним своим выходом, предельно сократив дистанцию от ее зерна до зрителя, — смотришь на этого Ноздрева и думаешь: Русь, куда ж несешься ты?

А Русь неслась — не остановить. Это видно по истории второго знакового спектакля 1969 года — «Смерть Вазир-Мухтара» по роману Тынянова в постановке Розы Сироты и Владимира Рецептера, сыгравшего Грибоедова, главную роль. Спектакль создан был как бы в развитие темы и стилистики «Кюхли», только Юрский на этот раз играл Пушкина, роль небольшую, но важную. Впрочем, здесь все роли второго плана небольшие, но важные. Список исторических действующих лиц как будто становится вдвое весомее, дополненный исполнителями ролей: Чаадаев — Стржельчик, Трофимов — Булгарин, Тенякова — Булгарина, Медведев — Николай I, Татосов — Нессельроде, Дрейден — Сенковский, Гай — Аделунг, Рыжухин — Рудофинкин, Галина Микрюкова — Нина Чавчавадзе, Лебедев — Паскевич, Панков — Сипягин, Копелян и Кузнецов — персидские ханы. Экранизация второго романа Тынянова вызвала некоторое оживление в кругах интеллигенции еще до премьеры. Рецептер, как когда-то Юрский, уже успел громко заявить о себе в постановках БДТ; еще будучи актером Ташкентского драмтеатра он сыграл Раскольникова и Гамлета, а затем, приглашенный Товстоноговым в БДТ, ввелся на роль Чацкого. Узел затянулся — еще один Чацкий должен был появиться на экране телевизоров и насытить эфир очередной инъекцией дерзкого вольнодумства. Но времена уже стояли не те, 1969-й одет был совсем в иные одежды, нежели 1963-й, и сшиты они были не по размеру — жали и резали. И готовый к эфиру спектакль был запрещен.

Произошло это вроде бы случайно. Глупое совпадение: как раз в тот день, на который была заявлена в программке премьера «Вазир-Мухтара», министр иностранных дел Подгорный прибыл с дружественным визитом в Иран. Кто-то из зорких и придирчивых бюрократов забил тревогу: а не вызовет ли спектакль о российском дипломате, убитом коварными персами, осложнений в советско—иранских отношениях? И все — премьера отменена, спектакль положен на полку. Но положение не меняется и тогда, когда встреча в верхах завершилась и иранская тема ушла из повестки дня. Видимо, были и другие причины — спектакль нежелателен. Долгие мытарства постановщиков, письма в высокие инстанции, подписанные известными деятелями культуры, не принесли результатов. В конце концов высочайше разрешен один закрытый кинопоказ в московском Театральном музее, с ограниченным и заранее утвержденным списком гостей. В этом нелепом списке — Виктор Шкловский, Вениамин Каверин, Наум Коржавин, Станислав Рассадин, Ираклий Андроников, Валентин Непомнящий. Но остальные несколько миллионов потенциальных зрителей спектакля так и не увидят.

РЕКОМЕНДАЦИИ К ПРОСМОТРУ: 1960-е

Кюхля. 1963. По роману Ю. Тынянова. Реж. А. Белинский.

Зима тревоги нашей. 1963. По роману Дж. Стейнбека. Реж. Р. Сирота.

Страх и отчаяние в Третьей империи. 1965. По пьесе Б. Брехта. Реж. Д. Карасик.

Жизнь Галилея. 1965. По пьесе Б. Брехта. Реж. Р. Агамирзян.

Римские рассказы. 1965. По рассказам А. Моравиа. Реж. Л. Цуцульковский.

Обещание счастья. 1965. По рассказам К. Паустовского. Реж. Л. Цуцульковский.

Обломов. 1965. По роману И. Гончарова. Реж. А. Белинский.

Граф Нулин. 1965. Поэму А. Пушкина читает Сергей Юрский. Реж. С. Юрский.

Верный робот. 1965. По пьесе С. Лема. Реж. И. Рассомахин.

Корабли в Лиссе. 1965. По рассказам А. Грина. Реж. Д. Карасик, Л. Додин.

Понедельник начинается в субботу. 1965. По повести А. и Б. Стругацких. Реж. А. Белинский.

Большая кошачья сказка. 1965. По сказке К. Чапека. Реж. Д. Карасик.

Двенадцать стульев. 1966. Главы из романа И. Ильфа и Е. Петрова. Реж. А. Белинский.

Золотая роза. 1967. По повести К. Паустовского. Реж. Д. Карасик.

Зависть. 1967. По роману Ю. Олеши. Реж. М. Сулимов.

Прощай, оружие! 1967. По роману Э. Хемингуэя. Реж. А. Белинский.

Евгений Онегин. 1967. Роман А. Пушкина читает С. Юрский. 1 и 2 главы. Реж. С. Юрский.

Смуглая леди сонетов. 1967. По пьесе Б. Шоу. Реж. А. Белинский.

31 отдел. 1967. По роману П. Валё. Реж. Ю. Аксенов.

Кориолан. 1968. По пьесе У. Шекспира. Реж. Д. Карасик.

Последние дни. 1968. По пьесе М. Булгакова. Реж. А. Белинский.

Жизнь Матвея Кожемякина. 1968. По роману М. Горького. Реж. И. Сорокина.

Темные аллеи. 1968. По рассказам И. Бунина. Реж. А. Белинский.

Пер Гюнт. 1968. По пьесе Г. Ибсена. Реж. В. Воробьев.

Вопреки уравнениям. 1968. По пьесе И. Сметановой. Реж. И. Рассомахин.

Барышня-крестьянка. 1969. По повести А. Пушкина. Реж. Д. Лукова.

Господа Головлевы. 1969. По роману М. Салтыкова—Щедрина. Реж. Ю. Маляцкий.

Смерть Вазир-Мухтара. 1969. По роману Ю. Тынянова. Реж. Р. Сирота, В. Рецептер.

Мертвые души. 1969. По поэме Н. Гоголя. Реж. А. Белинский.

В СЛЕДУЮЩЕМ НОМЕРЕ — 70–80-е ГОДЫ ЛИТДРАМЫ:

Тем временем в Детской. — 
«Фиеста» и другие отмененные праздники. — 
«Два веронца» и один «Жаворонок». — 
Стертые, смытые, отключенные. — 
Театр без героя. — 
«Человек-невидимка» и другие спецэффекты. — 
Скромное обаяние малобюджетности. — 
Натура против павильона. — 
Последний Горький. — 
Детективная эпидемия.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

АБОНЕНТ НЕДОСТУПЕН

«Поднимите трубку!». По мотивам произведений А. П. Чехова. Русский театр драмы им. М. Горького (Астана, Казахстан).
Режиссер, автор сценографии и инсценировки Сергей Левицкий

Что будет, если персонажей Антона Павловича Чехова отправить в мир «В ожидании Годо», старательно перемешать их реплики и дать вводную — Годо не придет, а позвонит? Будет какая-то «реникса». Если, конечно, подойти к этой задаче механически.

Внешние данные спектакля Сергея Левицкого в столичном театре Казахстана именно такие, но результат парадоксальным образом иной. Львы, орлы и куропатки с рогатыми тараканами сплетаются друг с другом так, что уже не отделить пьесу от рассказа, а сюжет, который чем-то напоминает «Палату № 6», раздвигается и наполняется болезнями сегодняшнего мира.

В Астане такой постмодернистский спектакль очень сильно выделяется на фоне городской афиши. Самое близкое в этом смысле — очень рядом: в том же театре Горького идет «Евгений Онегин» Юрия Квятковского, плюс есть пара спектаклей Алибека Омирбекулы в казахском Национальном. Другие авторы осмысляют реальность либо менее осколочно, либо принципиально перенося классические сюжеты в реалии казахской истории.

И еще один важный нюанс. В столице Казахстана сейчас почти нет постановок Чехова. Только два «Вишневых сада» — Рачи Махатаева и Сергея Потапова. Ни «Чайки», ни «Трех сестер», ни водевилей. Такая театральная реальность. Спектакль Сергея Левицкого будто бы стремится восполнить недостаток Чехова и выдает его сразу всего, несмотря на то что основой спек—такля стала «Палата № 6».

ПРОСТРАНСТВО

Автор спектакля (а Левицкий здесь создал все — от мизансцен и драматургии до декораций) помещает героев «Палаты» и нескольких других чеховских персонажей в серое шершавое пространство. Оно напоминает одновременно бункер и полузаброшенный особняк с высокими потолками и люстрой, которая подчеркивает его вертикальность. Половину «бункера» занимает застекленная стерильная комната, облицованная белой плиткой, — это палата, а честнее сказать — пыточная: слишком часто стекло оказывается забрызгано кровью.

Между «пыточной» и большой дверью на стене висит черный телефонный аппарат. Некоторые герои спектакля верят, что он позвонит — и тогда жизнь неожиданно наладится. Правда, за последние лет двадцать такого не случалось… Звонок — и есть Годо, который никогда не придет, но заставляет жить в ожидании перемен вместо их созидания.

ГЕРОИ

В начале спектакля на сцене темно, и в луче фонаря зрители видят лишь жутковатое нечеловеческое копошение на полу. Первой появляется фельдшер Дарья Александровна. Она рассказывает о главном враче — Андрее Ефимовиче Рагине — и о том, что всеми делами здесь заведует она. Сильная женщина в исполнении Екатерины Максим вызывает доверие. Из всех работников клиники только у нее среди мотиваций еще осталось спасение больных.

После монолога фельдшера сцену захватывают тараканы — именно они копошились на полу. Три человека в рыжих кожаных костюмах и касках небольшими усиками здесь — коллективный взгляд снизу. Говорят они о своем, и, когда беседа затягивается, на сцену из зрительного зала выходит очаровательная старушка Элеонора Рубиновна. Залу она представляется «переводчиком с тараканьего», что вызывает смешки в партере.

Светлана Фортуна сочинила переводчицу нарочито комическим, гротескным персонажем, который сбивает пафос с происходящего. В ее версии тараканы говорят о театре и новых формах, а иногда возмущаются неточности ее перевода. Помимо переводчицы актриса играет в спектакле еще и роль Аркадиной, правда, Аркадиной, которая попала в сумасшедший дом. Иронично, что для театра драмы Светлана Фортуна — одна из главных прим, почти Аркадина в самом расцвете сил, которой удается при этом включаться в игры современных режиссеров.

Главным героем спектакля режиссер делает не Андрея Рагина (Александр Корженко), а Евгения Хоботова (Данил Хомко) — молодого врача, который решил его подсидеть. Поначалу в герое проглядывает чуть ли не булгаковский доктор из «Записок». В нем есть амбиция все поменять, улучшить.

Позднее оказывается, что он одержим достоевской жаждой доказать самому себе, что не тварь и имеет право на все. В особенности на любовь.

А менять нужно решительно все — вечный беспорядок и пьянство в больнице, еще более вечные пьяные разговоры интеллигенции и постоянное насилие, которое сосредоточилось в фигуре Никиты (Денис Сираев) — мясника (у него и кожаный фартук соответствующий) с единственной мотивацией — демонстрировать свою мощь через избиение.

Для насилия в пространстве спектакля и создана специальная комната за стеклом, в которой обитает Громов, а затем и Андрей Ефимович. Она утоплена в глубине сцены и напоминает помещение для допросов или экспериментов. Тот, кого бьют, всегда скрыт от зрителя за нижней частью стены — мы видим только взмахи рук и брызги крови.

Кроме зрителей процесс избиения никто не видит. Старательно его не замечают врачи, и в этих сценах проглядывает метафора современности — умные с виду люди говорят умные вроде бы вещи, а за их спинами текут реки крови. И неважно — «чужой» или «свой» тот, кого бьют.

Хоботов вместе с возможностью осуществить перемены хочет получить еще и Дарью. В спектакле есть сцена первого приезда юного врача в больницу, когда она в потемках встречает его и, куря сигарету, рассказывает о своих буднях. «Какая женщина!» — восклицает Хоботов, прочертив свою линию к финалу.

КАК ИГРАЮТ?

Одна из конфликтных зон спектакля — способ актерского существования. Чеховских героев играют по законам четвертой стены, но, как и всякий закон, здесь он создан, чтобы нарушаться. Герои могут внезапно кинуть в зал реплику «Ну я же Лопахин! Вы читали „Вишневый сад?“» или замереть из-за звонка телефона переводчицы с тараканьего и старательно начать искать хозяина аппарата, а потом еще несколько минут настраиваться на продолжение сцены.

Те персонажи, которые не связаны с текстами Чехова напрямую, и вовсе ни о какой четвертой стене не слышали. В первую очередь это касается Элеоноры Рубиновны, которая в антракте даже прогуливается по буфету. Во втором акте она долго возмущается громким звоном мобильника, пока не понимает, что это ее собственный (а зрители вообще сначала думают, что звонит сам Годо). Позднее оскорбленная бабуля вовсе покидает театр, обругав попутно режиссера за авангардность постановки.

Закон нарушают и тараканы — они несколько раз врываются на авансцену без касок с песнями, задающими действию перпендикуляр. Открытая театральность происходящему на сцене идет хотя бы потому, что зритель «Палаты № 6» не должен быть сумасшедшим, а должен постоянно осознавать — «я все еще в театре, а не в палате».

Спектакль сделан очень витиевато, и знающий человек мог бы все три часа заниматься только разгадыванием реплик и цитат: вот Дарья Александровна вдруг заговорила как Варя из «Вишневого сада» (среди героев есть и сам Лопахин, который вместо сада пытается вырубить флигель больницы), вот «небо в алмазах», а вот кусочек из «Дамы с собачкой». Но это все фон, водоворот, который затаскивает нас на дно к куда более откровенным вещам, чем цитаты из Чехова.

Дарья оказывается в треугольнике между Лопахиным (Дмитрий Маштаков), в которого влюблена, как Варя из «Вишневого сада», и Хоботовым, который решает, что эта женщина отвергает его только потому, что он не главный в этой больнице. Любовь к Лопахину показана очень по-врачебному — осмотр, стетоскоп к его сердцу, и вместо сердцебиения музыка. Диагноз предельно ясен.

Из-за такой нарочитой театральности в «Под—нимите трубку!» постоянно мерещатся отсылки к спектаклям, которые для меня и для режиссера «были в России, значит, были давно». Сцена Вари Дарьи Александровны с Лопахиным, когда их накрывает страсть, а он потом быстро уходит, — напоминает «Вишневый сад» Додина. Стеклянные бутылки, которые выставляют на стол перед Хоботовым ближе к финалу спектакля, — перемещают на «Гамлета» Бутусова… Впрочем, может, и показалось.

МУЗЫКА

Музыкальное в «Поднимите трубку!» — очень важно. В афише спектакля подзаголовок — «Вольное нескладное попурри из старых, но еще недопетых песен Антона Чехова» (почти цитата из «Палаты № 6»). На сцене редко тишина, каждый шаг подзвучивается микрофоном, и есть несколько песенных номеров, когда мир окончательно подчиняется нотам.

Поют песни тараканы, вернее, один из них в исполнении актрисы Айжулдыз Баглановой. Голос ее надолго остается в ушах после спектакля, а номера — образец актерского пения. Репертуар, пробивающий душу насквозь, — «Человек состоит из воды» Елены Фроловой, «Земля, Земля, я Юпитер» Евгении Теджетовой и белорусский духовный стих «Три ангела». Первые две песни похожи на ностальгическое из 1970-х, а по факту еще более ностальгическое — из 2010-х, времени, когда казалось, что мир — глобален, сумасшествия почти не осталось, насилие совсем скоро будет побеждено и останутся только тонкие женские голоса вместо дурацких маршей.

Параллельно с исполнением песен актеры играют немые сцены, вскрывающие подсознательное персонажей. Таракан поет «Человек состоит из счастья», а Дарья Александровна в это время жарко обнимает Лопахина в нелепом костюме солнца. Объятия переходят в удушье, затем в искусственное дыхание. После окончания песни актриса одним движением наносит себе синяки под глазами, и вот очаровательная фельдшер уже вусмерть пьяная баба, которая словами Маши из «Чайки» рассказывает, что все женщины пьют.

Кажется, что для Левицкого в этом спектакле музыка — один из способов спасти реальность. Бывший дворянин Громов здесь вдруг стал композитором, который уверен, что, когда отыщет гармонию, изменит мир. И мне вдруг вспоминается Сарафанов из вампиловского «Старшего сына» со своей то ли кантатой, то ли ораторией «Все люди братья». Он тоже верил в возможность музыкой что-то поменять.

ТЕМЫ

Центральной сценой спектакля (как по смыслу, так и по хронометражу) стал повторяющийся эпизод, в котором ломается Хоботов. Он подходит к Рагину, пытается донести до него мысль о том, что все плохое, что происходит с больницей (читай — страной), происходит в основном из-за воровства и коррупции. Он тут же находит пример — пропадающие стулья, купленные за его счет, и ужасная еда, которая не соответствует нормативам. Рагин в ответ лишь мямлит — «Недоразумение».

С каждым повторением эпизода все больше и больше разлагается реальность — санитар, который изначально охотился на тараканов, теперь сам от них убегает, гора непонятного тряпья, которую Хоботов раз за разом заставляет убирать огромного Никиту, после секундного затемнения появляется вновь. Рагин спивается, а Дарья Александровна, которая изначально ищет спирт для операции, — смиряется и отдает все, что с градусом, доктору.

Апогеем происходящего становится летящая вниз люстра и невесть откуда взявшаяся гора яблок вместо тряпья. Гора эта лично меня ассоциативно отправила сначала к клипу Shortparis «Яблонный сад», а затем и к «Апофеозу войны» Верещагина.

На последнем круге бесконечной, утомляющей сцены санитары пытаются утопить Хоботова в кастрюле с супом, который тот так активно ругал. Огромная посудина, которая все это время была пустой, неожиданно оказалась с водой. Такая близость к участи утопленника отрезвляет врача, и он сразу разражается репликой, которую несколько раз повторил ранее Рагин: «А действительно, не рябчиками же их кормить?» Так самый протестный герой соглашается, что все происходящее (включая коррупцию, «Апофеоз войны» и кровавые расправы) — всего лишь «недоразумение».

В финале первого акта Громову (Диас Кожантаев) удается обмануть Рагина и сбежать из палаты. Только делает он это не для того, чтобы покинуть больницу, а для того, чтобы устроить акт самосожжения. Он обливает себя из канистры, достает зажигалку и выкрикивает в зал горячий монолог. Начинается он с фразы «Пусть моя смерть станет жертвой для будущих поколений», а заканчивается словами «Да что же это за жизнь такая, если сумасшедший кричит вам, что нужно стыдиться самих себя».

Прерывает акт актер в форме современного пожарного инспектора. Он тушит зажигалку Рагина огнетушителем, холодно произносит строчки из правил безопасности про запрет открытого огня и объявляет антракт.

ФИНАЛ

В финале спектакля, отчаявшись добыть ручку и тетрадь, Громов решает писать свою гармонию кровью на стекле. Он кусает руку, заливает прозрачную поверхность красным и выводит несколько нот. Через пару секунд их безжалостно стирает Никита. Еще одна понятная аллюзия — любые старания художника, который тратит свою жизнь на творчество, может легко уничтожить властная рука.

Насилие в мире спектакля не ограничено стерильной комнатой. Герои постоянно гоняются за тараканами, безуспешно пытаясь их истребить, даже прибегая к дымным ядам. Рыжие хозяева мира свой апокалипсис переживают в респираторах, только посмеиваясь над соперниками.

К насилию в конечном счете приходит и доктор Хоботов. В своем желании заполучить Дарью Александровну он сначала предает начальника — Андрей Ефимович быстро отправляется по стопам Громова на свидание с Никитой. Затем Хоботов подписывает с Лопахиным договор о продаже, а взамен получает девушку в сундуке (в него Дарья залезла в надежде уехать в Харьков вместе с Лопахиным после более чем страстных поцелуев, а он выменял ее на подпись).

Радостный Хоботов срывает ломом замок и мечтает заключить девушку в объятия, но ей он не симпатичен даже в должности главврача. Тогда доктор решает, что она достанется либо ему, либо никому. Врач вбивает в крышку сундука, как в крышку гроба, несколько гвоздей и, таким образом, оставляет Дарью Александровну с собой в виде груза-200.

В этот момент наконец-то раздается звонок телефона, который мог бы все исправить. Только Андрей Ефимович — уже в стерильном карцере, Дарья Александровна — в гробу-сундуке, а Хоботов, вероятно, окончательно разуверился в том, что Годо может кого-то спасти.

Со всех сторон ему кричат «Поднимите трубку!», но Хоботов трубку не берет. А вдруг и правда все, что надо сделать, — просто ответить на звонок и начать говорить?

Вместо насилия.

Вместо гвоздей в гробы.

Вместо смерти.

Май 2025 г.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

«ЕСЛИ ТЫ ВИДИШЬ, ЧТО ТЕБЕ СОБИРАЮТСЯ НАГАДИТЬ НА ГОЛОВУ, ОТПРЫГНИ В СТОРОНУ»

«Метаморфозы». Лаборатория Дмитрия Крымова на сцене театра Ла Мама (Нью-Йорк).
Автор сценария и режиссер Дмитрий Крымов, художник Эмона Стойкова

На черной сцене слева — простые черные скамьи, справа — пара козел и открытый черный гроб с покойником, в глубине — черный рояль. Появляются певица с аккомпаниатором. Проходя мимо гроба к роялю, они заглядывают внутрь — не столько из уважения, сколько из любопытства. Певица прочищает горло и начинает исполнять гимн Cum Dederit из Nisi Dominus Вивальди: «Вот наследие от Господа: дети; награда от Него — плод чрева». На сцену входят мужчины в черных костюмах, устанавливают на черных скамьях черные силуэты людей — вырезанные по пояс и в профиль фигуры. Со спокойным достоинством, характерным для сотрудников бюро ритуальных услуг во всем мире, садятся чуть поодаль от рояля. Пока все располагаются, зрители успевают осмотреться: и силуэты — мрачные и сами похожие на памятники «скорбящие», и скамьи, и гроб — картонные; над скамьями на горизонтально подвешенных трубах рассажены взъерошенные черные вороны из пластика. Все это монохромное пространство заливается светом прожектора, бьющего сквозь цветной целлофановый витраж.

Появляется ребенок (Натали Баттистоне), видимо, та самая «награда от Господа», которую, судя по полному названию спектакля — «Метаморфозы, или Несколько способов сделать так, чтобы ребенок не бегал на похоронах двоюродного дедушки» (Metamorphoses or A Few Ways of Keeping a Child from Running Around at His Great Uncle’s Funeral), — и предстоит удержать от беготни, — мальчик в коротких штанишках и огромной маске-голове из папье-маше. Маска яркая и обаятельная, сделанная как будто по неумелому и наивному детскому рисунку — вот тут румяные щечки, тут глаза в очочках, вот копна непослушных волос (художник по куклам Лиа Огава). Маска совершенна и чиста в своем несовершенстве — что бы этот ребенок ни делал, в нем нет зла или худого умысла, только живая энергия. Мальчика сопровождает серьезный и, как станет ясно позже, терпеливый отец (Амен Игбиносан). В руках у отца красная роза, у сына — красный мячик. Отец кладет розу в гроб, вместе с мальчиком садится перед гробом на скамью, обшитую картоном. Мужчины в черном закидывают ногу на ногу, и мы замечаем, что носки у всех — ярко-зеленые (от неожиданности я даже полезла проверять — не в День ли святого Патрика мы попали в театр).

Справа на авансцене конторский стол, за ним шкаф, набитый папками и книгами. Выходит актриса в черном мужском костюме и коротком парике (Шелби Флэннери), располагается за столом, расставляет принесенные с собой искусственные свечи, карманные иконки, достает пакет чипсов и молча их ест. Персонаж, которого играет Флэннери, в сценарии называется просто Leader. У этого слова много вариантов перевода, но, как бы ни хотелось перечислить все неподходящие — «первая лошадь, водосточная труба, лидер палаты общин…», надо ограничиться подходящим — «ведущий актер». Он же — распорядитель похорон и главный рассказчик, условимся называть его просто Ведущий.

Отступлю: одна, довольно большая, иконка изображает святого Христофора с головой пса. Христофор, по одной из легенд, обрел веру, перенеся через бурную реку Христа, принявшего облик мальчика. Тут, конечно, возникает вопрос, на который надо ответить: важно ли для Крымова, чтобы зритель обязательно заметил и узнал, связал все ссылки, которые он роняет то тут, то там. Думаю, что нет. Крымов не придумывает строгую сетку знаков, не строит квест, в котором, только понимая все значения и связи, можно дойти до конца. Мне кажется, он создает максимально насыщенную питательную среду, которая должна дать, не может не дать начало чему-то живому. И еще возможно, что он, как ребенок, приносит зрителю все свои игрушки и очень надеется, что какие-то из них мы узнаем и захотим поиграть с ним вместе.

Некоторое время ничего не происходит: певица поет, чипсы хрустят. И ребенок явно начинает скучать, болтает ногами и все энергичнее теребит мячик, который, конечно же, вырывается у него из рук и летит прямиком под двоюродного дедушку в гробу. Мальчик бросается за ним, опрокидывает гроб, из которого вываливается тряпичный «труп» дедушки. В эту же самую секунду скамейки со «скорбящими» падают, вороны наверху каркают и щедро заливают струями белого помета всё и всех, кто не успел отскочить в сторону.

Одна секунда. Всего одна. И все, что так старательно выстраивали, летит вверх тормашками; все, что хотели удержать под контролем, вырывается из-под него.

Неожиданный, сначала непонятно как сделанный, смешной трюк застает зрителя врасплох. Хотя скорость и масштаб катастрофы поражают, непочтительное обращение с темой смерти и похорон никого не шокирует, а наоборот, радует — как разрешение выдохнуть и не думать о мрачном, и все с готовностью хохочут.

Отец уводит ребенка, мужчины в черном, слегка забрызганные пометом, привычно и невозмутимо приводят сцену в порядок — возвращают все, включая «двоюродного дедушку», на место.

Драматургическая схема этого эпизода — певица начинает новый траурный гимн; актеры устанавливают декорации; отец приходит каждый раз с букетом больше и пышнее предыдущего; мальчик или роняет гроб сам, или становится косвенной причиной его падения и вызывает хаос; вороны заливают сцену следующей порцией помета; скамейки падают; отец с сыном уходят — повторяется на протяжении почти всего спектакля. На второй или третий раз мы уже замечаем, что в руках у мужчин, сидящих на скамейке, веревки, за которые они синхронно дергают, роняя картонных «скорбящих» и заставляя ворон гадить, но понимание механизма трюка совершенно не мешает получать удовольствие от его повторения.

Когда первая попытка удержать ребенка на месте срывается, Ведущий не впадает в панику и привычно лезет в шкаф за инструкциями. Он зачитывает их спокойно, дежурно, как будто уверенный, что спасительные правила есть на все сложные случаи жизни, только надо неукоснительно их исполнять. Первая инструкция рекомендует использовать ПВА, в ней перечислены все ингредиенты, история клея, типы упаковок, способы применения, цена, места продажи. «А если смешать его с борной кислотой, получится слайм». Но какой ПВА может удержать ребенка? Разве что штаны порвутся… Другая, еще детальнее, с цепочками химических формул и подробными указаниями, советует совершенно ядерный, цианоакрилатный, клей, «им пользовались и Нил Армстронг, и Гагарин, и ФБР, смотрите только, чтобы он не попался в руки Маску». Но лучше, конечно, еще и скамейку гвоздями приколотить, чтоб наверняка. Отец на этот раз приходит в противогазе, защитных перчатках и с ящиком инструментов. Публика слушает Ведущего вполуха, и потому что правила его занудны, и потому что все внимание сфокусировано на буффонаде, разыгрываемой остальными актерами. За ней весело следить, ее хочется рассматривать подробнее — а какого размера букет принесет отец в следующий раз? А откуда в воронах столько помета? А почему все дядьки в зеленых носках? А что они придумают в следующий приход? А всегда ли «двоюродный дедушка» выпадает из ящика? И главное — удастся ли удержать мальчика на месте?

О чудо, чудо! На третий раз мячик убежал, а мальчик — нет, прилип намертво!

Не прошло и двадцати минут, а очередной серии ожидаемого хаоса не случилось, все удалось, мальчик не бегает, его уносят со сцены вместе со скамейкой. Буффонада веселая, мы готовы посмотреть ее еще пару раз, но дальше-то что? Или это все, что было?

Тут Ведущий подзывает певицу и, рассказывая о важности соблюдения техники безопасности при обращении с острыми предметами, показательно протыкает ей руку гвоздем. За аккуратным исполнением этого фокуса — никакой намеренной жестокости, хотя желание вызвать у публики изумленный вздох, конечно, есть. Сама певица совершенно не переживает, а Ведущий, прочтя новую инструкцию, обертывает ей руку тряпицей, найденной тут же у «дедушки» в гробу. «Можешь петь?» — «Да, конечно, могу». Певица начинает новый гимн, Ведущий садится за стол и, погрузившись в размышления, меланхолично чистит уши сплошной красной ниткой, как бы насквозь. Эта пятиминутная интермедия вялотекущая, и не очень понятно, о чем она, но: она прерывает, ломает ритм, к которому мы уже начали привыкать. Если до сих пор перезагрузка происходила только на сцене, теперь она происходит со зрителем — мы не знаем, что будет, но хихикать, разглядывать ворон и радоваться, как детсадовцы, каждой новой порции помета перестаем.

Мальчик и отец возвращаются. Отец — с двумя букетами, сын с красным пустым собачьим поводком. Они недоуменно переглядываются — а собака-то где? Певица перестает петь. Ведущий удивленно оборачивается к ней, замечает поводок — и с этого момента все меняется.

Как будто память, от которой, казалось, можно отгородиться правилами, инструкциями, свечками, иконками и сделать вид, что все прожито и уже не тревожит, одним движением, одним красным поводком, одной красной нитью выдергивает тебя из защитного кокона, комфортного и привычного. И если мальчику не удалось разбудить тебя мячиком, он придет снова, с чем—нибудь еще, и будет приходить до тех пор, пока ты не вспомнишь. Мальчик, конечно, нарушитель покоя, и речь не только о похоронах. И может быть, как в псалме, он дар Господень, и без хаоса, радости и боли, которые он приносит, жизнь перестает быть жизнью, превращаясь в набор правил техники безопасности.

На сцену врывается актер (Ник Лехэйн), на ходу напяливая на себя костюм собаки:

— Собачья голова была на складе, я в туалете просидел полчаса, извините за опоздание. Как я не хочу надевать этот костюм, мы, что, не могли сделать маленькую куклу?

Собака — большая, лохматая, вислоухая, обаятельная. Ведущий узнает ее и буквально бросается в эти мохнатые лапы, укутываясь в собаку, как в плед:

— Это ж моя собака. Это моя собака, Оскар.

Хлынувший поток памяти уже невозможно остановить, эта плотина прорвана. Он вспоминает, как брату Джимми разрешали приводить собаку из школы, где проводили эксперимент — как собаки влияют на детей. Все дети потом читали даже «Каштанку» и «Муму» и стали лучшими из лучших, когда выросли. Все — кроме Джимми, ему не повезло… Тут собака вырывается, опутывает всех поводком, опрокидывает кучу народа и, конечно, гроб. Вороны опять, сами понимаете…

Когда все возвращают на место, мальчик приносит дрон, который падает в гроб, не успевая ничего разрушить. Его подбирает и разбирает Ведущий: «Дроны опасны, точно такой был у нас, Джимми проигнорировал инструкцию и залил воду в отсек с топливом, дрон взорвался, брату выжгло глаза, кровища хлестала. Я пятнадцать лет заботился о нем, готовил, убирал, мыл его. И это было прекрасно, потому что это была любовь. А несколько месяцев назад он мне вернул все игрушки, которые я ему дарил на дни рождения, с запиской: „я больше не ребенок, мне не нужно это дерьмо“». Ведущий достает из сумки коробку и, плача, перебирает и раскидывает вокруг плюшевых зверей — вот Флоппи, вот Рекси, вот Фернанда…

Тут мальчик приносит марионетку — огромного удава. Ведущий вспоминает второго брата, который дружил со змеей Вирджинией. Они писали друг другу нежные письма, потом брат утонул в реке, а змея так тосковала, что выплакала все слезы, ссохлась и от нее осталась только шкурка. Ведущий, как родного, обнимает удава, и тот нежно обвивается вокруг. Но объятия становятся все туже, и понимаешь, что «воспоминания душат» — не просто избитое выражение. Ведущему подают мачете, и он остервенело рубит змею на куски. Красная кровь брызжет на сцену, уже залитую белым пометом. Ведущий, очнувшись, вдруг замечает, какой вокруг беспорядок, пытается вытереть бело-красные лужи, но впадает в истерику, катается по сцене, размазывая краску по полу и по себе.

Он даже не сразу замечает, что мальчик приходит с огромным верблюдом — куклой, которой управляют два актера. «Верблюд-то откуда?! Ну курил я когда-то „Кэмел“, обменял в пятом классе две марки с верблюдами из папиной коллекции, он мне тогда подзатыльник дал… Но никакой травмы, связанной с верблюдом, не помню… Это что ж, я теперь должен и верблюда отсюда убирать?!» Он пытается подманить его едой — розами из гроба с двоюродным дедушкой. Тут из гроба неожиданно вместо тряпичного дедушки восстает живой и недовольный человек, и оказывается, что это актер Эрих Рауш. Мы даже и не заметили, когда куклу заменили на него. Он включается в игру и от лица двоюродного дедушки какое-то время отбивается от верблюда букетом: «Эй! Это мои розы, я за них умер!»

Чем еще можно отвлечь этого верблюда — смешного и доброго? Верблюдицей? Где ее взять… Тихой музыкой! Ведущий просит Эриха сыграть на кларнете, который тот достает из гроба (кто бы мог подумать, что в гробу, как в женской сумочке, есть всё), и для того, чтобы приглушить звук, натягивает на кларнет презерватив. Он играет мелодию Нино Роты из «8 ½» Феллини. Верблюд радостно машет головой, а Ведущий сдирает с себя парик, заляпанный костюм и оказывается симпатичной молодой женщиной в красном платье. Она счастливо улыбается: «Не слушайте нас, это все неправда! Вся информация предназначена только для развлечения! Не используйте ее для диагностики и лечения. Посоветуйтесь со специалистом, а мы — не специалисты! Мы — не друзья, не мамы и даже не спонсоры, ответственности ни за что не несем! И если вы интересуетесь источником наших историй, мы понятия не имеем, откуда они взялись. Может, их сочинил искусственный интеллект, или иностранный агент, или неуравновешенный поэт, или скучающий подросток со Среднего Запада… Мы — не знаем! В конце концов, мы просто актеры, да и в этом тоже не уверены!»

Одинокий кларнет Эриха Рауша перекрывает фонограмма из «8 ½». Актеры прихватывают верблюда и пару зрителей из зала и, обходя лужи краски, обломки картона, куски порубленной змеи, кружат в хороводе по сцене, точно так же — чуть невпопад, слегка сбиваясь с шага, как это делали персонажи Феллини в финале фильма.

Вот тут многое становится на свои места. Понимаешь — если во время спектакля тебе иногда казалось, что все происходящее на сцене — записанный во всех деталях то ли сон, то ли поток сознания автора, то это вовсе и не казалось, так оно и есть. И как в «8 ½», в этом потоке все смешано — реальное и фантастическое, счастливое и горькое, нужное и ненужное, живое и неживое. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи» — да вот из этого и растут. Этот поток насквозь прошит памятью, и за какую ниточку (красную?) ни потянешь — на одном конце будет радость, а на другом — боль.

Интересно, что мнения о новой постановке Лаборатории были совершенно разные: кто-то увидел в ней размышления о смерти и бренности; кто-то — сожаление о том, что в людях, когда они вырастают и принимают правила окружающего мира, жизнь, горевшая ярким огнем, превращается в тлеющий фитилек; кто-то — деконструкцию всего, что связано с трауром, скорбью и привычными ритуалами, а кто-то не увидел ничего, кроме веселого балагана. И кажется, что «Метаморфозы» позволяют любые интерпретации, что они как дедушкин гроб, в котором найдется все, как пятна Роршаха, в которых каждый видит что-то свое. Возможно, это не так уж и хорошо, потому что до самого финала — настоящего финала, потому что хоровод с верблюдом был, традиционно для Крымова, обманкой, ложным концом, — эмоциональной связи со спектаклем не возникает. Мы наблюдаем за чужой историей, смеемся над буффонадой, радуемся куклам. Но почему-то не спешим сопереживать Ведущему, несмотря на очевидную трагичность его личного опыта.

Структурно в спектакле есть две действующие силы — Ведущий со своими историями и то, что, наверное, можно назвать «хором буффонов» — это все остальные, включая и ворон. Если поначалу главной кажется именно буффонада, после интермедии с гвоздем инициатива переходит к Ведущему, а «хор» провоцирует и иллюстрирует его рассказ физическойкомедией. Буффонада сама по себе сильное, яркое выразительное средство, а тут еще она получает дополнительную поддержку — кукол и маски. Если не противопоставить ей мощную актерскую игру и сильный, отобранный, точный текст, то баланс сил будет нарушен. И в «Метаморфозах» это ощутимо.

Шелби Флэннери пришла в Лабораторию Крымова, заменив в одном из предыдущих спектаклей, «Американцах. 2 Хема и 1/8 О’Нила», Элизабет Сталман. Ввод оказался удачным, хотя, казалось бы, более разных по природе актрис трудно найти: Сталман — бесстрашная, резкая, взрывная, гротескная, мощная; и рисунок роли, созданный ею в «Американцах» вместе с Крымовым, был такой же. Не теряя человечности, она как будто выходила за ее рамки и становилась сущностью. Флэннери — другая: женственная, хрупкая, земная. Она тонко вибрировала в рисунке Сталман, психологически усложняя и нюансируя человеческую, женскую природу своих героинь.

В «Метаморфозах» этого оказывается недостаточно. Флэннери точна, подробна, тщательна, и видно, как много сил она вкладывает в игру. Ее Ведущий — детально проработанная роль, и он, конечно, человек — ранимый и раненый, чуткий, живой, способный на резкие поступки и на сильные эмоции. Но кажется, что, несмотря на точность исполнения, ей не хватает энергии, драматизма, полета, пусть и в бездну. Возможно, ей было бы легче, если бы текст давал опору. Местами сценарий многословен, подробен и информативен, как Википедия, но эмоционального отклика не вызывает. Иногда кажется, что он разбавляет, размывает действие, уводит в сторону. В принципе так поток сознания себя и ведет…

Флэннери в монологе существует как персонаж — Ведущий, а в диалоге с остальными актерами — и как Ведущий, и как одна из них: «Ну посмотрите, какую грязь вы тут развели, нам еще платить за чистку этих костюмов. Не стойте под воронами, вы знаете, что они делают. Отпрыгивайте, если видите, что на вас хотят нагадить. Порепетируйте, это ж реализм, „Работа актера над собой“». Она вешает на стену плакат с «цитатой» — «Если вы видите, что кто-то собирается нагадить вам на голову, отпрыгивайте в сторону. Станиславский».

Флэннери самой приходится перепрыгивать — из регистра в регистр, и накапливать энергию одновременно по всем направлениям сложно. Текст не помогает еще в одном: например, как только в рассказе про утонувшего брата и выплакавшую себя досуха змею актрисе удается набрать обороты, автор добавляет: «Папа потом сделал из нее красивый абажур, мама сидела под лампой и читала письма Вирджинии». Намеренный сбой интонации — элемент театральной игры и свойство авторского стиля Крымова: он прячет лирику за шутками. Но, чтобы пройти эти резкие повороты без потери скорости, сохраняя и театральность, и эмоциональное напряжение, необходимо, возможно, больше опыта и мастерства.

Когда Ведущий с хороводом уходят со сцены, появляется выросший мальчик (Зак Файк Ходжес). Он снимает маску: «Я повзрослел, и папа, с которым мы были на этих похоронах, давно умер. Он был простым человеком. Наивным в чем-то… Я его очень любил… <…> Его проводы стали поворотным моментом в моей жизни — я простился с детством и попал в объятия реальности. Я не бегал на его похоронах».

Актер снимает один за другим картонные силуэты со скамеек и бережно складывает их в гроб, подробно рассказывая с любовью о каждом: это мама, на ее похоронах я не бегал; это мой лучший друг Том, он разбился в Африке на съемках, я не бегал на его похоронах; это тетя Джейн, хранившая коллекцию бабочек, собранную сыном, это тетя Барбара и дядя Стивен, это мой двоюродный брат Мак… Я не бегал на их похоронах.

И вот тут-то наконец пробивает всех, кто бы какой спектакль до этого ни смотрел. С самого начала и до конца сцены все смотрят один и тот же — общий, объединяющий всех, мгновенно достигающий и ума, и сердца. И кажется, что чуть в сторонке стоят персонажи и «Нашего городка» Уайлдера, и крымовского «Все тут», улыбаются и кивают ободряюще: живи, не прячься, это жизнь, и мы все — тут.

«Метаморфозы» кажутся самой не-русской работой Дмитрия Крымова. В них нет явных литературных ссылок, они не привязаны жестко ни к какой национальной истории или культурной памяти. Но в этом спектакле есть очевидное желание, способность и накапливающееся умение говорить на общие для всех, универсальные, не связанные границами, но больные и близкие всем темы тем же самым уникальным крымовским языком. И как всегда — от первого лица.

Дайте Крымову воздух, возможность пробовать, он найдет струны, которые созвучны не только тем, не только там.

Май 2025 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

ЛЕБЕДИ, ДРАГОЦЕННОСТИ И ПЛЯСКИ СМЕРТИ

Шесть главных премьер весны в России и окрестностях выпущены хореографами—петербуржцами. В этом году случился просто парад премьер: Чебоксары, Екатеринбург, Пермь, родная Мариинка, Нижний Новгород и, наконец, Минск в течение двух недель предъявили балеты, принципиально разные по стилю, сюжету, музыке, но одинаково нескучные. О премьерах в Пермском оперном и в Мариинском на соседних страницах рассказывает моя коллега. Этот текст — о Чебоксарах, Екатеринбурге, Нижнем и Минске.

В. Калинников. «Симфония № 1». Театр «Волга Опера» (Чебоксары).
Дирижер Морис Яклашкин, хореограф Ксения Скареднова, художник Петр Окунев

Третьекурсница Санкт-Петербургской консерватории Ксения Скареднова (кафедра режиссуры балета, класс Андрея Босова) получила в Чувашии первый большой заказ на постановку. Год назад она уже делала в этом театре одноактный балет «Моцарт и Сальери» в сборном вечере «Пушкиниана» — тогда противостояние старого мастера и беспечного юного гения было перенесено ею в балетный театр, и смотрелся спектакль, созданный на специально написанную музыку Вениамина Смотрова, очень свежо. Теперь она взялась за полномасштабную симфонию.

Василий Калинников (1866–1901) — один из бедных людей русской музыки. Провинциал из многодетной семьи станового пристава, познакомившийся со скрипкой с подачи земского врача, был принят в московскую консерваторию, но учиться в ней не смог — надо было платить за обучение, а просить деньги у семьи было невозможно, там еще подрастали мал мала меньше. Далее обучение в филармоническом обществе игре на фаготе (только на «духовом» отделении можно было заниматься бесплатно), переписка нот, плохо оплачиваемые уроки. Холод, голод, быстро нагрянувший туберкулез — жизнь в России как она есть. Какие-то деньги ему собирали более обеспеченные композиторы (Рахманинов, например), Савва Мамонтов заказал ему оперу — но Калинников ее написать уже не успел. Он умер от туберкулеза, не дотянув двух дней до тридцатипятилетия. Остались романсы, хоры, симфонические картины и две симфонии. Обе они имели успех, особенно понравилась современникам Первая (1897). Но из печати она вышла лишь незадолго до смерти композитора — и ничем уже не могла помочь исправить его положение.

Специфика музыки Калинникова в том, что молодой человек, выросший на Орловщине и учившийся там, где мог и как мог, ни разу не покидавший пределы родной страны, сочинял симфоническую музыку так, будто европейской традиции вовсе не существовало. Его современники спорили с Вагнером, поклонялись Моцарту, обожествляли Шопена — Калинников творил музыку из стогов и рек, радовался простому сиянию солнца в небе и был простодушен так, что это иногда вызывало оторопь. Асафьев назвал его «Кольцовым русской музыки». Его Первая симфония — внятно выстроенная, аккуратно собранная, сделанная совершенно профессионально — обращалась к самым простым эмоциям, была доброжелательна и радостна и очень точно отвечала запросам просвещенной публики на народность. Идея поставить на эту музыку балет возникла в разговоре директора театра Андрея Попова с худруком Чувашской государственной академической симфонической капеллы Морисом Яклашкиным — вдруг выяснилось, что оба любят Калинникова и хотели бы, чтобы большее количество народа узнало о его творчестве. Так и появился этот проект, где за пульт встал Яклашкин и была приглашена Ксения Скареднова.

Симфония, как традиционно бессюжетная форма в балете (прежде всего эту традицию утвердил Баланчин, редкие исключения вроде «Ленинградской симфонии» Шостаковича — Игоря Бельского лишь подтверждают правило), — всегда испытание для молодежи, за сюжетом легче спрятаться. Скареднова пошла на компромисс: сюжетом ее спектакля стала красота родной земли как таковая (глобальная история — почти что не история вовсе, чистое любование пейзажем), но в центре повествования появилась юная пара (Анжела Игнатьева и Дмитрий Ведерников), обнаружившая и личные характеры, и динамику взаимоотношений.

Художник Петр Окунев сразу задал спектаклю «глобальный» тон — свидетелями танцев становится то гигантское солнце, то не менее масштабная луна. Спускающиеся с колосников ленты — одновременно обозначения и деревьев, среди которых живет народ, и народного праздника, когда ленты к деревьям привязывают. Скареднова решительно смешивает классические па (на чистой классике, например, выстроено любовное адажио) и приемы русского народного танца (например, «ручеек») — в том числе значимым символом единства общины становится хоровод. При этом танец в целом не становится «характерным», это именно балет — просто в него аккуратно и изобретательно вписаны народные коленца. Легкий оттенок гротеска в третьей части, где развлекать почтеннейшую публику берутся скоморохи, безусловно отвечает музыке (простодушному идеалисту Калинникову и ирония все же была знакома) — а в финальной части симфонии звучит общее торжество весны, и чуть не вся небольшая труппа объединяется в беззаботной гулянке.

В целом спектакль Скаредновой оставляет ощущение фэнтези — вот есть где-то счастливая страна, не тронутая никакими бедами, народ ее добр и весел, и ближе к финалу зал прямо начинает, что называется, подпевать и раскачиваться, желая присоединиться к артистам на сцене. Где эта страна — неизвестно; но разве это важно? Где-то во вселенной «балет», все четыреста лет существования дающей счастливую возможность эскапизма.

С. Прокофьев. «Каменный цветок». Театр «Урал Опера Балет» (Екатеринбург).
Дирижер Павел Клиничев, хореограф Антон Пимонов, режиссер и художник-постановщик Юлиана Лайкова

Юрий Григорович, в 1957 году поставивший последний балет Прокофьева в Мариинском (тогда Кировском) театре, что называется, надолго «закрыл тему». Он был не первым хореографом, взявшимся за этот балет, — первенство принадлежит Леониду Лавровскому, в беседах с которым композитор создавал партитуру и который выпустил мировую премьеру в Большом в 1954-м, через год после смерти автора. Но «Сказ о каменном цветке» (как тогда назывался балет) не стал удачей Лавровского — современники пеняли ему на то, что пантомимы слишком много, а танцев слишком мало. Спектакль прошел 17 раз и был убран из репертуара; его место занял спектакль Григоровича, перенесенный из Мариинки. И он воцарился очень надолго, причем на многих сценах в стране — герои уральского фольклора «разговаривали» языком Григоровича в Новосибирске, Челябинске, Нижнем, Самаре, Саратове и Краснодаре. В Екатеринбурге в оперном тоже был «Каменный цветок» — и формально другой, авторство хореографии принадлежало худруку «Кремлевского балета» Андрею Петрову. Но Петров, выросший в тени Григоровича, так откровенно восхищался его сочинениями и так массивно цитировал их, что порой отличить его танцы от танцев правителя Большого театра было очень непросто. И всё — более шестидесяти лет никто за эту партитуру больше не брался, будто ее заколдовали.

Решение уральского театра выпустить новую версию балета стало довольно смелым жестом. Ну то есть — с одной стороны, вполне очевидным: в Екатеринбурге — спектакль про уральского мастера? Святое дело. А с другой — понятно же, что все будут сравнивать с Григоровичем, с кем же еще? Сама идея постановки перекочевала в «Урал Оперу» вместе с Антоном Пимоновым — хореограф, три года руководивший пермским балетом и там планировавший сотворить свой «Каменный цветок», ушел с руководящего поста без очевидных скандалов (лишь шелестели слухи, что труппа была недвольна тем, как много в репертуаре одноактных балетов, все мечтали о блокбастерах) и причалил к екатеринбургскому берегу в ранге второго хореографа (главный хореограф там после ушедшего в свободный полет Самодурова — Максим Петров; в сотрудничестве проверяется на прочность знаменитая модель Баланчин — Роббинс в New York City Ballet).

Важную роль в проекте сыграла Юлиана Лайкова — художница, впервые в жизни встретившаяся с балетным театром при работе над «Сказками Перро» в той же «Урал Опере», в «Каменном цветке» развернулась от души. Собственно, она сотворила на сцене Гору. Именно с большой буквы, потому что это не просто место действия, а волшебный меняющийся персонаж. Горная гряда, которую мы видим при открытии занавеса, способна раздвигаться и сдвигаться (будто медленно, в соответствии с геологическими эпохами, дышит), а также светиться алым светом раскаленной магмы внутри. Что важно — большая гора не делает маленькими работающих рядом людей, не давит, не унижает их. Эта история — о существовании людей рядом с этим природным феноменом и о влиянии такой жизни на характеры и судьбы человеков.

Пимонов, сочинявший в Мариинке как детскую мелочовку («Бемби» и «В джунглях»), так и заковыристые инженерные конструкции типа «Скрипичного концерта № 2», увенчанного «Золотой маской», предпочитает работать в формате одноактного балета, так что «Каменный цветок» стал для него испытанием. В целом — квест оказался пройден, хотя стопроцентного триумфа и не случилось. Несомненной удачей стали массовые сцены — прежде всего танец артели горнодобытчиков, где в качестве инструментов рабочим выданы длинные шесты. Бог знает, способны ли такие штуки помочь в горной работе — а вот в построении рисунка танца они пригождаются очень. Один рисунок создается телами, ногами мужского кордебалета, другой — наклоняемыми «копьями», и картинка получается вдвойне сложной, вдвойне узорчатой. Второй такой удачей становится каменный цветок — в этой истории это не какая-то конкретная чаша, которую старается изготовить Данила—мастер, а саммит драгоценных камней (никем еще не добытых) в глубине уральских гор. Их встреча, их танцы — они завораживают так, что наблюдающий эту тусовку человек сам превращается в камень. Пимонов сумел создать в танцах картину встречи драгоценностей, ни словом не напомнив о воспевавшем изумруды, рубины и бриллианты Баланчине, — а Лайкова одарила замечательным нарядом Хозяйку Медной горы (в премьерный вечер Елена Кабанова, затем Мики Нисигути): тяжелая царственная глыба одежды, которая вдруг спадает — и балерина оказывается в короткой и удобной для танцев пачке.

Героические танцы Данилы (Иван Сидельников, затем Александр Меркушев) производят несомненно воодушевляющее впечатление на женскую часть зала, но вот с дуэтами герою явно везет меньше. И его встречи с любимой Катериной (Анна Домке, затем Елена Воробьева), и диалог с опасной владелицей подземного богатства изложены в манере чуть засушенной советской классики — добропорядочной, осторожной, несколько бесцветной. В этих танцах любят на расстоянии и в дискуссии со сверхъестественной силой не показывают ни страха, ни зачарованности — будто этот Данила каждый вечер с такими дамами встречается.

Роль для штатного злодея истории — начальника артели Северьяна (Глеб Сагеев, затем Евгений Балобанов), что вожделеет невесту Данилы Катерину, наделена большей энергией, более яростными танцами. Авторы спектакля в буклете трогательно призывают посочувствовать этому человеку — он в горе загробил здоровье (видите, у него усы зеленые?). Но мощный, властный, по-хамски ведущий себя с девушкой мужик, в охране которого ходят три здоровенных лба, всегда готовых стать оружием (отличная работа артистов — Андрей Вешкурцев, Виктор Магурин, Томоха Терада), никакого сочувствия точно не вызывает. Занятно, что, когда Северьян встречается с Хозяйкой Медной горы, возмущенной его поведением, она его отправляет в расщелину в горе, в сцене, иронически скопированной с той сцены в «Жизели», где вилисы расправляются с лесничим. Это такой подарок специально для балетоманов — кажется, в кино это называется «пасхалка»?

Сцена на ярмарке становится торжеством Юлианы Лайковой. Пимонов грамотно выстраивает танцы, но внимание зала оказывается приковано к костюмам персонажей, которые вовсе не пляшут, но дефилируют на переднем плане, — потому что эти костюмы восхитительны. Мы видим Птицу, Рыбу, Козу, Коромысло и Куст — вся прелесть древних мифов воплощена в этих головах на длиннющих шеях, в этих высоченных игрушках, внутри которых непонятно как размещаются люди. И еще одна «костюмная» работа важна в этом спектакле — но она наверняка придумана все же хореографом, художница, вероятно, лишь исполнила заказ. В оригинальном либретто Леонида Лавровского и Миры Мендельсон, которое указано в программке как действующее, присутствовала Огневушка-поскакушка, исполняющая роль проводника Катерины (девушка отправилась искать пропавшего в горе жениха). Именно Огневушка приводила Катерину к Хозяйке Медной горы. (В спектакле Григоровича это была любимая публикой вариация.) Но в нынешнем спектакле Урал Балета нет никакой Огневушки! Зато все первое действие рядом с Катериной обитает лохматый дворовый пес (танцовщик Тайра Акияма честно ходит на четвереньках). Во втором акте пес мгновенно избавляется от шкуры — и Катерину ведет к цели воплощенный дух огня. Хореограф не лишил публику виртуозной вариации — только она стала мужской (и поскольку действительно виртуозной, то во втором акте в роли пса выходят уже первоклассные солисты — в первый день Томоха Терада, затем Андрей Вешкурцев). Тут что важно? Что постановщик приблизил сверхъестественное к обыденной жизни Катерины. Чтобы встретить Огневушку, Катерине надо было отправиться к горе, здесь же посланец из другого мира постоянно обитает в доме девушки. Перед премьерой авторы спектакля обещали постановку про то, «что такое уральский народ». Ну что ж, версия про постоянную жизнь рядом с пышущей магмой горой (не надо мне рассказывать про отсутствие действующих вулканов близ Екатеринбурга! Опасные горы — они не только в географии, но и в истории случаются) и доброжелательную нечисть в каждом доме — вполне рабочая.

П. Чайковский. «Лебединое озеро». Нижегородский театр оперы и балета.
Дирижер Федор Леднев, хореограф Александр Сергеев, художник Леонид Алексеев

Для худрука Нижегородской оперы Алексея Трифонова главное в этой премьере — появление в театре оригинальной партитуры Чайковского. Той музыки, что впервые прозвучала в феврале 1877 года в Большом театре — и стала частью неудачного спектакля Вацлава Рейзингера, который современники оценили как «скучный и бедный». Весь успех «Лебединого озера», весь его миф связаны с постановкой гораздо более поздней — когда в 1895 году партитуру взяли в работу Мариус Петипа и Лев Иванов. Чайковского уже два года не было на свете. Вместе с композитором Рикардо Дриго балетмейстеры перекроили партитуру, сделав ее удобной для постановки, более динамичной и более театральной (до того первый балет Чайковского хранил в себе черты симфонической музыки). Именно эта версия 1895 года теперь лежит в основе балетных постановок по всему миру. Понятно, что версия 1877 года, партитура, которая была подготовлена к печати в рамках Академического полного собрания сочинений П. И. Чайковского — проекта Государственного института искусствознания и Государственного музея—заповедника Чайковского в Клину, — не может не возбуждать у музыкантов любопытство и азарт: а как оно было на самом деле? Вот нижегородский театр и решился на этот проект — новое старое «Лебединое озеро». С точки зрения музыки — без проблем, с оркестром работал и в премьерный вечер за пульт встал Федор Леднев, который в принципе более интересуется веком XXI, чем XIX (он постоянно работает с петербургским ансамблем современной музыки «eNsemble» и Московским ансамблем современной музыки), но со старинными сочинениями способен разбираться с тем же вниманием и чуткостью, что и со свеженькими творениями композиторов. А вот с точки зрения хореографии этот проект сразу обещал проблемы.

От хореографии Рейзингера не осталось ничего. (Пара кратких описаний в насмешливых газетных статьях не считается.) То есть реконструировать ее невозможно — да и нужно ли, если она на самом деле была плоха? Трифонов позвал на постановку Александра Сергеева — действующего солиста Мариинского театра, в последние годы выстраивающего вполне впечатляющую карьеру хореографа («Двенадцать» Тищенко в Мариинском театре и «Концертные танцы» Стравинского, поставленные в Ростове-на-Дону и перенесенные в Мариинку, — среди лучших его творений). Масштабных работ с балетами прошлых веков у него еще не было — лишь аккуратный одноактный «Карнавал» Михаила Фокина, воспроизведенный год назад в Урал Балете. Сергееву была поставлена задача обеспечить хореографию для музыки — причем все начальство в театре явно предполагало, что исполнение старинной партитуры — уже событие, уже главная приманка для публики. Вероятно, предполагалось, что Сергеев должен сделать что-то, чтобы не испортить музыкальное событие. Не более того.

Вот только балета без хореографии не бывает. Не бывает художественного события без художественного решения. И самую прекрасную, саму редкую музыку можно угробить нелепой постановкой (бывало ведь, и не раз). Сергеев это понимал — и предложил весьма занятную концепцию спектакля. Он собрал свое «Лебединое озеро» из трех массивов танцевального текста. Одна часть — это знаменитая хореография Льва Иванова из спектакля 1895 года. (Там, где есть музыка для этой хореографии.) Вторая часть — это стилизация «под Льва Иванова». Там, где звучит та музыка, что именитые редакторы 1895 года ликвидировали, — и Сергеев, используя рисунки великого хореографа и имеющиеся его танцы, достраивал, фантазировал, что Иванов мог бы поставить. А третья часть — хореография самого Сергеева. Постановщик, беря в работу материал знаменитого предшественника, не отказался от собственных амбиций и от желания не стилизовать спектакль XIX века, но сотворить свою историю и лично высказаться на предложенную Петром Ильичом тему. Все это вместе и стало «Лебединым озером» в Нижнем Новгороде. И получилось так хорошо, что можно только надеяться, что переговоры нижегородского и Мариинского театров, о которых говорили в кулисах на премьере, увенчаются успехом и осенью в Петербурге нас ждет масштабная гастроль театра с волжских берегов.

Начало спектакля с точки зрения обстоятельств истории — новенькое. Вместо праздника в замковом парке, посвященного совершеннолетию принца, мы присутствуем на выпускной церемонии в какой-то частной школе, где молодые люди и девушки получают аттестаты. Один класс в серебряной униформе, другой в золотой — и предводительствуют в классах Принц (Андрей Орлов, в следующий вечер Максим Просянников) и его приятель Бенно (Джотаро Каназаси, затем Сюго Каваками). Появление этого персонажа — почтительный поклон старинному балету: именно Бенно изрядно танцевал в XIX веке. Тогда не было всем привычного шута (он вообще появился лишь в ХХ веке в версии Александра Горского) — нет его и у Сергеева. Именно Бенно веселит одношкольников, в том числе притворяясь пьяным (чего вообще-то не случалось в старых балетах с дворянами, потешали публику слуги и шуты; у друга принца же в истории была и фамилия, его звали Бенно фон Зоммерштерн). Из привычных балетных форм в первой картине — славно исполненное pas de trois. Оно досталось Бенно и двум вдруг обнаружившимся сестрам принца (Кристина Лебедева и Татьяна Гусева в первый вечер, Дарья Сезёмова и Харука Такеми — в следующий).

Однако тема совершеннолетия не забыта — день рождения принца просто совпал с днем окончания школы. На молодежной вечеринке (фирменные школьные куртки сброшены, из кулис вдруг выехали стандартные деревянные вешалки, что можно встретить в любом учебном заведении, — и уехали обратно) появляется мама принца (Александра Троицкая) и напоминает тому, что ему вообще-то предстоит стать королем. Это известие — вряд ли неожиданное — ввергает героя в душевную смуту. То есть волнение принца, его желание уединения, побег на берег озера (куда он раньше отправлялся с арбалетом) получают вполне четкое сюжетное объяснение: принц не хочет быть королем. И Одетта (Маюка Сато, затем Анна Мельникова), являющаяся с белыми лебедями в хореографии Иванова, — не просто красивая девушка, но символ существования вне заданных рамок. Символ свободы. Вот в свободу принц и влюбляется.

«Черный» акт (в версии 1895 года сотворенный Мариусом Петипа, затем дополняемый и изменяемый разными хореографами, в том числе Юрием Григоровичем) вызывает наибольшее изумление у публики. Ну, во-первых, тут нет Одиллии. Зато большую значимость приобретают гостьи на балу — появляется pas de six 1877 года. Шесть дам, претендующих на то, чтобы стать невестами принца, то есть разлучить его с белоснежной любовью. В программке они названы по цвету платьев (гостья в черном — в зеленом — в белом — в красном — в золотом — в синем), и та, которая в черном (Анастасия Никольская, затем Маюка Сато), и выполняет собственно функцию Одиллии, заставляя принца позабыть про данную клятву. Но вот что важно: уверенная в себе, знающая себе цену и умеющая очаровывать гостья — вовсе не воплощение зла. Никакого волшебства в ней нет, нет никакого Ротбарта, ее никто не присылал во дворец — и принц сам виноват, что готов позабыть о девушке, которую встретил на берегу. Для Сергеева оказывается очень важной именно мысль об ответственности принца за свои решения и уверенность в том, что извинения (а принц, прибежав в четвертой картине на озеро, конечно же, кается) ничему не помогут и никого не спасут.

Четвертая картина — самая красивая в спектакле. И с точки зрения хореографии, где появляются будто отражения, проекции ивановского текста (бедный гений такого не ставил, но мог, мог, мог), и с точки зрения костюмов, где пачки лебедиц обретают просто грозовую мрачность. Финал к принцу совершенно беспощаден: метавшийся в поисках свободы мальчик принимает тяжелый меч, Бенно водружает ему на голову корону — и перед нами уже не резвый юноша, но идущий тяжелыми шагами чрезвычайно мрачный мужчина, подданным которого точно не поздоровится. Этот финал — точно знак XXI ве—ка; в XIX все было просто — можно было утонуть в озере, воссоединиться на небесах и быть счастливыми хотя бы там.

«Пляски» на музыку М. Равеля, К. Сен-Санса, Ж. Бизе. Большой театр Беларуси (Минск).
Дирижер Артем Макаров, хореограф Игорь Колб, художник Ольга Мельник-Малахова

Премьер Мариинского театра Игорь Колб стал главным балетмейстером Большого театра Беларуси три года назад — его, родившегося в Беларуси и учившегося там (у знаменитого изготовителя виртуозов Александра Коляденко, в свою очередь бывшего учеником легендарного педагога АРБ Александра Пушкина), позвали в Минск с надеждой освежить репертуар главного театра страны. Миссия оказалась очень сложной: сочетание невеликого (несмотря на название театра) бюджета и весьма замшелых традиций (в отличие от наших театров, Минск и до пандемии не получал спектаклей ведущих европейских хореографов современности) способно испортить жизнь кому угодно. Но Колб почистил там «Жизель», поставил первый свой большой балет «Иллюзии любви» и вот теперь выпустил вечер одноактовок на музыку французских композиторов.

Все три маленьких спектакля объединены фигурами наблюдателей — мрачная дама и не менее мрачный джентльмен присутствуют на сцене во время всех событий, прогуливаясь меж танцующих. Это Судьба (Ирина Полещук) и Рок (Юрий Ковалев). Вечер начинается с «Болеро» Равеля — оно стало историей человечества, существующего под клеткой-куполом и не особенно-то рвущегося из клетки сбежать. Равель повторяет свои фразы из оркестровой ямы, а небольшая толпа кордебалета переминается на месте, слегка покачивается, вибрирует всем телом в такт музыке — и кажется, что так может происходить вечно. Но все же из толпы по очереди выделяются три пары, в каждой из которых мужчина и женщина ведут диалог, не оглядываясь на окружающих. Диалог сложный, порой выстроенный почти с гимнастической отчаянностью и довольно эффектный. «Болеро» говорит о том, что люди могут найти друг друга даже в равнодушной толпе — мысль не новая, но изложенная достаточно внятно.

Далее следуют «Пляски смерти» Сен-Санса. Композитор при создании симфонической поэмы вдохновлялся стихотворением Казалиса, где скелеты пляшут ночью под скрипку Смерти, Колб же в мрачную картинку (там среди персонажей точно есть духи и не слишком живые танцующие) добавил главного героя, окрестив его Игроком (роль досталась Владиславу Коляде, в другой вечер — Константину Белохвостику). В центре — именно его история вызова, борьбы, падений и новых вызовов, что он бросает заведомо более мощным силам. Колб вручил герою вполне виртуозную партию — и он не теряется среди толп выразительной нечисти (особенно эффектны некие духи, которым сотворены костюмы с гигантскими крыльями, ткань крыльев летит, воздух клубится, музыка становится все саркастичнее и страшнее — публика вжимается в кресла). В финал же вечера была поставлена новая версия «Кармен» — из оперной партитуры заново сделал балетную композитор Олег Ходоско. Это довольно подробное изложение всем известных событий, где по-настоящему удачными стали сцены утреннего просыпающегося города (каждый бывавший в Испании с нежностью вспомнит этот нарастающий гул голосов, начинающийся прямо на рассвете, — в спектакле разноголосица этого гула получила воплощение в сценках, разбросанных по площадке как бы хаотично, но на самом деле с музыкальной точностью). Открытий в старинной истории Колб не сделал, но сюжет рассказал так, что главным героем спектакля оказалась Испания — и вечер закончился пусть на ностальгической, но все же не мрачной ноте.

Отечественные театры, даже находящиеся неподалеку друг от друга, не согласуют графики премьер, сплошь и рядом заставляя зрителей выбирать из новинок, потому что в двух местах одновременно находиться невозможно. Но этот весенний парад петербуржских авторов в театрах страны выглядит не случайностью (которой, конечно же, является), а декларацией Терпсихоры, присматривающей за отечественным балетным искусством. Вы жаловались, что нет отечественных авторов? Смотрите, как их много! Любуйтесь их сочинениями, спорьте о них и берегите хореографов — без них, даже с прекрасной музыкой, балета не будет.

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПАМЯТИ

ПУТЬ ПО ВЕРТИКАЛИ

ПАМЯТИ СОФИИ ГУБАЙДУЛИНОЙ

13 марта в Германии в городке Аппен в предместье Гамбурга на 94-м году жизни умерла композитор София Губайдулина (1931–2025). Она была последним из могикан советского музыкального авангарда второй волны. Своих соратников из знаменитой «русской тройки» — Эдисона Денисова и Альфреда Шнитке — Губайдулина пережила более чем на четверть века. Ее композиторская активность не угасала до последнего момента, и никогда не обрывались ее связи с Россией.

Родилась Губайдулина в Чистополе в семье инженера и учительницы. Музыкальные способности проявились очень рано через танец. Когда семья уже переехала в Казань, маленькая София танцевала во дворе дома, составляя ансамбль с соседским мальчиком, который играл на губной гармошке. Дед и прадед Софии по отцовской линии были муллами, о чем дома никогда не говорили. Появление в доме рояля, который получил прозвище «Слесарь», помогло маленькой Губайдулиной понять, что сочинение музыки станет целью и содержанием жизни. Она окончила в Казани музыкальную школу и консерваторию, для продолжения образования переехала в Москву и по тогдашним меркам училась там долго. Ее учителями были композиторы Юрий Шапорин, Виссарион Шебалин и Николай Пейко, который и показал раннюю симфонию Губайдулиной Шостаковичу, а тот одобрил, пожелав ей «идти своим неправильным путем».

Среди первых сочинений композитора были балеты «Волшебная свирель» и «Бегущая по волнам», она думала, что станет и дальше писать для театра, который очень любила как зритель, но театральная сцена пугала ее своей конкретикой и ограничивала фантазию. В кино, наоборот, она задержалась надолго. Ее собственные исследования звуковых путей совпали с запросами кинематографистов, которые искали создателей оригинального звукового мира для своих картин. В 1967 году после удачного дебюта в документальном кинофильме о жизни скульптора Анны Голубкиной Губайдулину пригласил в свой фильм «Вертикаль» Станислав Говорухин. Режиссер предоставил ей полную свободу и не прогадал. Губайдулина смогла соединить противоположные звуковые планы — социальный и природный. Она сочинила атмосферный саундтрек с использованием разнообразных ударных инструментов для озвучивания ландшафтных съемок и в аналогичном стиле обработала знаменитую «Песню о друге» Владимира Высоцкого, чтобы мог участвовать оркестр. Это помогло фильму пройти цензуру на Одесской киностудии, так как из кадра ушло то самое нежелательное пение под гитару, которое в процессе сьемок восхитило Софию Асгатовну. Обычно музыку больших композиторов для кино называют прикладной, но не в случае Губайдулиной. Многие ее «кинопартитуры» но—сили экспериментальный характер и запоминались как самостоятельные произведения. Главный опус из этого ряда — мультсериал «Маугли», музыку для которого Губайдулина писала в конце 1960-х, когда сотрудничала с Московской экспериментальной студией электронной музыки в Музее Скрябина. Она использовала установленный в студии легендарный многоголосный синтезатор «АНС», сконструированный Евгением Мурзиным. Там же, но немного позже младшим коллегой Губайдулиной Эдуардом Артемьевым создавались звуковые дорожки к фильмам Андрея Тарковского «Солярис» и «Сталкер». Так как имя Губайдулиной обычно не забывали ставить в титрах, композитора, который создает необычные музыкальные киномиры, знали даже дети. Самым привлекательным в «Маугли» было фантастическое звучание леса. Многие помнят еще один рисованный мультипликационный фильм Анатолия Солина 1975 года «Человек и его птица», в создании которого принимала участие Губайдулина. Фильм примечателен тем, что поставлен без единого слова и полностью построен на музыке. В этом футуристическом мультфильме для взрослых музыка является чуть ли не сценографией, звук обретает форму и размер.

В 1975 году Губайдулина создает вместе с Виктором Суслиным и Вячеславом Артемовым ансамбль восточных и закавказских народных инструментов «Астрея». Троица по несколько часов в день предавалась совместному музицированию, стараясь пробиться к самой сути возникновения звука и рождения музыки. Каждый выбирал себе инструмент, на котором не умел играть, чтобы автоматические навыки рук не породили привычные звуковые комбинации. Одна из записей этих импровизаций вошла в фонограмму фильма Элема Климова «Прощание». Подобная вольнодумная деятельность не осталась незамеченной. В 1979 году на VI съезде композиторов Тихон Хренников разгромил сочинения семерых композиторов, которые увлекались «шумами и выкриками» и злоупотребляли «эксцентричными эффектами». Их имена составили так называемый «черный список» для радио, телевидения и концертных организаций. Следующие десять лет Губайдулину не исполняли в СССР, хотя она продолжала получать заказы в кино. К этому периоду относится ее сотрудничество с Роланом Быковым и приглашение написать музыку для фильма «Чучело» (1984), в том числе и знаменитый вальс, мелодию которого напевали зрители, выходя из кинотеатра после премьеры. Быкова вдохновила музыка Губайдулиной к мультфильму «Балаган», в котором композитор с помощью звука рисует фантасмагорическое пространство маленького театрика и его обитателей. В 1987 году, когда вышла «Крейцерова соната» Михаила Швейцера с грандиозной партитурой Губайдулиной, о ней уже узнали за рубежом благодаря Гидону Кремеру, которому она посвятила свой Первый скрипичный концерт Offertorium («Жертвоприношение»). В десятиминутном треке к фильму Губайдулина как будто провожает в последний путь макабрический режим и делает это внушительно громко. Она еще не раз будет писать музыку для кинематографа, причем для самых неожиданных лент, таких как «Мария — королева Шотландии» Томаса Имбаха (2013) и «Убийство священного оленя» Йоргоса Лантимоса (2017).

Губайдулина всегда старалась отдалиться от развлекательной музыки. Одним из ее любимых способов высказывания была кантата. В 1968 году она закончила свой первый opus magnum — «Ночь в Мемфисе» на стихи из антологии «Лирика древнего Египта» в переводах Анны Ахматовой и Веры Потаповой (книга вышла из печати в 1965-м). Кантата была предназначена для исполнения в концертном зале, который с самого начала Губайдулина мыслила как театр звука и составляла к каждому произведению подробную инструкцию, как размещать участников действа. «Ночь в Мемфисе» написана для меццо-сопрано, мужского хора и оркестра, но мужской хор был записан заранее и звучал из размещенных за креслами зрителей динамиков. Воплощая образы древнеегипетской поэзии, Губайдулина использовала средства музыкальной выразительности, порожденные XX веком, а именно додекафонию. Премьера «Ночи в Мемфисе» была отложена на двадцать лет и состоялась только в 1989 году. Более счастливая судьба была у кантаты «Рубайят» (1969) на стихи Хакани, Хафиза и Хайяма. Обычно экспериментируя со звуком, здесь Губайдулина открывала множество возможностей человеческого голоса, избегаемых исполнителями. Исполнитель глиссандирует (плавно скользит от одного звука к другому), поет шепотом, переходит на фальцет и кричит. Из этого времени сегодня чаще в концертах исполняют другое сочинение композитора — «Сад радости и печали» (1980) для флейты, альта и арфы. Губайдулина написала его под впечатлением от двойного чтения поэмы-романа московского писателя Ивана Оганова «Откровение розы» о жизни средневекового поэта Саят—Нова и дневника немецкого поэта Франсиско Танцера. Впечатления от двух поэтических миров слились в единый образ восточного сада, где «все живет тишиной и болью». Когда о Губайдулиной говорят как об одном из символов российской культуры XX века, на память приходит дикая и нежная, безумно знакомая мелодия из «Сада радости и печали».

В 1992 году Губайдулина переехала жить в Германию. Там — в сельском захолустье — она получила возможность минимизировать бытовые проблемы и целиком посвятить себя сочинению музыки. Она создала целый ряд религиозных произведений, которые, как и прежде, предназначила для исполнения в концертных залах, а не в церквях. В 2000 году она оказалась в числе четырех композиторов, которым Баховское общество заказало сочинение «Страстей». Губайдулиной достались «Страсти по Иоанну», которые она построила на сопоставлении двух разделов Евангелия — повествования о Страстях Христовых и рассказа ясновидца о его видении Страшного Суда. Получился своего рода «респонсорий», где роль вопросов играют эпизоды «Страстей по Иоанну», а роль реакций на вопросы отведена соответствующим разделам Апокалипсиса. Ответом же оказывается весь Страшный Суд в целом. И этот Страшный Суд неистово звучит у Губайдулиной. Позже она дополнила сочинение второй частью «Пасха по Иоанну».

Губайдулина никогда не боялась показывать и озвучивать страшное, наоборот, она хотела, чтобы оно было услышано и прочувствовано. Она ощущала, что современный мир находится на грани катастрофы, и не уставала говорить об этом. Губайдулина не была публичной фигурой в широком смысле слова, но она никогда не отказывалась от вдумчивых бесед, в которых очень мудро рассказывала о своем композиторском видении мира. И в этом смысле ее смело можно причислить к категории «учителя жизни».

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

РОМАНТИКА ПОЛЕТА

М. Круг. «Любовь не умирает». Компания «Культура» (Москва).
Дирижер Артем Давыдов, режиссер Илья Ильин, художник Дина Тарасенко

В мае прошлого года было анонсировано, что к осени московская продюсерская компания «Культура» выпустит шансон-мюзикл с песнями Михаила Круга по мотивам истории легендарной мошенницы позапрошлого века Соньки Золотой Ручки. Мюзиклами в стиле рок, фолк, панк и рэп уже никого не удивить; шансон обещал стать чем-то свежим. Ставить спектакль должен был Алексей Франдетти, режиссер-локомотив российской мюзикловой индустрии.

Обещанная премьера состоялась весной 2025 года. Спектакль под названием «Любовь не умирает» действительно содержит песни Михаила Круга. Во все остальное жизнь внесла коррективы.

Так, вместо приключений еврейской авантюристки зритель следит за подростковым любовным треугольником в московском дворе 1980-х годов — и атмосфера целомудренной позднесоветской романтики отчетливо отсылает к мюзиклу «Ничего не бойся, я с тобой», прокат которого компания «Бродвей Москва» успешно вела два года в театре МДМ и завершила в октябре 2024-го. Название нового проекта тоже не то чтобы оригинально: так обычно переводят «Love Never Dies», название мюзикла-сиквела «Призрака оперы», написанного Эндрю Ллойдом Уэббером в 2010 году.

Сотрудничество с Алексеем Франдетти тоже не состоялось. Вместо него за постановку взялся Илья Ильин из «Геликон-оперы», многолетний заместитель Дмитрия Бертмана, отвечающий в театре за постановку детских спектаклей. Вместе с ним в команде оказались геликоновская же танцовщица Ксения Лисанская в качестве хореографа и геликоновский дирижер Артем Давыдов в качестве музыкального руководителя. Сценарист Марина Скалкина тоже сотрудничает с «Геликоном»: она автор сценариев спектаклей «В гостях у оперной сказки» (2017), «Мистер Георг Отс» (2019), «Страна забытых сказок» (2023), «Тайна дома со львами» (2024), и ее перу принадлежат разговорные диалоги в опере «Волшебная флейта» и оперетте «Остров Тюлипатан».

НОВЫЙ ИГРОК

Продюсерская компания «Культура» активно функционирует с осени 2023 года. В их репертуаре сегодня — пять спектаклей, в основном драматических, например «#неРевизор» по пьесе Александра Хинштейна, депутата с 20-летним стажем, ныне врио губернатора Курской области. С мая 2025-го компания собирается прокатывать в готовой постановке рок-оперу Игоря Демарина «Парфюмер» по одноименному роману Патрика Зюскинда, созданную еще в 2010 году и существовавшую в том числе в виде ледового шоу.

В репертуарной политике «Культуры» явно прослеживается стремление объединить простоту и узнаваемость с оригинальностью названий. Так, спектакль «Сказка для взрослых» ушел и от дедушки — фильма Михаила Аграновича и Олега Янковского «Приходи на меня посмотреть» (2000), и от бабушки — исходной пьесы Надежды Птушкиной «Пока она умирала». В том же «#неРевизоре» звучат песни скандально известного Сергея Шнурова, а в последней премьере, состоявшейся в марте, — музыкально-драматическом спектакле «Там на небе звезды» — песни его постановщика, автора и исполнителя лирично—вульгарных поп-композиций Юрия Николаенко (творческое имя NЮ).

В этом русле песни Михаила Круга воспринимаются более чем органично, тем более что в «Любовь не умирает» вошли в основном вполне нейтральные, минимально связанные с криминальной тематикой вещи, такие как «Мой Бог» и «Пацаны». Главный хит Круга — «Владимирский централ» — в мюзикле не представлен, так что зритель, не являющийся поклонником этого певца, в самом деле воспримет материал как свежий, тем более что от блатного звучания он в большой мере очищен аранжировщиком Дмитрием Кошелевым.

СТАРЫЕ ПЕСНИ О ЧЕМ-ТО

Сюжет спектакля — воспоминания о прошлом, забранные в узенькую рамку настоящего, в котором двое взрослых сыновей находят старую пленку; на ней их мать в молодости и с ней, в большом кругу друзей, двое ровесников, похожих на этих сыновей как две капли воды. Дети, и с ними зрители, сильно заинтригованы. Разворачивается рассказ о том, как когда-то в девочку Машу Климову по прозвищу «королева Марго» были влюблены друзья Алик и Гоша. Друзьям мерещились турниры и дуэли в честь прекрасной дамы, а дама держала во френдзоне обоих. Для нее ролевой моделью была сестра-близнец прабабки: ее жених погиб на дуэли, и она прожила всю жизнь в свое удовольствие.

Бесплодные ухаживания мальчишек происходят на фоне трогательных, но ничего к сюжету не прибавляющих подробностей жизни их общего двора, где у каждого жителя прописано свое типажное амплуа: старый коммунист, алкаш без возраста, домохозяйка в бигуди, выходец из южной республики — точно так же, как это сделано в коммунальных квартирах мюзиклов «Стиляги» и «Винил». Кажется, что сюжет — только повод ностальгически посмаковать уютный мир, «где без спроса ходят в гости». Есть во дворе юноша с лишним весом, которого перекармливает гиперопекающая мама. Есть местный юный донжуан, к которому клеится местная же юная кармен. Есть некая баба Люба, которая то ли является родной бабушкой главной героини, то ли нет и нужна только для того, чтобы дать повод проявить бэкграунд Маши: ту самую роковую пра-не-бабку и погибшего отца-летчика.

По примеру этого покойного отца Алик и Гоша поступают в летное училище. А после него возвращаются в пустеющий и ветшающий, загоняемый в угол новостройками двор, чтобы поставить перед Машей вопрос ребром. Та отвергает обоих, чтобы не портить крепкую мужскую дружбу, и велит им никогда не расставаться друг с другом. Отвергает Маша также донжуана, которому для дипломатической карьеры нужна правильная жена (снова вспоминаются «Ничего не бойся, я с тобой» и «Стиляги»), и сосредотачивается на свой работе в детском доме.

Сюжет стремительно кадансирует: Алик и Гоша, ставшие гражданскими пилотами и по совместительству отцами-одиночками, отправляются в опасный рейс и погибают, а их дети попадают в детдом к Маше, которая их немедленно усыновляет. Рамка замыкается обратно в настоящее. У героини двое детей, которыми она с очевидностью довольна (и которых ей не пришлось вынашивать и рожать), и при этом никакой мороки с выстраиванием отношений с партнерами. Какая именно любовь не умирает — остается невыясненным. По-видимому, платоническая или родительская.

Песни Круга подобраны уместно, но — это наследственная болезнь многих джукбоксов — не двигают действие, как положено бы музыкальным номерам в мюзикле, а чаще останавливают его или даже уводят в сторону, в лучшем случае служа атмосферной иллюстрацией к тому, что подано зрителю в разговорной сцене.

ВСЕ ЭТИ ЛЮДИ

В спектакле не задействованы сколько-нибудь известные в мюзикловой индустрии артисты; локомотивом пиар-кампании служит имя Ники Здорик — звезды популярного сериала «Ландыши. Такая нежная любовь» — в партии Маши. На премьерном показе эту партию исполняла студентка Щукинского института Юлия Сиринько, артистка с глубоким низким голосом, временами затруднявшим ее идентификацию в терцетах с юношами. Лев Горячев из «Ленкома» (Алик) и Степан Акманов, прежде служивший в Мурманском драматическом театре Северного флота (Гоша), стали главными жертвами специфической настройки звука, из—за которой голоса вокалистов заглушались инструментами ансамбля, — если, конечно, слабость звучания не является результатом слабой техники пения.

Сделать выбор между Аликом и Гошей героине в самом деле было бы нелегко: персонажи не отличаются друг от друга ни по каким характеристикам, одинаково себя ведут и имеют одинаковые интересы. В сценах воображаемого рыцарского турнира и столь же воображаемой дуэли они симметричны и синхронны — неудивительно, что ни один не может ни победить, ни проиграть. Их неумирающая любовь, по-видимому, такая же фикция: не может умереть то, что никогда не было живым. Собственно, отсутствие разработанных характеров вкупе с отсутствием прямых музыкальных высказываний от первого лица (стихи Михаила Круга все же дают определенный эффект остранения) и не позволяет эмоционально подключиться к происходящему, как следовало бы в мюзикле.

ДОГНАТЬ И ПЕРЕГНАТЬ

Что в спектакле действительно хорошо — так это амбициозная сценография, возвращающая в эпоху мегамюзиклов 1980-х годов, когда принято было носить «все лучшее сразу»: объемные и при этом мобильные детализированные декорации, пиротехнические спецэффекты, электронные ухищрения и свет объединялись, чтобы погрузить зрителя в невозможную реальность превыше самой реальности. Сегодня к этому арсеналу добавились еще и видеопроекции — но парадоксальным образом мюзиклы стали визуально проще и беднее, и даже «мега»-динозавры, такие как «Отверженные» или «Призрак оперы», в последние годы намеренно были лишены былого размаха. Что говорить о российской индустрии, которая мюзикл сравнимого по эффектности уровня создала всего один раз, и был это «Норд-Ост», чья судьба словно поставила крест на попытках выйти за пределы более-менее очевидных решений.

«Любовь…» решительно преодолевает эту травму. Художник-постановщик проекта — Дина Тарасенко из петербургской компании «Шоу Консалтинг», занимавшейся, помимо прочего, масштабным обновлением оперной тетралогии «Кольцо нибелунга» в Мариинском театре; также в команде художник по свету Денис Енюков из «Геликона» и видеохудожник Кирилл Маловичко, работавший над спектаклями Ильи Ильина. Они ставят на службу своему детищу все доступные технологии. Трехмерные декорации дворовых зданий открываются и закрываются, демонстрируя внутренность помещений. Анимированные проекции порой достовернее физических декораций. А работа с прозрачностью материалов позволяет бесшовно сливать воедино проекцию, физические объекты и живых людей.

Особенно хороша сцена турнира, где действие полностью переносится в мир фантазии, московский дворик за секунды превращается в средневековую крепость, над которой реют бескомпромиссно отрисованные вымпелы и во двор которой выезжают на манекенах коней Алик и Гоша в своих рыцарских ипостасях. Яростно бомбардирует сетчатку зрителя пиротехника, а одетые в доспехи актеры ансамбля бьют в барабаны. После такого возвращаться к дворовой лавочке и гитаре даже не хочется, поэтому следом герои переносятся в XIX век, на переходящий в дуэль бал, где Лисанская заставляет дам в кринолинах кособочиться, размахивая подсвечниками.

Если к качеству видеографии вопросов нет, то к концепции — есть. Окружающие двор сталинские высотки в разных сценах оказываются на разных местах, а возникающие во втором акте новостройки, которые знаменуют перемену в жизни двора, потом пропадают за ненадобностью. В сцене, где Алик и Гоша впервые прыгают с парашютами и получают за это по букету цветов от Маши, позади них идет и никак не может перестать однообразный дождь из нарисованных парашютов. Сцена взлета и крушения самолета, который пилотируют выросшие герои, безупречна по картинке и создает невероятное ощущение присутствия, сравнимое с 3D-киносеансом, но слишком отчетливо зеркалит сцену посадки и спасения самолета в «Норд-Осте».

И ГОЛУБИ

Чтобы довести до логического конца игру в неизбежные ассоциации — и, возможно, сделать оммаж еще одному спектаклю, шедшему в театральном центре на Дубровке, — мюзиклу «Обыкновенное чудо», продюсером которого был соавтор «Норд-Оста» Алексей Иващенко, — в «Любви…» задействованы живые голуби. Если в «Чуде» они однократно взлетали со сцены в финале, то здесь перед началом каждого действия они начинают летать под потолком зрительного зала и садиться на установленные там осветительные конструкции; дают им полетать и над сценой во время действия, обыгрывая наличие во дворе голубятни. Живую птицу получает в подарок на день рождения Маша и торжественно выпускает ее вместе со своими ухажерами. Остается открытым вопрос с гигиеной — заставляют ли этих голубей голодать, или как уж повезет артистам и зрителям? Ни один из вариантов не выглядит здравым решением, и в любом случае романтику на сцене уместнее передавать средствами театра, а не зоопарка.

С другой стороны, очень понятно желание режиссера «Любви…» подпереть эту романтику костылями: она крайне нетипична для жанра. Даже вопросы к либретто возникают по большей части именно из-за несоответствия сюжетных ходов тому, что принято понимать под романтической линией. Антиэротическая романтика самоотречения и самореализации без традиционного разрешения в виде счастливого сближения влюбленной пары — слишком неочевидная и тонкая тема для спектакля, который стремится работать на почве броскости и массовости и, казалось бы, должен эксплуатировать штампы. Тем удивительнее, что на структурном уровне в мюзикле «Любовь не умирает» их нет. И еще более удивительно, что спектакль о подростковой любви в конечном итоге демонстрирует, пусть и скомканно, по—настоящему взрослые социальные роли людей, способных взять на себя ответственность за других. Вот это качество пусть в самом деле не умирает — но и пусть уже где-нибудь как следует, без картонности оживет.

Апрель 2025 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

СТРАВИНСКИЙ: ДВА ВЗГЛЯДА

И. Ф. Стравинский. «Орфей». Пермский театр оперы и балета.
Дирижер Владимир Ткаченко, хореограф Алексей Мирошниченко, сценограф Альона Пикалова

«Танцсцены» на музыку И. Ф. Стравинского. Мариинский театр.
Дирижер Арсений Шупляков, хореограф Вячеслав Самодуров, сценограф Алексей Кондратьев

Алексей Мирошниченко и Вячеслав Самодуров практически одновременно выпустили свои премьеры в Перми и Петербурге. У двух хореографов среднего поколения немало общего: в один год оконченная Вагановская академия, многолетнее и вполне успешное управление уральскими балетными труппами — Мирошниченко в Перми, Самодуров в Екатеринбурге. Оба в этот раз поставили балеты на музыку Игоря Стравинского, обратившись к его неоклассическому периоду, Мирошниченко выбрал «Орфея» (1947), а Самодуров взялся за «Симфонию in C» (1940).

Долгое время в отечественном хореографическом производстве из балетов Стравинского в ходу была только великая русская тройка — «Жар-птица», «Петрушка», «Весна священная» — плюс «Свадебка», иногда «Пульчинелла». Понадобилось много лет, чтобы эта территория постепенно стала расширяться. Одним из первых мощно и последовательно ее рыхлил Пермский театр оперы и балета. Во времена сотрудничества с Фондом Баланчина на его сцене появлялись балеты «Аполлон Мусагет», «Рубины» из «Драгоценностей», «Симфония в трех движениях» и даже «Monumentum pro Gesualdo». Добавим, что «Соловей» и «Поцелуй феи», «Персефона» и «Похождения повесы» — это тоже пермская театральная практика, поэтому выбор Мирошниченко выглядит вполне логичным.

«Орфея» в России практически не знают, единственный раз, к приезду Стравинского в 1962 году за партитуру взялся Константин Боярский, осуществив постановку на сцене МАЛЕГОТа. Но спектакль так и остался лишь фактом балетных энциклопедий. А первая постановка авторства Джорджа Баланчина (1948) сыграла ключевую роль в судьбе хореографа, став датой рождения одного из самых известных в мире театров — New York City Ballet. Балет, созданный с легкой руки мецената и продюсера Линкольна Керстайна, как ни странно, счастливой судьбы не имел, к числу регулярно возобновляемых баланчинских опусов не относится. В дальнейшем к партитуре Стравинского не раз обращались, в том числе именитые Джон Кранко, Кеннет Макмиллан, Джон Ноймайер, но, видимо, единственная сцена, где сегодня можно увидеть балет «Орфей», — это Пермь.

Созданный в пандан «Аполлону Мусагету», как продолжение «античного проекта» (в 1957-м Стравинский завершит триаду «Агоном») «Орфей» для постановщиков — крепкий орешек. И главным камнем преткновения тут выступает даже не ритмическая сложность и прихотливость метрики композитора. Кажется, сам сюжет, со времен Овидия излюбленный разными искусствами, вступает в непростые отношения с музыкальной логикой, когда «на все про все» композитором отведено всего лишь полчаса звукового процесса. Впрочем, Стравинский работал по точному плану Баланчина, и количество минут на тот или иной номер было оговорено железно. Оба были единодушны и в том, чтобы избежать каких-либо романтических сантиментов, их интересовал Миф, универсальный и всеобъемлющий. В итоге история об Орфее оказалась словно промыта дистиллированной водой, обнажив свой архетипический каркас, и в таком виде дала жизнь музыке — изобретательной и тонкой, с интеллектуальным холодком. Партитуру Стравинского в Пермском театре оркестр под управлением Владимира Ткаченко играет в идеальных темпах, упруго и свободно, главное — с достойно звучащими соло (скрипка, арфа, флейта, гобой), пожалуй, лишь валторнам можно пожелать большей стабильности.

Свой вариант либретто Мирошниченко обстоятельно и высокопарным стилем излагает в буклете. Основа остается неизменной, только вместо Черного ангела из первоначального сценария сопровождать Орфея в потусторонний мир отправляется Гермес. Команда постоянных соавторов Мирошниченко создает на сцене как всегда красивое и стилистически безупречное зрелище (сценограф Альона Пикалова). 12 эпизодов уложены в идеальную 3-частную композицию: в центре сумрачное царство мертвых, обрамляемое сценами полнокровной земной жизни, контраст двух миров становится главным стержнем визуального развития (художник по свету Алексей Хорошев). Все идет вполне предсказуемым путем, но невозможно не восхититься качеством выделки и вниманием к деталям, всюду мелькают знаки и образы античного искусства, скульптур и вазовой живописи. Прекрасный пейзаж с оливой, надгробием Эвридики и ярко-синим южным небом, на фоне которого мы застаем безутешного Орфея (Генрих Райник), выглядит роскошной иллюстрацией к сюжетам из книги Н. Куна. Темный, с дымчато-серыми разводами суперзанавес волной обрушивается с колосников и мгновенно погружает нас во мрак царства теней, где тоскуют души Ахерона, сплетаясь в единый пульсирующий клубок. Художник по костюмам Татьяна Ногинова облачает Орфея и его друзей в летящие хитоны и рыжекудрые парики, а богов делает ожившими персонажами античного ваяния: Гермес (Иван Ткаченко) — как увеличенная бронзовая статуя, сидящие на возвышении Аид и Персефона смотрятся выразительным золоченым барельефом. Впечатляет антитеза витальности живых «загорелых» тел и серой призрачности подземных обитателей, особенно в тот момент, когда рядом с Орфеем оказывается мраморно-бледная Эвридика (Полина Ланцева—Булдакова). Певец не выпускает из рук лиру, а Гермес, как и положено, с кадуцеем, вакханки тирсами, увитыми плющом, расправляются с Орфеем, после того как он в гневе разбивает сосуд для вина, — обилие реквизита создает «картинку», но совсем не способствует филигранной виртуозности самого танца.

А Мирошниченко, похоже, к ней и не стремится. Приглядевшись, понимаешь, что ставятся не менее сложные задачи: для хореографа важнее кантилена и непрерывность танцевального потока, скульптурная красота и стилистическая точность позировок. Нас буквально заставляют любоваться лепкой идеальных тел, просвечивающих сквозь летящие складки одежд. Нет навороченных трюков, но нет и хождения пешком, постановщик излагает историю, не используя драмбалетных «разговоров руками». Одна из самых выразительных сцен — хореографическое трио, когда Орфей и его супруга следуют за Гермесом по пути назад, к свету. Для танца им оставлен минимальный «коридор» на авансцене, и на этом клочке сценического пространства разыгрывается главная драма. Эвридика постоянно оказывается у Орфея за спиной, они ни разу не встречаются глазами, в тот момент, когда это все-таки происходит, нимфа мгновенно исчезает в складках того же суперзанавеса, теперь уже навсегда. Пара баланчинских цитат заставит знающих в зале переглянуться — кода из «Аполлона»? проходка из «Серенады»? Но, похоже, использованы они вполне сознательно. Мирошниченко с коллегами сочиняет балет в ретростиле, продолжая, как и в предыдущей «Сильвии», наслаждаться античностью, посылая привет эпохе поздней Дягилевской антрепризы. Услышать Стравинского как композитора, предвосхитившего звуковые вольности и радикальные техники конца XX века, в его планы не входило.

С некоторых пор Мирошниченко вполне добровольно покинул стан балетных новаторов и авангардистов (или считающих себя таковыми) и не участвует в турнире под девизом «удиви меня». У него, после паузы вновь вернувшегося к роли балетного худрука, есть другие неотложные задачи: блюсти труппу, растить солистов, наращивать эксклюзивный репертуар. И надо признать, с этой ролью хореограф неплохо справляется.

Премьера балета «Танцсцены» в Мариинском театре — в каком-то смысле знаковое событие. Вячеслав Самодуров, в прошлом премьер балета, отправившийся в 2000-м в профессиональное странствие, возвращается на родную сцену. Через 25 лет — уже известным хореографом, имеющим в багаже постановки в крупнейших, в том числе главных театрах страны и за рубежом. Все эти годы в Петербурге ревниво наблюдали за успехами Самодурова, спектакли Урал Балета, который он возглавлял 12 лет, регулярно приезжали на Dance Open. Дважды за последнее время по приглашению Андриана Фадеева он ставил в Театре им. Якобсона, и премьеры собирали, кажется, весь круг заинтересованных лиц. В Мариинский его позвал, разумеется, тоже Фадеев, который, став еще и худруком балетной труппы этого театра, имеет явные намерения вывести ее на подобающий уровень. Его первый шаг на этом пути — приглашение ведущего российского хореографа, обладателя множества весомых наград. Фадеев же предложил варианты музыки, и не ищущий легких путей Самодуров остановился на Симфонии in C Стравинского, почти не использованной в балетном театре.

Хореографу предстояло осуществить в Мариинке трюк, какой он уже не раз проделывал с другими труппами: увлечь новыми идеями, найти солистов-единомышленников, по ускоренной программе обучить своему непростому пластическому языку. Скажем сразу — многое удалось. Энергия и энтузиазм балетных артистов императорского театра смотрятся вдохновляюще, такого остросовременного спектакля на этой сцене давно не бывало.

Труднопроизносимое название из двух слов — «Танцсцены» — может, и не самый удачный вариант, но содержит необходимый импульс к расшифровке идеи. Самодуров работает в любимом формате лаконичной одноактовки и снова сочиняет спектакль о том, что знает и любит больше всего: о балете, вернее, о танце как его главной основе. А «сцены», по его собственному признанию, потому, что в каждой из трех последних частей — свои истории. Последнее заявление — несомненная новость, раньше хореограф скорее разделял убеждения Стравинского, какие именно, станет понятно, если в знаменитом высказывании композитора «Музыка ничего не выражает кроме самой себя» заменить слово «музыка» на «танец».

Сцена, оформленная его постоянными соавторами в черно-белой графике, может напомнить как о большом городе с неоновыми огнями (светящиеся на заднике огромные диски—сферы), так и о театральной сцене, но с необычного ракурса — со стороны закулисья (художник Алексей Кондратьев). Локации происходящего меняются мгновенно: система легких струящихся занавесов зонирует общее сложноустроенное пространство. Весь объем огромной сцены Мариинского театра открывается фрагментами, постепенно, и виртуозная световая партитура тут играет ключевую роль (художник по свету Константин Бинкин). Яркий визуальный жест добавила Ирэна Белоусова, предложив в качестве главного цвета костюмов фуксию всех оттенков, от разбеленной молоком до неоново-кислотной, на монохромном фоне она смотрится отлично. Сами одеяния танцовщиков заставляют думать о миксте разных времен: тут и обычные трико с футболками на танцовщиках, и купальники с корсетами, и полупрозрачные белые юбки, и яркая, как цветок, пачка на солистке. Все персонажи, а в спектакле участвуют маленький женский кордебалет, восемь танцовщиков—корифеев и пять главных солистов, одеты по-разному. Сценический визуал словно подсказывает: время действия «Танцсцен» — сейчас и всегда, а место действия — балетная репетиция, все, что вокруг и далее везде.

С музыкой Самодуров обошелся элегантно и смело. Парадоксальность как черта музыкальной логики Стравинского, подмеченная еще Альфредом Шнитке, поразительным образом резонирует с характером дарования Самодурова. Кажется, они нашли друг друга. Отчасти это можно было предположить, когда хореограф впервые ставил на музыку «великого Игоря» («Поцелуй феи» в Пермском театре, 2017), сегодня это стало еще очевиднее. «Symphony in C» сочинялась Стравинским в сложнейший для него период жизни, с колоссальными личными потерями, с переездом из Европы в Америку. Но искать какие-либо следы жизненных перипетий в его музыке — бессмысленное занятие, композитор не так прост. Симфонический 4-частный цикл, ориентированный как будто на классицистские образцы, на «папашу Гайдна» в первую очередь, в итоге оборачивается массой чисто музыкальных ироничных двусмысленностей.

Начнем с того, что никакой это не до мажор и тоном С — симфония как не начинается, так и не заканчивается. В образном смысле музыка энергична, прихотлива, капризна, с комическими эффектами и неожиданным финалом. И абсолютно все это есть в хореографии Самодурова, при этом никакой надуманной тавтологии и иллюстрации, он если и следует музыкальной архитектонике или строит ей контрапункт — то, скорее, интуитивно. В «Танцсценах» можно обнаружить важнейшие приметы его хореографического стиля: сногсшибательные темпы и количество движений в единицу времени, деконструкцию отдельных па и более крупных «строительных блоков» классического танца и их сборку в новых ракурсах. Его логика непредсказуема, и он точно не дает никому заскучать. Подспудно над всем — ироничное остранение, заземление «пафосной» лексики стиля «большого балета». Вроде бы все как всегда, но в этот раз Самодуров вышел немного иным, незнакомым.

В первой части симфонии хо—реограф дает групповой портрет всех действующих лиц, а в последующих — развивает более частные истории, используя почти киношный принцип драматургии (где-то в интервью мелькнуло имя Вуди Аллена). Экспозиция полифонична, танцуют все, но не в унисон, эффект бурлящей жизни в одновременном и порой разнонаправленном движении разных групп. У Стравинского в симфонии есть главная интонационная героиня, Самодуров набрасывает свою шаговую лейттему. Одна из кульминаций — мини-турнир трех главных солисток, с упоением кидающих батманы. Центром второй медленной части становится взаимодействие лирической пары (Надежда Батоева и Константин Зверев), но как это далеко от честных классических любовных дуэтов! Тут есть и осторожное нащупывание отношений, и некоторое метание героини «меж двух огней», и расставание, когда двоих разделяет мини-занавес, как бы закрывающий страницу жизни. Притягательный лучик третьей части Мей Нагахиса — балерина в пачке, лихо взаимодействующая с активной мужской ватагой. Из восьми своих поклонников она выделяет двоих (Ярослав Байбордин и Максим Изместьев), остальных порой использует как балетный станок, впрочем, и с ней кавалеры тоже не церемонятся. В финале женский ансамбль, сбросивший юбки и сменивший гладко зачесанные в пучок прически на развевающиеся хвосты, активно атакует главного героя (Кимин Ким). Но он среди всех, примерно одинаковых, находит одну-единственную (Рената Шакирова), их напряженный диалог больше напоминает поединок.

А под конец Самодуров загадывает загадку. Стремительный, безостановочный бег музыки обрывается короткой паузой, женский кордебалет падает как подкошенный. Начинается медленный, сосредоточенный хорал валторн и фаготов, а у главной пары, всю дорогу экстремально выяснявшей отношения, происходит, наконец, объяснение. Практически интимная сцена, но на глазах у всех, на миру: солистка пальчиками прогуливается по телу партнера, и тот покорно затихает. А танцовщицы медленно одна за другой встают и в центре сцены складываются в композицию, наподобие постамента. Солист несет балерину, осторожно кладет ее сверху, а сам в изнеможении укладывается рядом. Последние звуки истаивают, постепенно растворяясь в тишине… Кому этот памятник? Хочется верить — не жертвам балетного радикализма, а все-таки чему-то более возвышенному. Раньше Самодуров подобного боялся как огня. Но ведь время идет.

Незадолго до выпуска на репетиции побывал Валерий Гергиев и выразил желание дирижировать Стравинским. Премьерному блоку добавили еще один спектакль, но попасть на него не получилось. А жаль. Наверное, Стравинский звучал иначе, дирижер Арсений Шупляков, что называется, собрал текст, но вдохновляющей энергии, разнообразия и смелости музыке не хватило.

Итак, перед нами не просто два взгляда на музыку Стравинского. Премьеры дают повод для размышлений о глубинных различиях двух постановщиков, о принципиальной разнице их художественных устремлений. Мирошниченко по своему типу — хореограф—культуролог, пассеист, обожающий любовно, как четки, перебирать балетные эпохи в их сопряжении с другими искусствами. Театр для него — гигантский универсальный музей с современной начинкой. Самодуров же скорее — хореограф—испытатель, ученый-позитивист, отвергающий любую метафизику ради чистого эксперимента. Для него театр — лаборатория, где все кипит и плавится и время от времени рождается новая художественная реальность. Творчество обоих всегда интересно наблюдать, анализировать и даже сравнивать. Главное, что делать выбор — совсем не обязательно.

Апрель 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПЕРЕД РАССТРЕЛОМ

ЕКАТЕРИНБУРГСКОМУ ТАНЦТЕАТРУ ИСПОЛНЯЕТСЯ 35

Легендарная труппа может исчезнуть в начале июля. «Культурное начальство» уральского города решило, что театр Олега Петрова более народу не нужен — и артистам объявили о ликвидации театра как учреждения. Те, кто следил за историей этой компании на протяжении десятилетий, приходил на премьеры, был свидетелем ее метаморфоз (и художественных, и организационных), да и просто те фанаты и знатоки современного танца, что знакомы с Олегом Петровым, понимают, что это не конец истории. Театр, родившийся в те самые бурные девяностые и менявший названия — начиная с чисто балетного «Пируэта», приходя к гордому ТанцТеатру, — невозможно стереть с карты мира. Он был частным, он стал государственным, он станет каким-то еще — но останется достоянием культуры, когда все чиновники будут позабыты. Его биография, которую стоит вспомнить в день рождения, — часть истории отечественного искусства.

Итак, весной 1990 года над страной веет дух свободного предпринимательства и во всех сферах народ ищет, где заработать. Думают об этом и балетные и околобалетные люди — и замдиректора Екатеринбургского театра оперы и балета Юрий Махлин предлагает завлиту театра Олегу Петрову взять некоторое количество артистов труппы и учредить гастролирующий коллектив. Составить репертуар из одноактных балетов (в таких случаях всегда выручает «Привал кавалерии») и радовать классическим танцем жителей дальних провинций. И вдруг выясняется, что Петрову (к тому времени хорошо известному в балетном мире страны автору академического двухтомника по истории отечественной балетной критики) «халтура» (даже честная) не интересна. Он предлагает компаньону другой путь: создать компанию, которая знакомила бы публику с важными именами из истории ХХ века. И в Екатеринбурге появляется бродячий театр, который первым представляет на Урале «Послеполуденный отдых фавна» в хореографии Нижинского и вспоминает о работах затюканного советской властью гения Леонида Якобсона. Балет — но другой балет, балет с широко открытыми глазами. (Тут надо понимать, что собственно екатеринбургский оперный тогда честно тащил лямку старинных балетов, но об открытиях и громких событиях и не помышлял — до прихода туда Вячеслава Самодурова было еще двадцать с лишним лет). С труппой начала сотрудничать легендарная уральская балерина Нина Меновщикова — народная артистка СССР, между прочим — и осталась надолго как педагог. Линии труппы, выучка труппы — долгое время были ее делом.

Труппа просвещала народ и эво—люционировала. По художественным путям ее вел все тот же Петров, быстро ставший ее единственным руководителем — и, соответственно, отвечавший и за качество премьер, и за то, чтобы коллектив не помер с голоду. В жесткие годы он убеждал самых пугающих бизнесменов города давать деньги «на красоту» — и эту красоту Екатеринбургу обеспечивал. С тех пор и до сегодняшнего дня он придерживается убеждения, что даже артистам, работающим в контемпорари, необходим ежедневный балетный урок, — и потому его труппа всегда была и есть в отличной форме. Но, уважая, практически боготворя древнюю школу классики, Петров все шире смотрел на мир — и как только по стране поехали с гастролями первые французские компании современного танца, стал приглашать, заманивать к себе иноземных хореографов. Когда-то удавалось заполучить очень громкие имена — одним из трофеев стала Карин Сапорта, поставившая для труппы оригинальную «Спящую красавицу», спектакль, потом объездивший полглобуса. Чаще — молодых авторов, только выпархивающих из-под крыла мэтров. Больше всего сделали для Урала Пала Френак и Тьерри Маланден — их ученики, сочиняя оригинальные спектакли для ТанцТеатра, закрепили его место среди лидеров контемпорари в России.

На Олега Петрова не раз обижались отечественные сочинители танцев — после первых лет работы труппы, когда у него побывала и Алла Сигалова, он предпочитал работать именно с французами. Дело было в опыте искусства как такового: пока в России наши авторы только нащупывали пути, периодически изобретая велосипед, французы эксплуатировали давно настроенную и налаженную машину. То есть каждый спектакль ТанцТеатра — будь то новинка, выпущенная Фабио Лопесом или Мартеном Арьягом, Гаэлем Доменжером или Кристин Ассид, — гарантировал ка чество хореографии. Понятно, что при таких завышенных, по мнению некоторых членов танцевального сообщества, стандартах Петрову не удавалось быть любимцем коллег — но это его не особенно волновало. В Екатеринбурге, быстро ставшем столицей современного танца России, хватало авторских трупп — начиная с «Провинциальных танцев» Татьяны Багановой и коллектива Сергея Смирнова, прибившегося к местной Музкомедии, — Петров же позволял себе директорский театр с беспощадной диктатурой вкуса.

Понятно, что он никогда никого не слушал, когда дело касалось художественной политики, — и тем несказанно обижал меняющихся местных министров культуры. Его уже увольняли, театр менял устав и названия, выкручивался как мог — и неизменно выпускал премьеры. После очередного конфликта восемь лет назад труппа нашла себе приют в области, став частью Инновационного культурного центра в Первоуральске, — но то, что представлялось спасением, оказалось ловушкой. Дирекцию ИКЦ не интересовало развитие театра — и она сильно экономила на его содержании, не тратясь даже на поддержание сайта, не то что на художественные свершения. После чего начальство сказало: а-а-а, у вас плохо продаются билеты (еще бы, без какого бы то ни было оповещения о спектаклях) — и вот на этом основании решило театр закрыть.

Театр меж тем переживает новую эпоху в своей истории. И из-за внешних обстоятельств, и следуя логике художественного развития, последние премьеры развернули труппу в сторону гибридного театра. От жесткой экспрессии самодостаточного танца новый главный балетмейстер Алексей Колбин (бывший премьер пермского «Балета Евгения Панфилова») повернул в сторону «драмтанца» (если так можно выразиться по аналогии с драмбалетом). ТанцТеатр начал рассказывать истории — и «Кабаре Жизель» стало горьковатой притчей о судьбе балерины, а «Молоко носорога» — замечательным переложением в танец феллиниевского фильма «И корабль плывет». ТанцТеатр стал менее ригористичным, более открытым к публике и даже более утешающим — что естественно, ведь Петров и его люди всегда отлично чувствовали эпоху. Станет ли новое время все-таки временем уничтожения этого театра — скоро увидим.

Май 2025 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

ЧЕХОВСКИЙ ДОМ

А. Чехов. «Дядя Ваня». Новокузнецкий театр драмы.
Режиссер Сойжин Жамбалова, художник Натали-Кейт Пангилинан

Если русская литературная традиция имеет право на «пушкинский дом», то театральная — точно имеет право на «чеховский». В своем новом спектакле Сойжин Жамбалова пытается склеить этот образ, не только объединяя на сцене героев разных чеховских пьес, но и собирая в связку разномастные ключи к их пониманию. Образ дома присутствует на сцене буквально: он давно дал трещину, накренился и наполовину ушел под землю, подобно многим особнякам прошлых столетий. В спектакле он превращается в таинственный знак, наполняется красотой застывшего времени, мрачным, почти кладбищенским романтизмом. В его окнах мелькают осязаемые тени чеховских героев.

В первые минуты «Дядя Ваня» пускает зрителей по ложному следу, заявляя о себе как о спектакле исключительно «большого стиля», в котором будет место красоте жеста, щедрым метафорам, монументальным декорациям, геометрически выверенным актерским работам. Но взгляд невольно останавливается на распряженной телеге: на ней среди груды антикварных чемоданов разместился вполне себе современный, хоть и «поживший», телевизор, отчетливо намекающий, что заявленный «историзм» непременно даст сбой. И правда в том, что спектакль за три часа сценического времени не раз сменит регистры и временной код — чередование эстетик, «штилей», позиций, взглядов на Чехова станет его основным законом. Сложно представить, как в «Дяде Ване» Туминаса (которому спектакль Жамбаловой во многом наследует — в особой стати отдельных мизансцен, атмосфере и даже частных интонациях) герой Маковецкого запоет, к примеру, хиты из 1990-х. Здесь это тоже трудновообразимо — но в какой-то момент происходит буквально. «Играй, Вафля!» — и вот трио мужчин — Войницкий, Астров и Телегин, — словно на полуночной лавочке у панельной девятиэтажки, радостно затягивает «а тучи — как люди… как люди, они одиноки, но все-таки тучи…». В разных контекстах в спектакле споют и «девчонку—девчоночку, темные ночи», и «ночь, что за странная свобода: от заката до восхода ждать тебя, надеясь вновь, о-о-о…». Кажется, современный российский театр последних лет перепел всю русскую попсу, претендуя на новое понимание декадентства и примитивизма, — и часто невероятно органично.

Однако в спектакле Жамбаловой это не просто проверенный и «хорошо работающий прием» — это своеобразная фольклоризация Чехова, утверждение универсальности чеховского настроения в диапазоне от высокой драмы до народных сказаний. Старейшая колыбельная «Ой, баю-баю-баю, потерял мужик душу, шарил-шарил, не нашел и заплакал и пошел», звучащая в спектакле, могла бы стать эпиграфом к ее режиссерскому тексту.

После любого аттракциона, резкого обрыва, буквального выпадения в низовой штиль спектакль всегда — и столь же стремительно — возвращается к особому исповедальному чеховскому звучанию, которое, несомненно, первично для режиссера. От артистов эти стилевые качели требуют невероятной профессиональной дисциплины. И мы видим, как труппа в секунду перепрыгивает из стенаний русской дворовой хтони в экзистенциальные откровения. Пьеса Чехова «Дядя Ваня», в основных чертах трактуемая Жамбаловой вполне традиционно, остается внятным и содержательным стержнем этой истории.

И вновь звучат аккорды большого стиля. Распряженная телега становится точкой сборки многих мизансцен, превращаясь то в каток судьбы, то во вместилище невысказанной боли, то в оружие в борьбе. А вокруг красивые девушки кричат о своей некрасивости и молодые по сегодняшним меркам парни страдают от наступившей старости.

Вечно пьяный дядя Ваня здесь и взаправду противен, жалок и ничтожен. Одутловатый, в болотном плаще не по размеру, — кажется, от него пахнет кислыми щами и действительно зазря растраченной жизнью. Он буквально протух и опростился в этом родовом имении своей покойной сестры, ныне живя интересами ее здравствующего мужа, отставного профессора. Андрей Ковзель играет дядю Ваню буднично, как человека без цели и смысла, как заурядное лицо в плацкартном вагоне. Из Войницкого словно выжато все достоинство, а на прощание подарен лишь неловкий адюльтер.

Профессор Серебряков в исполнении Александра Шрейтера подобен пауку, который чувствует приближение собственной смерти. От него пахнет трупом, но он еще способен учинить скандал, настоять на своем, власть не потеряна, даже если это власть семейного насилия и бытового запрета — петь, шуметь или хотя бы говорить вполголоса. Он поистине отвратителен в своих желаниях, эмоциях, в своем занудстве — от него тошно всем, кроме «маман», утратившей связь с реальностью. Погрязшая в текстах модных брошюр, став символом псевдознания и псевдокультуры, Мария Васильевна (Илона Литвиненко) торжественно прочитает собравшейся публике лекцию о категории «лишности» в творчестве А. П. Чехова из современного «Вестника Санкт-Петербургского университета», наведя безумную тоску на всех чеховских же персонажей.

Во втором акте, когда спектакль эмоционально собирается вокруг ключевой сцены — предложения профессора продать убыточное имение и финального объяснения всех со всеми, — Сойжин Жамбалова в полной мере дает возможность развернуться актерским темпераментам. Будто из лопнувшего паучьего брюха, миллиардами зловонных ядовитых брызг вырастает монолог профессора о собственной старости, из рыхлого мешковатого костюма раздаются пыльные завывания дяди Вани о никчемно прожитой жизни, а любовные отчаяния Елены Андреевны и Сони оказываются по—настоящему бурными, вулканическими откровениями.

Режиссер и здесь продолжает стилевую игру, то и дело выкручивая ручку транзистора в неожиданное положение. Вот доктор Астров (Александр Коробов) и Елена Андреевна (Полина Дорошкевич), молодая жена профессора, — замерли друг напротив друга в неловкой паузе сомнения перед «незаконным» поцелуем. И вот он случается. В секунду объятий громогласно взрывается музыка, щедро валит театральный дым и десятками лучей вспыхивает подчеркнуто красивый театральный свет. Кажется, что режиссер работает жирными мазками, читая Чехова через слащавый мюзик-холл, но Чехов и здесь остается Чеховым, а страстная сцена вмиг сменяется тихим исповедальным разговором. Легкое марево.

Или, чуть ранее, главная стычка Войницкого и Серебрякова, когда после всех объяснений дядя Ваня решает застрелить профессора, — превращается в шоу-техно-дуэль с фонтаном новой патетики, музыки и света. Спектакль, который в отдельные моменты может показаться избыточным, диким, решенным запредельно яркими театральными красками, не теряет силы подлинного высказывания, подлинной человеческой боли, ощущения конечности мира. И в этом его главная тайна.

Маленький пухлый телевизор, так неловко примостившийся на телеге в начале первого акта, — ко второму живет полноценной самостоятельной жизнью. Расположившись несколько в глубине сцены, оставаясь контрастным элементом в пространстве спектакля, он то и дело ловит на себе косые взгляды чеховских героев, столкнувшихся с неопознанным. Но вскоре он им сильно поможет: например, в нужный момент включится «синхронная» трансляция одноименного товстоноговского спектакля и проговорит за героев неуместные слова — в ту минуту, когда на сеновале доктору Астрову и Елене Андреевне будет не до слов. Или в финале, когда историческому телеспектаклю БДТ будут отданы все ключевые финальные фразы дяди Вани и Сони, а актеры лишь едва слышно повторят, пробубнят свои реплики вослед великим интонациям. Игра «а теперь посмотрим классику» давно стала распространенным режиссерским фокусом. И Жамбалова по-своему продолжает эту игру.

«Пришлые» чеховские герои — персонажи других пьес — существуют на сцене обособленно, им нет дела друг до друга. Чаще всего их появление превращается в отдельный аттракцион, как это происходит, к примеру, с арией-речитативом Треплева про театр, который должен быть живым, читаемой прямо в зал. Или с попурри из реплик трех сестер, собранных в единую композицию с замесом советской эстрады на «московскую», разумеется, тему в диапазоне от «А я иду, шагаю по Москве» до совсем уж официальной «Дорогая моя столица, золотая моя Москва».

Редкие попытки найти контакт, наладить связь междучеловеческими сюжетами обречены на провал. «Оставь ме—ня», — лениво оттолкнет на скамейке дядя Ваня созвучного себе Иванова, героя другой чеховской пьесы, — и практически уснет под его истошную исповедь — тут самим невыносимо, не до чужой печали. Не только герои, но и целые тексты обречены на глухоту, на непробиваемое одиночество.

В общий ритм жизни по-особому встроен только Фирс в исполнении Даниила Нагайцева — ни дать ни взять пугало в цветущих вишневых ветках, похожих на новогоднюю гирлянду. Невидимый гость чеховского дома, его вечный слуга и оберег, невольный соглядатай человеческих драм. Ему открыты все тайны этого мира, но он слишком инфантилен и стар, чтобы настроить этот организм «обратно».

На афише спектакля «Дядя Ваня» чеховские три сестры держат чеховскую же чайку. Андрей Битов, автор «Пушкинского дома», говорил о наследии классика как о «непрерывном тексте», рождающем состояние потока, — в полной мере это относится и к чеховскому дому, который строит в своем спектакле Жамбалова и «прошивает» своей линией Фирс.

Разумеется, ему и предстоит закончить этот спектакль. В приближающейся тишине — телевизионная рябь. Стук молотка. Фирс заколачивает окна. Кажется, его опять забыли. Занавес.

Март 2025 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

ЧЕТЫРЕ АКТРИСЫ В ПОИСКАХ РЕЖИССЕРА

«Пик Ник, или Сказки Старого Ворона». Электротеатр Станиславский.
Режиссер, драматург, художник-постановщик Борис Юхананов, сценограф Юрий Хариков

«Сущность новопроцессуального искусства не в отражении времени, а в создании миров» 1

Найти «мумие любви» — вот что важно. И Борис Юхананов, кажется, его находит. Вернее — помогает его найти остальным. Но самое главное в этом всем, конечно, сам Поиск. Как непрерывный процесс, как междумирное Путешествие, как вечнотекущая Жизнь.

Все случилось до необратимой перипетии от относительного счастья к категорическому несчастью, то есть примерно четыре года назад (но кто уже считает?), когда четыре актрисы «Электротеатра Станиславский» Мария Беляева, Алла Казакова, Мария Чиркова и Ирина Савицкова решили самостоятельно поставить пьесу Теннесси Уильямса «Прекрасное воскресенье для пикника». В ней четыре героини — Доротея, Боди, Софи Глюк и Элина — болеют одиночеством, каждая по-своему. Доротея, Дотти, работает учительницей и состоит в любовных отношениях с директором школы Ральфом Эллисом, она мечтает съехать от своей соседки Боди в более фешенебельный район, чтобы принимать там возлюбленного, от которого все утро ждет звонка. Боди же (пока) не знает о желании соседки съехать и вполне открыто мечтает о том, чтобы та вступила в отношения с ее братом-близнецом Бади. Их соседка сверху немка Софи Глюк винит себя в смерти матери, страдает ПТСР и боится оставаться одна, поэтому часто пьет кофе у своей подруги Боди. Элен, с которой Доротея планирует съехаться, приходит к ней в гости, чтобы согласовать платежи по новому жилью и рассказать об увиденной в светской хронике новости — о помолвке Ральфа. Узнав о предательстве любимого, Дотти соглашается поехать на пикник с Боди и Бади на озеро Разбитого сердца…

Четыре года актрисы пытались, с их слов, «собрать себя в кучу», осознать мотивы героинь, распределиться, застроить сцены, «понять воздух взаимоотношений персонажей пьесы», но — увы… «Нам нужен режиссер», «Я большене могу идти с завязанными глазами», «Нам нужна помощь, это уже очевидно», — заключили они почти в унисон. Это стало "точной точкой начала«2 новопроцессуального проекта. И у спектакля появился режиссер — Борис Юхананов. Он, конечно, не просто застроил, распределил, собрал, «понял воздух взаимоотношений» — он сконструировал свой метанарратив. Мир имени Бориса Юхананова, где все подчинено ему — Творцу, или Старому Ворону.

Незамысловатую мелодраматическую историю Теннесси Уильямса о параноидальном страхе одиночества Юхананов деконструирует до отдельных фраз («Дотти, мне кажется, эти упражнения слишком возбуждают тебя, эмоционально, я имею в виду», «Ральф может позвонить мне каждую минуту», «Святость воскресенья иногда стоит нарушать деловыми операциями», «Ich bin allein, allein! In der Welt, freundlos!» и др.), визуальных метафор (красная лилия, которой Боди прикрывает свой слуховой аппарат, швабра, которой Мисс Глюк пытается устранить потоп, газета со светской хроникой, в которую Боди заворачивает цыплят). Он лишает повествование линейности и логики, оставляя лишь вспышки образов, самость каждой героини, чувство глубокого одиночества, сублимирующееся в активное сексуальное напряжение, мифологизирует пьесу. Теннесси тут выступает отдельным мифическим героем, который, со слов Старого Ворона, «не справился с жизнью», но «отразил жизнь в театре».

Микросюжет пьесы Уильямса Юхананов цитирует в собственном макросюжете — о четырех небесных Ангелах, которых Творец, принявший облик Старого Ворона, отправляет в путешествие по Городу миражей, во время которого они должны воплотиться в земных женщин (театральных актрис), получить знание о театре и жизни и разыграть пьесу о любви. Четыре одинокие женщины в пьесе играются четырьмя небесными Ангелами, создающими актерский ансамбль.

В первой ремарке Теннесси Уильямс пишет: «Урбанистический пейзаж напоминает квартиры Бена Шана, передающие холодящий душу ужас американских городских построек средней руки». Сценограф Юрий Хариков руками «духов-строителей» (о них — ниже) конструирует полуразрушенный, наклоненный вправо, «холодящий душу» фасад американского дома, от которого остались лишь узнаваемая пожарная лестница и несколько окон с ажурными сандриками. Художник диджитализирует/модернизирует реальность Бена Шана, оставляя при этом важные ее черты — американская, как бы инородная, опустошенность, хтонический одинокий мир рабочего класса (которым так изящно играет—управляет Старый Ворон Юхананов), неоэкспрессионистические элементы (падающий пустой дом, кровавый след канализации, яркие кислотные цвета), динамизм. Художественный мир спектакля оставляет ощущение чрезмерности, эклектичного визуального шума: видеотрансляции различных географических мест, реалистических пейзажей, но с абсолютно нейтральными урбанистическими видами, яркое и модное светошоу (художник по свету Алексей Наумов), бесконечные и всевозможные самоповторы (по ходу действия безымянные бюсты с проткнувшим голову старца вороном все множатся и плодятся, пока не заполнят собой всю сцену). Это такой мутный концентрированный наваристый суп, в котором невозможно распробовать отдельные ингредиенты, его надо поглощать целиком и осознавать в полном объеме вкусов, метафор и ассоциаций.

Лейттемой в спектакле является написанное специально для «Пик Ника» хоровое исполнение стихотворения «Ворон» Эдгара По — жуткая и красивая музыка о страшном и необратимом «Никогда» (композитор Николай Попов). Помимо акустической, большую роль в спектакле играет музыка электронная — Александр Белоусов создал биты на основе «Реквиема», сочинил несколько рэп-композиций и два полноценных музыкальных номера. Все это является как самостоятельным произведением, так и частью большой многогранной мифопоэтической вселенной Бориса Юхананова.

«Пик Ник» существует сразу в трех мирах — небесном, реальном и театральном. Это путь Ангелов — из мира Поднебесья в мир человеческих страстей, а затем — на сцену театра, во вторую реальность. Драматургическая основа также трехчастная: это монолог Старого Ворона (относящийся к миру Поднебесья), это автофикшн-пьеса, основанная на личной переписке четырех театральных актрис, которые безуспешно пытаются поставить текст Теннесси (относящийся к первой реальности), и сама пьеса Теннесси Уильямса (мир театра). Эти три пласта существуют независимо друг от друга, параллельно, единомоментно — божественное, театральное и человеческое тут равноправны и равнонеобходимы. Отсюда и трехчастная композиция — проект состоит из трех спектаклей «Город Миражей», «Никогда» и «Прибытие».

Начинается все с пролога-манифеста, в котором на фоне Черного Квадрата неспешно прогуливается черный ворон Като со своей дрессировщицей Ириной Исаевой. Черный Квадрат, «зародыш всех возможностей», выступает тут иконическим знаком постмодернизма — это репрезентация идеи синтеза смыслов и форм, поэтому жанр своего спектакля режиссер называет "сборкой всех искусств под эгидой театра«3. Поскольку Борис Юхананов внутри своего междисциплинарного проекта апеллирует к кино (практически весь второй спектакль — снятый заранее фильм), будет уместно назвать само путешествие Ангелов — роуд—муви. Ангелы совершают путь внутрь себя, «достают из пьесы Теннесси мумие любви» и познают суть театра.

Четыре бесполых ангела возникают в утробах Черного Квадрата в белых одеждах, на них транслируются портреты тех, кем им только предстоит стать, — четырех женщин, театральных актрис. По мифическому сюжету Юхананова, эти посланные на землю Ангелы появляются из Индийского океана на Шри-Ланке (куда по одной из версий был послан Адам после грехопадения), словно Афродиты, выходят из воды, садятся в маршрутку — и едут в Жизнь. Для этого небольшого, но важного в понимании режиссера эпизода актрисы «Электротеатра» ездили на Шри-Ланку, в результате появилась видеозапись восхождения в земной мир Небесных Ангелов, транслируемая в начале первого спектакля на задник (видеохудожник Владислав Зиновьев). Параллельно на сцене появляются «духи-строители» во главе с прорабами Павлом Барелем и Сергеем Лычкатым и буквально начинают воздвигать декорацию «Города Миражей». За кадром слышится вороновское/юханановское: «Строится мир моцартовского „Реквиема“. Строитель мира Мираж». На строительной люльке, подвешенной на колосники, сидит маляр-дирижер (Георгий Грищенков) и руководит процессом, пока в записи звучит «Реквием» Вольфганга Амадея Моцарта, сыгранный Теодором Курентзисом и musicAeterna. Процесс воздвижения мира важен в «Пик Нике» — стройка здесь означает ритуал изменчивости. Это не Ангелы приходят в готовый мир, а мир подготавливается к их приходу.

Располагая временем (которое, кстати, Старый Ворон отрицает как категорию), Юхананов делает долгим «вход» в текст пьесы — практически весь первый спектакль. Он — адаптивный период Ангеловв человеческом мире. Согласно ми—фу, Небесные Ангелы должны были познать мир человеческих страстейна дискотеке, и вместе с Ангеламимир человеческих страстей поз—нает и зритель, созерцая десятиминутный танец под техно (композитор Роман Жауров) с участием студентов ГИТИСа (мастерская Б. Ю. Юхананова). После начинается «знакомство» с текстом Теннесси — застольный период работы над пьесой, когда уже не Ангелы, но еще не актрисы разыгрывают этюды по эпизодам пьесы, взаимодействуя друг с другом через роли.

Второй спектакль — перипетия. Она — в интеллектуальном разговоре. Когда из хаоса небытия появляются Творцы, готовые этот хаос упорядочить, присвоить, укротить. Творцами тут являются трое: Борис Юхананов, Анатолий Васильев и Александр Велединский. Они появляются в виде записанного заранее фильма, транслируемого на тонкий полупрозрачный занавес, сквозь который видно декорацию мясного ресторана (в этой же декорации был снят фильм, что создает эффект соприсутствия и глубины, кинофикации жизни). Идет пикник (или очередной ритуал — застолья), за центральным столиком сидят Творцы и ведут беседу о различии кино- и театрального искусства, о собственном опыте, о знакомстве Ч. Буковски и Ж.-Л. Годара и много о чем еще, прямо или косвенно относящемся к сотворению кино- или театрального продукта. В это время за соседними столами общаются легионеры с изидами, вороны-наставницы с садовыми ангелами, медузы горгоны с больничными кучерами. За другим столиком Мария Беляева, Алла Казакова, Мария Чиркова и Ирина Савицкова пытаются найти в себе Дотти, Боди, Софи и Элен, пока вокруг мельтешат официанты-дзанни (одного из них, исполняя заветную мечту, схватит за нос Анатолий Васильев). Вдруг Юхананов говорит коллегам, что «готов выпустить Теннесси», и занавес падает — наступает вторая реальность. Конфликт персонажей тут переходит в актерский — актрисы зачитывают свои сообщения времен самостоятельных репетиций пьесы, и «внутрянка» закулисных взаимоотношений оказывается синонимична открытости взаимодействий уильямсовских героинь.

В третьем спектакле актрисы импровизируют внутри своих ролей, присваивая себе персонажей. Однако это по-прежнему не психологическая игра — это вариации взаимодействия с текстом внутри роли. Рэп—исполнение, повторы, пластическая иллюстративность, этюдные обыгрывания того, что осталось за скобками пьесы. Например, Алла Казакова, играющая Боди, сексуализированно взаимодействует с Доротеей Марии Беляевой (желание Боди выдать Дотти за брата-близнеца тут трактуется как одержимость Боди Доротеей), Мария Беляева же пышет сексапильностью и заигрывает с каждым участником действия, в том числе — с Боди. Софи Глюк Марии Чирковой гипертрофированно диковатая, вечный аутсайдер, говорящий по—немецки. Элен Ирины Савицковой высокомерна и заносчива, однако несчастна, именно она подойдет к столу Творцов во втором спектакле и произнесет монолог про одиночество — одна из первых присвоит себе роль.

В иерархической метавселенной Старого Ворона созидание мифа является двигателем игры. Внутри истории о конкретных четырех Ангелах, которые играют конкретные четыре роли в одной пьесе, существует еще множество персонажей, которые необходимы для того, чтобы этот миф развивался, — ему нужны внутренние созерцатели. Ему надо, словно грибнице, разрастаться до единого метанарратива, поэтому в «Пик Нике» помимо аутентичной декорации присутствуют элементы предыдущих опытов Бориса Юхананова — Легионер (Григорий Некрасов) и ресторан из «МИР РИМ», Изида (Анастасия Татарова) с кучером (Андрей Островский) и Медуза Горгона (Андрей Емельянов) из «Золотого осла» и так далее. Эти персонажи тут — для продолжения метанарратива, для нескончаемости истории, для объединения всех проектов режиссера в одну метавселенную.

Юхананов по-крэговски называет происходящее «кукольным театриком поднебесья», а ангелических актрис — своими марионетками. Он же сам выступает тут демиургом—кукловодом, провозглашая режиссерский театр — единственно возможным. Наслоение «поднебесной» иерархичности на читку автофикшн-пьесы (в которой актрисы признаются в собственной беспомощности и отчаянно заключают: «Нам нужен режиссер»), создает эффект иронии: хотели режиссера? Придется стать марионетками его замысла.

«Пик Ник» — длинная и подробная история о том, что такое театр как процессуальный вид искусства, о процессе его создания как формы спектакля. Нам показывают, как работает механизм взаимодействия автора с какими-либо составными частями произведения: литературой ли, живописью ли, музыкой, актерской игрой и так далее. А еще «Пик Ник» — затянувшееся исследование немощности актерской режиссуры. Несмотря на новую процессуальность, режиссер придерживается старых догм — без режиссера в театре невозможно. У проекта должен быть автор, творец, бог или на крайний случай — Старый Ворон.

Ну что ж, Слава Творцу.

Май 2025 г.

Аблязина И. Борис Юхананов: «Фрактальный метод работы очень продуктивен и избавляет от стагнации» // THE ART NEWSPAPER RUSSIA. 2025. № 128. URL: https://www.theartnewspaper.ru/posts/20250204-hlql/ (дата обращения 10.05.25).
Юхананов Б. Лекция о новой процессуальности в БДТ // Архив Бориса Юхананова. 2018. URL: https://borisyukhananov.ru/archive/item.htm?id=9535 (дата обращения: 10.05.2025).
Репортаж канала «Культура» о премьере // Архив Бориса Юхананова. 2025. 7 мая. URL: https://electrotheatre.ru/theatre/article/739 (дата обращения: 10.05.2025).

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

 

 


РОК-БАЛЛАДА ОБ ИСТИННОЙ ЛЮБВИ

Спектаклю театра «Мастерская» «Руслан и Людмила» скоро исполнится три года. Из классического хрестоматийного произведения Андрей Горбатый-младший создаёт музыкальный яркий мир, в котором найдётся место иронии, героизму и нежности.

Лучшей задумкой режиссёра (пользуясь случаем благодарю за «Лодочника», он с каждым раз разрывает душу ещё сильнее, заставляет плакать и смеяться всё больше) стало решение добавить в спектакль автора. Нам с подругой повезло: обаятельный Пушкин (Никита Капралов) расположился рядом с нами, чтобы появиться на сцене в нужный момент и начать свой рассказ. Но поэт — не молчаливый наблюдатель, которому нельзя вмешиваться в происходящее: он будет сочувствовать и помогать, делать так, чтобы все были счастливы. Он отложит в сторону перо, когда будет нужно.

Витиеватый пушкинский текст будет звучать современно, остро и очень смешно. Его не только расскажут, но и споют под живые инструменты. Споют о любви и свободе, разбитых сердцах и людях, нашедших друг друга.

И все герои тоже выглядят нашими современниками, мы встречаем их в театрах и на эскалаторе в метро. Руслан (очень красивый Михаил Гаврилов) и Людмила (Софья Карабулина) — нежная любящая пара юных влюблённых, и, слава богу, этот сюжет — не классическая «дева в беде». Людмила иронична и сильна духом, она будет смеяться над злом, а Руслан может плакать и опускать руки, но он всегда будет следовать дальше, чтобы победить врагов, а потом выбросить меч и жить в мире и покое.

Вера Латышева играет Наину, ослепительную ведьму, булгаковскую Геллу. Это не классическая ведьма из русских сказок в лохмотьях и платке: она наденет стильный брючный костюм и будет пить вино из изящного бокала. Но однажды прокричит свою потерянную любовь громко-громко, чтобы каждый узнал её боль.

Андрей Горбатый-младший, Андрей Дидик, Кирилл Гордлеев, Георгий Воронин, Дмитрий Житков и Ульяна Лучкина рисуют пестрое живописное полотно спектакля, поют с кайфом, сражаются, колдуют, любят. Проживают текст Пушкина и через призму их взгляда хочется в него погрузиться и принять в свое сердце уже наконец-то.

«Руслан и Людмила» — это не только история любви, но ещё и ратный эпос: славяне сражаются с половцами. И до сих пор кровь заливает поля и нивы нашей Родины, поля и нивы других, свободных и независимых стран. Но между этими бедами, на фоне ненависти, боли и зла, а, может, и вопреки, рождается чудо истинной любви. Чтобы работать на контрасте, чтобы мир жил.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 


Сказ-Карабас

  • СКАЗ-КАРАБАС
    Фантазия по мотивам русских сказочных сюжетов
  • Режиссер-постановщикЮрий Гальцев
    заслуженный артист России
  • Художник-постановщикАлиса Юфа
  • ВидеоконтентИлья Архипов
    Виктория Тарасова
  • Выпускающий режиссер
    автор инсценировки
    Вероника Юсупова
  • Хореограф-постановщикНикита Борис
  • ХореографАнтон Савченко
  • Педагог по вокалуЮрий Веренкиотов
  • ЗвукорежиссерыНикита Михайличенко
    Алексей Арсеньев
  • Художник по светуСергей Коробейников
  • В спектакле звучат авторские композиции Егора Малахова
  • Действующие лица и исполнители
  • Карабас-БарабасЕгор Малахов
  • БуратиноДенис Талалаев
  • МальвинаВероника Погасий
  • ПьероЕгор Корчемкин
  • АртемонаСофья Крылова
  • АрлекинАнтон Савченко
  • Черепаха ТортиллаДарья Ануфриева
  • Лиса АлисаАнастасия Семёнова
  • Спектакля идёт 1 час 15 минут без антракта
  • Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    Смит и Вессон

  • СМИТ И ВЕССОН
    Смертельный аттракцион в 2 действиях по пьесе итальянского драматурга Алессандро Барикко
    16+
  • РежиссёрИван ЛАТЫШЕВ
  • Сценография и костюмыАлла ГЕНИЛЕВИЧ
  • Музыкальное оформлениеСемён МЕНДЕЛЬСОН
  • Художник по светуЮрий КАПЕЛЮШ
  • ЗвукорежиссёрПавел КОЧИН
  • В спектакле заняты:
  • Юлия КАИМ, Сергей ГВОЗДЕВ, Семён МЕНДЕЛЬСОН, Олеся ЧАКА
  • Спектакль идет 2 часа 30 минут с одним антрактом

  • 15 ноября 2024

    И ВСЕГДА НАВСЕГДА

    «2007».
    Московский театр им. Вл. Маяковского.
    Режиссер Дмитрий Крестьянкин, художник Александра Мошура.

    Рваные джинсы, кеды, фенечки, яркий макияж — толпа молодежи собралась на входе Сцены на Сретенке. Кажется, такого в Театре Маяковского не было никогда. Многие из зрителей, в силу возраста, и не догадываются о том, почему тот самый 2007-й наделяют сакральным смыслом; другие, чуть постарше, с трепетом и воодушевлением обсуждают в гардеробе, у кого как именно «горел сентябрь»; более степенная публика скромно разбегается по углам фойе, наблюдая за тем, как актеры, еще не переступившие порог сцены, «режутся» со зрителями в приставку и едят чипсы. Всех их объединяет только одно — спектакль-рок-концерт, на котором ни возраст, ни статус не важны настолько, насколько важна способность чувствовать и сопереживать, отпустив себя так, как это бывает, возможно, только на концерте. Это не про ностальгию, не про похороны ушедшей молодости, а про свободу во всех ее проявлениях.

    Сотрудничество Дмитрия Крестьянкина, последовательно занимающегося социальным, документальным и инклюзивным театром, с Театром Маяковского началось в прошлом сезоне. За это время на Сцене на Сретенке появился его спектакль «Поиск продолжается», созданный совместно с поисково-спасательным отрядом «ЛизаАлерт», и прошла череда лабораторий в рамках молодежной программы «Подтекст: юность», которую Крестьянкин курировал вместе с драматургом Элиной Петровой.

    Его новая премьера — «2007» — кажется логическим продолжением нашумевшего «Квадрата» — документального спектакля о детстве в 90-х. В «2007» режиссер развивает прием, найденный в «Квадрате»: актеры работают в жанре сторителлинга, рассказывая документальные истории, которые режиссер собрал среди друзей, добавив к ним свои собственные воспоминания. Монтаж внутри пьесы осуществляется за счет музыкальных вставок, во время которых зрителю разрешается выходить на сценическую площадку и танцевать вместе с артистами. И если в «Квадрате» шлягеры из 90-х звучали из колонок, то в спектакле Театра Маяковского на специально возведенной концертной сцене играет рок-группа Out of stock — очень молодой коллектив, что кажется принципиально важным для этого спектакля. Интересно, что формат спектакля, сделанного из ничего и сыгранного в прямом и переносном смысле «на картонке» (каким был «Квадрат» в независимом петербургском Плохом театре), масштабируется до сцены репертуарного театра.

    Здесь уже нет андеграундной, полуподвальной «ламповости», а есть световая партитура, видеопроекция и визуальные эффекты. В первых рядах зрители сидят на подушках, и прямо у их ног организован танцпол, куда, тем не менее, разрешается выбегать любому зрителю с любого ряда. Актеры то и дело ломают четвертую стену, перемещаются между рядами и вообще ведут себя с публикой очень свободно, ведь все, кто пришел на концерт твоей любимой группы, автоматически считаются твоими единомышленниками. А для тех, кто не знаком с правилами поведения на концертах тяжелой музыки, в программке есть памятка о том, что такое «слэм», «мош», «стейдж-дайвинг» и «серкл-пит» (все это разрешено и всячески поощряется). Видно, как режиссер борется с конвенциональностью репертуарного театра и в конце концов все-таки побеждает: вовлечение и чувство сопричастности возникает у зрителя независимо от того, насколько ему близки музыка, популярная в нулевые, или те или иные субкультуры.

    Крестьянкин рассказывает универсальную историю о молодости с ее дерзкими мечтами, любовными терзаниями, сопротивлением системе, сумасшедшими поступками и прогулками ночами на пролет. 2007-й в данном случае — это квинтэссенция переживаний людей, чья молодость пришлась на нулевые. Не случайно в интернете в какой-то момент стал популярен мем «никто никогда не вернется в 2007-й». Если 90-е — это время, когда эпоха определяет ощущения, то в нулевые ощущения определяют эпоху. «2007-й — это когда одни кризисы уже прошли, а другие еще не наступили», — говорится в спектакле. Жизнь как рок-концерт, жизнь как самый лучший клип, где ты главный герой, — все это и есть 2007-й.

    В центре сюжета — компания друзей, каждый из которых принадлежит к одной из популярных субкультур. Джек (Ярослав Леонов) — панк, Дарла (Арина Назарова) — готка, Пончик (Максим Наумов) — эмо, Клёз (Анастасия Мишина) — альтернативщица, Бурый (Семен Алёшин) — игроман, Финн (Иван Выборнов) — парень с внешностью скейтера и душой эмо. Они собирают собственную рок-группу, смотрят телеканал A-one, гуляют ночью по кладбищам, сами шьют себе модную одежду, спорят о том, что такое «тру», а что «позерство», и, конечно, бесконечно влюбляются. Влюбляются настолько, что кажется, будто каждый раз — навсегда.

    Истории этих ребят не отличаются уникальностью или замысловатыми сюжетными поворотами. Главное здесь — не событийный ряд, а коллекция чувственного опыта, который они приобретают однажды и навсегда: целоваться у подъезда, бегать по лужам босиком и танцевать под дождем, проснуться в чужой квартире на другом конце города, убегать от гопников, залезать в окно общаги к любимой девушке. Все это сопровождается песнями групп Stigmata, Linkin park, Sum41, Thirty Seconds to Mars, «Психея», Evanescence, Jane Air и др. Противопоставляя себя молодежи сегодняшней, эти герои провозглашают торжество неосознанности. Их преследует бешеная жажда жить, причем жить ярко, жадно — «на разрыв, в клочья, в щепки, в труху». У них нет времени думать о будущем и разбираться с ошибками прошлого, они выбирают «жить, а не рефлексировать жизнь».

    Изменения закономерно приходят сначала с взрослением героев, а потом и со сменой эпохи. Пончик переживает развод родителей, Финн уходит из группы ради действительно серьезных отношений (и снова ошибается), самого что ни на есть «трушного» панка и анархиста Джека забирают в армию и, кажется, отправляют воевать на Кавказ. Группа распадается, распадается и компания. Клёз выбирает стабильность и образование, Дарла мучается от неразделенной любви, Джек, вернувшись со службы с медалями на груди, спивается и умирает. Герои взрослеют незаметно, но бесповоротно. Яркий, незабываемый клип заканчивается, но жизнь почему-то не кончается вместе с ним. Она продолжает идти своим чередом, и им — поколению неформалов, «не таких как все» — предстоит научиться вписываться, играть по правилам и притворяться конформистами.

    Сентиментальный и, в каком-то смысле, безнадежный финал предвещает песня «Numb» группы Linkin park. Вот только слов мы в ней не услышим, на сцене одиноко стоит микрофон на стойке, и звучит лишь инструментал — Честер Беннингтон, кумир начала нулевых и солист Linkin park, погиб в 2017 году. Сначала неуверенно, а потом во весь голос зал хором поет вместо него. Они знают слова. В это время на сцену проецируются портреты других музыкальных кумиров, которые прожили слишком короткую жизнь: Курт Кобейн, Джим Моррисон, Фредди Меркьюри, Егор Летов, Янка Дягилева, Михаил Горшенев, Владимир Высоцкий и др.

    После спектакля зрители долго не хотят расходиться, как это бывает и после концерта. В зале звучит музыка, зрители фотографируются, благодарят режиссера и артистов. Кажется, что репертуар Театра Маяковского пополнился спектаклем, способным стать новым зрительским хитом. Театр простого чувственного высказывания, в противовес высоким художественным формам, оказывается необходимым сегодня, когда кажется, что единственный способ справиться с хаосом и жестокостью современного мира — не зачерстветь душой.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    И ВСЕГДА НАВСЕГДА

    «2007».
    Московский театр им. Вл. Маяковского.
    Режиссер Дмитрий Крестьянкин, художник Александра Мошура.

    Рваные джинсы, кеды, фенечки, яркий макияж — толпа молодежи собралась на входе Сцены на Сретенке. Кажется, такого в Театре Маяковского не было никогда. Многие из зрителей, в силу возраста, и не догадываются о том, почему тот самый 2007-й наделяют сакральным смыслом; другие, чуть постарше, с трепетом и воодушевлением обсуждают в гардеробе, у кого как именно «горел сентябрь»; более степенная публика скромно разбегается по углам фойе, наблюдая за тем, как актеры, еще не переступившие порог сцены, «режутся» со зрителями в приставку и едят чипсы. Всех их объединяет только одно — спектакль-рок-концерт, на котором ни возраст, ни статус не важны настолько, насколько важна способность чувствовать и сопереживать, отпустив себя так, как это бывает, возможно, только на концерте. Это не про ностальгию, не про похороны ушедшей молодости, а про свободу во всех ее проявлениях.

    Сотрудничество Дмитрия Крестьянкина, последовательно занимающегося социальным, документальным и инклюзивным театром, с Театром Маяковского началось в прошлом сезоне. За это время на Сцене на Сретенке появился его спектакль «Поиск продолжается», созданный совместно с поисково-спасательным отрядом «ЛизаАлерт», и прошла череда лабораторий в рамках молодежной программы «Подтекст: юность», которую Крестьянкин курировал вместе с драматургом Элиной Петровой.

    Его новая премьера — «2007» — кажется логическим продолжением нашумевшего «Квадрата» — документального спектакля о детстве в 90-х. В «2007» режиссер развивает прием, найденный в «Квадрате»: актеры работают в жанре сторителлинга, рассказывая документальные истории, которые режиссер собрал среди друзей, добавив к ним свои собственные воспоминания. Монтаж внутри пьесы осуществляется за счет музыкальных вставок, во время которых зрителю разрешается выходить на сценическую площадку и танцевать вместе с артистами. И если в «Квадрате» шлягеры из 90-х звучали из колонок, то в спектакле Театра Маяковского на специально возведенной концертной сцене играет рок-группа Out of stock — очень молодой коллектив, что кажется принципиально важным для этого спектакля. Интересно, что формат спектакля, сделанного из ничего и сыгранного в прямом и переносном смысле «на картонке» (каким был «Квадрат» в независимом петербургском Плохом театре), масштабируется до сцены репертуарного театра.

    Здесь уже нет андеграундной, полуподвальной «ламповости», а есть световая партитура, видеопроекция и визуальные эффекты. В первых рядах зрители сидят на подушках, и прямо у их ног организован танцпол, куда, тем не менее, разрешается выбегать любому зрителю с любого ряда. Актеры то и дело ломают четвертую стену, перемещаются между рядами и вообще ведут себя с публикой очень свободно, ведь все, кто пришел на концерт твоей любимой группы, автоматически считаются твоими единомышленниками. А для тех, кто не знаком с правилами поведения на концертах тяжелой музыки, в программке есть памятка о том, что такое «слэм», «мош», «стейдж-дайвинг» и «серкл-пит» (все это разрешено и всячески поощряется). Видно, как режиссер борется с конвенциональностью репертуарного театра и в конце концов все-таки побеждает: вовлечение и чувство сопричастности возникает у зрителя независимо от того, насколько ему близки музыка, популярная в нулевые, или те или иные субкультуры.

    Крестьянкин рассказывает универсальную историю о молодости с ее дерзкими мечтами, любовными терзаниями, сопротивлением системе, сумасшедшими поступками и прогулками ночами на пролет. 2007-й в данном случае — это квинтэссенция переживаний людей, чья молодость пришлась на нулевые. Не случайно в интернете в какой-то момент стал популярен мем «никто никогда не вернется в 2007-й». Если 90-е — это время, когда эпоха определяет ощущения, то в нулевые ощущения определяют эпоху. «2007-й — это когда одни кризисы уже прошли, а другие еще не наступили», — говорится в спектакле. Жизнь как рок-концерт, жизнь как самый лучший клип, где ты главный герой, — все это и есть 2007-й.

    В центре сюжета — компания друзей, каждый из которых принадлежит к одной из популярных субкультур. Джек (Ярослав Леонов) — панк, Дарла (Арина Назарова) — готка, Пончик (Максим Наумов) — эмо, Клёз (Анастасия Мишина) — альтернативщица, Бурый (Семен Алёшин) — игроман, Финн (Иван Выборнов) — парень с внешностью скейтера и душой эмо. Они собирают собственную рок-группу, смотрят телеканал A-one, гуляют ночью по кладбищам, сами шьют себе модную одежду, спорят о том, что такое «тру», а что «позерство», и, конечно, бесконечно влюбляются. Влюбляются настолько, что кажется, будто каждый раз — навсегда.

    Истории этих ребят не отличаются уникальностью или замысловатыми сюжетными поворотами. Главное здесь — не событийный ряд, а коллекция чувственного опыта, который они приобретают однажды и навсегда: целоваться у подъезда, бегать по лужам босиком и танцевать под дождем, проснуться в чужой квартире на другом конце города, убегать от гопников, залезать в окно общаги к любимой девушке. Все это сопровождается песнями групп Stigmata, Linkin park, Sum41, Thirty Seconds to Mars, «Психея», Evanescence, Jane Air и др. Противопоставляя себя молодежи сегодняшней, эти герои провозглашают торжество неосознанности. Их преследует бешеная жажда жить, причем жить ярко, жадно — «на разрыв, в клочья, в щепки, в труху». У них нет времени думать о будущем и разбираться с ошибками прошлого, они выбирают «жить, а не рефлексировать жизнь».

    Изменения закономерно приходят сначала с взрослением героев, а потом и со сменой эпохи. Пончик переживает развод родителей, Финн уходит из группы ради действительно серьезных отношений (и снова ошибается), самого что ни на есть «трушного» панка и анархиста Джека забирают в армию и, кажется, отправляют воевать на Кавказ. Группа распадается, распадается и компания. Клёз выбирает стабильность и образование, Дарла мучается от неразделенной любви, Джек, вернувшись со службы с медалями на груди, спивается и умирает. Герои взрослеют незаметно, но бесповоротно. Яркий, незабываемый клип заканчивается, но жизнь почему-то не кончается вместе с ним. Она продолжает идти своим чередом, и им — поколению неформалов, «не таких как все» — предстоит научиться вписываться, играть по правилам и притворяться конформистами.

    Сентиментальный и, в каком-то смысле, безнадежный финал предвещает песня «Numb» группы Linkin park. Вот только слов мы в ней не услышим, на сцене одиноко стоит микрофон на стойке, и звучит лишь инструментал — Честер Беннингтон, кумир начала нулевых и солист Linkin park, погиб в 2017 году. Сначала неуверенно, а потом во весь голос зал хором поет вместо него. Они знают слова. В это время на сцену проецируются портреты других музыкальных кумиров, которые прожили слишком короткую жизнь: Курт Кобейн, Джим Моррисон, Фредди Меркьюри, Егор Летов, Янка Дягилева, Михаил Горшенев, Владимир Высоцкий и др.

    После спектакля зрители долго не хотят расходиться, как это бывает и после концерта. В зале звучит музыка, зрители фотографируются, благодарят режиссера и артистов. Кажется, что репертуар Театра Маяковского пополнился спектаклем, способным стать новым зрительским хитом. Театр простого чувственного высказывания, в противовес высоким художественным формам, оказывается необходимым сегодня, когда кажется, что единственный способ справиться с хаосом и жестокостью современного мира — не зачерстветь душой.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СЕВЕРНЫЙ ЭСКАПИЗМ

    Алиса Фельдблюм

    СЕВЕРНЫЙ ЭСКАПИЗМ

    «Полярная болезнь». М. Малухина.
    Театр им. В. Ф. Комиссаржевской.
    Режиссер Андрей Сидельников, художник Анвар Гумаров.

    Героини «Полярной болезни» — добропорядочная учительница Татьяна (Инна Анциферова), боевая челночница Валя (Варя Светлова) и почти двадцатилетняя рыночная продавщица Любаша (Ангелина Столярова) — едут в автобусе на Север торговать кто чем горазд (стекло, за хрусталь не выдаваемое, детский трикотаж, белье женское, не постельное). Не едут даже — уезжают. Удирают, уносятся, убегают… от реалий девяностых. От социальной несправедливости, от инфляции, от домашнего и сексуализированного насилия.

    Пьеса Марии Малухиной, вошедшая в шорт-лист «Любимовки-2021», построена так, что бытовые и практически статичные, как бы лишенные действия сцены сменяются песнями языческих духов северных народов (Сив’мин Ерв, Пэ’Ерв, Яха’Ерв и проч.). Пространство пьесы, сосредоточенное в автобусном салоне, вдруг размыкается до бескрайности Севера.

    Режиссер Андрей Сидельников этой композиции следует. Бытовая история разворачивается на авансцене: несколько клетчатых баулов служат сидениями для трех обильно одетых героинь; справа Водила (Юрий Ершов) сидит, вцепившись основательно в руль (он прекрасно показательно дан во всей своей красе — без остального автомобиля); где-то сзади улеглись какие-то безымянные и практически безмолвные Мужики 1 и 2 (Вадим Лунгу и Василий Гетманов соответственно) — решение, уже ставшее избитым для постановок пьесы Малухиной (см. спектакли Марины Брусникиной в МХТ, Ольги Лысак в ТБДТ и так далее). Интересные красивости же происходят за черным фактурным занавесом, поднимающимся после бытовых сцен или в моменты флешбэков/мечтаний главных героинь.

    Художник Анвар Гумаров сочинил аскетичный и глубокий, вечный и пустой холодный Север: кривые и мертвые ветки деревьев неестественно нависают сверху полукругом, вторя полукруглому подиуму напротив, — выверенная симметричность пространства лишает его жизненности и натуральности. Мифическое, а не реалистичное представление о Севере дает и художник по свету Тарас Михалевский, подчеркивая глубину сцены рассеянным дымчатым мерцанием (ближе к концу спектакля возникнут совершенно завораживающие блики северного сияния). Художница по костюмам Мария Лукка придумывает северным духам белые полупрозрачные обтягивающие одежды с вывернутыми швами, искажающими восприятие человеческого тела, делающими его уродливо-аномальным.

    Два плана — реалистичный и мифический — эстетически и темпоритмически решены по-разному. Чем больше бытовых подробностей, вещественных доказательств конкретного времени (а значит — узнавания) в первом, тем меньше ясности во втором (для заранее не читавших пьесу — практически ее отсутствие). Если на авансцене пьют водку, ругаются, поют Буланову и мечтают о замужестве с турком (что — жизненно), то в глубине сцены, под загадочное прочтение бархатным обволакивающим голосом стихов духов Александра Сыдорук, Алексей Бондаренко, Карим Шамсиддинов, Александр Поляков и Всеволод Терновский медленно и гипнотизирующе танцуют, будто выполняя обряды (хореограф Ирина Ляховская), парят в воздухе, взаимодействуют с северной пустотой.

    На авансцене же — концентрированные девяностые. Цветные колготки, паленый «адик», сидишка, кассетник и целый плейлист, отражающий время: «Мальчик хочет в Тамбов» Мурата Насырова, «Ничего не говори» группы «Рок-Острова», «Все как у людей» из репертуара ГРОБа, «Не плачь» Татьяны Булановой. Незатейливо и оттого убедительно сделаны все эти рассуждения о гипотетическом богатстве, байки и бородатые анекдоты, нечастые, но смешные гэги.

    Пьесу Малухиной можно назвать феминистской: три главных героини совместно преодолевают путь лишений и невзгод, пока мужская половина списка действующих лиц бездействует. Сильных женщин, как положено, играют три сильные актрисы: характерные по началу, существующие в застроенных типовых амплуа (учителка-святоша, бой-баба и нонконформистка), сближаясь, становятся глубже и сложнее изначальных масок первых впечатлений. Так, робкая и вежливая героиня Инны Анциферовой, учительница Татьяна, оказывается жертвой домашнего насилия — муж-военный однажды поставил ее под дуло пистолета, когда та вернулась с заработков, пока он заглушал водкой свое одиночество. Экспрессивная героиня Вари Светловой, вечно врущая балаболка-челночница Валя, артистично фантазирующая о турке, обнаруживается ранимой и беспомощной дурой, которая продала квартиру, чтобы закупиться детским трикотажем, и прогорела (буквально: ее товары подожгли местные продавщицы). Нелюдимая и хмурая героиня Ангелины Столяровой, Любаша, рассказывает страшную и, к сожалению, повсеместную историю об изнасиловании, в которой ее больше всего пугают перспектива забеременеть от насильников и неудобство перед начальником, чьи деньги у нее украли.

    «Отличное время», — спорит с Татьяной Валя в самом начале спектакля. И на протяжении всего действия Андрей Сидельников доказывает обратное.

    Уже вторую современную пьесу в жанре роуд-муви (первой была «Друг мой» К. Стешика) Андрей Сидельников решает как притчу (сложное устройство пьес новой новой драмы это позволяет). Долгий путь главных героинь — от единичного успеха продажи товаров в первом городе до нападения местных торговок в последнем через угрозы от Человека в шапке «Абибас» (Семен Авралев) — в данном случае путь к единению. Такая история «Трех сестер» из девяностых, которые не могут выбраться из ужасающей реальности — даже на бескрайнем Севере. Героини как бы проходят обряд очищения — чего-то лишаются, чтобы что-то приобрести. Ну а духи Севера, которые по пьесе героиням помогают, в спектакле существуют монументально-обособленно — будто ожившая картина Анвара Гумарова.

    В финале Андрей Сидельников разрушает сложность пьесы, давая всем действующим лицам спектакля возможность изображать игру на скрипках под фонограмму, — и реалистичная правдоподобность, и мистическая внебытийность, увы, теряются и нивелируются на фоне этого несправедливого постскриптума — симулякра.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СУКА ЛЮБОВЬ

    Каждый новый спектакль Габриа — это поиск. Его всерьез занимают эстетика кино и приемы кинофикации театра, эксперименты с формой, с условным и жизнеподобным в искусстве. Выработка собственного театрального языка и стиля — важнейший этап профессионального взросления, переход в новое качество.

    Сегодня мы наблюдаем, как складывается его творческая команда. Интересно, что происходит это не в театре «Мастерская», где Габриа значится главным режиссером и где работают его учителя и однокурсники. Неожиданно он обрел единомышленников в Театре им. В. Ф. Комиссаржевской, давно живущем без внятной художественной программы. Здесь сложился и тандем с художником Анваром Гумаровым: концептуальность его художественных миров в сочетании с эффектностью, изысканным эстетизмом уравновешивают внутреннюю экспрессию спектаклей Габриа, сообщают им широкое дыхание. На сегодняшний день режиссер поставил в этом театре три больших спектакля: «Моя дорогая Helen», «Барон Мюнхгаузен» и «Месяц в деревне» — своего рода триптих, объединенный не именем драматурга или темой, но творческой командой единомышленников.

    На первый взгляд декорация «Месяца в деревне» воплощает образ тихой и богатой загородной жизни: шезлонги, дом со стеклянными стенами, красивые наряды, которые Наталья Петровна бесконечно меняет. Но над всем этим иллюзорным «эпическим покоем дворянской жизни» (Станиславский) вдруг нависает огромное, во весь задник, жутковатое видение: то ли скала, то ли пещера, то ли гигантское корневище переплетенных деревьев, а может быть — смятая постель. Вместо Колиного воздушного змея сцену заполняет гигантский дракон. Габриа идет вглубь, в бессознательное, его интересует то, что подспудно управляет нашими эмоциями, поступками, снами. Спектакль затягивает в ирреальное, в темные, архаические глубины, чтобы, однажды вынырнув, остро почувствовать свинцовую тяжесть одиночества всех действующих лиц этой драмы. Жизнь есть боль — эта максима остается острым послевкусием спектакля.

    Покой здесь мнимый, но тщательно оберегаемый; ширма, скрывающая множество тайн, вытесненных желаний, личной неудовлетворенности, застарелых травм, которые нельзя тревожить. Здесь все несчастны. Все что-то замалчивают. Самый разговорчивый — доктор Шпигельский. Георгий Корольчук играет его плутом и пройдохой, проворачивающим свои делишки с необыкновенной легкостью. Он балагурит, разносит сплетни, устраивает браки и способен договориться с кем угодно и о чем угодно. Философия его проста: научись притворяться, перестань рефлексировать — и жизнь наладится.

    Как и в других своих спектаклях, Габриа заново конструирует текст, сочиняя собственную историю, опуская множество важных для Тургенева подробностей и неизбежно разрушая тонкую психологическую вязь пьесы. Так, например, полностью снята тема любви Верочки к Беляеву. Нет и долгих объяснений с Натальей Петровной. Верочка Софии Большаковой — плоть от плоти этого дома, привычного к насилию. Степень ее нравственной вывихнутости показана через престарелого жениха Большинцова. В спектакле он не просто ей в деды годится (этим и правда никого не удивишь). Большинцов тут настоящий паралитик, передвигающийся в инвалидном кресле (эту роль в два состава играют Анатолий Горин и Анатолий Журавин). Но человек значительный и важный, при должности, решающий серьезные вопросы тут же, по телефону, без шума и пыли. Первоначальное непонимание Верой причин его появления снято дорогим подарком — кольцом с огромным камнем, за которое Большинцов «три тысячи отдал».

    Главная героиня здесь — безусловно, Наталья Петровна Ислаева. Месяц в деревне — это пограничная ситуация, момент тяжелейшего жизненного и духовного перелома. Само существование Натальи Петровны в холодном, тщательно сконструированном мире внешнего благополучия и материального достатка усадебной жизни вдруг дает трещину, нарушает зыбкое равновесие всего домашнего уклада.

    Ее муж, брутальный Ислаев (Александр Большаков), — скрытый агрессор, явно привыкший решать вопросы силой. С помощью силы он расправляется не только с домочадцами, но и с соперниками. В его доме все предпочитают казаться, а не быть. На любые проявления чувств наложено табу. Ракитин, которого тонко и точно играет Владимир Крылов, здесь «слабое звено». Выглядит он как забитый, опустившийся представитель богемы: мешковатая одежда, свисающая на глаза челка, виолончель. Тщательно, но не слишком умело Ракитин скрывает свою болезненную любовь к Наталье Петровне под маской нелепого неудачника. Чувства его прорвутся в самом финале душераздирающей тирадой: «Сколько жгучей ненависти таится под самой пламенной любовью! Принадлежать юбке, быть порабощенным, зараженным… Как томительно это рабство!» Этот внезапный душевный эксгибиционизм даром ему не пройдет: Ислаев буквально реализует метафору «стрелы Купидона» и неожиданно вонзит в Ракитина стрелу, забытую сыном Колей, чтобы разом покончить с соперником.

    К Наталье Петровне любовь приходит как наваждение. Как болезненная гибельная фантазия, галлюцинация, бред. «Ощущение, будто выпила яд», — несколько раз произносит героиня Евгении Игумновой, не понимая, что с ней, в чем причина ее странного состояния.

    Она одержима Беляевым, как бесом. Точнее, это фавн, или Пан — лесной бог с козлиными ногами, рогами и длинной бородой. Его мать, нимфа, обратилась в бегство, увидев, какое чудище родила. Он несчастен в любви: гоняется по лесу за нимфами, но ни одна не отвечает ему взаимностью. Иногда Пан развлекается тем, что преследует женщин во снах. В спектакле этот мифологический персонаж не раз возникает на сцене как видение Натальи Петровны, материализация ее скрытых желаний, образ ее одержимости. Сам Беляев (Василий Гетманов) — юноша, пышущий здоровьем, как физическим, так и душевным, — никакой рефлексией не страдает. С природой он на одной волне, достигает равновесия с помощью духовных практик и психотерапевтического приема «холотропное дыхание». Страдания хозяйки ему непонятны и чужды. Ислаев, привычно избавляющийся от проблем с помощью насилия, сильно его избивает, и он быстро исчезает, оставив на произвол судьбы вверенного ему мальчика Колю.

    Любовь здесь — мучительная, разрушительная стихия, страшное наваждение, помутнение рассудка, ведущее к трагедии, всеобщему несчастью. Расплата ждет и Наталью Петровну: она наказана страшной потерей. Постепенно границы реальности окончательно размываются, исчезает ее брошенный всеми сын, которого фавн то ли во сне, то ли наяву уводит за собой в лесные топи. «Коля! Где ты?» — звучит в финале ее душераздирающий крик.

    Дальше — тишина.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПОЧЕМУ СТОИТ УВИДЕТЬ СПЕКТАКЛЬ БОГОМОЛОВА «МАТЬ. ГОРЬКАЯ ПЬЕСА» В АЛЕКСАНДРИНСКОМ ТЕАТРЕ? ВОТ 5 ПРИЧИН

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    МАЛЕНЬКИЕ ТРАГЕДИИ ПОДРУЖИЛИ ПУШКИНА И «СЛОВО ПАЦАНА»

    В театре «Суббота» прошла премьера «Маленьких трагедий». В основе спектакля — известные пьесы: «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость», «Пир во время чумы» Пушкина. Metro посмотрело постановку.

    Из-за того, что зал у театра небольшой и камерный, у зрителя создается эффект присутствия. Билеты можно брать на любые места — везде хорошо видно. Однако временами я радовалась, что сижу на четвертом ряду, а не на первом. Наверное, мне было бы неловко и страшно находиться так близко к актерам, тем более постановка иногда напоминала мистический фильм ужасов.

    О чем спектакль

    Из-за того, что зал у театра небольшой и камерный, у зрителя создается эффект присутствия. Билеты можно брать на любые места — везде хорошо видно. Однако временами я радовалась, что сижу на четвертом ряду, а не на первом. Наверное, мне было бы неловко и страшно находиться так близко к актерам, тем более постановка иногда напоминала мистический фильм ужасов.

    «Маленькие трагедии» Пушкина — это цикл из четырёх небольших пьес, разных по сюжету и времени происходящих событий. В спектакле все по классике. В «Скупом рыцаре» два главных героя, отец и сын, становятся врагами из-за жадности барона старшего, которого поглотила страсть к золоту. «Моцарт и Сальери» — вымышленная история, основанная на слухах, что на смертном одре Сальери признался в отравлении великого композитора. В «Каменном госте» гуляка, бабник и дебошир Дон Гуан соблазняет вдову убитого им же командора. «Пир во время чумы» рассказывает об эпидемии 1830 года в Лондоне. Несколько человек накрывают стол на улице и начинают пировать. У них мрачные дома, а юность любит радость, оправдывают они себя. При этом меньше месяца назад один из них плакал над могилой своей матери.

    В чем фишка

    Получилось интересное «новое» прочтение «Маленьких трагедий». Герои говорят языком и словами из пушкинских пьес, но выглядит это актуально. Будто смотришь современный сериал, действие которого происходит «в постапокалиптическом будущем». Интересные костюмы, мрачный антураж и классические тексты лаконично соединены в единое целое. Много необычных решений — например, с ботинками. Их выстраивали на скамейке перед зрителями, когда кто-то из персонажей по сюжету «выбывал» со сцены. Был еще зловещий «черный человек», уводивший в последний путь персонажей по лестнице в загадочную дверь, откуда проникал красный тревожный свет. В нем можно найти отсылку к пушкинскому черному человеку, заказавшему у Моцарта «Реквием». Были и интересные находки в музыкальном оформлении, когда какая-то известная мелодия служила как бы продолжением пушкинского сюжета, раскрывая случившееся. Так, например, после дуэли персонаж не падал замертво на сцену, а замирал под звуки знаменитой финальной мелодии из фильма с Бельмондо «Профессионал». Закончился же спектакль музыкой из сериала «Слово пацана».

    Впечатления

    Сначала мне показалось, что будет сумасшествие, в котором трудно угадать сюжет и смысл. Началось все с довольно мрачной песни, сопровождаемой воплями и несвязанными диалогами. Возможно, если бы я перечитала накануне Александра Сергеевича, то сообразила бы, что хотел сказать автор. Однако я этого не сделала, поэтому с порога было трудно распознать прекрасное в этом искусстве. Но довольно быстро песни закончились. Смотреть становилось все интереснее, постепенно вспоминался сюжет. Когда на сцену вышел актер Владимир Абрамов, играющий барона в «Скупом рыцаре», мое впечатление о спектакле полностью изменилось. Это было так жутко и реалистично, что хотелось спрятаться под стул. Вряд ли Пушкин представлял, каким чудовищным может быть его персонаж. Сразу веришь, что «если бы все слезы, кровь и пот, пролитые за все, что здесь хранится, из недр земных все выступили вдруг, то был бы вновь потоп».

    Когда дело дошло до «Моцарта и Сальери», стали появляться шутки, забавные аллюзии. На «Каменном госте» зрители местами уже хохотали. Например, когда неожиданно вместо памятника убитому командору на сцене появилась огромная статуя Пушкина с горящими глазами. Спектакль шел 3 часа 20 минут с одним антрактом, но смотрелся на одном дыхании.

    В чем смысл

    Пожалуй, смысл у спектакля получился ровно такой, каким и закладывал его Пушкин: что будет с человеком, если забыть про нравственность, и сколько можно поставить на чашу весов ради человеческих соблазнов.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    РАЗБИТЫЕ МЕЧТЫ ДЕВУШКИ КАРЛЫГАШ

    До недавнего времени в репертуаре «Небольшого драматического театра» были лишь спектакли художественного руководителя Льва Борисовича Эренбурга или его многолетних соратников Кирилла Сёмина и Вадима Сквирского, поставленные преимущественно с выпускниками его актёрских курсов, сначала в БИИЯМСе, а затем и в главном театральном вузе Санкт-Петербурга. Однако в новом сезоне получили возможность проявить себя сразу два выпускника режиссёрских курсов мастера. Мария Скачкова воплотила на сцене «Миф о Светлане», а Артём Злобин поставил одноимённый спектакль по пьесе «Магазин», о котором пойдёт речь далее.

    «Магазин» — яркий образец современной драматургии, созданный в 2014 году Олжасом Жанайдаровым — уроженцем Казахстана, много лет проживающим в Москве. Пьеса посвящена судьбе девушки Карлыгаш, родившейся и выросшей в Шымкенте, которая однажды, подгоняемая иллюзорными мечтами и банальной нуждой, поехала покорять столицу России. Она надеялась увидеть прекрасный город, раскинувшийся вокруг Кремля с рубиновой звездой, город, в котором она реализует свои мечты, а оказалась в положении рабыни в круглосуточном магазине своей соотечественницы, лишённая даже паспорта и мобильного телефона.

    В спектакле три актёра. Вспомогательную роль «анау-мынау» («то да сё» в переводе с казахского) играют попеременно Михаил Тараканов и сам режиссёр Артём Злобин. У этого персонажа нет своей истории, он лишь помогает визуализировать сюжет. Карлыгаш в исполнении Анны Шельпяковой мало меняется по ходу спектакля: это наивная девочка с чистыми помыслами, которая совершенно безропотно, но в то же время с потрясающей душевной и физической стойкостью выносит все испытания, выпавшие на её долю. Образ Зияш — хозяйки того самого магазина — более многогранный, хотя и не перестающий от этого быть исключительно негативным. Воплощать его доверили одной из ведущих актрис НДТ Ольге Альбановой.

    Зияш производит впечатление человека совершенно парадоксального. В ней одновременно уживается стремление накопить деньги на постройку мечети и готовность продавать детей на органы. Она хочет выдать Карлыгаш замуж, потому что жалеет её и не хочет, чтобы той приходилось заниматься проституцией, при этом совершенно не считает, что регулярно совершаемая ей продажа сексуальных услуг собственных сотрудниц — в принципе деятельность неприемлемая. Здесь, кажется, мы наблюдаем не столько историю глубочайшей безнравственности, сколько полную потерю нравственных ориентиров, которая выражается в чудовищном поведении при абсолютной уверенности в собственной правоте. Её трудная судьба, пережитые лишения в первые годы пребывания в незнакомой среде наложили на эту женщину столь тяжёлый отпечаток, что она превратилась в чудовище, и вместо помощи другим людям, оказавшимся в столь же сложной жизненной ситуации, стремится нажиться на их беде.

    Спектакль натуралистичен, что, конечно, характерно и для многих других постановок из репертуара НДТ, но в данном случае, кажется, запредельно: зрителю суждено испытать не только психологическое, но и физическое отвращение к происходящему. На сцене много крови. Она появляется, когда Зияш проводит огромным ножом по ноге Карлыгаш, а потом молодая девушка и вовсе выносит целое блюдо с тёмно-красной жидкостью, которую разбрызгивает во все стороны. В спектакле присутствует сцена, в которой героиня пропускает свои волосы (к счастью, накладные) через мясорубку, ощущая при этом страшную боль. Возникают также сцены изнасилования и избиений, сопровождаемые нравоучениями Зияш, что бить нужно до тех пор, пока не прольётся много крови. В качестве едва ли не основного светового решения в спектакле используются мигание двух прожекторов синего и красного цвета, имитирующих мигалки полицейских машин, и свет фонарика в темноте, не предвещающий ничего хорошего.

    Сложность задачи, стоящей в таком спектакле перед актёрами, в первую очередь связана с необходимостью пропустить через себя столь сложный и отталкивающий материал и при этом не вынести на сцену собственные эмоции, разрушив тем самым воплощаемый образ. И исполнители с этой задачей, безусловно, справляются. Все остальные моменты актёрской работы кажутся здесь вторичными.

    В фоновом режиме к основному повествованию в спектакле возникает попытка осмыслить возможные причины горьких судеб, как у Карлыгаш. Эти поиски главным образом связаны с обращением к тексту Корана: к истории пророка Аюба, который был вознаграждён Аллахом за свою небывалую стойкость и терпение, а также законам Шариата, связанным с телесными наказаниями. Возможно, развитие этого философского направления в спектакле можно было бы сделать более глубоким, а театр — более психологическим, избежав столь линейной натуралистической подачи материала, лишающей возможности зацепиться восприятием за фрагменты и полутона.

    Впрочем, существует один очень весомый аргумент в поддержку правильности избранного стиля постановки. История, рассказанная в спектакле, — не жестокий вымысел драматурга, а вполне реальная история российской криминальной хроники. И если все усилия гуманистов и философов до сих пор не привели к искоренению жестокости, одной из высших форм которой является рабство, и не снизили уровень равнодушия общества к подобным проблемам (а эта тема, к слову, раскрывается в спектакле с помощью образа покупательницы Ирины, которая любит магазин за дешёвые цены, а сбежавшую Карлыгаш, пытавшуюся найти у неё укрытие, сдаёт в полицию), то, возможно, говорить об этом так, как это делают в спектакле — запредельно жёстко и прямолинейно, — и есть единственно верное решение.

    Хотя сам спектакль настраивает на почти безусловный негатив, хотелось бы сказать и том прекрасном, что может ускользнуть из поля зрения на фоне такой трудной истории. Прекрасно, что в НДТ появляются молодые режиссёры, наследующие традиции своего наставника, а на сцену выходят артисты разных поколений, которых объединяет одна актёрская школа. Такая сплочённость и преданность своему делу — явление в театральном мире крайне редкое, особенно в нынешнее непростое время.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ТЫ ЛЕТИШЬ, И ПОКА ЕЩЁ ДАЛЬШЕ НЕ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ. А ПОТОМ ПОНИМАЕШЬ. НО ПОЗДНО»

    Трагедия смешного человека — жанр премьерного спектакля «Катапульта» Семена Серзина в Невидимом театре. Он поставлен по одноименной пьесе белорусского драматурга Дмитрия Богославского. Пьеса была написана в 2020 году на фабрике нарративного театра «Дисциплина» в Новосибирском театре «Старый дом».

    Серзин, будто обыгрывая название своего театра, делает видимым ненужного человека. Это не первое сотрудничество с Богославским — в 2017 году была выпущена постановка по «Любви людей», тоже с героями среднего возраста, «потерянного поколения», как скажет один из героев «Катапульты». В обоих произведениях присутствует криминал, насилие, жестокость — но и светящиеся еще ярче и трогательнее на контрасте любовь и нежность.

    «Катапульта» — потому что летит в бездну, будто в катапульте, главный герой Вадик (Коля Куглянт). Он — архетип мечтателя-неудачника из советского кино, мягкий и безвольный, живёт без цели и вот-вот может оступиться. «Прокажённый — это больной проказой. Она-то лечится, а вот как неудачу свою вылечить?». Вадик ещё сохраняет душу — в отличие от Рельса (Алексей Фролов) и Ильи (Миша Касапов), запросто готовых на предательство и убийство. Кровь — пророчество, что въестся герою под кожу в начале спектакля, и спастись от нее нельзя, можно только выбрать, чью пролить — свою или других. И Вадик делает свой выбор.

    Он добр и внимателен к другим, поэтому он почти не удивляется знакомству с ангелом во плоти — рассудительной и добросердечной Мариной (Саша Никитина/Тася Вилкова), посланным, наверное, боженькой для своего все же любимого непутевого «ебобошеньки». Вадик всё еще верит в людей и свет, поэтому и помощь, предложенная Мариной, не воспринимается как нечто неправдоподобное. В чудо всё же хочется верить в любом возрасте.

    Сценография спектакля лаконична — скамейка да урна, с которой герой всё никак не может расстаться. Расширяет пространство видеотрансляция из дома жены Вадика, ее он любит и после развода, и их встречи — как нечто личное, очень важное, то, за чем мы «подглядываем», демонстрируются на проекторе. Только в страшном финале Валя (Юля Башорина/Алена Митюшкина) покинет уютный мир комнаты с ковром на стене и появится на сцене.

    Вадик — инфантильный чудак, живущий по справедливости. В мире амбиций, где фокус внимания — зарплата и успех, такие не выживают, они добровольно сходят с дистанции. Вот и Вадик честно пытается участвовать в гонке подобно тому самому легендарному легкоталету, героически выигравшему марафон в чужих кроссовках из мусорки. Вот только Вадик — не победитель и не герой, он — мы с вами. «Мир огромный, а мы же в нем крошеньки» и все ждем, что придет к нам ангел-хранитель и решит все наши проблемы.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ТЫ ЛЕТИШЬ, И ПОКА ЕЩЁ ДАЛЬШЕ НЕ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ. А ПОТОМ ПОНИМАЕШЬ. НО ПОЗДНО»

    Трагедия смешного человека — жанр премьерного спектакля «Катапульта» Семена Серзина в Невидимом театре. Он поставлен по одноименной пьесе белорусского драматурга Дмитрия Богославского. Пьеса была написана в 2020 году на фабрике нарративного театра «Дисциплина» в Новосибирском театре «Старый дом».

    Серзин, будто обыгрывая название своего театра, делает видимым ненужного человека. Это не первое сотрудничество с Богославским — в 2017 году была выпущена постановка по «Любви людей», тоже с героями среднего возраста, «потерянного поколения», как скажет один из героев «Катапульты». В обоих произведениях присутствует криминал, насилие, жестокость — но и светящиеся еще ярче и трогательнее на контрасте любовь и нежность.

    «Катапульта» — потому что летит в бездну, будто в катапульте, главный герой Вадик (Коля Куглянт). Он — архетип мечтателя-неудачника из советского кино, мягкий и безвольный, живёт без цели и вот-вот может оступиться. «Прокажённый — это больной проказой. Она-то лечится, а вот как неудачу свою вылечить?». Вадик ещё сохраняет душу — в отличие от Рельса (Алексей Фролов) и Ильи (Миша Касапов), запросто готовых на предательство и убийство. Кровь — пророчество, что въестся герою под кожу в начале спектакля, и спастись от нее нельзя, можно только выбрать, чью пролить — свою или других. И Вадик делает свой выбор.

    Он добр и внимателен к другим, поэтому он почти не удивляется знакомству с ангелом во плоти — рассудительной и добросердечной Мариной (Саша Никитина/Тася Вилкова), посланным, наверное, боженькой для своего все же любимого непутевого «ебобошеньки». Вадик всё еще верит в людей и свет, поэтому и помощь, предложенная Мариной, не воспринимается как нечто неправдоподобное. В чудо всё же хочется верить в любом возрасте.

    Сценография спектакля лаконична — скамейка да урна, с которой герой всё никак не может расстаться. Расширяет пространство видеотрансляция из дома жены Вадика, ее он любит и после развода, и их встречи — как нечто личное, очень важное, то, за чем мы «подглядываем», демонстрируются на проекторе. Только в страшном финале Валя (Юля Башорина/Алена Митюшкина) покинет уютный мир комнаты с ковром на стене и появится на сцене.

    Вадик — инфантильный чудак, живущий по справедливости. В мире амбиций, где фокус внимания — зарплата и успех, такие не выживают, они добровольно сходят с дистанции. Вот и Вадик честно пытается участвовать в гонке подобно тому самому легендарному легкоталету, героически выигравшему марафон в чужих кроссовках из мусорки. Вот только Вадик — не победитель и не герой, он — мы с вами. «Мир огромный, а мы же в нем крошеньки» и все ждем, что придет к нам ангел-хранитель и решит все наши проблемы.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ТЫ ЛЕТИШЬ, И ПОКА ЕЩЁ ДАЛЬШЕ НЕ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ. А ПОТОМ ПОНИМАЕШЬ. НО ПОЗДНО»

    Трагедия смешного человека — жанр премьерного спектакля «Катапульта» Семена Серзина в Невидимом театре. Он поставлен по одноименной пьесе белорусского драматурга Дмитрия Богославского. Пьеса была написана в 2020 году на фабрике нарративного театра «Дисциплина» в Новосибирском театре «Старый дом».

    Серзин, будто обыгрывая название своего театра, делает видимым ненужного человека. Это не первое сотрудничество с Богославским — в 2017 году была выпущена постановка по «Любви людей», тоже с героями среднего возраста, «потерянного поколения», как скажет один из героев «Катапульты». В обоих произведениях присутствует криминал, насилие, жестокость — но и светящиеся еще ярче и трогательнее на контрасте любовь и нежность.

    «Катапульта» — потому что летит в бездну, будто в катапульте, главный герой Вадик (Коля Куглянт). Он — архетип мечтателя-неудачника из советского кино, мягкий и безвольный, живёт без цели и вот-вот может оступиться. «Прокажённый — это больной проказой. Она-то лечится, а вот как неудачу свою вылечить?». Вадик ещё сохраняет душу — в отличие от Рельса (Алексей Фролов) и Ильи (Миша Касапов), запросто готовых на предательство и убийство. Кровь — пророчество, что въестся герою под кожу в начале спектакля, и спастись от нее нельзя, можно только выбрать, чью пролить — свою или других. И Вадик делает свой выбор.

    Он добр и внимателен к другим, поэтому он почти не удивляется знакомству с ангелом во плоти — рассудительной и добросердечной Мариной (Саша Никитина/Тася Вилкова), посланным, наверное, боженькой для своего все же любимого непутевого «ебобошеньки». Вадик всё еще верит в людей и свет, поэтому и помощь, предложенная Мариной, не воспринимается как нечто неправдоподобное. В чудо всё же хочется верить в любом возрасте.

    Сценография спектакля лаконична — скамейка да урна, с которой герой всё никак не может расстаться. Расширяет пространство видеотрансляция из дома жены Вадика, ее он любит и после развода, и их встречи — как нечто личное, очень важное, то, за чем мы «подглядываем», демонстрируются на проекторе. Только в страшном финале Валя (Юля Башорина/Алена Митюшкина) покинет уютный мир комнаты с ковром на стене и появится на сцене.

    Вадик — инфантильный чудак, живущий по справедливости. В мире амбиций, где фокус внимания — зарплата и успех, такие не выживают, они добровольно сходят с дистанции. Вот и Вадик честно пытается участвовать в гонке подобно тому самому легендарному легкоталету, героически выигравшему марафон в чужих кроссовках из мусорки. Вот только Вадик — не победитель и не герой, он — мы с вами. «Мир огромный, а мы же в нем крошеньки» и все ждем, что придет к нам ангел-хранитель и решит все наши проблемы.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ТЫ ЛЕТИШЬ, И ПОКА ЕЩЁ ДАЛЬШЕ НЕ ПОНИМАЕШЬ, ЧТО БУДЕТ. А ПОТОМ ПОНИМАЕШЬ. НО ПОЗДНО»

    Трагедия смешного человека — жанр премьерного спектакля «Катапульта» Семена Серзина в Невидимом театре. Он поставлен по одноименной пьесе белорусского драматурга Дмитрия Богославского. Пьеса была написана в 2020 году на фабрике нарративного театра «Дисциплина» в Новосибирском театре «Старый дом».

    Серзин, будто обыгрывая название своего театра, делает видимым ненужного человека. Это не первое сотрудничество с Богославским — в 2017 году была выпущена постановка по «Любви людей», тоже с героями среднего возраста, «потерянного поколения», как скажет один из героев «Катапульты». В обоих произведениях присутствует криминал, насилие, жестокость — но и светящиеся еще ярче и трогательнее на контрасте любовь и нежность.

    «Катапульта» — потому что летит в бездну, будто в катапульте, главный герой Вадик (Коля Куглянт). Он — архетип мечтателя-неудачника из советского кино, мягкий и безвольный, живёт без цели и вот-вот может оступиться. «Прокажённый — это больной проказой. Она-то лечится, а вот как неудачу свою вылечить?». Вадик ещё сохраняет душу — в отличие от Рельса (Алексей Фролов) и Ильи (Миша Касапов), запросто готовых на предательство и убийство. Кровь — пророчество, что въестся герою под кожу в начале спектакля, и спастись от нее нельзя, можно только выбрать, чью пролить — свою или других. И Вадик делает свой выбор.

    Он добр и внимателен к другим, поэтому он почти не удивляется знакомству с ангелом во плоти — рассудительной и добросердечной Мариной (Саша Никитина/Тася Вилкова), посланным, наверное, боженькой для своего все же любимого непутевого «ебобошеньки». Вадик всё еще верит в людей и свет, поэтому и помощь, предложенная Мариной, не воспринимается как нечто неправдоподобное. В чудо всё же хочется верить в любом возрасте.

    Сценография спектакля лаконична — скамейка да урна, с которой герой всё никак не может расстаться. Расширяет пространство видеотрансляция из дома жены Вадика, ее он любит и после развода, и их встречи — как нечто личное, очень важное, то, за чем мы «подглядываем», демонстрируются на проекторе. Только в страшном финале Валя (Юля Башорина/Алена Митюшкина) покинет уютный мир комнаты с ковром на стене и появится на сцене.

    Вадик — инфантильный чудак, живущий по справедливости. В мире амбиций, где фокус внимания — зарплата и успех, такие не выживают, они добровольно сходят с дистанции. Вот и Вадик честно пытается участвовать в гонке подобно тому самому легендарному легкоталету, героически выигравшему марафон в чужих кроссовках из мусорки. Вот только Вадик — не победитель и не герой, он — мы с вами. «Мир огромный, а мы же в нем крошеньки» и все ждем, что придет к нам ангел-хранитель и решит все наши проблемы.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЛЮБОВЬ ВСЕЙ ЖИЗНИ

    Научно—антропологическая, исчерпывающая, даже избыточная достоверность бедного позднесоветского быта — вот что поражает зрителя при входе в новое пространство театра «Суббота» (бывшие подсобные помещения, бывшая коммуналка, бывшие офисы—однодневки) и комнату, в которой — и, кажется, ради которой — сочинялся спектакль «Лёха». Именно эти обшарпанные обои и такой ковер на стене, почему—то полузаставленный сервантом с безжалостно тяжелым и вечно пыльным чешским хрусталем. Именно такая, поколениями жильцов засиженная до бесцветности дорожка на скрипучем неудобном кресле у дискового телефона. Такой вот проигрыватель и — о да! — именно эти пластинки с «Синим туманом» Вячеслава Добрынина, начиная с 1988 года оравшие из каждого панельного окна по праздникам и без.

    Кропотливо воссозданный художником Марией Смирновой—Несвицкой антураж надолго занимает внимание зрителей — 30 человек рассажены по стенкам на табуретках и стульях должной степени ветхости и убожества. Пьеса Юлии Поспеловой — полудокументальная ода деду — начинается почти незаметно. Выясняется, что сидим на поминках. Четыре женщины в черном поочередно, как белый стих, заводят: «Мой дед говорил…», а дед из—за двери с жизнерадостным кряканьем цитирует сам себя: «Что с меня взять — только анализы». Наконец, герой дня является во плоти, занимает свое место у телефона и энергично выдыхает в трубку: «Лёхааааа…» Так он сообщает о «любви всей своей жизни» невидимому зятю.

    Анатолий Молотов единственный полностью совпадает с интерьером и ролью. Он именно так неряшливо одет и натужно бодр, сыплет банальными шуточками — на каждый случай по одной. Но именно его стиснутая заводом, женой и дочкой, миллионом неписаных правил и ограничений жизнь вдруг чудесно расцветает любовью — о которой он даже не может сказать, лишь давится дурацкими поговорками, бестолковыми стишками, заменяет слова лихачеством на старой, начищенной до блеска белой «копейке» (конечно, тоже есть в кадре, косо припаркована во дворе у входа в театр).

    Не таковы дамы в черном. Между актрисами и их персонажами есть заметный зазор. Едва ли «любовь всей жизни» — Любовь Ивановна Кузнецова с девятого этажа со своей золотой коронкой, бигудями и грудью — говорила и двигалась бы так булгаковско—ведьмински, как это делает Анна Васильева. Волосы, да и весь облик Дарьи Шихановой отнюдь не засален, как у дочки Людочки. Между женой Зиной — медсестрой, бьющей дочь и умирающей от паленой водки, — и строгой интеллигентной Татьяной Кондратьевой прямо—таки пропасть. Возможно, режиссер Андрей Сидельников намеренно сохранил или специально создал этот разрыв. Mind the gap — между унылой видимостью и подлинным содержанием жизни есть просвет, иногда почти незаметный, в котором только и возможно сияние подлинных чувств, от любви до ненависти.

    Дед, разбитый инсультом, наконец умирает. История неслучившейся любви (а как же, ведь квартира—машина—дача) исчерпывает сама себя. Волна воспоминаний смыкается с настоящим — внучка Юля (Олеся Линькова и Оксана Сырцова) рассказывает о последнем визите к деду за месяц до его кончины, звучит последний выдох в телефонную трубку: «Лёхаааааа…» Как часто бывает на излете посиделок, гости начинают смотреть в окно. Там, у стадиона (прописанного в пьесе Юлии Поспеловой за несколько лет до того, как такой же стадион обнаружился на задворках театра «Суббота»), происходит нечто необыкновенное. «Посмотрите, посмотрите же!» — артисты приглашают к окнам зрителей и исчезают, пока мы дивимся странному и невозможному. Посмотрите же и вы: финал, впускающий воздух и причудливую непредсказуемость в перегруженное бытом и душной грустью пространство «Комнаты», просто блестящий.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПОСТОЯНСТВО ВЕСЕЛЬЯ И ГРЯЗИ

    В данный момент на сайте доступно только Содержание номера.

    Петербургский театральный журнал можно приобрести в магазинах или в редакции.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЕГИПЕТСКИЙ ЗАХОД

    «Солдаты, сорок веков истории смотрят на вас с высоты пирамид!» — фразу Наполеона, произнесенную во время египетского похода, хочется переиначить на балетный лад. В афишу Мариинского театра вернулась «Дочь фараона». Несколько лет главная петербургская труппа не баловала публику полноформатными премьерами. Затянувшийся период минималистских одноактовок завершился роскошным спектаклем в трех действиях длительностью три с половиной часа. Только костюмов изготовлено более пятисот. Ренессанс знаменитой постановки действительно украсил петербургскую афишу, убедились «Известия», побывав на спектакле.

    ОЖИВШАЯ ИСТОРИЯ

    Каждая деталь грандиозного действа словно транслирует в зал: «Зрители, на вас смотрит ожившая история балета!» Мариус Петипа поставил «Дочь фараона» в 1862 году, и это был переломный момент его карьеры: французский танцовщик-гастролер получил пост главного балетмейстера русской императорской сцены. Спектакль жил на сцене до середины 1920-х. В нем блистали Матильда Кшесинская, Анна Павлова, Ольга Спесивцева — легендарные танцовщицы, утвердившие мировое первенство русского балета.

    Но вместе с тем именно «Дочь фараона» стала символом архаики и вампуки, чему способствовал нелепый сюжет с массой экзотических завихрений. Балет — не самое щепетильное искусство, когда речь идет о правдоподобии, но ожившая мумия, охота на львов, погружение на дно Нила (и всё это сразу) даже для него некоторый перебор.

    Спустя сто лет после премьеры, в середине 1960-х, на экраны вышел советско-французский фильм «Третья молодость» по сценарию Александра Галича с Олегом Стриженовым в роли Мариуса Петипа. Один из эпизодов воспроизводит старинный театральный анекдот, связанный с этим балетом. В сцене охоты лев, спасаясь от лучников, должен спрыгнуть со скалы. Артист миманса, увенчанный массивной львиной головой, делать это не

    ОТЗВУКИ АНЕКДОТА

    В новой постановке при всей ее пышности и даже помпезности ощущаются отзвуки того анекдота. И это прекрасно. Упоительную бессмысленность «Дочери фараона» в Мариинском театре превращают в бесспорное достоинство.

    Фауна, кстати, никуда не делась, и она весьма богата. Уморительные верблюды (почти как настоящие, но на человеческих ногах), проказливая обезьяна (микророль юного артиста), безразличная ко всему лошадь (настоящая) вызывают в зале неподдельное оживление. Есть еще рой пчел, змея, которая служит орудием казни, и тот самый лев. Царь зверей представлен в трех выходах — дважды в исполнении танцовщиков, а третий, уже в качестве добычи, полноценным чучелом. Зрелищно и забавно.

    Ирония, которая легким облачком окутывает псевдоегипетское действо, придает спектаклю особое очарование. Балетное искусство умеет говорить о сложных метафизических вещах, тончайших душевных движениях, тайнах мироздания, для которых не всегда находятся слова. «Дочь фараона» говорит исключительно о красоте и могуществе танца. Архаичные штампы, поданные с привкусом иронии, отлично подчеркивают ценность танцевальной ткани.

    Хореограф реконструкции Тони Канделоро опирался на записи спектакля, сделанные по особой системе нотаций, а еще на воспоминания артистов, которым довелось учиться у видных представителей первой волны русской балетной эмиграции. По словам итальянского хореографа, от зарубежных наследников петербургских традиций он многое узнал о стиле Петипа, понял, в частности, что «в классическом балете виртуозность — не акробатика, а выстраивание системы танца».

    ТЕЛО БАЛЕТА

    Само понятие «реконструкция» неоднозначно: за ним может скрываться как музейная пыль, так и дешевый блеск новодела. Новая «Дочь фараона», как показала премьера, свободна от крайностей и не мучает живое театральное тело «аутентичностью». Хотя, безусловно, дает материал, чтобы порассуждать о стилевых особенностях «довагановской эпохи», о переплетении итальянского, французского и датского влияния на танцевальную лексику.

    Далеко не всегда эти нюансы может уловить обычный зритель. Зато нельзя не восхититься головокружительным изобилием вариаций и ансамблей, изысканностью перестроений кордебалета, декоративностью торжественных шествий, щедро снабженных разнообразным реквизитом.

    За дизайн декораций и костюмов в спектакле отвечает Роберт Пердзиола. Американский сценограф (кстати, оформивший «Жизель» в Большом театре в 2019 году) опирался на эскизы целой плеяды художников, создававших «Дочь фараона» на императорской сцене. Пышность, роскошь, многоцветье — но не только. Сценический дизайн тоже имеет привкус иронии.

    В прологе песчаная буря подана как устрашающий черный торнадо, родившийся в какой-нибудь условной Оклахоме. Лорд Вильсон выглядит как сподвижник Говарда Картера, раскопавшего гробницу Тутанхамона в середине 1920-х, то есть ровно тогда, когда «Дочь фараона» уже завершала первую серию своей сценической жизни.

    Особую пикантность зрелищу добавляет контраст между изобильной красочностью спектакля и суровой функциональностью интерьера зрительного зала Мариинского-2. Из радикального несходства рождается неожиданное эстетическое равновесие.

    Но в конечном счете «Дочь фараона» из тех спектаклей, которые делают исполнители. Самой большой опасностью было бы демонстрировать зрителям трудную и честно выполненную работу. К счастью, на премьерных спектаклях артисты откровенно любовались собой, упивались собственной красотой, грацией, статью.

    ДОРОГУ БАЛЕРИНЕ

    Аспиччию в два премьерных вечера танцевали Виктория Терешкина и Мария Хорева. И каждым выходом подтверждали: балерина создана для того, чтобы ею восхищаться. Виктория привлекает энергией и экспрессией, Мария — невероятной чистотой и кружевную тонкостью каждого па.

    У молодой солистки (формально у Хоревой пока нет статуса примы) присутствует удивительное качество: по ходу спектакля она на глазах расцветает, как весенний цветок под солнечным лучом.

    Роль лорда Вильсона, он же Таор, пришлась вполне впору ее партнеру Филиппу Степину, а Кимин Ким, блистательно танцевавший в дуэте с Терешкиной, в образе египтянина был просто бесподобен. Рената Шакирова и Надежда Батоева блеснули в партии невольницы Рамзеи. Да и вся труппа провела премьеру на эмоциональном взлете, создав яркий и запоминающийся театральный праздник.

    У «Дочери фараона» есть все шансы превратиться в одну из драгоценностей репертуара Мариинского театра. Нельзя не отметить, что сейчас у балетного алмаза есть достойная оправа: в Эрмитаже продолжает работу выставка «Египтомания», а в Манеже бьет рекорды популярности выставка «Первая позиция. Русский балет».

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    МОЖЕТ ЛИ ТВОРЕЦ ЖИТЬ В БАШНЕ ИЗ СЛОНОВОЙ КОСТИ?

    На большой сцене Театра «На Литейном» наконец-то появился спектакль с непроходной режиссурой — такие удачи здесь редки. Хотя нельзя не оговориться: режиссерский дебют актера Романа Агеева в первую очередь запоминается актерскими работами. Кажется, что «Бег» создается этюдным методом, а режиссер с большой фантазией делает из приносов развернутые мизансцены. Хоть это и не всегда работает на смыслы.

    Каждый из снов (авторы используют первую редакцию пьесы Михаила Булгакова) снится конкретному герою. На события сна мы смотрим его глазами, но через призму «эксцентрической комедии в стиле „буфф“», как обозначает жанр спектакля Агеев, вдохновленный творчеством Джеймса Тьерре. Это интересное режиссерское прочтение, но ему не до конца оказываются подвластны булгаковская драматургия и актерские данные.

    Особенно яростно сопротивляется финал, но он оказывается «сдан», как Крым — Хлудовым. Трагическая нота, которую берут артисты, «снимается» нестройным заунывным исполнением песни, смысловые акценты которой трудно восстановить в памяти. И тема, связанная с мучительным решением — оставаться или возвращаться на родину, к сожалению, вновь актуальная, звучит пошло и натужно. После — идет песня Галича «Когда я вернусь» как подтекст трагического возвращения Хлудова — но у Галича в песне есть адресат… Есть ли он у Романа Валерьяновича?

    Виталий Гудков, играющий генерала Романа Хлудова, — не эксцентрик, но он эксцентричен. Хлудов — это выбеленное лицо, на котором темнеют впалые глаза и прорастают диковинные усы, да шинель на пару размеров больше и душа романтика: он не руководит фронтом — он им дирижирует. Жестокость его явлена вспышками гнева, после которых нужно чуть прийти в себя, сфокусироваться на предмете перед собой. Найти точку опоры. Руки он держит часто за спиной, не как военный, а как заключенный. Он с самого начала знает, что будет дальше. Генерал-дирижер и его острое желание вернуться на родину… Тут бы не Галичу зазвучать, а Оксимирону: «Ведь в этом цирке лишь два пути: / Суицид или стоицизм», «Может ли творец жить в башне из слоновой кости? / Вхожим быть во дворец или яро против вельмож, / Или сохранять свой нейтралитет рядом с…». Трек рэпера обрывается выстрелом (в этом контексте возникает параллель с последней редакцией «Бега»). В глазах Хлудова—Гудкова читается тот же вопрос — о творце и башне из слоновой кости.

    А вот первый буффон в спектакле — опытный клоун и мим Евгений Тележкин, играющий генерала Чарноту. Артист, в других спектаклях зажатый на вторых ролях в амплуа простака и слуги, наконец-то может разыграться и продемонстрировать свой актерский диапазон. Чарнота здесь — плоть и кровь, он по-мужицки обаятелен: и когда прячется в монастыре в женском платье, и когда встречается со своей Люськой, уже живущей в Париже с Корзухиным. Он — буффон, но это маска: внутри Чарнота — трагический герой, ощущающий все несовершенство жизни и изо всех сил старающийся сделать ее лучше. Подловатого Корзухина победить смекалкой, восторженную Люську обаять мужественной сдержанностью, резкого и импульсивного Хлудова впечатлить честностью и чуть-чуть — панибратством («Рома, Рома, ты чего»). Башня из слоновой кости — совсем не по нутру Чарноте.

    Чарнота с его жаждой жизни и Хлудов с его предощущением смерти — герои трагические. Где-то рядом с ними парит на своих крыльях Серафима Корзухина, но прекрасной актрисе Наталье Ионовой в этом спектакле играть практически нечего. Зато разыгралась Александра Жарова — артистка демонстрирует комедийную легкость под грузом «утяжеляющих» ее толщинок, обеспечивающих особенно округлые формы Люськи, соблазнительницы Корзухина. Парамона Ильича играет Александр Безруков, и именно он в этом спектакле — эксцентрик. С ним можно пережить даже практически невыносимую сцену игры в карты, когда «размножившиеся» Антуаны (вместо одного слуги — на сцене четверо), накинув на себя, как промоутеры у метро, щиты в виде огромных карт, долго-долго пляшут.

    Эти неуемные танцы и песни, долгие бессмысленные и несмешные хождения по залу с крылатым батискафом (это также что-то среднее между птицей и фотоаппаратом), пантомимы с корабликами и чемоданами, желание возвращаться к гэгу с бесконечно длинной веревкой, опутывающей Серафиму, физическое воплощение призрака вестового Крапилина (Николай Красноперов), лишенное всякой актерской органики… С одной стороны — too much, с другой — отлично погружают в морок. Только дернуться и проснуться пока не выходит.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ARENA DI PIETROBURGO

    Первой оперной премьерой нового 2023 года в Мариинском театре стал вердиевский «Набукко» — ею театр открыл «Месяц Верди в Мариинском», приуроченный к грядущему 210-летнему юбилею «маэстро итальянской революции».

    Символично, что старт вердиевских торжеств дан третьей оперой гения — именно с «Набукко» началась сперва всеитальянская, а потом и мировая слава композитора, чье имя впоследствии стало синонимом самого понятия «опера». В репертуаре Мариинки рекордное количество произведений Верди — на трех петербургских сценах их идет четырнадцать. В марте помимо премьеры «Набукко» театр покажет «Травиату», «Аиду», «Дона Карлоса», «Силу судьбы», «Риголетто» и «Трубадура». Этот парад, оформленный в специальную акцию, тем не менее не уникален для театра: в январе уже что-то подобное было: подряд прозвучали «Отелло», «Травиата», «Аттила» и «Сицилийская вечерня».

    Любовь главного оперного театра Северной столицы к Верди понятна: дело не только в том, что с его оперы — самые кассовые, искренне любимые публикой. У Мариинки есть своя история — ведь Верди писал для Императорской оперы Петербурга. Правда, «Сила судьбы» исполнялась только итальянскими певцами, да и помещение было иное — Большой Каменный театр, что, переделанный в конце XIX века в консерваторию, стоит и сегодня (в очередной раз в лесах — реконструкция длится уже больше десяти лет) напротив через Театральную площадь. Тем не менее композитор действительно творил по заказу из России и приезжал в нашу страну.

    «Набукко» в России впервые был показан именно в Большом Каменном — спустя девять лет после мировой премьеры в «Ла Скала» (1842) он появился под названием «Нино», поскольку царская цензура не допускала изображения на сцене царствующих особ. Тут не сделали исключение даже для такого персонажа, как вавилонский царь Навуходоносор II — гонитель ветхозаветных евреев, самый упоминаемый (и с отрицательной коннотацией) в Библии монарх. Эту оперу исполняла итальянская труппа. Титульного героя пел тот же, что и на мировой премьере в Милане, великий баритон Джорджо Ронкони. Было дано всего четыре представления, после чего "Нино"/"Набукко" исчез из России на полтора века. В Мариинке про него вспомнили лишь в 2005-м: Дмитрий Бертман перенес сюда свою французскую постановку, которая затем успешно шла на Исторической сцене театра полтора десятилетия (теперь ее можно увидеть в самом «Геликоне», возглавляемом Бертманом).

    Мариинский «Набукко» образца 2023 года продолжает линию последних сезонов на традиционную режиссуру, где постановщики скрупулезно следуют за либретто. Такими были недавние работы — «Орлеанская дева», «Лакме», «Итальянка в Алжире» и другие. К этой же эстетической линии относятся восстановленные недавно спектакли — «Дон Паскуале», «Отелло», «Сказание о невидимом граде Китеже», «Любовь к трем апельсинам». Это не значит, что радикального режиссерского театра больше не будет, — в мариинском репертуаре достаточно необычных спектаклей, более того, в грандиозной афише театра можно увидеть, что порой одна и та же опера представлена и в традиционном виде, и в актуализированном (например, «Евгений Онегин», «Аида»).

    Режиссер Анна Шишкина, давно работающая в Мариинке, но впервые делающая самостоятельный спектакль, предложила историческую фреску в стиле «колоссаль», где основное внимание сосредоточено не на детальной проработке образов, а на визуальной плакатности. В сценографии Петра Окунева доминируют огромные ступенчатые подиумы, напоминающие месопотамские зиккураты, а также видеоконтент Вадима Дуленко, заменяющий собой рисованные декорации, задники и занавесы, — пылающий в осаде Иерусалим, торжественные и устрашающие интерьеры храмов и дворцов Вавилона с узнаваемыми сине-золотыми мотивами (а-ля ворота богини Иштар в Пергамском музее Берлина) проплывают перед взором публики. Костюмы Антонии Шестаковой также претендуют на историческую достоверность, хотя в них и заложена условность антитезы — воинственные ассиро-вавилоняне в песочно-терракотовом, словно фигурки, сошедшие с клинописных табличек Междуречья, а гонимые иудеи — естественно, «все в белом». На фоне этой прямолинейной и местами скучноватой дихотомии выделяются яркие наряды самого царя — то он в лазурно-синем, то в огненно-алом, а львиная грива кудрей и борода лопатой напоминают широко известные Вавилонские образы.

    Грамотные разводки массовых сцен, четкое следование задачам партитуры, когда у солистов минимум неудобных поз, а все самое важное и вокально убойное (такого в опере хоть отбавляй) они исполняют на авансцене, динамичная смена мизансцен (между картинами декорации меняют пока не очень быстро) работает на образ спектакля в стиле Арены ди Верона: дидактичного, простого, яркого, сосредоточенного на музыкальном исполнении. Нужно ли большее для «Набукко», для этого псевдоисторического блокбастера с колоссальной концентрацией страстей на единицу времени? Едва ли. Большинство виденных до сих пор режиссерских интерпретаций этого опуса с временными телепортациями и фрейдистскими копаниями в психике персонажей выглядели малоубедительно, а порой и глупо.

    В премьерный день, 5 марта, Валерий Гергиев сразу «бросил в бой» оба состава исполнителей, а сам дважды вставал за пульт. Днем первую премьеру спели более молодые вокалисты, а вечером второй спектакль, играющий роль более престижного показа, отдали зрелым мастерам.

    Золотой лауреат недавнего конкурса Хиблы Герзмавы Вячеслав Васильев обладает ярким, мощным и красивым голосом, однако до партии Набукко он явно не дозрел ни технически (оттого многочисленны ошибки в тексте), ни эмоционально: его царь суетлив и одномерен. Екатерине Санниковой петь кровавую партию Абигайль — прямой путь испортить свое красивое лирико-драматическое сопрано, которое театр зачем-то постоянно бросает на самые экстремальные вещи (как меццовая партия Иоанны в «Орлеанской деве»), в то время как у певицы явно лучше получаются пока именно чисто лирические партии. Маститый Михаил Петренко разочаровал рыхлым, несфокуссированным верхним регистром, чего, увы, не смогла скрыть впечатляющая патетика его пророка Захарии.

    Роман Бурденко и Татьяна Сержан (Набукко и Абигайль вечернего показа) показали высокий класс настоящего драматического вердиевского пения. Насыщенные тембры и свобода в любой тесситуре партии (особенно «зверским» диапазоном отличается партия царской дочки) вкупе с неклишированной актерской игрой делали их героев притягательными и убедительными. Станиславу Трофимову партия Захарии чуть высоковата, но в целом и он порадовал сочетанием мягкости и грозности своего пения, проникновенностью интонации и их разнообразием. Из значимых партий второго плана впечатлили Зинаида Царенко (Фенена), Александр Трофимов и Кирилл Белов (Измаил). Хор Константина Рылова сорвал заслуженные овации на хите Va pensiero, хотя очевидно, что знаменитый мариинский коллектив может пронимать публику своим пением гораздо больше — здесь ему есть куда расти. Маэстро Гергиев энергичную и весьма плакатную музыку оперы подал с видимым энтузиазмом и искусно «разрулил» трудные ситуации, создаваемые неопытной молодежью, — оркестр звучит безупречно, растапливая сердца даже самых строгих критиков.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЧЕРЕПУШКА КАК ТЮРЬМА

    «Палата № 6». А. П. Чехов.
    Театр им. Ленсовета.
    Режиссер и художник Евгения Богинская.

    В «Палате № 6» Чехова нет любви, как в формуле Декарта нет переменной чувства. «Я мыслю, следовательно существую», — повторяют за философом чеховские персонажи, но отчего-то, помыслив слишком усердно, существовать перестают… Евгения Богинская предлагает альтернативный сценарий: что, если ввести недостающую переменную? Ведь с ума можно сойти не только от скуки, но и от большого счастья.

    В «Палате № 6» Богинской Рагин противопоставлен Хоботову, а разум — чувству. Режиссер вводит дополнительную сюжетную линию, позаимствовав ее из другого чеховского рассказа — «Дама с собачкой». «Некрасивой женщиной», приехавшей вместе с Хоботовым в город N, оказывается Анна Сергеевна, а сам Евгений Федорович — Дмитрием Дмитриевичем Гуровым… Чувство победило еще в экспозиции: любовники из одного рассказа перекочевали в другой, оставаясь все так же вместе.

    Впрочем, фразы из «Дамы с собачкой» Богинская распределяет равномерно, давая реплики Гурова и Михаилу Аверьянычу — он унаследовал от Дмитрия Дмитриевича амплуа любовника, начав ухаживать за Дарьюшкой. Богинская инсценирует рассказ монтажно — в логике самого спектакля. Пластические этюды Анны Сергеевны и Гурова-Хоботова, их беседы на французском (следствие любовного безумства), неловкие заигрывания Михаила Аверьяныча с Дарьюшкой — все это органично вплетено в фабулу «Палаты № 6», так что приписанное распознается не сразу. Несмотря на явное смещение акцентов — линия Хоботова теперь равнозначна Рагинской, — в центре внимания по-прежнему судьба сошедшего с ума доктора.

    Чеховский рассказ «Палата № 6» режиссер трансформирует в интеллектуальную драму. Больничная реальность, которую показывает Богинская, больше не делится на врачей и пациентов — нездоровы тут все (а значит равны). Чеховское смрадное неблагополучие больницы режиссер меняет на чеховскую бытовую пошлость жизни — она и в неловкой глупости одних, и в напыщенном снобизме других.

    Малая сцена Театра им. Ленсовета превращена в обитель душевнобольных: койка Громова располагается в проходе, среди зрительских мест, на сцене — три выдвигающихся платформы (за счет чего несколько сюжетных линий могут идти параллельно), над которыми — экран, куда транслируется видео. Вместо медицинского халата — домашний, вместо фляг с лекарствами — стопки книг.

    Главное визуальное решение — металлический каркас, который только намекает на заточение, не становясь при этом полноценной клеткой. Железным прутьям на сцене вторят прутья виртуальные, периодически появляясь и заполняя собой весь экран. Как станет ясно впоследствии, вся сцена — палата № 6, поэтому и переходы между явлениями достаточно безрассудны — абсолютно все происходит на глазах у зрителя открытым приемом. От лечебницы, как видно, осталось откровенно мало: одна койка и пара разговоров.

    Начинается спектакль с совместного выхода Рагина и Громова: дойдя до авансцены, они расходятся в противоположные стороны. Первый садится в большое кожаное кресло, приняв позу мыслителя, второй — на больничную койку, сделавшись больным. Мизансценически они друг друга зеркалят. Подобным образом показана перипетия, когда во время их философской беседы Громов выходит из зрительного зала на сцену, а доктор продолжает сидеть на его койке: на экран транслируется зеркальное изображение Рагина, говорящего с самим собой. Метафора эта проста, и понятно, что для режиссера не схождение Рагина с ума является основным. Намного важнее — превосходство чувства над разумом. А всеобщая болезненность — лишь предлагаемые обстоятельства.

    Сценографически конфликт спектакля наиболее явно выражен в сцене, где на трех выдвижных платформах действие идет параллельно: слева — говорящие по-французски Анна Сергеевна с Хоботовым-Гуровым, справа — целующиеся Дарьюшка с Михаилом Аверьянычем, а по центру — рассуждающие о гамлетовском страхе перед смертью Рагин с Громовым. Любовная одержимость друг другом в первых двух парах абсолютно тождественна интеллектуальной одержимости доктора больным.

    Ольга Маркарян, когда рецензировала в № 85 «ПТЖ» выпускные спектакли курса В. М. Фильштинского, про Евгению Богинскую писала, что та «стремится к сочетанию психологии и клоунады». В «Палате № 6» на этом сочетании строится спектакль: откровенно смешные номера идут вслед за плотными интеллектуальными беседами, которые сменяются мелодраматичными, практически водевильными сценами флирта. Режиссер смело жонглирует приемами, оставаясь при этом на арене драматизма, предлагая голодной публике вместо хлеба — пищу для размышлений, а вместо зрелищ — аскетичные железные прутья несвободы.

    Апофеозом клоунского в спектакле Богинской становится собирательный персонаж — Хор, которого играет эксцентрик Олег Сенченко. Хор — трикстер, провоцирующий сумасшествие доктора или являющийся его следствием. Сенченко являет всех пациентов 6-й палаты: надевая кипу, становится Мойсейкой, просящим копеечку, а сидя неподвижно в черном костюме с толщинками, превращается в безымянного толстого сумасшедшего… Взаимодействует он только с Рагиным, иногда предвосхищая его реплики, иногда отвечая на них, оказываясь, вероятно, плодом его воображения.

    Владимир Матвеев, напротив, играет Рагина психологически: уставший, скучающий в компании глупцов интеллигент. Практически все действие, когда не ведет интеллектуальную беседу с Громовым, он сидит в своем кресле и зевает — утомленный пошлостью происходящего. Высоко интонируя, он требует оставить его в покое, а очутившись в 6-й палате, окончательно теряет рассудок — глаза Матвеева-Рагина наполняются детским ужасом одиночества.

    А вот Громова Ивана Шевченко сложно перепутать с психически здоровым: он неусидчив, агрессивен, забывчив, к тому же каждую минуту плюется. Шевченко играет безумного осторожно, не переходя границу комического: его Громов внушает ужас, воспринимаясь потенциальной угрозой, — недаром половину действия зритель видит его лишь на экране. При подготовке к спектаклю труппа неделю провела в психбольнице — персонажа Громова Иван Шевченко, вероятно, подсмотрел там.

    Неприятный у Чехова Хоботов, объединившись с чуть менее неприятным Гуровым, стал чутким и сострадательным в исполнении Константина Симова: прилично одетый красивый молодой мужчина, нежно смотрящий на свою женщину и искренне желающий выздоровления коллеге. В той самой единственной книжке, которую он взял с собой, спрятана бутылка водки — по новейшему рецепту венской клиники за 1881 год. Собственно, конфликты у пары происходят на почве его алкоголизма и в спектакле решаются исключительно пластически: эта дополнительная деталь невежду Хоботова делает сложным Гуровым… Чувственная Анна Сергеевна в исполнении Евгении Евстигнеевой — персонаж второстепенный, несамостоятельный. Поэтому и существует она марионеточно — управляет ею Хоботов-муж. У пары своя логика поведения: говорят они на своем языке, ссорятся — через танец, секретничают — шепотом, лежа на полу.

    В Михаиле Аверьяныче Александра Солоненко эхом отзывается голос влюбленного Гурова: «Вот и выспался зачем-то. Что же я теперь ночью буду делать?..» Но персонаж Солоненко лишен пафоса любовника: он столь же лиричен, сколь и комичен. Несколько раз докучливо спросив, не помешает ли он Рагину, Михаил Аверьяныч снимает сапоги, демонстрируя внушительную дыру в носке, рассуждая при этом об устрицах. К этой дыре Дарьюшка в исполнении Юлии Леваковой будет заигрывающе тянуть свою ножку — их пара столь же комична, сколь и лирична.

    Во втором акте Анна Сергеевна произносит свой монолог из «Дамы с собачкой», заканчивая его вопросом: «А есть другая жизнь — пожить?» И вопрос этот становится общим для всех — и любовников, и интеллектуалов. Отчетливо звучат слова Михаила Аверьяныча, обращенные к врачу: «Вы монах: в карты не играете, женщин не любите». Тезис этот подтверждает звучащий три раза из уст разных персонажей рассказ о Рагине, который хотел быть священнослужителем, а стал врачом по настоянию отца.

    Именно в этом Богинская видит причину его болезни — другой жизни не будет. И если Анне Сергеевне достаточно любить, то Рагину необходимо убедиться в правильности своей мысли. Но его философия не прошла испытания на прочность реальностью — между теплым уютным кабинетом и 6-й палатой разница оказалась очевидной.

    Декарт неправ — выживут только любовники.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

     

     


    2 февраля 2023

    БИТВА ЗА ДЕТСКИЕ СЕРДЦА

    23 января 2023 года на нескольких сценах РАМТа состоялись итоговые показы замыслов, рожденных в ходе большого проекта под названием «Мастерская инсценирования: большая литература для большой сцены». РАМТ остается верен себе и своему принципу, провозглашенному Бородиным в 2008-м во время первой подобной лаборатории: «Молодые режиссеры — детям».

    Программа, стартовавшая еще в октябре 2022 года, была изначально задумала как большой образовательный проект в помощь театру в творческом поиске материала для утренников на Большой сцене: несмотря на богатый и очень разнообразный репертуар, спектаклей 6+ у РАМТа немного, и почти все они — легендарные хиты-долгожители вроде «Тома Сойера», идущего на сцене РАМТА аж с 1989 года, или «Кентервильского привидения», поставленного в 2005-м. Именно эту нишу и призвана была насытить новыми идеями и замыслами лаборатория. Объявленный театром опен-колл давал возможность тандемам, состоящим из молодых режиссеров и драматургов, заявиться с идеей постановки на большой сцене для аудитории 6–8+. Идея будущего спектакля должна была быть основана на инсценировке какой-либо известной детской прозы. В лонг-лист «Мастерской…» вошли 50 замыслов, из которых шесть пар режиссеров и драматургов были отобраны в итоге для дальнейшей работы над инсценировками и эскизами.

    На протяжении нескольких месяцев драматурги работали под руководством Натальи Степановны Скороход, создавая инсценировку с нуля. Позже к ним присоединялись режиссеры. Промежуточным этапом была защита проектов (по итогу готового текста и режиссерского решения), проходившая в закрытом для публики режиме. В итоге зрители увидели лишь четыре эскиза вместо шести. Однако же не ставшие эскизами замыслы решено было доделать и наравне с остальными опубликовать готовые тексты весной.

    Открывал день показов эскиз режиссера Филиппа Гуревича и драматурга Марии Малухиной в Черной комнате. Любопытной чертой и даже своеобразной изюминкой всех показов стало то, что предназначенные для большой сцены замыслы игрались, наоборот, в самых камерных уголках РАМТа — в Черной комнате, бывшей некогда репетиционным залом, в Белой комнате, на Малой сцене под крышей. Впрочем, для эскиза Гуревича это обстоятельство стало скорее плюсом: у режиссера отлично получилось создать в тесном черном зале, где зрителям пришлось существовать в формате «в тесноте да не в обиде», гнетущую и таинственную атмосферу страшных «Ленинградских сказок» Юлии Яковлевой. Авторы «Василиссы» не стали изменять своему фирменному стилю страшилки пополам с мистикой, что заставляло целевую аудиторию в первом ряду вжиматься в своих родителей и крепко держаться за руки.

    Гуревич и Малухина взялись рассказать об истории одной семьи в блокадном Ленинграде глазами трех маленьких детей, каждый из которых воспринимает происходящее вокруг как что-то странное, страшное и одновременно ужасно любопытное. Вот выстроилась очередь в булочную из мрачных людей-теней с лицами, закрытыми гипсовыми масками, с которых потихоньку осыпается белая крошащаяся штукатурка… Вот мальчику в этой очереди не достается ни крошки, ведь хлеб давно закончился, и непонятно, где его теперь брать… Вот в коммунальной квартире появляется некая инфернальная женщина в шубе, шипящая, как змея, и пытающаяся выведать у маленького Шурки, где же работает теперь его тетя. Все эти сцены идут калейдоскопом, давая зрителю лишь полунамеки к завязке всей истории.

    Актеры, играющие детей — старшего брата Шурку (Владимир Зомерфельд), младшего Бобку (Александр Девятьяров) и серьезную школьницу Таню (Татьяна Матюхова, в гриме имеющая поразительное портретное сходство с Таней Савичевой, это лицо девочки-старушки), — сухи и сдержанны, однако их дети очень узнаваемы. Точно психологически выверены сцены со взрослыми персонажами: проводы дяди Яши (Константин Юрченко) на фронт и встреча тети Веры (Виктория Тихановская) с дьявольской женщиной в шубе (яркая и запоминающаяся работа Анны Дворжецкой). Гуревич в небольшой по времени работе нашел сразу несколько удачных подходов к непростому для детского восприятия материалу: он перемежал сюжетные, вербальные куски с пластическими, в которых зрителям постарше давался четкий визуальный отсыл к сталинской эпохе физкультурных парадов, культа молодого, пышащего здоровьем и энергией тела по контрасту с голодающими и замерзающими стариками и детьми блокадного Ленинграда. Эскиз вышел очень атмосферным и, что не раз отмечалось в обсуждении, как будто бы идеально вписался в ту камерную площадку, на которой игрался (при переносе на большую сцену, скорее всего, многое из этой невероятной атмосферы будет потеряно).

    Второй эскиз — режиссера Тимура Шарафутдинова и драматурга Марии Огневой по сказочной повести советского писателя Виталия Губарева «Королевство кривых зеркал» — игрался в Белой комнате, которая отличается весьма специфической конфигурацией зрительного зала: хорошо видно только тем, кто сидит по центру. Этот недостаток решено было исправить с помощью зеркал, поставленных в боковые ниши, дававшие возможность зрителям, сидящим сбоку, видеть происходящее в центре как отражение, что безусловно добавляло эскизу вау-эффекта. Текст повести существенно переработан драматургом, и сюжетная линия приключений девочки Оли (Людмила Пивоварова) и ее зеркального отражения Яло (Дарья Затеева) помещена в другой контекст. Действие разворачивается в школе, где внешний вид персонажей стилизован под условные американские 70-е (джинсы клеш, блестки, халы и цветные ободочки на голове у одноклассников). Оля здесь — типичный худощавый подросток в джинсах и кедах, с пучком на голове. Она попадает в мир зазеркалья, куда до этого вытолкнула своего одноклассника Сашу (Алексей Веселкин-младший), пытаясь скрыть факт дружбы с таким «лузером», как он.

    В «Королевстве» царит искривленное представление о реальности и существуют современные смартфоны, а встречающая Олю Яло снимает слиры и рассуждает о буллинге того самого «чмошника» Саши. Школьная тема буллинга как двигатель всей истории не выглядела слишком убедительной, равно как и режиссерская идея стилизации истории под 70-е в Америке, однако же было любопытно наблюдать за попыткой режиссера разграничить два игровых пространства, а значит — два мира, в рамках одной очень небольшой площадки. Двоемирие истории вылилось в схематизм актерского существования, а у взрослой публики вызывало вопрос, на какую аудиторию рассчитана вся эта история, поскольку подростковый компонент явно превалировал в эскизе над сказочным.

    Третий эскиз — от режиссера Али Ловянниковой и драматурга Оли Потаповой — игрался вновь в Черной комнате, и это был тот случай, когда драматург и режиссер стопроцентно попали в возрастную целевую аудиторию. Их эскиз «Томасина» по одноименной повести Пола Гэллико получился невероятно теплым и обаятельным, с привкусом конфет «Пчелка», которые по ходу действия ели герои и которыми во время обсуждения эскиза актеры щедро одаривали зрителей.

    Аля Ловянникова давно и вполне успешно работает с детской зрительской аудиторией, при этом умеет делать спектакли бэби-формата. Ее отношение к ребенку-зрителю бережно и трепетно. Для исполнения своего замысла Аля уговорила актеров РАМТа взять в руки кукол, и этот прием дал возможность рассказать трогательную историю кошки Томасины (Мария Рыщенкова), ее хозяйки, девочки Мэри (Александра Розовская) и строгого доктора-ветеринара, отца Мэри (Алексей Мясников) просто, душевно и в то же время динамично: различные актерские трюки, вроде передавания металлической круглой коробочки из-под печенья с лягушкой внутри с первого ряда на последний, не давали зрительскому вниманию рассеиваться и держали в напряжении всех от мала до велика. Драматург построила текст таким образом, что историю, рассказанную от лица кошки, подхватывали персонажи-люди и персонажи-животные, наделенные драматургом даром слова (чего изначально не было в повести).

    Финальным эскизом, показанным 23 января на Малой сцене РАМТа, стал эскиз режиссера Ивана Пачина и драматурга Полины Коротыч, созданный по повести Гэри Шмидта «Битва по средам». Этот эскиз наиболее радикально выделялся на фоне всех остальных своей нацеленностью только и именно на подростковую аудиторию. История американского подростка Холинга (Вячеслав Копейкин), сталкивающегося с проблемами в школе на фоне Вьетнамской войны, круто замешана на первой подростковой любви, робких попытках выстроить свою собственную идентичность и найти общий язык в семье, где отец смотрит телевизор и верит всему, что оттуда говорят, а старшая сестра с нарисованным на щеке цветком идет останавливать ружья вместе с коммуной «детей цветов».

    Иван Пачин использует прием постоянной онлайн-трансляции крупных планов, высвечивающей для зрителей фрагменты исторического и культурного контекста, ставшие впоследствии символическими. Вот дрожащая камера долго показывает рекламу «Нутеллы» в виде постера, приклеенного к стене комнаты подростка… Вот камера скользит по лицу диктора новостей (блестящая роль Олега Зимы), рассказывающего о ситуации в мире. История взросления — вечная история, которая не теряет свою актуальность в любую эпоху и в любой стране мира. У Пачина и Коротыч получился самый длинный и самый неторопливый эскиз — как тягучий мед, он погружал зрителя в мир подростка спокойно и обстоятельно, и тем неожиданней был резкий финал со сценой учебной тревоги в школе, заставляющей Холинга и его учительницу миссис Бейкер (Диана Морозова) забраться под парту. Эскиз вышел необычным еще и по структуре: авторы взялись показать не просто сделанные начальные сцены текста инсценировки, а дать зрителю в своем эскизе представление о всем сюжете от начала до конца, создав некий дайджест.

    РАМТу, безусловно, предстоит теперь решить сложную задачу — ведь кто бы ни победил, все равно эскизу нужно быть переработанным для Большой сцены, где многие удачные режиссерские находки не смогут реализоваться просто в силу специфики пространства и работы с ним. Но театр в любом случае обогатился четырьмя прекрасными идеями и шестью тандемами молодых режиссеров и драматургов.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    18 января 2023

    БЕЗДЕЛЬНИК, КТО С НАМИ НЕ ПЬЕТ

    «Похмелье». Г. Федоров.
    Пермский театр оперы и балета им. П. И. Чайковского.
    Режиссер Федор Федотов, дирижер Иван Худяков-Веденяпин.

    Для камерных проектов Пермская опера периодически занимает сцену Частной филармонии «Триумф» — и мировая премьера оперы Георгия Федорова «Похмелье» состоялась именно там, в двух шагах от театра, на улице Ленина, где сто десять лет назад в Перми был открыт один из первых в городе кинотеатров. Сейчас здесь — модный центр культурной жизни: то редкое кино покажут, то приютят кого-то из танцовщиков контемпорари, то концерт устроят.

    Сцена из спектакля.
    Фото — архив театра.

    Почему «Похмелье» впервые сыграли именно здесь? Сдается мне, потому, что у площадки, позиционируемой как «музыкальный лофт» (в здании всего два этажа, но кто считает), меньше обязательств перед консервативной частью публики. Авторы постановки еще и соломки подложили: когда публика только входит в зал и рассаживается на свои места, на заднике-экране уже висят «отзывы зрителей» — то ли реальные, то ли придуманные. Если реальные — то это отзывы еще только на известие о том, что вот, в Перми будет премьера оперы «Похмелье». И в них — от элегического вздоха («А когда-то у нас шли все оперы Чайковского…») до достаточно агрессивных реплик сетевых троллей. То, что они сразу предъявлены публике, предусмотрительно: зрителю предлагается отнестись к «толькочайковским» отзывам иронически и не отождествлять себя с их авторами.

    На тот же эффект работает и такая простая вещь, как обязательное зачитывание требования выключить мобильные телефоны: голос диктора на этом спектакле с чудовищным нажимом (a la первомайская демонстрация в глубоко советские времена) произносит полное наименование театра, а затем повторяет его на таком питекантропном английском, какой преподавался в 95% советских школ. Вот все в духе «лет ми спик фром май харт» — и публика хохочет-заливается, и получает прививку от точки зрения «в СССР все было лучше». Так расчищается ментальная площадка, так заявляются правила игры: мы ставим сегодняшнюю оперу о сегодняшнем дне и живем по правилам XXI века.

    Впрочем, может быть, дело и в том, что «Похмелье» — сочинение камерное не столько даже по составу исполнителей (да, один певец, но и большой ансамбль солистов оркестра, и немаленький мужской хор), сколько по истории, в нем рассказанной. Опера, выросшая из пьесы Полины Коротыч, не затрагивает каких-то глобальных проблем и событий. В ее центре — главный герой, и все, что с ним происходит полтора часа, — это переживание состояния «после вчерашнего». Окружающий мир захвачен в оптику спектакля ровно в той степени, в какой он видится герою, что не в силах поднять голову и при передвижении по улице видит только край своего плаща — ну и скамейку, на которую падает без сил. Все глобальные беды остались где-то за горизонтом (не для того ли люди пьют?), а важнейшей задачей нынешней минуты становится удержаться и не у(дари)ть тетку, что невыносимо орет на своего сына.

    Все путешествие Ромы (Тимофей Павленко) по улицам города (где-то в позднесоветских районах, герой объясняется в любви к «панелькам») — это последовательное переживание стрессов от общения с окружающими. Собственно, опера становится ламентацией человека, которому не-хо-ро-шо, но от которого все чего-то хотят. При этом артист на сцене один (кроме крохотного эпизода, когда к нему присоединяется партнер), и его герой почти не перемещается по сцене — он сидит на стуле в окружении двух десятков трехлитровых банок с водой. Более того — он почти не произносит слов. Вся партия главного героя — это серия стонов, мычания и глубинных воплей, а «история», происходящая в опере, рассказывается на экране с помощью довольно кратких, точных и гомерически смешных титров, плюс — в проекции сотворены физиономии людей, с которыми Рома вынужден вступать в контакт, и записаны их краткие реплики. За спиной артиста, ближе к заднику — дирижер и оркестр. Слева и справа у кулис — поделенный надвое мужской хор, всеми душами (и голосами) отзывающийся на вокальные страдания Ромы.

    Вот казалось бы: нам рассказывают о том, как человек мучается, и даже рьяный проповедник трезвого образа жизни вряд ли Рому осудит — явно не люмпен, не алкоголик, хорошо одетый и недешево подстриженный джентльмен лет тридцати с небольшим. Ну да, вчера позволил себе лишнего (и на экране нам показывают, как позволил: какие-то самозабвенные танцы в узнаваемых стенах того же самого «Триумфа»). Ну так никому неприятностей — кроме себя — не причинил. Посочувствовать ему? Ну да, наверное, надо. Но что же зал так хохочет, почему спектакль совершенно очевидно можно отнести к комедиям?

    Дело, конечно, в точности и узнаваемости ситуаций, в быстрых и безжалостных комментариях к ним. Что, одному несчастному Роме хочется пристукнуть громогласную тетку, унижающую на улице собственного ребенка? Только ему в самый неподходящий момент встречаются сумасшедшие бывшие? (Фемвеганка, убежденная, что раз герой оказался с ней в одном месте в одно и то же время — значит, он до сих пор ее любит и преследует, — о, какие выражения принимает в этот момент лицо артиста Тимофея Павленко!) Только ему таксисты рассказывают тупые анекдоты и ожидают заливистого смеха? Только с ним вступают в философские беседы бухие дворники, требующие отпущения грехов? (Нет, вот последнее, наверно, все же редкий опыт.) Герой бредет, садится, снова бредет (не поднимаясь со стула) — и пропускает сквозь себя этот дурацкий, странный и все же (очевидно) любимый мир.

    С музыкальной точки зрения опера Георгия Федорова (27-летний выпускник Санкт-Петербургской консерватории, ученик Сергея Слонимского) дает немало поводов для радости. Опера рисует нам внутренний музыкальный мир героя, и в этом мире царят широко известные песни (от «Забирай меня скорей, увози за сто морей» до «Но если есть в кармане пачка сигарет…» и в финале — «Where is my mind?», что определенно отсекает от аллюзий слишком молодую часть аудитории, не переживавшую свежесть «Бойцовского клуба»). При этом композитор так обрабатывает замученный миллионами исполнений материал, что мелодии обретают свежесть и прямо-таки настоящую оперную монументальность. И в целом — сплетение воплей и тягостных вздохов героя, комментариев хора, плотной оркестровой основы создает спектакль очень цельный и при этом насыщенный воздухом. Он не обрушивается на зрителя, но дает ему вздохнуть — что очень важно в наше время.

    Меж тем, причуды пропитанного алкоголем сознания занимали творцов с основания мира, и публика всегда радостно отзывается на очередные эскапады очередного Жени Лукашина. Герой «Похмелья» не просто бредет куда-то — он ощущает себя значимым центром мира. Ну вот буквально — прекрати он удерживать взглядом соседний дом, и дом обрушится. Тут что важно? Не просто смена ролей (это сам Рома рухнет, конечно же, если на что-нибудь не обопрется), но готовность даже в самый неприятный для себя день этот самый дом — мир — удерживать. Вообще без пафоса, ну просто потому, что такая судьба тебе выпала. Ну вот как выпадает людям судьба держать — и строить, и развивать — оперный дом. В будни и праздники («Похмелье» показали впервые аккурат на Старый Новый год), при любых обстоятельствах. Не отводить взгляд, не опускать руки.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    4 января 2023

    POSTСТУДЕНТЫ, ХОЧУ УВИДЕТЬ ХАРМСА…

    «Нетеперь (Хармс-Шардам, или Полет в небеса)».
    Студия-театр Бызгу.
    Режиссер Сергей Бызгу.

    Окутанному теплом стен института на Моховой, пригревшемуся на сцене Учебного театра актеру тяжело выходить из студенчества. Либо он оказывается бездомным, либо его пригревают в новых стенах другого театра, либо актеры и мастер создают свой театр. Выпускники курса Сергея Дмитриевича Бызгу 2022 года (одного из самых сильных, талантливых, успешных и в чем-то попсовых курсов) выбрали третий путь: оставшись без прежнего дома, построили свой новый дом. Забрали с собой накопившуюся за годы учебы фан-базу (накопившуюся заслуженно, между прочим!), забрали своих педагогов и пошли покорять просторы петербургского театрального мира.

    Бывшие студенты имели успех, аншлаги на учебной сцене.

    «Буэндия. История одного рода» — спектакль-история, спектакль-эпопея, спектакль, который студенты четыре года проживали, ради которого учились и которым достойно закончили свой путь на Моховой.

    «Планета людей» — демонстрация профессионального гиперреального перевоплощения в персонажа.

    «Дети проходных дворов» — трогательный, честный и откровенный спектакль-самовербатим, спектакль-рефлексия и терапия, гимн поколения нынешних студентов РГИСИ.

    «Дети проходных дворов vol. 2.0» был попыткой привлечь внимание аудитории с помощью известного зрителю названия, под которым будет скрываться принципиально другой НЕспектакль (так пишут в афише). Это было попыткой закрепить за собой сформированную за четыре года фан-базу, чтобы зрители пошли на премьеры с уверенностью в том, что ребята не сдулись, что они все те же дерзкие, бойкие, свободные и в чем-то протестные, но уже не студенты, а дипломированные специалисты.

    Но если «Дети проходных дворов vol. 2.0» были скорее пиар-ходом, маркетингом, то на «Нетеперь» идешь с вопросом: «Смогут ли?»

    Амбициозные, ощущающие успех postстуденты кидают перчатку и смело идут на дуэль с ожиданиями. Они берут сложный материал: детские стихи, письма, дневники и рассказы Хармса. Хармса, которого крайне редко можно увидеть в хорошем исполнении. Они, только создавшие театр, сами завышают планку и пытаются перепрыгнуть ее, почти не разбегаясь. Хармс — художник, за произведениями которого (внешне смешными, нелепыми, нелогичными и абсурдными) скрывается ощущение беспросветной тьмы, безысходности, ощущение потери почвы под ногами и тотальное отчаяние. Настолько, что ты не понимаешь, 7 идет за 8 или 8 за 7? Настолько, что «теперь тут, а теперь там, а теперь тут, а теперь и тут, и там». Хармс — не материал для фарса. Хармсу чужды патетика и пафос. Хармс — опустошенно страдающий и безнадежно сгнивающий заживо.

    Спектакль на сцене Большого театра кукол строится по этюдному методу: режиссер в соавторстве со студентами берут ряд сценок, пытаясь связать их по смыслу, берут сквозных героев и взаимодействуют с залом. Все интересно по замыслу, но если бы это еще было режиссерски простроено… Сценки между собой связаны условно, логика тоже вполне условна. Отсюда постоянные перескоки от этюда к этюду, возврат к теме, распыление.

    Но postстуденты бойкие. Postстуденты хотят проявить себя максимально. Мастерски, с азартом они играют недокапустник, недомелодраму, недокомедию по недоХармсу. Недокапустник — потому что не смеются ни над залом, ни над собой, а смеются над нелепыми стишками Хармса. Недомелодрама, недокомедия — потому что нет структуры, нет цельной жанровой композиции. Да, они начинают и заканчивают одинаково эстетически прекрасной, одинаково неуместно пафосной статичной сценой. Да, они возвращаются к этюдам, пытаясь провести сюжет по пути от веселой истории с улыбчивыми героями в милых костюмах до истории усталости с избитыми, измученными героями. Но за этими внешними изменениями нет внутренней травмированности, нет желания показать разруху мира.

    НедоХармс — потому что Хармс не проанализирован, не прочувствован и не проработан. Превращение Хармса в хохму, фарс — неуместность, особенно в контексте конца бесчеловечного 2022 года.

    Авторы спектакля, конечно, цитируют Хармса. Например, в начале актеры демонстрируют его знаменитый этюд: несколько раз закрывая и открывая кулисы, якобы не смогут начать спектакль по техническим причинам, а потом выйдет маленькая очаровательная девочка, извинится перед Сергеем Дмитриевичем, скажет знаменитую фразу «театр закрывается, нас всех тошнит» и убежит.

    Актеры будут с усердием, с профессионализмом и талантом отыгрывать смешные миниатюры, нелепые сюжетные стишки. Они будут кататься в импровизированных санках, весело и задорно читая, что на своем пути сносят всех: и зайца, и медведя, и лисицу. Влад Низовцев из зрительного зала будет дерзко кричать, что художники, люди искусства и науки — дерьмо. Его же герой будет в страстном карикатурном танцевальном поединке переигрывать героя Юрия Дементьева. Александр Дробитько с усами героев из «Каламбура», в гиперболизированно серьезном образе милиционера будет проходить по сцене и так же каламбурно следить за порядком, а Максим Райчонок — наигранно уперто лежать на полу и утверждать, что он прописан в коммуналке и никуда не уйдет. Юрий Дементьев, Игорь Астапенко и Александр Дробитько в одинаковых бежевых шортиках с подтяжками и рубашках задорно, по-детски прочтут стишки про то, что они стали советскими самолетом, пароходом и автомобилем. Валерия Ермошина будет почти весь спектакль убирать мусор со сцены, гоняя его дворничьей метлой, а Анастасия Филиппова, играя мелодраматичную сцену влюбленности, — с женской воздушностью колоть дрова топором, от которого отпадет топорище. И так далее… Но в этом не будет ни всепоглощающей советчины, не щадящей даже детей, ни затемненности разума, не будет коммунальной бездомности, не будет горечи от рабского неблагодарного труда советского человека, не будет тяжести женской советской судьбы. Не будет ничего, кроме умелой комедийной игры postстудентов-специалистов с горящими глазами и брошенной мысли попытаться отрефлексировать Хармса.

    Соответствие Хармсу в одном — в звуке. Весь спектакль сопровождается звуками терменвокса — одного из немногих пространственных музыкальных инструментов, извлекающего звуки почти из воздуха. Нагнетающая ирреальная живая музыка, звучащая «без почвы», соответствует идее Хармса.

    Если бы этот спектакль шел год назад в Учебном театре, если бы эту премьеру выпустили, безусловно, талантливые, любимые и нами, и публикой студенты, то все были бы в восторге. Но студенты выросли, они требуют нового, их волнует совершенно другое, и у них совершенно новые амбиции. И они в абсолютно других обстоятельствах. Их конкуренты по живому театральному процессу — не такие же студенты из других мастерских, а профессиональные актеры из больших театров, с профессиональными режиссерами. И такая конкуренция может служить поводом для развития, но оно возможно, лишь будучи постепенным и рациональным, чего ввиду амбиций и замашек у молодого театра пока нет.

    Нестуденческий театральный процесс идет, и идет стремительно. И здесь зрителя не удивить красивым финалом с пафосным прочтением стихотворений обэриута; не удивить смелой и азартной игрой актеров; зрителя сложно удивить просто Хармсом, если в прочтении нет этого Хармса. Цитируя «Нетеперь», да, спектакль «мы смотрели, но не [у]видели», а по курсу «мы тоскуем и думаем и томимся»…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ГАЛЕРЕЯ СМЕРТИ

    «Преступление и наказание». По роману Ф. М. Достоевского.
    Театр ARTиШОК (Алматы).
    Режиссер Антон Болкунов.

    «Гений и злодейство — две вещи несовместные».
    Надпись карандашом на форзаце
    одного из экземпляров «Преступления и наказания»
    в ближайшем к театру «Букинисте»

    Какую цену за искусство готовы заплатить его создатели? Время, силы, разрушенные отношения? А если целые человеческие жизни? Кажется, над этим вопросом предлагают поразмышлять авторы спектакля «Преступление и наказание» в Театре ARTиШОК — студенты курса при театре под руководством Антона Болкунова. Спектакль, в котором каждый персонаж по-своему творец и ради искусства готов на все.

    Раскольников здесь — не неудачливый студент юридического, он — художник, автор, для которого нет ничего важнее собственных работ. Марк Куклин играет его самовлюбленным кудрявым хипстером в кожаной куртке и модных очках. Ему не до размышлений о «твари дрожащей». В одной из первых сцен он сначала пытается медитировать, завернувшись в пластиковый мешок, как в древнеримскую тогу (Цезарь ему явно милее Наполеона), а потом «дрожит», мастурбируя на автопортреты, которые специально заранее расставил. Только что здесь важнее — такое поклонение искусству или самолюбование? Позднее он оставляет миниатюрные копии своих художеств семье Мармеладовых вместо денег — широкий жест, ведь он так оставляет часть себя.

    Искусство в этой реальности фактически равно преступлению. Зрители попадают в зал через сцену с застывшими в разных позах героями: у одной стены кто-то звонит по телефону, вызывая «скорую» для Мармеладова, в углу парочка придается разврату, как в борделе, а в другом углу можно рассмотреть мертвую старушку. В воздухе мерцают красно-синие полицейские лампы и громко визжит сирена. Между «экспонатами» своеобразного музея ходит Порфирий в бежевом плаще, как какой-нибудь Дейл Купер из «Твин Пикса», и светит фонариком, оглядывая место преступления. Кресла отделены от сцены желтой оградительной лентой с надписями STOP, через которую зрителю нужно перелезть, чтобы добраться до своих мест. Артисты, студенты курса Театра ARTиШок, вершат нечто противозаконное на сцене в течение двух часов, нарушая как представления обывателей о Достоевском, так и законы «театра художника». В конце спектакля они вместо себя развесили портреты и вынесли части декораций, будто бы декларируя самоуничтожение или демонстрируя равенство себя вещам.

    Сюжет Достоевского здесь вторичен, хотя его и можно угадать в бессловесных сценах. Смонтированы они довольно условно: либо персонаж следующего эпизода просто неожиданно появляется, либо музыка меняет темп (за звук отвечает режиссер с электрогитарой вместе со вторым режиссером Викторией Мухамеджановой — она на барабанах), и актеры занимают пространство новыми предметами. Эпизоды сменяют друг друга неторопливо — это не бешеный калейдоскоп событий, а скорее плавное погружение, ненарративный рассказ, мантра, которая приоткрывает нам путь к финалу. Ритм музыки, а вместе с ним и темп спектакля размеренный, как будто специально, чтобы мы успели обратить внимание на каждую деталь, и сами актеры тоже действуют спокойно и осторожно. При том, что воспроизведено множество эпизодов романа, мы не увидим одного из главных — непосредственно убийства старушки, и не узнаем мотивов, которые подтолкнули к нему Раскольникова. К финалу они сами прорастут сквозь череду разнообразных деталей.

    «Преступление и наказание» поставлен в жанре «театр художника». Этот вид театра формируется еще с начала XX века, но говорить о том, что в нем есть единые для всех правила, до сих пор довольно сложно. Одной из характеристик, которая кажется незыблемой, можно назвать подмеченное Диной Годер в давней книге «Художники, визионеры, циркачи» свойство: авторы «располагают актеров и сценографию, как изображения на холсте или детали динамической инсталляции… создавая объекты или изображения прямо во время действия и превращая этот процесс в само действие или важный театральный прием» (Д. Годер, «Художники, визионеры, циркачи. Очерки визуального театра», с. 72). Это применимо к спектаклю Болкунова — он часто разбивается на микроинсталляции, а создание картин — важная составляющая героев. Порфирий рисует Раскольникова с топором в сцене его допроса и тем самым заставляет того изрядно понервничать. Чета Мармеладовых буквально копирует картины известных авторов: Катерина Ивановна появляется в образе «Девушки с жемчужной сережкой» Вермеера, а вместе они, закутанные в простыни, будто бы цитируют магриттовских «Влюбленных».

    Рискованность такого спектакля в том, что зритель одновременно знает все главные интриги и не помнит деталей, за узнаванием которых скрывается один из принципов просмотра. Персонажи часто показаны так, что не сразу понимаешь, кто именно перед тобой. Выходит девушка в мужской одежде, сапогах и белом шарфе. У нее в руках поднос с опасным лезвием и пеной для бритья. К ней подсаживается еще одна девушка — по всему видно, что фигура подчиненная. Первая — Аружан Елеу — устанавливает треногу, ставит на нее камеру (ее персонаж с камерой не расстается), затем намазывает лицо пеной и начинает не спеша бриться. Потом берет руку второй — Асыл Сарсен, тем самым принуждая помочь. Ее лицо ничего не выражает. Чуть позднее к ним на инвалидном кресле присоединяется Улжан Алпыспай, в руках — баллон с кислородом и сигарета. Когда она увидела «бритье», то кинула во вторую девушку ком грязи и вручила ей в руки чемодан. Та безропотно ушла. Первая девушка подняла третью с коляски, перенесла на стол так, как в фильмах носят любимых женщин, развязала на спине платье и… намазала спину той же пеной для бритья. Затем быстро смахнула пену лезвием, обозначив скорый финал любовного акта.

    О каких героях идет речь? Так нам показали треугольник Свидригайлова, Дуни и Марфы Петровны, причем последнюю мы больше в спектакле не увидим. В самой энергичной сцене — когда мы вдруг оказываемся в цирковом борделе, где девушки на розовых шарах прыгают, держась за грудь, пока над ними парит на канатах Соня Мармеладова, — Свидригайлов появился, потряхивая баллон с кислородом, обозначая свою свободу и причастность к смерти бывшей супруги. Его же смерть тоже показана при помощи бритья: актриса намазывает лицо пеной и аккуратно проводит лезвием по шее, только теперь в месте, где прошло лезвие, появляется красная полоска искусственной крови. Разумеется, и это самоубийство ради искусства — так Свидригайлов снимает на свою камеру лучший эпизод своего автофикшен-сериала.

    Сон Раскольникова о лошади — еще один пример парадоксального, но точного мышления авторов. С потолка опускается веревка со скалолазным креплением. Один из артистов крепит к ней слепленную из бумаги лошадь (которая, правда, слегка похожа на корову). Тут же на сцене появляются участники странных раскольниковских фантазий — на этот раз они замотаны в старые советские матрасы. Убийство лошади показано с помощью мексиканской игры в пиньяту: участники сцены по очереди колотят по игрушке то палкой, то руками или ногами, пока из нее не высыпается весь песок. Страдания живого существа показываются через разрушение объекта — нам предлагают то ли сочувствовать мертвой материи, как живой, то ли наоборот — приравнять любую смерть к детской веселой игре. Бедный Родя стоит тут же, рядом, причем вместе с Мармеладовым, не в силах что-либо поменять.

    Так же не в силах он поменять что-либо и когда приносит домой умирающего Мармеладова. Его смерть сделана почти банально: актер, лежа на полу, выпускает из себя дым, как бы показывая отделение души от тела. Тут же все переходит в его поминки: вешается огромный портрет, появляются гости, а на Катерине Ивановне появляется черный рождественский колпак. Актриса Ольга Рубцова здесь тоже играет — ее Катерина Ивановна сумасшедшая, излишне радостная женщина, которую даже маленькие дети не могут вернуть в реальность. Именно ее глазами мы видим мир в этой сцене — поминки больше напоминают именины. Свечи она втыкает в буханку хлеба и тут же радостно задувает, поп приходит с черным клоунским носом и показывает фокусы. Правда, фокусы эти — с исчезновением денег, в котором обвиняют Соню. Сама Соня всю сцену стоит со свечами, прикрепленными резинками к рукам. Не слишком оригинальный христианский образ, который восполняется реальной тратой сил артистки: почти десять минут она не опускает рук, на которые капает воск.

    Изобретательность визуальных образов, однако, не снимает проблему актерского существования. Тут и у старожилов жанра не все однозначно: например, Анна Иванова-Брашинская в Словаре АХЕ сформулировала роль актера в «театре художника» так: «…сценический субъект, который никого и ничего не играет, не изображает и не имитирует. По определению самих АХЕ — ʺоператорʺ или ʺархитектор пространстваʺ. По сценической функции — реквизитор, лаборант, фокусник, хулиган, демиург» (А. Иванова-Брашинская, «Словарь АХЕ», ПТЖ, № 47). В спектакле Театра ARTиШОК это не совсем так: да, артисты тоже создают некие арт-объекты, но не забывают и об образах персонажей. Будь то помощник следователя Заметов (Алтынай Есекина), который постоянно надувает медицинскую перчатку и курит, или сам Порфирий (Салим Болгазин), который в противовес Заметову бросает курить, заменяя сигарету сельдереем. Эта парочка комична в своих взаимодействиях, и актеры существуют по законам игрового театра. При этом эпизод, где Раскольников придумывает, как избавиться от улики, придуман буквально по-АХЕшному — зрители несколько минут наблюдают, как актер (именно актер, а не персонаж!) отпиливает часть рукоятки топора, прикладывает ее к стене и перекрашивает. А когда дело доходит до признания в убийстве, правила меняются снова — на игру «Крокодил»: Раскольников почти пантомимой пытается показать Соне все свои прегрешения, а в финале достает из-за пазухи тот самый кусок рукояти топора. Ту же пантомиму «слово в слово» повторяет в следующем эпизоде и Свидригайлов Дуне.

    Магия театра гораздо сильнее проявляется там, где актеры не играют героев, а лишь дают зрителю их визуальные составляющие. Алена Ивановна создается Александрой Деваевой на наших глазах — красивая артистка встает в ванну, поворачивается спиной и превращается в уродливую старушку: вот она напяливает подгузник, вот сгорбливает спину с помощью странных подтяжек, вот фиксирует у себя на лице маску с опущенными уголками рта. Однако та же артистка Соню уже играет, воспроизводя ее эмоции, оценивая поступки других героев по законам вполне психологическим. Шерхан Оразбеков не играет Мармеладова — опять же, создает образ из деталей: в рюмочной рассказ о своей жизни он транслирует при помощи различных стаканов и фужеров, разыгрывая целое представление без слов, а то, что он пьян, можно понять, когда он начинает передвигаться по сцене с привязанными к одной ноге скейтбордом, а к другой — роликовым коньком. В общем, кажется, что если это и «театр художника», то только наполовину — слишком много игры и «четвертой стены» в этом спектакле, и слишком мало открытой перформативности, чтобы говорить о полном соответствии. Зато это точно «театр про художника», про искусство и ту цену, которую за него можно заплатить.

    Еще одна важная составляющая — пространство. В зависимости от новых предметов и света, локация преображалась почти до неузнаваемости. Модный бар, в котором все мигает неоном; бордель, в котором девушки, придерживая грудь, прыгают на розовых шарах для фитнеса, пока Соня кружится над ними на специальных канатах, как под куполом цирка. В конце этого трипа на сцене остается только Мармеладов, который пьет воображаемую водку, пока его дочь почти превратилась в юлу. Неуютная комната Раскольникова показана с помощью небольшого умывальника, прислоненного к стене, а старушку мы застаем в ванной с туалетом, которые были скрыты за ширмой на арьерсцене. В финале в этом туалете сидит Раскольников с топором, уже признавшись во всем Заметову, а справа от него — еще один экспонат музея: разрубленное тело старушки, вылепленное в скульптуру. Точно такую скульптуру, но нарисованную на небольшом куске картона, Дуня нашла в комнате Раскольникова, когда нагрянула с матерью к нему в гости.

    Наравне с Раскольниковым почти все персонажи стали создателями искусства либо его объектами. Родион — буквально творя портреты, Соня — своей цирковой воздушной гимнастикой. Бюст Лужина вылепливает Дуня (тоже очень точная метафора: сочинила себе мужа, который в реальности не таков), а сам Лужин только этим бюстом в спектакле и появляется. Свидригайлов увлекается документальным кино — вечно ходит с камерой, чтобы не упустить очередной сюжетец. Даже за спиной у старушки-процентщицы мы можем обнаружить не иконостас, а целую картинную галерею, собранную из автопортретов должников. В качестве первой улики Порфирий находит на месте преступления кисть, из-за чего начинает казаться, что убийство старушки Раскольников затеял не чтобы проверить себя, а чтобы создать очередной арт-объект.

    Ясность наступает к финалу. Актеры покидают сцену, оставляя вместо себя целую выставку современного искусства, где собраны портреты умерших Мармеладовых, камера Свидригайлова и, конечно, скульптура разрубленной старушки. Целая галерея смерти. Раскольников из этого спектакля вряд ли станет раскаиваться в убийстве, ведь оно — всего лишь маленькая цена за то искусство, которое он создал. Пара разрушенных жизней за творение — такую малость не жаль кинуть в топку ради гениального экспоната, который останется в вечности. Пушкинский Сальери тоже сохранился благодаря одному убийству, да и сам Раскольников стал легендарным персонажем, потому что совместил в себе авторскую гениальность и злодейство. Мрачновато? Зато красиво.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    21 декабря 2022

    И ЖИЛИ ОНИ СЧАСТЛИВО, И УМЕРЛИ…

    «Илья Муромец».
    Кабаре «Шум».
    Режиссер Эдгар Закарян.

    Фарс и абсурд прочно закрепились в реальности. Формы осмысления действительности в искусстве — все больше комические. Вот и древнерусский былинный эпос режиссер Эдгар Закарян решает в актуальном преломлении — с китчем и клоунадой. В конце побеждает любовь. Может, и у нас так будет?

    В баре «Кабаре ʺШумʺ» молодой режиссер Закарян, известный по Minecraft-спектаклям БДТ и работе с Константином Богомоловым, ставит спектакль, заигрывая с жанром кабаре.

    «Шум» в доме Маяковского — третья версия проекта продюсера Артема Балаева (первая была в 2008-м, вторая — в 2021-м). Новая площадка открылась только в мае этого года, но уже успела стать актуальным пространством: каждую неделю здесь и концерты, и поэтические слэмы, и спектакли. Преемственность Петербургу Серебряного века автор «Шума» декларирует. Но кроме центра модернизма и приюта молодых художников за кабаре тянется исторический шлейф места, где в пародийной форме осмысляется социальная реальность. Интерес к этому жанру — определенный звоночек. Но, колеблясь между развлекательностью и сатирой, режиссер Закарян выбирает форму скорее юмористического шоу, чем памфлета.

    Действие торопливо движется под аккомпанемент баяна и пианино (композитор Владимир Розанов). Но песен и танцев в спектакле немного: исполнят вставший на ноги Илья и заговоривший Пес бодрую лезгинку, споют Цоя или «Пусть бегут неуклюже…» — и хватит. В «Илье Муромце» вперед выступают яркие актерские характерности, эксцентрика и карикатура. И хотя действие порой рассыпается на сценки-этюды, здесь нет традиционного конферансье, скрепляющей силой выступает сама былинная фабула. Текстоцентричность спектаклю не чужда, она и смягчает, растворяет драйв, который как будто бы должен быть.

    Автор инсценировки (тоже Эдгар Закарян) обрамляет фантастический сюжет лирической историей из жизни. Наш Илья Муромец — Дмитрий Каргин совсем не богатырского вида: хрупкий молодец в майке-алкоголичке и спортивках адидас, на инвалидной коляске. Его единственный друг — Пес — Филипп Зарецкий изображает «натурального» пса: на четвереньках, с лаем и тяжелым собачьим дыханием. Меланхоличный Илья — обычный парень, волею судьбы прикованный к коляске. За неимением «настоящей» жизни он грезит о любви — прекрасной девицей для него становится незнакомая девочка из окна напротив. А себя самого он, соответственно, воображает богатырем-героем. Как мы узнаем в конце, девочка в окне умерла. Оказывается, что сказка об Илье Муромце — способ для мальчика Ильи справиться с утратой.

    Придумывая свою сказку, Илья использует возвышенно-литературный и патетичный язык, в нем соединяются нарочито архаичный и нарочито разговорный сленг. Композиция спектакля поначалу развертывается по схеме сказок: герой встречает волшебных помощников и обретает силы, чтобы сразиться со злодеем. Встречи становятся поводом для лацци, сюжет былины — попыткой злободневного высказывания.

    Богатырскую силу Илье дарует цыганка Зульфия. Александра Бровко в блестках, закатив глаза, пылко возносит руки к небу и пародирует «цыганский» акцент. Речевая специфика — подобно диалектам в комедии дель арте — становится основным приемом фарсовых персонажей. Гнусавит и шепелявит Продавец ножей — Армен Петросян, использует деревенско-стариковский говор Грибник Никита Васильев. Вполне себе бессмысленные длинные речи, которые произносят герои-маски, превращаются в самоценные комические номера. Армен Петросян тараторит неразборчивое нечто — о свойствах ножей — и делает это изумительно смешно. У Никиты Васильева слова присутствуют, но в порядке галлюциногенного бреда: например, он внушает грибу «ты не Ленин, Сережа ошибался…» и беспрестанно вопрошает «чавой?».

    Между этим Муромец обретает богатырский облик: у него теперь и кольчуга из пайеток, и огромный картонный меч. Эстетика «сделано на коленке» (художник Филипп Шейн) вполне обаятельна: самодельный реквизит — громада кружки пива, продуктовая корзина с нарисованными мухоморами, паспорт в рост человека — словно атрибуты площадного действия, к которому спектакль в баре хочет принадлежать. Здесь возникает и ярмарочный петрушка: Александра Бровко и Кирилл Рокотов управляют куклами Красавицы, Разбойника и Торговца — их Илья встречает во сне у камня на развилке, когда поочередно выбирает дорожки к любви, смерти и богатству. К слову — ничего нигде не нашел.

    Понабравшись сил и помахав мечом, богатырь, который, заметим, ничего не боится, потому что в нем «течет кровь русская», уже готов к схватке с главным злодеем. О Соловье-разбойнике мы впервые слышим от других персонажей: существует некий Соловьев Владимир Разбойникович, и от его «мерзкой говнопесни» люди умирают — льется кровь из ушей…

    Концепт режиссера состоит, собственно, в переворачивании сюжета былины. Оттягивая действие, Закарян сохраняет напряжение перед главной битвой со злом. Что же там случится?

    Пролетев «будто Бэтмен над Фонтанкой», вспомнив о девочке в окне, попросив пожелать удачи в бою, Илья Муромец встречается с Соловьевым. И… злодеем оказывается прекрасная милая девушка — Александра Дроздова. А «мерзкой говнопесней», как это ни удивительно — «Мало половин» Ольги Бузовой. Просто в голове засела — вот и поет.

    Диковинное дело — драться Соловьеву с Муромцем не хочется. Вместо битвы Соловьева и Муромца случается поцелуй.

    На этом можно было бы и закончить. Но ситуацию берется рефлексировать Грибник под мухоморами. Встретив в лесу на полянке Муромца и Соловьева в обнимку на пледе, Грибник недоумевает. В былине ведь как написано: Муромец «свой», а Соловей — «чужак». А они вдруг поцеловались… Недоумевает и застенчивая злодейка Соловьева — «как так-то?». Но Грибник находит точную реплику: «Ну, вы современны-ы-ы-я-я».

    Вместо боя — любовь. И никаких трагедий… Как говорится: сказка — ложь, да в ней намек.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    И ЖИЛИ ОНИ СЧАСТЛИВО, И УМЕРЛИ…

    «Илья Муромец».
    Кабаре «Шум».
    Режиссер Эдгар Закарян.

    Фарс и абсурд прочно закрепились в реальности. Формы осмысления действительности в искусстве — все больше комические. Вот и древнерусский былинный эпос режиссер Эдгар Закарян решает в актуальном преломлении — с китчем и клоунадой. В конце побеждает любовь. Может, и у нас так будет?

    В баре «Кабаре ʺШумʺ» молодой режиссер Закарян, известный по Minecraft-спектаклям БДТ и работе с Константином Богомоловым, ставит спектакль, заигрывая с жанром кабаре.

    «Шум» в доме Маяковского — третья версия проекта продюсера Артема Балаева (первая была в 2008-м, вторая — в 2021-м). Новая площадка открылась только в мае этого года, но уже успела стать актуальным пространством: каждую неделю здесь и концерты, и поэтические слэмы, и спектакли. Преемственность Петербургу Серебряного века автор «Шума» декларирует. Но кроме центра модернизма и приюта молодых художников за кабаре тянется исторический шлейф места, где в пародийной форме осмысляется социальная реальность. Интерес к этому жанру — определенный звоночек. Но, колеблясь между развлекательностью и сатирой, режиссер Закарян выбирает форму скорее юмористического шоу, чем памфлета.

    Действие торопливо движется под аккомпанемент баяна и пианино (композитор Владимир Розанов). Но песен и танцев в спектакле немного: исполнят вставший на ноги Илья и заговоривший Пес бодрую лезгинку, споют Цоя или «Пусть бегут неуклюже…» — и хватит. В «Илье Муромце» вперед выступают яркие актерские характерности, эксцентрика и карикатура. И хотя действие порой рассыпается на сценки-этюды, здесь нет традиционного конферансье, скрепляющей силой выступает сама былинная фабула. Текстоцентричность спектаклю не чужда, она и смягчает, растворяет драйв, который как будто бы должен быть.

    Автор инсценировки (тоже Эдгар Закарян) обрамляет фантастический сюжет лирической историей из жизни. Наш Илья Муромец — Дмитрий Каргин совсем не богатырского вида: хрупкий молодец в майке-алкоголичке и спортивках адидас, на инвалидной коляске. Его единственный друг — Пес — Филипп Зарецкий изображает «натурального» пса: на четвереньках, с лаем и тяжелым собачьим дыханием. Меланхоличный Илья — обычный парень, волею судьбы прикованный к коляске. За неимением «настоящей» жизни он грезит о любви — прекрасной девицей для него становится незнакомая девочка из окна напротив. А себя самого он, соответственно, воображает богатырем-героем. Как мы узнаем в конце, девочка в окне умерла. Оказывается, что сказка об Илье Муромце — способ для мальчика Ильи справиться с утратой.

    Придумывая свою сказку, Илья использует возвышенно-литературный и патетичный язык, в нем соединяются нарочито архаичный и нарочито разговорный сленг. Композиция спектакля поначалу развертывается по схеме сказок: герой встречает волшебных помощников и обретает силы, чтобы сразиться со злодеем. Встречи становятся поводом для лацци, сюжет былины — попыткой злободневного высказывания.

    Богатырскую силу Илье дарует цыганка Зульфия. Александра Бровко в блестках, закатив глаза, пылко возносит руки к небу и пародирует «цыганский» акцент. Речевая специфика — подобно диалектам в комедии дель арте — становится основным приемом фарсовых персонажей. Гнусавит и шепелявит Продавец ножей — Армен Петросян, использует деревенско-стариковский говор Грибник Никита Васильев. Вполне себе бессмысленные длинные речи, которые произносят герои-маски, превращаются в самоценные комические номера. Армен Петросян тараторит неразборчивое нечто — о свойствах ножей — и делает это изумительно смешно. У Никиты Васильева слова присутствуют, но в порядке галлюциногенного бреда: например, он внушает грибу «ты не Ленин, Сережа ошибался…» и беспрестанно вопрошает «чавой?».

    Между этим Муромец обретает богатырский облик: у него теперь и кольчуга из пайеток, и огромный картонный меч. Эстетика «сделано на коленке» (художник Филипп Шейн) вполне обаятельна: самодельный реквизит — громада кружки пива, продуктовая корзина с нарисованными мухоморами, паспорт в рост человека — словно атрибуты площадного действия, к которому спектакль в баре хочет принадлежать. Здесь возникает и ярмарочный петрушка: Александра Бровко и Кирилл Рокотов управляют куклами Красавицы, Разбойника и Торговца — их Илья встречает во сне у камня на развилке, когда поочередно выбирает дорожки к любви, смерти и богатству. К слову — ничего нигде не нашел.

    Понабравшись сил и помахав мечом, богатырь, который, заметим, ничего не боится, потому что в нем «течет кровь русская», уже готов к схватке с главным злодеем. О Соловье-разбойнике мы впервые слышим от других персонажей: существует некий Соловьев Владимир Разбойникович, и от его «мерзкой говнопесни» люди умирают — льется кровь из ушей…

    Концепт режиссера состоит, собственно, в переворачивании сюжета былины. Оттягивая действие, Закарян сохраняет напряжение перед главной битвой со злом. Что же там случится?

    Пролетев «будто Бэтмен над Фонтанкой», вспомнив о девочке в окне, попросив пожелать удачи в бою, Илья Муромец встречается с Соловьевым. И… злодеем оказывается прекрасная милая девушка — Александра Дроздова. А «мерзкой говнопесней», как это ни удивительно — «Мало половин» Ольги Бузовой. Просто в голове засела — вот и поет.

    Диковинное дело — драться Соловьеву с Муромцем не хочется. Вместо битвы Соловьева и Муромца случается поцелуй.

    На этом можно было бы и закончить. Но ситуацию берется рефлексировать Грибник под мухоморами. Встретив в лесу на полянке Муромца и Соловьева в обнимку на пледе, Грибник недоумевает. В былине ведь как написано: Муромец «свой», а Соловей — «чужак». А они вдруг поцеловались… Недоумевает и застенчивая злодейка Соловьева — «как так-то?». Но Грибник находит точную реплику: «Ну, вы современны-ы-ы-я-я».

    Вместо боя — любовь. И никаких трагедий… Как говорится: сказка — ложь, да в ней намек.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    И ЖИЛИ ОНИ СЧАСТЛИВО, И УМЕРЛИ…

    «Илья Муромец».
    Кабаре «Шум».
    Режиссер Эдгар Закарян.

    Фарс и абсурд прочно закрепились в реальности. Формы осмысления действительности в искусстве — все больше комические. Вот и древнерусский былинный эпос режиссер Эдгар Закарян решает в актуальном преломлении — с китчем и клоунадой. В конце побеждает любовь. Может, и у нас так будет?

    В баре «Кабаре ʺШумʺ» молодой режиссер Закарян, известный по Minecraft-спектаклям БДТ и работе с Константином Богомоловым, ставит спектакль, заигрывая с жанром кабаре.

    «Шум» в доме Маяковского — третья версия проекта продюсера Артема Балаева (первая была в 2008-м, вторая — в 2021-м). Новая площадка открылась только в мае этого года, но уже успела стать актуальным пространством: каждую неделю здесь и концерты, и поэтические слэмы, и спектакли. Преемственность Петербургу Серебряного века автор «Шума» декларирует. Но кроме центра модернизма и приюта молодых художников за кабаре тянется исторический шлейф места, где в пародийной форме осмысляется социальная реальность. Интерес к этому жанру — определенный звоночек. Но, колеблясь между развлекательностью и сатирой, режиссер Закарян выбирает форму скорее юмористического шоу, чем памфлета.

    Действие торопливо движется под аккомпанемент баяна и пианино (композитор Владимир Розанов). Но песен и танцев в спектакле немного: исполнят вставший на ноги Илья и заговоривший Пес бодрую лезгинку, споют Цоя или «Пусть бегут неуклюже…» — и хватит. В «Илье Муромце» вперед выступают яркие актерские характерности, эксцентрика и карикатура. И хотя действие порой рассыпается на сценки-этюды, здесь нет традиционного конферансье, скрепляющей силой выступает сама былинная фабула. Текстоцентричность спектаклю не чужда, она и смягчает, растворяет драйв, который как будто бы должен быть.

    Автор инсценировки (тоже Эдгар Закарян) обрамляет фантастический сюжет лирической историей из жизни. Наш Илья Муромец — Дмитрий Каргин совсем не богатырского вида: хрупкий молодец в майке-алкоголичке и спортивках адидас, на инвалидной коляске. Его единственный друг — Пес — Филипп Зарецкий изображает «натурального» пса: на четвереньках, с лаем и тяжелым собачьим дыханием. Меланхоличный Илья — обычный парень, волею судьбы прикованный к коляске. За неимением «настоящей» жизни он грезит о любви — прекрасной девицей для него становится незнакомая девочка из окна напротив. А себя самого он, соответственно, воображает богатырем-героем. Как мы узнаем в конце, девочка в окне умерла. Оказывается, что сказка об Илье Муромце — способ для мальчика Ильи справиться с утратой.

    Придумывая свою сказку, Илья использует возвышенно-литературный и патетичный язык, в нем соединяются нарочито архаичный и нарочито разговорный сленг. Композиция спектакля поначалу развертывается по схеме сказок: герой встречает волшебных помощников и обретает силы, чтобы сразиться со злодеем. Встречи становятся поводом для лацци, сюжет былины — попыткой злободневного высказывания.

    Богатырскую силу Илье дарует цыганка Зульфия. Александра Бровко в блестках, закатив глаза, пылко возносит руки к небу и пародирует «цыганский» акцент. Речевая специфика — подобно диалектам в комедии дель арте — становится основным приемом фарсовых персонажей. Гнусавит и шепелявит Продавец ножей — Армен Петросян, использует деревенско-стариковский говор Грибник Никита Васильев. Вполне себе бессмысленные длинные речи, которые произносят герои-маски, превращаются в самоценные комические номера. Армен Петросян тараторит неразборчивое нечто — о свойствах ножей — и делает это изумительно смешно. У Никиты Васильева слова присутствуют, но в порядке галлюциногенного бреда: например, он внушает грибу «ты не Ленин, Сережа ошибался…» и беспрестанно вопрошает «чавой?».

    Между этим Муромец обретает богатырский облик: у него теперь и кольчуга из пайеток, и огромный картонный меч. Эстетика «сделано на коленке» (художник Филипп Шейн) вполне обаятельна: самодельный реквизит — громада кружки пива, продуктовая корзина с нарисованными мухоморами, паспорт в рост человека — словно атрибуты площадного действия, к которому спектакль в баре хочет принадлежать. Здесь возникает и ярмарочный петрушка: Александра Бровко и Кирилл Рокотов управляют куклами Красавицы, Разбойника и Торговца — их Илья встречает во сне у камня на развилке, когда поочередно выбирает дорожки к любви, смерти и богатству. К слову — ничего нигде не нашел.

    Понабравшись сил и помахав мечом, богатырь, который, заметим, ничего не боится, потому что в нем «течет кровь русская», уже готов к схватке с главным злодеем. О Соловье-разбойнике мы впервые слышим от других персонажей: существует некий Соловьев Владимир Разбойникович, и от его «мерзкой говнопесни» люди умирают — льется кровь из ушей…

    Концепт режиссера состоит, собственно, в переворачивании сюжета былины. Оттягивая действие, Закарян сохраняет напряжение перед главной битвой со злом. Что же там случится?

    Пролетев «будто Бэтмен над Фонтанкой», вспомнив о девочке в окне, попросив пожелать удачи в бою, Илья Муромец встречается с Соловьевым. И… злодеем оказывается прекрасная милая девушка — Александра Дроздова. А «мерзкой говнопесней», как это ни удивительно — «Мало половин» Ольги Бузовой. Просто в голове засела — вот и поет.

    Диковинное дело — драться Соловьеву с Муромцем не хочется. Вместо битвы Соловьева и Муромца случается поцелуй.

    На этом можно было бы и закончить. Но ситуацию берется рефлексировать Грибник под мухоморами. Встретив в лесу на полянке Муромца и Соловьева в обнимку на пледе, Грибник недоумевает. В былине ведь как написано: Муромец «свой», а Соловей — «чужак». А они вдруг поцеловались… Недоумевает и застенчивая злодейка Соловьева — «как так-то?». Но Грибник находит точную реплику: «Ну, вы современны-ы-ы-я-я».

    Вместо боя — любовь. И никаких трагедий… Как говорится: сказка — ложь, да в ней намек.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ВАТНЫЕ ЗАДНИЦЫ В МИРЕ ЖИВОТНЫХ

    «Мещане». М. Горький.
    Воронежский Камерный театр.
    Режиссер и художник Михаил Бычков.

    Все хотят дешевенького счастья,
    Сытости, удобств и тишины.
    Ходят и — все жалуются, стонут,
    Серенькие трусы и лгуны.

    (из разговора художника МХТ Симова с Чеховым)

    Все хотят дешевенького счастья,
    Сытости, удобств и тишины.
    Ходят и — все жалуются, стонут,
    Серенькие трусы и лгуны.
    М. Горький

    Неприлично начинать с самоцитаты, но начну. «Михаил Бычков ходит в последние годы на поиски в русской классике отечественных констант, несгораемых ментальных кодов и неизменных форм русского мира. Он примеряет платья классической драматургии на фигуры советских людей — наших, близких, знакомых. И находит созвучность Чехова и Островского советским реалиям. Таким был „Дядя Ваня“ из 1970-х. Такой была „Гроза“ из 1930–1950-х. Триптих завершился в этом сезоне „Бальзаминовым“. И то сказать — завершился ли, ведь возможна и тетралогия… Гоголь?»

    Не иначе — надо идти в предсказатели, потому что написано это было после «Бальзаминова» https://ptj. spb. ru/archive/97/process-97/zachem-pojdesh-toiironiya-sudby/ в 2019 году, а недавно действительно возникла четвертая часть тетралогии по русской классике Михаила Бычкова. Казалось бы, не Гоголь — Горький, «Мещане», но это как посмотреть: в «Дядю Ваню» Бычков шел когда-то через Вампилова, а в Горького теперь — через Гоголя. И даже сценический «гоголевский» родственник есть у этого спектакля. В давнем, начала ХХI века, прекрасном «Ревизоре» https://ptj. spb. ru/archive/31/the-petersburg-prospect-31-1/provincialnye-anekdoty/ Алвиса Херманиса, тоже переселенном в мир советского человека и прочитанном, кстати сказать, тоже не прямо, а отчасти через Вампилова (вот такие круги…), фигуры героев были буквально «вылеплены» из поролона, одеты в костюмы и образовывали сытые попы и животы чиновников, фигуристые ножки-бочонки дам, отъевшихся при сытом месте (все происходило в советской столовой). А по сцене тогда ходили редкой красоты гигантские куры в шароварчиках — какая-то такая порода с обворожительными пышными задами и бедрами. Люди и куры были зарифмованы как представители одной и той же фауны.

    Так что, когда перед разными советскими телевизорами (у каждого свой) на пустой сцене уселись герои бычковских «Мещан» с гипертрофированными, «рассиженными» годами и десятилетиями у экранов попами и толстыми вялыми боками, когда включились «Семнадцать мгновений весны» и всякие прочие «В мире животных» (в том числе «животный» Малахов), когда раздался пронзительный обезьяний крик «Жить здорово!», — я вдруг вспомнила того давнего Гоголя. Хотя экран, транслирующий в глубине великих, трагических товстоноговских «Мещан», усердно напоминал поначалу: не путай, это Горький, это серьезно.

    В общем, автор на «Г», и играют комедию. Так и написано в программке. «Мещане». Комедия. Вроде «Дураков на периферии» https://ptj. spb. ru/archive/68/process-68/vidy/ (был у Бычкова прекрасный спектакль по Платонову).

    Такую путаницу Бычков вообще любит. Собственно говоря, не только «Дядя Ваня» https://ptj. spb. ru/archive/84/process-84/proshlym-letom-uvojnickix-8/ был решен как Вампилов, но и «Гроза» https://ptj. spb. ru/spectacle/voronezh-kamernij-teatr-groza/ могла называться «В поисках радости», и «Бальзаминов» отсвечивал «Провинциальными анекдотами». Но по пути от «Дяди Вани» через «Грозу» и «Бальзаминова» к «Мещанам» взгляд на русский/советский мир у Бычкова (и это абсолютно логично) становился все более саркастическим (почти как у Платонова в «Дураках»). Он уже не ищет психологических сложностей и все больше схематизирует, типизирует черты глубинного народа с его несгораемыми ментальными кодами. «Маленькие жалкие людишки ходят по земле моей отчизны», — писал Алексей Максимыч. Бычков ставит спектакль в русле этого горького обличения (а уж что «буревестник» был недобр, знает каждый ребенок).

    Мир рефлексирующих героев Чехова/Вампилова постепенно становится миром не столько людей, сколько отечественной фауны. Каждый герой нынешних «Мещан» похож на кого-то из животных. Это выглядит поначалу гротесковым преувеличением, но в антракте в фойе видишь похожих существ — с откляченными задами от долгого сидения у экрана, с пивными животами и мало понимающим взглядом. Ум вообще в дефиците, мир в целом опрощается и примитивизируется, глупеет, и это трагический процесс. А значит — анимализируется. Мир в целом. Но в русском лесу свои, глубоко национальные, охраняемые законом медведи и бобры. Вот пожилой чиновник Бессеменов (Юрий Овчинников), сокрушающийся «не быть мне депутатом» (в пьесе он горюет, что ему не быть цеховым старостой), в габардиновом пальто или обвязанный дома оренбургским платком, похож то ли на слона с красными ушками, то ли на конусообразного ждуна. Но в основном в отечестве преобладают курицы с соответствующими породе куриными мозгами и глупым кудахтаньем, как у Акулины Ивановны — Натальи Шевченко и Татьяны — Яны Кузиной с одинаковыми начесами-хохолками на головах. В их птичьем дворе есть еще глупая-глупая грудастая и попастая цесарка Елена — Елена Гуськова.

    И на всех героях — следы вырождения. И все — по пивасику и чипсам у экрана. И все — в мягких шлепанцах, делающих их еще больше похожими на гусей. «Мать ваша — как утка», — говорит Бессеменов. Так что Бычков точно следует характеристикам драматурга. Только у него этим людям отказано в драме. Комедия.

    Недавно эконом-географ Наталья Зубаревич, давая анализ сегодняшней экономической ситуации, говорила, что меняется к худшему что-то только в «первой России» (большие города), а во второй (средние), третьей и четвертой (малые города, райцентры, села) не меняется ничего. И не менялось ни в 70-е, ни в 90-е, ни в нулевые. Как выживали тогда — так и сейчас. Поскольку реальной жизни нет, выживают, в частности — в иномирии, у телевизоров разных марок. Ими и уставлена сцена Камерного театра (это уже не Зубаревич, это уже сценография самого М. Бычкова).

    «Маленькие, краденые мысли» (Горький) и немудрящие повадки и проблемы составляют визуальный портрет глубинного советско-мещанского народа, жизнь которого проходит то ли в 80-е, то ли заходит в нулевые, то ли протекает сейчас, но поскольку идет в остановившемся времени, то исключительно — перед зомбоящиком. Они — его отражение, их лица светятся не мыслями и чувствами, а голубым огоньком экрана: придя домой, человек сразу включает телек — и блики очередной передачи освещают своим потусторонним мертвенным светом его лицо, облучая мозг. Это позывные, ставшие базовыми рефлексами, вся жизнь соотечественника откликается воспоминанием при звуках «Иронии судьбы», «Служебного романа» или «Дикого ангела». «Что такое мы, наша Россия?» — соответственно классическому тексту спрашивает Петр, исключенный из университета за участие в волнениях (Олег Луконин играет полудебильного вырожденца, истекающего слюной при виде Елены). Так вот же вы и ваша Россия… Потом еще как-то по-новому прозвучат рассуждения Тетерева о том, что зло — дело врожденное, а добро нет…

    Этот Тетерев (в отличном ансамбле воронежских актеров не могу не сказать отдельно о блеске, с которым сделана/выделана роль у Камиля Тукаева) — пожалуй, единственный, чей взгляд полон осмысленной иронической тоски и скуки. Он (тоже, надо сказать, из мира животных, похожий то ли на бобра, то ли на усатого тюленя) здесь, конечно, не певчий, а выпускник Новочеркасского музыкального училища, трубач-ударник, певший голосом Высоцкого, ныне владелец ИП «И в радости, и в горе». Он играет, как можно догадаться, на танцах и похоронах, но он не Сарафанов… Зная, что Тукаев занят в «Мещанах», но не зная, в какой роли, я ждала увидеть его Бессеменовым. Но герои появлялись один за другим, включая Тетерева, а Камиля все не было… Верьте — я узнала его еле-еле. Характерность возведена в неузнаваемость: длинные патлы участника какого-то застойного ВИА, огромные пиджачные плечи, черные очки, широкий шаг и гротесковый шик… Тетерев натягивает шарф (шарфов у него несколько) — как гриф гитары, и, ерничая, пропевает свои рассуждения о жизни. В отличие от всех остальных, Тетерев — хоть чуть-чуть творческое лицо — абсолютно свободен и потому не уродлив, а прекрасен, хотя и смешон. В спектакле Товстоногова Павел Панков потрясающе играл момент понимания, что Поля для него потеряна, следовательно — потеряна жизнь. Тетерев-Тукаев, конечно, расстроен тем, что девушку увели, но не больно-то и хотелось. Не все ли равно, в общем, ведь он выше всех этих мещан, и у него не зад, а плечи…

    А жалко все-таки старших Бессеменовых: и добряка-слона Василия Васильевича, и по-куриному моргающую Акулину Ивановну. Так бывает жалко глупых и верных добропорядочных дворовых псов, которые остаются осенью одни в поселке и лают неизвестно в чью сторону… Впрочем, жизнь в этом доме не кончится, Тетерев прав: Петр «переставит мебель и — будет жить в сознании, что долг свой перед жизнью и людьми отлично выполнил. Он ведь такой же, как и ты…» Мещанская русская хтонь бесконечна, векова, мягка, как тапочки, по-своему уютна, она — хорошо удобряет почву для зла. И телевизор бесконечно будет повторять, что «Вашингтонская администрация пытается подпрыгивать…», а русский человек будет сидеть у телевизора ватным задом и подпрыгивать не будет: «Ой, Вань, гляди, какие клоуны…» (кстати, почем я не сделала это эпиграфом?). Ментальный такой код, и ключ от него потерян. Впрочем, про ключ — это уже совсем другая пьеса…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    2 декабря 2022

    ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ

    «Шекспир. Сонеты».
    Новая сцена Александринского театра.
    Режиссер Антон Оконешников, видеохудожники Мария Варахалина и Алена Власова.

    Спектакль голосом Тихона Жизневского позиционирует себя как «реконструкцию чувств» и попытку «намеренно возродить в себе любовь». Все действие происходит в зеленом «павильоне», где стоят стол со стульями и клавесин. Справа — отдельная будка, в ней сидят люди (Иван Жуков и Евгения Фадеева), которые инструкциями через наушники будут направлять актеров в попытке реконструировать чувство.

    Сцена из спектакля.
    Фото — Владимир Постнов.

    Помещение выкрашено в зеленый, чтобы во время трансляции и на экранах, висящих сверху, и на еще одном, установленном слева, можно было подставить другой фон или добавить изображение другого актера, читающего сонеты Шекспира. Или, вернее, если верить теории, которую изучает спектакль, — сонеты, которые являются перепиской между графом Рэтлендом и его женой Елизаветой Сидни.

    Спектакль одновременно идет для зрителей, и физически находящихся в театре, и смотрящих спектакль в трансляции или записи. Однако создается ощущение, что все же зрители трансляции находятся в более выгодном положении. Зрители в зале могут наблюдать за тем, как выглядит трансляция, на большом экране слева. Иногда видео не просто подставляет фон на гринскрине или дает возможность увидеть крупный план, но и меняет смысл нескольких сцен. Например, Рэтленд и Елизавета сидят за столом, откинувшись назад, на спинки стульев, и их руки тянутся в разные стороны, друг от друга — на видео же магия монтажа меняет их местами, и получается, что они тянутся, напротив, друг к другу.

    Мы не слышим инструкций, которые дают актерам, кроме первого раза — проверки связи — и пары комичных моментов. Они, если верить голосу Жизневского, не знают сюжета, в котором будут участвовать. Все остальное время мы можем только наблюдать за актерами, иногда — крупным планом на экранах, но видео немного отстает от реального действия.

    История любви графа и графини разбита на пять этапов: «Влюбленность», «Разочарование», «Гнев», «Депрессия» и «Любовь». Они влюбляются, женятся, а затем она узнает, что он болен и у них не будет детей. Он участвует в бунте против королевы и попадает в тюрьму, а она, по слухам, изменяет ему с Неизвестным (Жизневский), который якобы является Беном Джонсоном. Затем новый король прощает Рэтленда, граф и графиня возвращаются в свое поместье, и там он умирает от неназванной болезни. Через месяц после смерти она кончает с собой, и таким образом этап «Любовь» наступает уже после смерти. Каждый этап озвучивает Жизневский, а затем актеры из Альметьевского (Ильсур Хаертдинов и Алсу Сибгатуллина) и Марийского (Роман Алексеев и Светлана Александрова) театров читают сонеты Шекспира на татарском и марийском языках.

    Зрителям видны субтитры и название сонета, но узнать, понимают ли актеры, какой сонет им читают, невозможно. На этом этапе эксперимент, возможно ли реконструировать историю любви, в общем-то, становится бессмысленным. Если чтение сонетов должно было возрождать настроение, то перевод на русский, который можно прочитать, портит это впечатление — большинство сонетов так или иначе знакомы, хотя бы частично, а финальные два сонета и вовсе параллельно переозвучиваются. Сам вопрос, можно ли, читая сонеты Шекспира, передать ощущение любви, кажется довольно странным. Если это хороший перевод и его читают на абсолютно любом языке так же хорошо, как это делают актеры Альметьевского и Марийского театров, то, конечно, можно. И ответ на этот вопрос был понятен с самого начала.

    Если же дело в том, чувствуют ли что-то актеры, играющие Рэтленда и Елизавету, только слушая сонеты и инструкции в наушниках, то ответ на этот вопрос получить невозможно. Спектакль оказывается неизмеримым актерским экспериментом или даже упражнением на импровизацию. Или вообще превращается в поэтический вечер актеров Альметьевского и Марийского театров, где актеры Александринского — просто «живая картина», иллюстрация красоты татарского и марийского языков и таланта читающих сонеты актеров.

    Режиссер открывает изнаночную сторону театра: все три звонка являются частью спектакля, когда девушка выходит играть на клавесине, грим актерам наносят и по необходимости меняют прямо на сцене. Однако этот прием остается просто деталью, никак не связанной с сюжетом, никак не помогающей ответить на поставленный режиссером вопрос: можно ли реконструировать любовь? Эта часть спектакля тоже играет в большей мере на зрителей трансляции, а зрители театра странным образом становятся третьим лишним, частью декорации или театрального антуража, чьи реакции должны подсказать зрителям, не находящимся в зале, как реагировать вместо закадрового смеха или слез.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ЛОВИЛ РЫБУ. ПОЙМАЛ ДВУХ ОКУНЕЙ»

    «Александр Николаевич Островский. Внеклассное чтение».
    Ижевский муниципальный театр «Молодой человек».
    Режиссер Андрей Опарин, художник Елена Микулинская.

    Пьесы Островского сейчас ставят многие театры — к 200-летнему юбилею. Но в Ижевске появился спектакль не по Островскому, а про него. Вернее, про театр и про его автора. Режиссер Андрей Опарин сочинил свой спектакль на основе дневников драматурга.

    Странные это дневники, их Островский вел в Щелыково, своем любимом имении, где жил только летом, как на даче. Из них понять про внутренний мир автора нельзя ничего, по крайней мере, на первый взгляд. «Встал в 7 утра. 15 градусов, ненастье. Пошел рыбу ловить. Жарко. Ловил мелочь»; «Встал в 7 утра. Ясно и жарко. В 9 ловил рыбу на омуте, 3 окуней (щука ушла)»; «Встал в 8 часов. (Северный ветер всю ночь.) 10 градусов, ясно. Переводил комедию итальянскую»; «Встал в 8 часов. Ловил рыбу. Поймал двух окуней…» — и все в таком духе.

    Про погоду понятно — жителю переменчивой российской средней полосы она до сих пор почему-то важнее, чем в других местах Земли, — но предельный лаконизм записок удивителен, если учесть, что их делает не обычный ленивый помещик, а всемирно известный драматург. С этого удивления и зарождается спектакль, в котором участвует почти вся труппа небольшого театра — 12 человек. Артисты сидят на сцене в театральных креслах, точно таких же, как и в зрительном зале, откуда их удобно разглядывать: обычные мужчины и женщины, помоложе и постарше, современно одетые, они тоже всматриваются в зал.

    Фразы из дневника Островского артисты начинают произносить наперебой, с напором, вызовом или утверждением, хотя и недоумение пробивается сквозь эффектную актерскую подачу. Вот кто-то один пытается говорить о своем, но его затыкают, дружно наваливаясь. Через некоторое время другой выкрикивает нечто, волнующее его, и снова другие заставляют замолчать. И в конце концов одна из актрис выходит из ряда, за ней следует другая, с которой первая разговаривает, как с увязавшейся собачкой: зачем за мной идешь, иди отсюда, не ходи за мной. Когда первая восходит на стоящую в отдалении бочку, как на сцену или эшафот, вторая не отстает, обнимает за ноги. Первая спрашивает: «Так ты, стало быть, любишь меня?» Тут наиболее начитанные зрители узнают начало сцены из «Грозы», в которой Катерина открывает свои мечты Варваре, а с первыми словами хрестоматийного монолога «Отчего люди не летают!» и все остальные понимают, что актриса примеряет к себе роль героини пьесы.

    Собственно, дальше так и будет перемешано: герои Островского, сцены из пьес, актеры театра «Молодой человек», рассказывающие истории о себе, поющие знакомые песни, в том числе и романс на стихи Островского, танцующие под музыку разных эпох. Не сразу, но постепенно проявляется замысел: театр — это место, в котором люди говорят о себе, но в основном чужими словами, с помощью чужих образов, и классические персонажи им оказываются близки и понятны, но в то же время и удивительны.

    Вот молодой артист рассказывает, что всегда играет детей в детских спектаклях, а однажды он встретился с шестилетней своей зрительницей на улице, и она его узнала. И что хотел бы сыграть, например, Паратова — и он даже переодевается в белый пиджак и начинает сцену с Ларисой, но с ним рядом кандидатками на роль выстраиваются все шесть актрис и этим хором из разных Ларис поют старинный романс…

    Текст написан драматургом Маргаритой Кадацкой в процессе репетиций, поэтому все истории реальные, случившиеся лично с каждым. Одна актриса вспоминает про то, как в школе играла — и неудачно — сваху в «Банкроте», другая — про свое поступление в театральный, когда ее попросили танцевать мазурку в образе Катерины… Театр тотальный и индивидуальный. Игра с личинами, персонажами, предметами. Добавь деталь (шляпу, шаль) и превратись в другого, попробуй чужую судьбу.

    Герои Островского, которых он придумал, сидя с удочкой подле омута, давно зажили своей жизнью в театральном мире. Стали частью личной памяти. Но до сих пор поражают, например, имена персонажей. Диковинно для сегодняшнего уха, но и во времена Островского заковыристые Сысой Псоич, Лазарь Елизарыч, Аграфена Кондратьевна звучали сгущенней принятой нормы. Поэтому, когда актеры с азартом зачитывают экзотический список, само перечисление сообщает нам нечто новое про Островского, проверявшего свои пьесы на слух, как стихи. Как будто мостик перекидывается в будущее, к обэриутам, про которых, кстати, у Кадацкой тоже сочинена пьеса. А режиссер спектакля Андрей Опарин в тех самых дневниках Островского увидел связь с театром абсурда — через прием нагромождения однотипных подробностей, за которыми все время ждешь и так и не дожидаешься каких-то важных, осмысленных слов: «Беккет, это же текст Беккета», — подумал начитанный режиссер.

    Замысел спектакля по Островскому у Опарина родился этим летом в арт-резиденции в Щелыково. Маргарита Кадацкая годом ранее тоже была в Щелыково, на лаборатории Дмитрия Егорова и Ярославы Пулинович, где молодые режиссеры и драматурги искали современные методы в работе с пьесами Островского. А художник спектакля Елена Микульская участвовала в проекте молодых сценографов для выставки КЛИН 2020, состоявшейся в Щелыково зимой пандемийного года. Так что атмосфера заповедной усадьбы основным авторам проекта была знакома. А для Островского, который нежно любил свое Щелыково, это важно. Не случайно, приехав туда впервые двадцатипятилетним молодым человеком, он так прикипел к этим местам, что потом до самого конца, до своей смерти в июне 1886 года, каждый год проводил лето в отеческом костромском раю с его тишиной, «тихой охотой» любимой рыбалки.

    Рыбалка стала и визуальным образом спектакля. Удочка, закинутая в волшебный театральный пруд, возникающий из положенного на пол сцены зеркала, — емкий образ. Что выловит сегодня рыбак: двух окуней? Щуку? Удачную фразу? Сюжетный поворот? По длинному экрану, размещенному в глубине сцены над рядами с креслами, медленно, как большая рыба, проплывает лицо Островского рыжей бородой вбок. А действительно, почему люди не летают?

    На вопрос, зачем нужен такой спектакль, в котором нет внятной истории — например, какого-то эпизода из биографии Островского, или интерпретации его драматургии, или, на худой конец, образовательной части, — у меня есть догадка. Это спектакль театра в Удмуртии, его режиссер Андрей Опарин наполовину удмурт и, как многие нынче представители финно-угорских народов, заинтересован поиском новой национальной культурной идентичности. И не случайно нынешние ищущие удмурты оказались очень хорошо адаптированы к методам современного искусства с его перформативностью, горизонтальностью, отзывчивостью на коммуникацию.

    Именно состояние тихой гармонии без агрессии Опарин почувствовал и в Островском, который не случайно так полюбил костромскую землю, что никуда с тех пор больше и не путешествовал, осев в Щелыково, в краю высокой травы, глубоких оврагов и рек с причудливыми названиями — Сендега, Куекша, Мера, угро-финскими, оставшимися нам на память об исчезнувших в давние времена коренных обитателях этих мест. Отсюда, с высоких берегов можно было смотреть на тревожно ранящий мир более отстраненно. И страдания людей казались выносимыми — конечно, если их вынести на сцену, в театр, в особый мир игры и трансформации, где все возможно начать сначала, где никто не умирает по-настоящему, а вместо крови проливается клюквенный сок.

    Спектакль уже сложился как целое. Пока актерам еще сложновато существовать в быстрой игре со множеством сменяющихся масок, в разных регистрах, им бы хорошенько обкатать его на публике, чтобы появились уверенность и свобода. Но сейчас — пора новогодних представлений, театру нужно выживать, у него свой долг перед городом, поэтому в ближайшие два месяца спектакль об Островском в афише не появится.

    Очень бы хотелось, чтобы этот спектакль жил, смешил цитатами из школьных сочинений про «Грозу» и перемигивался с улыбающимся с экрана лицом Островского зелеными фонариками светляков на концах удочек.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    25 ноября 2022

    ГДЕ-ТО НА БЕЛОМ СВЕТЕ

    «Черевички». П. И. Чайковский.
    Урал Опера (Екатеринбург).
    Дирижер Константин Чудовский, режиссер Борис Павлович, художники Мария Лукка, Александр Мохов, Анастасия Соколова.

    В далеком-далеком космосе летит сияющая планета, похожая на елочный шар. Где-то на другой далекой-далекой планете медленно-медленно идет массивный мамонт — из правой в левую кулису. Так начинаются «Черевички» Петра Ильича Чайковского, что в Екатеринбургском театре оперы и балета (выступающем под маркой Урал Опера) поставил Борис Павлович. Никакого года 2022, 2014 и далее по списку. Театр, кажется, зовет нас прочь от горестей и забот, в уже начинающуюся предрождественскую счастливую суету — и в сказку.

    Время действия намеренно смешано, взболтано, запутано. На заднике — линии высоковольтных передач, черевички Вакула доставит Оксане в фирменном пакете большого магазина, а Бес явно образцом соблазна видит Филиппа Киркорова, одевается «под него» и красит волосы. Меж тем Вакула как был, так и остается кузнецом (а не становится автомехаником, например) и ни у одного из персонажей нет мобильного телефона. Это время «общее», «всегдашнее», время мифа.

    Такой Украины и в гоголевское время не было, ее — счастливую землю, где смекалкой легко укротить черта, — можно сочинить двадцатилетним в холодном Петербурге, третий год скучая о родной земле и пытаясь разобраться с неясным еще призванием судьбы. Такая Украина была — и есть — всегда, именно в преданиях и побасенках, песнях и сказках. Именно ее увидел и принес на уральскую сцену Борис Павлович — разумеется, с колоссальной помощью художников. Мария Лукка и Александр Мохов, отвечавшие за «вещественное» оформление сцены, и Анастасия Соколова, сотворившая анимацию, что стала важнейшей частью спектакля, выстроили этот мир мифа со всеми подробностями, шуточками, аттракционами (в терминологии Сергея Эйзенштейна) — и сделали это безукоризненно.

    Итак, пролет планеты, величавый проход мамонта. Это все на увертюре — а она немаленькая, Петр Ильич набрасывает темы и играет с ними. То он осторожен, предсказывая лирические сцены, то вдруг обещает громы судьбы. (Дирижер Константин Чудовский более внимателен к осторожности, чем к порыву, и на премьере оркестр — особенно в начале — ощутимо «тормозил».) Чайковскому в момент сочинения «Кузнеца Вакулы» (как вначале называлась опера) 34 года, и общество упорно ставит ему в вину «излишний симфонизм» оперных произведений (знаменитых впоследствии опер в его биографии еще нет — есть «Воевода», «Ундина», «Опричник»). «Вакула» провалится на премьере, через дюжину лет Чайковский его переделает, но «Черевички» тоже будут встречены кисло. Сегодня незамыленный взгляд режиссера (Павлович никогда ранее не работал в опере, это дебют) способен разглядеть бриллианты этого сочинения Чайковского и преподнести их как на ладони, протянуть руку, предложить: любуйтесь!

    Массовые сцены и сказочность в них — конечно. То чувство чуда, что свойственно зрелому Чайковскому (и тут речь даже не о балетах — хотя все они, и «Лебединое», и «Спящая», и «Щелкунчик», будут после, после «Черевичек», но о «Пиковой даме», например), Павлович видит в опере еще «ранней». И в толпе обитателей хутора присутствуют не только люди-ряженые, но и диковинные звери. Например, глубоко-синяя птица в человеческий рост, щеголяющая в белых сапожках. Именно к ней по имени («Одарка!») обращается Оксана, восхищаясь новенькой обувкой подруги. Из этого восхищения (как тебе хорошо, что есть кому подарить! — меж тем в этот момент бессловесная — как и у Чайковского — «Одарка» прогуливается под ручку с Бесом) и вырастает фанаберия Оксаны, пожелавшей царских черевичек. Этот волшебный мир темен по природе? Да нет, но и полагаться на его доброту не стоит. Он — «отделен», можно по-приятельски сидеть с синей курицей рядом на диване, но полагаться на нее в дружбе и мерить свою судьбу по ней — не лучшее из решений.

    Чрезвычайно любопытная вещь происходит в этом спектакле с монологами Вакулы. Если вслушаться, что поет герой и — главное — что звучит в его музыке, какие уж тут рождественские шуточки. Вакула, над которым смеется Оксана, отчаивается, всерьез думает о самоубийстве, прощается с миром — мы эти интонации услышим потом у знаменитых героев Чайковского. «Ах, мне опостыл и дом родимый! Лучше б умереть, чем так страдать!» и «Нет! Не могу я, не могу, нет больше сил, дышать нет сил!» — это все Вакула, и пусть рядом развлекается хор девчат и парубков, решимость кузнеца отчетливо пугает.

    Певший премьеру Сергей Осовин играл страдание всерьез — и посреди праздничного гомона колядок сцену прямо подмораживало, рядом шелестело обещание смерти (так будет у Чайковского много позже). Игорь Леус во второй день чуть-чуть усиливал аффектацию — и уже получалось смешно, осознанно несколько картинно, мы уже помнили, что смотрим и слушаем комедию и все со всеми будет хорошо. Что из этого решение режиссера? Сложно сказать. А может быть — и то и другое и постановщик предоставил зрителям выбирать, какой вариант им милее. Понятно лишь, что и тот и другой вариант возможен и работает на этот спектакль о мифе.

    Спектакль так уютно-вещественен, что хочется вновь и вновь возвращаться к описанию его придумок, его вещичек, его шуточек. В комнате у Оксаны (Ольга Семенищева в первый день, Ольга Стародубова во второй) висит трогательный коврик с лебедями, а на него свысока взирает с портрета Александр Сергеевич Пушкин. Когда на заднике начинается анимационное шествие всяческих волшебных существ (тут и волки, и медведи, и мамонты), то животинки не только бегут по земле, но и плывут по водам — как Рыба-кит, явно сбежавшая от Ершова. А рядом с ней проплывает гигантская русалка — и ты, поначалу не поверив своим глазам, вскоре убеждаешься, что таки да — ее голова взята с автопортрета Фриды Кало.

    Меж тем в доме у Солохи (обе меццо хороши — и Вера Позолотина, и Елена Бирюзова, но первая как только первую ноту воспроизвела — стало ясно, что именно сельская ведьма во цвете лет главная героиня, а не какая-то там девчонка Оксана) гигантский самогонный аппарат (переплетение труб под потолком напомнит о системе вентиляции какого-нибудь крупного завода) заставит в очередной раз весело хмыкнуть зал — но те из зрителей, что сколько-нибудь помнят Гоголя, отметят про себя, что героиня и у него занималась ответственным делом самогоноварения.

    Один из актов «Черевичек» естественным образом происходит в Петербурге — ведь именно в столицу Вакула летал за туфельками для девушки своей мечты. Самой царицы в опере, разумеется, быть не могло — изображение отечественных монархов на сцене было под запретом. Поэтому облагодетельствованному Вакуле черевички вручает персонаж по имени Светлейший — а затем следует танцевальная сцена, поставленная Нурбеком Батуллой. Казанский танцовщик и хореограф последовал прямому тексту оперы, где Светлейший просит артисток станцевать что-нибудь для приехавших в Петербург запорожцев (к делегации которых притулился и Вакула) и обещает, что взамен визитеры станцуют «казачка», — и поставил двухчастный дивертисмент.

    В первой части («императорский балет») на сцену выплывают шесть манерных и слегка деревянных лебедей в плоских пачках, более похожих на заводных кукол из «Коппелии» (Батулла — человек современного танца, начинавший карьеру в классическом училище и театре оперы и балета; он к ним до сих пор недобр). А во второй — скинувшие верхнюю одежду и оставшиеся только в «шароварах» (хотя вряд ли эту пушистую зеленую конструкцию так назвали бы сами запорожцы) гости выдают некий гибрид народного танца и танца какого-то дворового, с приседанием на корточки и биением себя в грудь (типа «мы пацаны, живем по понятиям»). И та и другая часть гомерически смешны именно портретированием людей, замкнутых в предрассудках своего круга (профессионального и социального). И тех и других сторонится главный герой спектакля — они Вакуле равно чудны; получил черевички — и домой, на свой мифический хутор (где вот таких «запорожцев», между прочим, нет).

    Дело летит к счастливому финалу, привезенные столичные черевички между делом достаются Солохе (потому что молодежь — она же непрактична, вон Оксана кидается к Вакуле — мол, ничего не нужно, хорошо, что вернулся; а что ж отличной обувке стоять без хозяина?). И все счастливы, и все празднуют, и публика радуется, что на три часа отключилась от тоскливой реальности. А сумрачному критику вдруг приходит в голову, что, может быть, та летавшая в начале искрящаяся планета называется Меланхолией и всем мамонтам — и не только им — вскоре предстоит исчезнуть. Но критик встряхивает головой, прислушивается к финальному хору и решает, что миф непобедим.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    НАЛИЧИЕ ГОЛОВЫ КАК СПОСОБ КОЛЛЕКТИВНОГО УБИЙСТВА

    «Голова». К. Стешик.
    Театр «На Литейном».
    Режиссер Кирилл Люкевич.

    Спектакль Кирилла Люкевича «Голова» вырос из программы «Первая читка» 2022 года. Одноактовка белорусского драматурга Константина Стешика задает вопросы, но не дает ответов. Три обычных парня, каких мы можем встреть где угодно, от Кудымкара до Дыбенко, сталкиваются со сверхъестественным: Палкин приносит домой к рассказчику пакет, в котором лежит человеческая голова. Настоящая. Живая. Только разговаривать не умеет — мигает в ответ на вопросы. Зато знает о мире нечто такое, о чем герои прежде, наверное, и не думали, и что, может быть, не стоило узнавать.

    Сцена из спектакля.
    Фото — архив театра.

    Философский мир пацанов в адидасовских трениках визуально скромен и лаконичен: небольшой обеденный стол с замызганной клеенкой, бутылка водки на столе, к обшарпанному окну пришпилена небольшая иконка-календарь. Бог наблюдает за героями, пока те пытаются выяснить, существует ли он, и почему сатана — это свет. Если бы бумажный Иисус обладал мимикой Головы, он посочувствовал бы рассказчику (обозначенному в программке как «Я»), Палкину и даже Пухову, размозжившему Голову-оракула, ведь попытки познать реальность и ирреальность привели героев к выводу, что не существует их самих.

    Стешик создает драматическую ситуацию, в которой быт и бытие перемешались; Люкевич моделирует условное пространство, в котором неясно, что из этого фальшивка. Голова Павла Путрика, самодовольно покоящаяся на столе, нехитрый фокус с пролезанием Сергея Матвеева (Пухов) под столом, дабы показать, что там нет остальной части тела, или мир вокруг — иллюзия жизни, где даже окно не настоящее, а напечатанное на большом баннере (как бы добавляя иллюзорности, наружной стороной): отсутствие ответов на экзистенциальные вопросы одинаково пугает.

    Думается даже, что права Голова, подмигивая нам левым глазом: о жизни, нормальной жизни, не может идти и речи. Но режиссер не уходит в социальную драму, называя спектакль «кухонным триллером». Люкевич разделяет философский и бытовой пласты пьесы. Спектакль начинается с так называемой экскурсии. Экскурсовод Татьяна Болдина в мутном красном свете крошечного помещения предлагает зрителям посмотреть в телевизоре известные картины, изображающие голову — от «Медузы Горгоны» Караваджо до «Черепа» Энди Уорхола, — подкидывая различные художественные и мифологические интерпретации.

    Непосредственно сам спектакль — вторая часть, которой «мистичность» первой лишь косвенно передается алым перемигиванием света и жутковатым саунд-дизайном. Режиссер подчеркивает ироничность пьесы и абсурдизм происходящего ненавязчивыми комическими вкраплениями: обманывая ожидания зрителя, Палкин сперва извлекает из сумки вместо Головы плюшевого голубя или в эту же сумку закидывает пакет с мусором — все равно выбрасывать.

    Необычное определение жанра спектакля, «кухонный триллер», обосновано общим решением. «Кухонность» происходящего ассоциируется с камерностью: само место действия, несложная история на троих, мотив внутренних обид друг на друга, прежде всего Палкина на Пухова, постоянное выяснение отношений и в итоге — убийство Головы в состоянии тяжелого алкогольного опьянения. Но все-таки: кто кого убил? «Бог из машины» Палкин арбузную голову-оракула или автор — трех героев, которым сказали, что они уже не живы? Опасность и злая фатальность исходят прежде всего от Головы Путрика, который безумно вращает глазами, клацает зубами и молча издевается над ничего не понимающими парнями.

    Из всех актерских инструментов у Путрика остается только мимика, и он ею пользуется так, что кажется, будто это не живое лицо, а постоянно меняющаяся маска. Вообще, благодаря гриму и прилипшему к щеке листочку в первые минуты спектакля Голова выглядит скорее мертвой, чем живой. В финале же, неожиданно выбравшись из-под стола, актер берет банку пива, сухо глядит в зал и без объяснений стремительно удаляется со сцены в таких же спортивных трениках и майке-алкоголичке, что и у остальных участников спектакля, — происходит деконструкция фокуса, от которой мистицизм самой истории не развеивается, а заставляет неуютно поежиться на своем месте.

    Режиссер крайне бережен к драматургу: Люкевич не вымарывает ни единой фразы и в ущерб собственной режиссуре делает акцент прежде всего на самом тексте. С одной стороны, это сохраняет язык произведения, в котором особое место отведено описательным ремаркам. С другой стороны, театральность пьесы несколько теряется: сцены, предлагаемые драматургом (к примеру, драка между рассказчиком и Палкиным), не разыгрываются, а только проговариваются, герои существуют друг от друга опосредованно — так создается театрально условный (или условно театральный?) язык спектакля.

    Рассказчик — Виталий Гудков произносит вслух все ремарки, на время выходя из роли и обращаясь прямо к зрителю. Отсутствие физического воздействия на сцене и постоянное методичное описывание действий окружающих напоминает следственный эксперимент, как будто герой Гудкова вспоминает и проговаривает произошедшую историю постфактум. Он собран и сдержан, прячет руки в карманах, пытаясь скрыть нарастающую тревогу и страх.

    Если персонаж Гудкова скорее скептичен, то Палкин Николая Красноперова наивен как ребенок и выражает полное принятие нереальной ситуации. Голова становится ему близка, оба героя в какой-то момент испытывают к ней сочувствие: проверяя Голову на «настоящесть», они разрезают ей щеку и, увидев кровь, виновато и бережно заклеивают поморщившуюся физиономию пластырем.

    Пухов Сергея Матвеева, наоборот, транслирует тотальное непринятие. Его герой выключен из ситуации, потому что очень пьян. Вот чья реальность точно под вопросом. Финал с уничтожением головы решается предельно условно: драматург сравнивает остатки кровавого месива Головы с ошметками арбуза — актеры открыто, почти торжественно заменяют голову актера арбузом. Не готовый расставаться со своим шаблоном реальности, Пухов, накинув желтый дождевик, чтобы не замараться, крушит предполагаемую Голову смачно и механически-безэмоционально, предельно неискренне повторяя «так нельзя, так нельзя», оставляя на сцене мокрое ничто и полное опустошение внутри.

    «Есть вопросы, на которые ответов нету, и это стоит принять», — ответил бы героям Шило, солист музыкальной группы «Кровосток». Их песня «Голова» с подобным сюжетом становится саундтреком спектакля. Чувствуется не только сюжетная перекличка между пьесой Стешика и песней «Кровостока», но и тяготение обоих авторов к нарративу, медленному, постепенному развертыванию истории. Бесстрастность исполнения Шила соответствует спокойному, литературно-подробному языку Стешика и философски-размеренному существованию рассказчика Виталия Гудкова. Песни «Кровостока» скоро перестанут быть криповым мифом о 90-х — попытки познать нынешнюю реальность приводят только к личностному краху и большему непониманию жизни. «Я не просил вот такого вот ада, я просил светлую в небе звезду, а имею то, что имею: чью-то прохладную секир-башку».

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «Лабардан-с». Сценическая версия СТИ по пьесе Н. В. Гоголя «Ревизор».
    Студия театрального искусства.
    Режиссер Сергей Женовач, сценография Александра Боровского, художник по свету Дамир Исмагилов, композитор Григорий Гоберник.

    Действие спектакля происходит в бане. И сам по себе этот ход достаточно рискован с любых точек зрения. Начнем с того, что идея не нова — много сюжетов, в том числе и классических, уже разыгрывалось в разных помывочных заведениях, которые намекали и на зону комфорта, и на некое чистилище. А продолжим простым соображением: держать героев на протяжении всей пьесы в одной и той же специфической среде — это жесткий концепт, который неизбежно подгоняет спектакль под единственную образную и смысловую доминанту, грозящую наскучить зрителю задолго до конца представления. Однако Сергей Женовач и его постоянный соавтор, художник Александр Боровский, давно уже полюбили такой метод. И частокол берез в «Трех сестрах», и стены психиатрической клиники в «Мастере и Маргарите», и коммунальный дом с ячейками-квартирами в «Самоубийце» — режиссера и сценографа почему-то упорно не пугают концептуальные «единые установки», более того, они продолжают на них настаивать.

    А если какая-то часть пьесы в силу своего конкретного места действия не монтируется с той единственной локацией, которую режиссер ей назначил, он эту часть попросту выбрасывает. Вот ведь незадача: Женовача по-прежнему записывают в убежденные традиционалисты, в святые почитатели литературных оригиналов, а он тем временем делает с этими оригиналами все, что ему заблагорассудится. И даже текст, при вроде бы бережном к нему отношении, в постановках этого режиссера уже давно играет далеко не решающую роль.

    В спектакле «Лабардан-с», основанном на пьесе Гоголя «Ревизор», целиком вымарана сцена в гостинице, где Городничий посещает Хлестакова, — ее-то уж точно в банный зал никак не поместишь. В результате мы впервые встречаемся с Иваном Александровичем уже в тот момент, когда его бесчувственное вследствие обильных возлияний тело вносят на руках чиновники города N. Поскольку все здесь, включая Хлестакова, ходят практически нагишом, прикрытые лишь белыми купальными простынями, эта пластическая композиция отчетливо напоминает Пьету. Будут и еще подобные аналогии, где Городничий, а затем и Осип несут на руках обмякшую «важную особу». И далее, когда персонажи образуют множество групповых композиций, подозрительно напоминающих живописные полотна на библейские сюжеты. Одна из самых частых такова: люди, сбившиеся в кучки, сомкнувшиеся обнаженными плечами и прикрывшие причинные места белыми «набедренными повязками», благоговейно взирают на «явление» Инкогнито чиновничьему народу.

    Появляется будто с картины и Городничий — Дмитрий Липинский, крепкий, видный мужчина с античной бородкой и римским профилем, обернутый, как в тогу, в белоснежную простыню. А как эффектно этот Антон Антонович уходит «на ковер» к настоящему ревизору! Он застывает спиной к зрителю в дверном проеме, и простынка на его плечах превращается в ниспадающий множественными складками прокураторский плащ, только кровавого подбоя не хватает.

    Вода в бассейне; мраморные интерьеры римской термы (тут имеется в виду, конечно, новодел, но созданный со вкусом, под «антик»); тоги-туники-повязки; божественная музыка Генделя, Верди и Бизе… Представители власти заштатного уездного городишки появляются перед нами в какой-то античной и одновременно библейской — то есть в самой что ни на есть высокой классической — транскрипции. Кто посчитает, что все это не дьявольская ирония, может бросить в меня камень.

    Текст комедии, местами купированный, а местами дополненный фрагментами из ранних редакций и писем Гоголя, в принципе сохранен. Но артисты произносят его совсем не «смачно». Находятся в зале простодушные зрители, которые радостно смеются в ответ на бессмертные реплики, и это, разумеется, хорошо. Однако интонационный строй спектакля вовсе не рассчитан на эксплуатацию беспроигрышных гоголевских пассажей. Напротив, герои здесь демонстрируют тусклую, маловыразительную речь — ту самую, что отличает представителей современного российского истеблишмента, притом всюду, а не только в провинции. Однажды Константин Райкин назвал ее «макаронным» языком, то есть некой нарезанной на полоски, однотонной и вареной разговорной субстанцией. Вот в таком режиме и изъясняется, в первую очередь, Городничий, а вслед за ним остальные чиновники. Исключение составляет лишь немец Гибнер — Нодар Сирадзе, который, бедолага, разражается страстным и длинным монологом на родном языке, но его, по обыкновению, не слушают, потому что ни бельмеса не понимают.

    Хлестаков Никиты Исаченкова, подавляющую часть сценического времени находящийся в стадии сильнейшего опьянения, здесь — полнейшее ничто. И речь у него такая же «макаронная» (вдобавок язык от водки постоянно заплетается), и жестикуляция какая-то неоформленная. Сцену вранья он проводит в бассейне, то и дело уходя с головой под воду и высовывая на поверхность тонкие руки, которые постоянно делают некие «значительные» жесты. Как говаривал Петр Иванович Бобчинский (Сергей Аброскин), «…и в лице этакое рассуждение… физиономия… поступки…». Так вот, «рассуждения» у Хлестакова выражены не столько в словах, сколько в беспорядочных и псевдозначимых эволюциях рук. Позже в эти руки чиновники начнут совать купюры, которые наш герой не в состоянии будет удержать, и бумажки намокнут, скукожатся, лягут кучкой мусора на роскошный бортик мраморного бассейна. Так же, практически не приходя в сознание, этот Хлестаков окажет весьма недвусмысленные любовные услуги и дочке Городничего, и его супруге, так же получит благословение на брак.

    Но как, однако, все молоды! Городничему, возможно, лет сорок, а Ляпкину-Тяпкину (Александр Антипенко), Землянике (Вячеслав Евлантьев) или Хлопову (Александр Медведев) и того меньше. Свежи, чудо как хороши и дамы — Анна Андреевна (Варвара Насонова) с Марьей Антоновной (Виктория Воробьева). Вдобавок, появляется целая стая юных стройных дев, именуемых в программке «армиды» и взятых театром специально из модельного агентства. Старше остальных тут только Осип (Сергей Качанов), но и он еще о-го-го! Конечно, сам по себе этот возрастной ценз для «Ревизора» — давно уже не театральная новость, даже наоборот: стариков в комедии нынче выводят на сцену только закоренелые ретрограды. Однако, помещенный в пространство термы и раздетый почти что догола, этот полный жизненных соков чиновничий люд начинает наводить тебя на весьма неожиданные размышления. Торсы худощавые и упитанные, смуглые и бело-розовые, мелькающие меж простыней отнюдь не дряблые бедра и ягодицы, босые ступни и мокрые, но полноценные шевелюры — вся эта вполне кондиционная телесность, в сущности, так наивна и так беззащитно уязвима! Как говорится, голеньким пришел в этот мир, голеньким и уйдешь.

    По ходу действия, когда раз и навсегда заданный прием, конечно же, начинает утомлять, и хочется смены картинки, а ее авторы спектакля намеренно не дадут, посещают тебя и новые догадки. Право слово, как изнеженны эти тела сытой и благополучной жизнью! Как в резиденции для привилегированного отдыха государственных мужей все удобно устроено! Замаячила опасность — быстро погрузился в бассейн с головой, сокрылся от глаз, переждал грозу, а после можно опять дышать и пребывать в неге. К слову, «банный» мотив однажды проделывает в спектакле весьма остроумную «социальную» модуляцию. Когда в роскошных спа-интерьерах появляются с жалобами купцы, Пошлепкина и унтер-офицерская вдова, сразу видно — эти «из другой бани». Потому что даже полотенца или простынки им не положено, а срам приходится прикрывать жестяными шайками образца 40-х годов прошлого столетия.

    До начала действия сцена завешена белым полотном с профилями Пушкина и Гоголя и с хрестоматийной фразой: «Ну что, брат Пушкин? — Да так, брат, так как-то все…» Появляются две совершенно бутафорские крысы в человеческий рост (помните неприятный сон Городничего?), снимают полотно и уносят его прочь. А предфинальная сцена с письмом Тряпичкину и разоблачением «ревизора» внезапно напомнила мне анекдот из нулевых годов. Там богатый русский новейшего времени приходил на встречу с бывшими одноклассниками, изрядно принимал на грудь, восклицал «жизнь удалась!» и падал носом в икру. Так вот, в спектакле СТИ к торжеству по случаю помолвки бассейн накрывают белоснежной материей и по периметру расставляют вазы с изысканными фруктами. Истеблишмент тут пирует, что твои патриции, а когда наступает прозрение, обескураженный Городничий с размаху, ничком падает в середину бассейна, увлекая за собой вместе со скатертью всю дорогостоящую снедь.

    Перед нами современная отечественная элита. Она такая, какая и есть, неотесанная, вороватая, беспринципная, трусливая и разнеженная. Глупо и наивно ждать от такой каких-либо сознательных телодвижений на пользу Отечеству. Слишком сладко привыкла поживать, слишком комфортно ей в дорогих «термах» всех мастей и калибров. Жизнь ее явно удалась, а неприятности временны, и крысы совсем не страшны. Скажете, но ревизор-то пришел? А что ревизор? Ну был там у них с Городничим некий разговор, разобрались по-свойски. Вон, глядите, Антон Антонович уже и вернулся. И все как прежде: чиновники в воде, начальник на мраморном бортике. Та же мизансцена. Так как-то все…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЖИЗНЬ УДАЛАСЬ

    «Лабардан-с». Сценическая версия СТИ по пьесе Н. В. Гоголя «Ревизор».
    Студия театрального искусства.
    Режиссер Сергей Женовач, сценография Александра Боровского, художник по свету Дамир Исмагилов, композитор Григорий Гоберник.

    Действие спектакля происходит в бане. И сам по себе этот ход достаточно рискован с любых точек зрения. Начнем с того, что идея не нова — много сюжетов, в том числе и классических, уже разыгрывалось в разных помывочных заведениях, которые намекали и на зону комфорта, и на некое чистилище. А продолжим простым соображением: держать героев на протяжении всей пьесы в одной и той же специфической среде — это жесткий концепт, который неизбежно подгоняет спектакль под единственную образную и смысловую доминанту, грозящую наскучить зрителю задолго до конца представления. Однако Сергей Женовач и его постоянный соавтор, художник Александр Боровский, давно уже полюбили такой метод. И частокол берез в «Трех сестрах», и стены психиатрической клиники в «Мастере и Маргарите», и коммунальный дом с ячейками-квартирами в «Самоубийце» — режиссера и сценографа почему-то упорно не пугают концептуальные «единые установки», более того, они продолжают на них настаивать.

    А если какая-то часть пьесы в силу своего конкретного места действия не монтируется с той единственной локацией, которую режиссер ей назначил, он эту часть попросту выбрасывает. Вот ведь незадача: Женовача по-прежнему записывают в убежденные традиционалисты, в святые почитатели литературных оригиналов, а он тем временем делает с этими оригиналами все, что ему заблагорассудится. И даже текст, при вроде бы бережном к нему отношении, в постановках этого режиссера уже давно играет далеко не решающую роль.

    В спектакле «Лабардан-с», основанном на пьесе Гоголя «Ревизор», целиком вымарана сцена в гостинице, где Городничий посещает Хлестакова, — ее-то уж точно в банный зал никак не поместишь. В результате мы впервые встречаемся с Иваном Александровичем уже в тот момент, когда его бесчувственное вследствие обильных возлияний тело вносят на руках чиновники города N. Поскольку все здесь, включая Хлестакова, ходят практически нагишом, прикрытые лишь белыми купальными простынями, эта пластическая композиция отчетливо напоминает Пьету. Будут и еще подобные аналогии, где Городничий, а затем и Осип несут на руках обмякшую «важную особу». И далее, когда персонажи образуют множество групповых композиций, подозрительно напоминающих живописные полотна на библейские сюжеты. Одна из самых частых такова: люди, сбившиеся в кучки, сомкнувшиеся обнаженными плечами и прикрывшие причинные места белыми «набедренными повязками», благоговейно взирают на «явление» Инкогнито чиновничьему народу.

    Появляется будто с картины и Городничий — Дмитрий Липинский, крепкий, видный мужчина с античной бородкой и римским профилем, обернутый, как в тогу, в белоснежную простыню. А как эффектно этот Антон Антонович уходит «на ковер» к настоящему ревизору! Он застывает спиной к зрителю в дверном проеме, и простынка на его плечах превращается в ниспадающий множественными складками прокураторский плащ, только кровавого подбоя не хватает.

    Вода в бассейне; мраморные интерьеры римской термы (тут имеется в виду, конечно, новодел, но созданный со вкусом, под «антик»); тоги-туники-повязки; божественная музыка Генделя, Верди и Бизе… Представители власти заштатного уездного городишки появляются перед нами в какой-то античной и одновременно библейской — то есть в самой что ни на есть высокой классической — транскрипции. Кто посчитает, что все это не дьявольская ирония, может бросить в меня камень.

    Текст комедии, местами купированный, а местами дополненный фрагментами из ранних редакций и писем Гоголя, в принципе сохранен. Но артисты произносят его совсем не «смачно». Находятся в зале простодушные зрители, которые радостно смеются в ответ на бессмертные реплики, и это, разумеется, хорошо. Однако интонационный строй спектакля вовсе не рассчитан на эксплуатацию беспроигрышных гоголевских пассажей. Напротив, герои здесь демонстрируют тусклую, маловыразительную речь — ту самую, что отличает представителей современного российского истеблишмента, притом всюду, а не только в провинции. Однажды Константин Райкин назвал ее «макаронным» языком, то есть некой нарезанной на полоски, однотонной и вареной разговорной субстанцией. Вот в таком режиме и изъясняется, в первую очередь, Городничий, а вслед за ним остальные чиновники. Исключение составляет лишь немец Гибнер — Нодар Сирадзе, который, бедолага, разражается страстным и длинным монологом на родном языке, но его, по обыкновению, не слушают, потому что ни бельмеса не понимают.

    Хлестаков Никиты Исаченкова, подавляющую часть сценического времени находящийся в стадии сильнейшего опьянения, здесь — полнейшее ничто. И речь у него такая же «макаронная» (вдобавок язык от водки постоянно заплетается), и жестикуляция какая-то неоформленная. Сцену вранья он проводит в бассейне, то и дело уходя с головой под воду и высовывая на поверхность тонкие руки, которые постоянно делают некие «значительные» жесты. Как говаривал Петр Иванович Бобчинский (Сергей Аброскин), «…и в лице этакое рассуждение… физиономия… поступки…». Так вот, «рассуждения» у Хлестакова выражены не столько в словах, сколько в беспорядочных и псевдозначимых эволюциях рук. Позже в эти руки чиновники начнут совать купюры, которые наш герой не в состоянии будет удержать, и бумажки намокнут, скукожатся, лягут кучкой мусора на роскошный бортик мраморного бассейна. Так же, практически не приходя в сознание, этот Хлестаков окажет весьма недвусмысленные любовные услуги и дочке Городничего, и его супруге, так же получит благословение на брак.

    Но как, однако, все молоды! Городничему, возможно, лет сорок, а Ляпкину-Тяпкину (Александр Антипенко), Землянике (Вячеслав Евлантьев) или Хлопову (Александр Медведев) и того меньше. Свежи, чудо как хороши и дамы — Анна Андреевна (Варвара Насонова) с Марьей Антоновной (Виктория Воробьева). Вдобавок, появляется целая стая юных стройных дев, именуемых в программке «армиды» и взятых театром специально из модельного агентства. Старше остальных тут только Осип (Сергей Качанов), но и он еще о-го-го! Конечно, сам по себе этот возрастной ценз для «Ревизора» — давно уже не театральная новость, даже наоборот: стариков в комедии нынче выводят на сцену только закоренелые ретрограды. Однако, помещенный в пространство термы и раздетый почти что догола, этот полный жизненных соков чиновничий люд начинает наводить тебя на весьма неожиданные размышления. Торсы худощавые и упитанные, смуглые и бело-розовые, мелькающие меж простыней отнюдь не дряблые бедра и ягодицы, босые ступни и мокрые, но полноценные шевелюры — вся эта вполне кондиционная телесность, в сущности, так наивна и так беззащитно уязвима! Как говорится, голеньким пришел в этот мир, голеньким и уйдешь.

    По ходу действия, когда раз и навсегда заданный прием, конечно же, начинает утомлять, и хочется смены картинки, а ее авторы спектакля намеренно не дадут, посещают тебя и новые догадки. Право слово, как изнеженны эти тела сытой и благополучной жизнью! Как в резиденции для привилегированного отдыха государственных мужей все удобно устроено! Замаячила опасность — быстро погрузился в бассейн с головой, сокрылся от глаз, переждал грозу, а после можно опять дышать и пребывать в неге. К слову, «банный» мотив однажды проделывает в спектакле весьма остроумную «социальную» модуляцию. Когда в роскошных спа-интерьерах появляются с жалобами купцы, Пошлепкина и унтер-офицерская вдова, сразу видно — эти «из другой бани». Потому что даже полотенца или простынки им не положено, а срам приходится прикрывать жестяными шайками образца 40-х годов прошлого столетия.

    До начала действия сцена завешена белым полотном с профилями Пушкина и Гоголя и с хрестоматийной фразой: «Ну что, брат Пушкин? — Да так, брат, так как-то все…» Появляются две совершенно бутафорские крысы в человеческий рост (помните неприятный сон Городничего?), снимают полотно и уносят его прочь. А предфинальная сцена с письмом Тряпичкину и разоблачением «ревизора» внезапно напомнила мне анекдот из нулевых годов. Там богатый русский новейшего времени приходил на встречу с бывшими одноклассниками, изрядно принимал на грудь, восклицал «жизнь удалась!» и падал носом в икру. Так вот, в спектакле СТИ к торжеству по случаю помолвки бассейн накрывают белоснежной материей и по периметру расставляют вазы с изысканными фруктами. Истеблишмент тут пирует, что твои патриции, а когда наступает прозрение, обескураженный Городничий с размаху, ничком падает в середину бассейна, увлекая за собой вместе со скатертью всю дорогостоящую снедь.

    Перед нами современная отечественная элита. Она такая, какая и есть, неотесанная, вороватая, беспринципная, трусливая и разнеженная. Глупо и наивно ждать от такой каких-либо сознательных телодвижений на пользу Отечеству. Слишком сладко привыкла поживать, слишком комфортно ей в дорогих «термах» всех мастей и калибров. Жизнь ее явно удалась, а неприятности временны, и крысы совсем не страшны. Скажете, но ревизор-то пришел? А что ревизор? Ну был там у них с Городничим некий разговор, разобрались по-свойски. Вон, глядите, Антон Антонович уже и вернулся. И все как прежде: чиновники в воде, начальник на мраморном бортике. Та же мизансцена. Так как-то все…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    АВДОТЬЯ-МАТЬ СПАСЕТ

    В данный момент на сайте доступно только Содержание номера.

    Петербургский театральный журнал можно приобрести в магазинах или в редакции.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СНИМАЕТСЯ КИНО!

    Анастасия Мишуринская

    СНИМАЕТСЯ КИНО!

    «Счастливый неудачник». В. Шефнер.
    ТЮЗ им. А. А. Брянцева.
    Режиссер Иван Пачин, автор инсценировки Федор Парасюк, художник Ольга Галицкая.

    Перенестись бы сейчас в прекрасное время, когда в Неве можно было купаться, когда соседи общались друг с другом, а дети дружили дворами и озорничали на улицах. В сладкую негу ностальгии по детству в условном Советском Союзе погружает кинолента, которую создают артисты ТЮЗа. Они перебегают от одной выгородки к другой (комната школьника Вити, набережная Невы, другая комната) и театрально играют на их фоне, пока оператор их снимает. Получившийся материал тут же транслируется на большой экран вверху. Автор/рассказчик с интересом наблюдает за процессом, иногда объясняя происходящее.

    Сцена из спектакля.
    Фото — архив театра.

    «Полувероятная история» начинается, как в книге Вадим Шефнера: после падения с карниза Витя Шумейкин обрел творческий дар — начал сочинять стихи. Далее спектакль следует примерно по главам повести: тетя Аня отводит Витю в МИКВУНДИП (Методологический Исследовательский Кабинет по Выявлению Умственно Ненормальных Детей и Подростков), где воспитатель, похожая на врача, ставит бредовые диагнозы, которые сейчас еще больше веселят зрителей. Для перевоспитания Витю отправляют на дачу к Татьяне Робинзоновне. Там он знакомится с соседкой девочкой Мусей и сразу влюбляется… Другая история приключений Вити будет связана с Толиком, которого учитель Надежда Викторовна приводила в пример как самого прилежного. Но он оказывается обычным дворовым парнем, а все рассказы учителя были уловкой, чтобы мальчики старательнее учились. Еще один эпизод жизни Вити — о знакомстве с Маргаритой, которая вместе с братом ездит на своей лодке «Магнолия»/ «Морж». На этой же лодке ребята и отправятся в Финский залив.

    Названия эпизодов появляются на экране в начале каждой серии-приключения. Знакомясь с миром, людьми, Витя сочиняет стихи в ответ на каждое событие. Мечтая, он создает иную реальность. Но это делает старший Витя-автор (Валерий Дьяченко). Кинофильм его воображения транслируется на экране, и именно рассказчик, взрослый Витя, будет говорить финальные слова о том, как важно мечтать.

    Фантазии и мечты постановщиков создали формулу «идеального спектакля ТЮЗа», который понравится практически всем. Заложив хорошую литературу в основу, режиссер в теплом ностальгическом русле развивает стилистику спектакля, который транслирует ощущение прекрасного идиллического прошлого. Оно у кого-то из зрителей хранится в личной памяти, к другим пришло через советский кинематограф. Режиссерские решения сцен навевают ассоциации то с «Ералашем», то с фильмами о Шурике и прочее. Их подкрепляет и музыка с характерными ударными и трубами в джазовом ритме, и теплая гамма цветокоррекции на видео. Юмор шефнеровской повести легок и ясен для нынешнего поколения детей, в том числе, да и как могут не веселить проделки мальчишек, нелепые ситуации? Одна из самых ярких и уморительных сцен — с воспитательницей из МИКВУНДИПа (Елизавета Прилепская), которая разыгрывается почти как клоунский номер.

    По традиции «идеального спектакля для юного зрителя» главного героя мальчишку Витю играет актриса — Анна Слынько. Ростом она меньше своих друзей: Шерлокхолмца и Толика, поэтому ее герой кажется самым младшим среди них и даже среди девочек: Лизы (Аделина Любская), Муси (Анастасия Казакова) и Маргариты (Мария Матвеенко). Актриса дает Витьке нужную детскую энергию, наивность. Камера чаще всего снимает крупные планы, можно проследить за мимикой героя, особенно в моменты, когда в голове Вити происходит придумывание стихотворения: мальчик то зажмуривается, то морщится, то хмурит брови, то удивленно смотрит, на экране в это время добавляется к портрету рой рисуночков, атакующих юного поэта (иллюстратор Аня Леонова). Так будет происходить не раз.

    Незадачливого Витю всегда прибегает спасать Тетя Аня (Оксана Глушкова/ Юлия Нижельская): ей звонят по телефону, и она тут же появляется в нужном месте, как бы далеко оно ни было. Эта интеллигентная дама все прощает Вите и со вздохом говорит: «Я же не мужчина, я не могу тебя пороть», но это не сожаление, а объяснение своей природы и отношения к таким методам воспитания. Соседка по даче Муся кажется немного безумной и дикой по сравнению с Витей. Как лесная колдунья она неожиданно появляется, чтобы пробудить первую любовь. Во сне Витя будет сражаться за Мусю на дуэли с мышами, которые мешают дачникам жить. Победив соперника, Витя будет кружиться с дамой сердца под вальс Хачатуряна. Это один из моментов, когда театральная реальность становится шире. Пока глаз оператора выслеживает пару, то чуть далее мышь (конечно же, актер в повседневном костюме, только с огромной головой мыши) долго, за одну ногу утаскивает поверженного друга.

    Другие сцены полностью создаются только на видео, например, морское путешествие Вити, Маргариты и ее брата. Актеры сидят в лодке, сзади них синий фон, который используется для хромакея: на компьютере накладываются волны, и на экране воспроизводится уже готовая картинка (видеохудожники Дмитрий Мартынов и Андрей Зуев). Ассистенты, сидящие по бокам лодки, обрызгивают героев водой. В кадре промокшие ребята качаются на лодке по волнам. Чудеса кинематографа, все как настоящее. Наблюдая за черновым процессом, невольно начинаешь улыбаться, так все мило и наивно. Но все же камера не дает осязаемости, картинки-фоны плоские, как стоящая на сцене статуя Сфинкса с берегов Невы.

    На экране герои выглядят более карикатурными с театральными жестами и преувеличенными реакциями. Друзья Вити Шерлокхомец (Алексей Чураев), Толик (Иван Стрюк), Колька (Максим Подзин, он вдобавок и оператор) будто сбежали с иллюстраций детских советских книжек: если друг-заучка, то обязательно в нелепых круглых очках, да еще и поклонник детективов — значит должен быть в кепке, а хулиганистого Толика наградили кудрявой шевелюрой, припечатанной где-то на затылке тюбетейкой. Эти персонажи быстро пронесутся через историю Вити, который кажется недвижимым из-за того, что все крутится вокруг него. Происходящее — материал для фантазий и будущих рассказов, стихотворений, и автор — взрослый Витя — воссоединяется в конце со своей фантазией-воспоминанием о детстве. Сочиненное вместе стихотворение начнет читать, стоя на подоконнике, мальчик, а затем, по традиции, завершит взрослый автор, который подпишется: Витя Шумейкин / Вадим Шефнер.

    Автор завершил рассказ о прекрасном прошлом мире, увековечив его на пленке. Но чем дальше вспоминаемые события, тем больше они граничат с выдумкой. Иногда, чтобы защититься от чего-то страшного, человек может создавать новые миры, которые гораздо дружелюбнее реальности. В прекрасном мире нет бед и разочарований, а самая большая трагедия — это порванный билет на «Буревестник».

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    Театр-Театр открывает лабораторию мюзикла «Резиденция ТТ»

    В рамках Фестиваля русского мюзикла, при поддержке Министерства культуры Пермского края, Пермский академический Театр-Театр (художественный руководитель Борис Мильграм) открывает летнюю лабораторию для молодых композиторов и либреттистов «Резиденция ТТ», посвященную жанру мюзикла и его новой жизни в России, и объявляет набор участников.

    В рамках лаборатории в теории и на практике будет создана творческая территория сочинения мюзикла как уникального направления российского музыкального театра.

    Задачи лаборатории

    В последние годы «русский мюзикл» заявил о себе как явление, привлекающее внимание, рождающее новые формы, сюжеты, подходы и новую полемику. Явление, связанное с мировыми традициями и в то же время самостоятельное, движущееся по собственным маршрутам. Его черты — тесная связь с драматическим театром, индивидуальные форматы, экспериментальные формы, нешаблонные структуры и решения, открытость по отношению к разным стилевым моделям и смежным жанрам, их переплетение. В то же время, несмотря на очевидный решительный поиск, в целом развитие направления «русский мюзикл» иногда выглядит случайным или опирается на трафаретные формы и заимствования.

    Лаборатория мюзикла «Резиденция ТТ» ставит перед собой задачу придать развитию жанра в России необходимую динамику и перспективу, помочь молодым авторам, будущим участникам театрального процесса ориентироваться в его законах, принципах и традициях, локальных и глобальных. Погрузиться в активный поиск новых решений, воспринимать и создавать музыкальный театр как явление не статичное, а развивающееся свободно и непредсказуемо в современном литературном, музыкальном, драматическом контексте, направление, которое существует на постоянно смещающихся границах сопредельных жанровых территорий.

    В процессе совместной работы с приглашенными коучами (теоретиками и практиками, критиками, исследователями, драматургами, режиссерами, композиторами и хореографами) участники «Резиденции ТТ» смогут искать и проверять на практике как испытанные форматы, так и новый взгляд на создание спектакля, новые подходы к созданию русского мюзикла, новые авторские стратегии — профессиональные, новаторские и непредсказуемые.

    Формат и структура лаборатории

    Лаборатория пройдет в Перми на базе Пермского академического Театра-Театра в июне 2021 года. Продолжительность — 2 недели (два этапа по 1 неделе).

    Участники «Резиденции ТТ» приглашаются в Пермь по итогам конкурсного отбора на основе присланных заявок и выполненных тестовых заданий.

    В течение первой лабораторной недели либреттисты и композиторы работают над созданием собственного эскиза на свободно выбранную тему в команде «один композитор + один либреттист» (десять команд) при участии приглашенных коучей. Формат лаборатории предполагает также образовательные семинары, воркшопы, лекции, мастер-классы. Кроме свободных тем, которые могут быть основаны в числе прочего на киносценариях, мировых бестселлерах, литературе фикшн и нон-фикшн, энциклопедиях и пр., организаторы «Резиденции ТТ» готовы предложить участникам для создания конкурсных эскизов избранные темы и сюжеты.

    Из эскизов, созданных в первую неделю работы лаборатории, будут отобраны те, авторы которых продолжат работу на втором этапе, когда к каждой авторской команде присоединится один режиссер и/или хореограф-постановщик.

    По итогам второй недели будут отобраны лучшие эскизы, готовые к самостоятельной доработке в течение следующих 2-3 месяцев. Они будут представлены авторами и артистами на презентации работ «Резиденции ТТ» в ноябре 2021 года.

    Сроки проведения «Резиденции ТТ»

    18 февраля—15 апреля 2021 г. — прием заявок первого этапа отборочного тура

    18 февраля—30 апреля 2021 г. — прием тестовых заданий второго этапа отборочного тура

    01–09 мая 2021 г. — отбор заявок

    10 мая 2021 года — публикация результатов отбора и списка участников «Резиденции ТТ»

    14–27 июня 2021 г. — «Резиденция ТТ»

    Ноябрь 2021 г. — итоговые смотры эскизов

    Условия участия

    К участию в «Резиденции ТТ» приглашаются молодые композиторы и либреттисты до 35 лет. Руководство проекта берет на себя расходы, связанные с проездом, проживанием, питанием участников. Участие в программе лаборатории бесплатное.

    Оргкомитет «Резиденции ТТ» ждет от кандидатов заявки, содержащие ссылки на короткие авторские произведения, связанные с жанром мюзикла: для композиторов — музыкальный фрагмент в формате pdf, для либреттистов — текстовый фрагмент (ария, акт, диалог и др.) в формате doc.

    Заявки принимаются в https://forms. gle/JBHbLvs2d7zbdt7y9google-форме до 15 апреля 2021 года.

    После получения заявки кандидату будет отправлено тестовое задание, по результатам выполнения которого будет произведен отбор участников «Резиденции ТТ».

    В чем будет заключаться тестовое задание?

    В ответ на заявку о желании принять участие в работе лаборатории Оргкомитет отправит потенциальным участникам на выбор три фрагмента разных жанров и эпох (XIX–XX вв.) для эскизной литературной или музыкальной разработки. От либреттистов Оргкомитет ждет краткий синопсис сюжета с указанием местоположения номера (или сцены), выполненного на основе предложенного музыкального фрагмента, и сам его текст. От композиторов — музыкальную тему в инструментальном изложении (фрагмент увертюры, интерлюдии) и ее же вариант в вокальном (вокально-инструментальном) изложении: это может быть речитативная сцена, ария, дуэт, ансамбль. Инструментальный состав — свободный, аранжировка для клавира. Выполненные музыкальные задания присылаются в формате pdf. В исключительных случаях Оргкомитет рассмотрит литературные и музыкальные заявки на свободные темы или присланные в формате звукового файла.

    Что получит участник «Резиденции ТТ»

    • Опыт профессионального творческого общения с коллегами и мастерами.
    • Опыт соавторства и работы в команде.
    • Проверенные на практике представления об устройстве жанра «русский мюзикл», принципах его существования и перспективах развития.
    • Опыт реализации проекта от идеи до постановки.
    • Просмотры и обсуждения мастеров, руководителей театров.
    • Возможность заявить о себе, заинтересовать своими идеями коллег, критиков и театры.
    • Новые контакты, важные знакомства для будущих коллабораций и проектов.

    Отборочная комиссия лаборатории «Резиденция ТТ»

    Художественный руководитель Пермского академического Театра-Театра — Борис Мильграм

    Арт-куратор — Олег Лоевский

    Арт-куратор — Юлия Бедерова

    Заведующая музыкальной частью Пермского академического Театра-Театра — Татьяна Виноградова

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ОПРАВДАНИЕ ЖАНРА

    В отечественной режиссуре Семен Александровский занимает нишу, освоенную, как ни странно, единицами: он создает интеллектуальный продукт для сравнительно широкой публики. Чтобы воспринимать спектакли независимого петербургского «Pop-up театра» — так называется компания, которой режиссер руководит вместе с продюсером Анастасией Ким, — обычно никакого специального бэкграунда не нужно. Скажем, их дебютный проект — документальное «Топливо» о российском IT-визионере Давиде Яне — регулярно покупают для корпоративных показов.

    Дело в том, что при всей новизне приемов Александровский не брезгует безотказными инструментами старого театра. Практически любая его работа последних лет — это прежде всего увлекательная история с яркими героями.

    Премьера под названием «Фаза зеркала» по сравнению с другими спектаклями «Pop-up театра» — довольно консервативная вещь: начать хотя бы с того, что зрители видят живых артистов, а не слушают их голоса в наушниках, как в недавних проектах. Режиссер выбрал формат, который за последние лет пять, казалось бы, совершенно себя изжил, — иммерсивный блокбастер с известными именами на афише, но подошел к нему так осмысленно, как у нас еще практически никому не удавалось.

    Обстоятельства премьеры для России пока не совсем обычны: «Фазу зеркала» заказал не театр, не фестиваль и не музей, а девелоперская компания RBI, которая строит элитную недвижимость в Петербурге. Александровскому предоставили пять комнат в апарт-отеле Artstudio Nevsky, интерьеры он менять не стал. Пьесу специально для спектакля написала Ася Волошина — «Фаза зеркала» стала ее четвертой работой с режиссером. Вообще, это обычная практика «Pop-up театра» — приглашать драматурга под конкретный проект и заранее делиться с ним решением будущего спектакля: Волошиной — на пару с Александровским — нужно было оправдать и гостиницу, и присутствие в ней публики.

    Вот что они придумали. Некий знаменитый художник — в его образе есть немного от Дэмьена Херста, немного от Яна Фабра и немного от Бэнкси — погиб в пожаре: судя по всему, это было самоубийство. Его шедевры сгорели вместе с ним. Единственная уцелевшая работа заперта в сейфе, и ее никто никогда не видел. Судя по завещанию, это портрет неизвестной особы, которую мастер винит в своей смерти. Она-то и должна получить сокровище. Покойный, видимо, любил драматические эффекты и пригласил на церемонию не одну, а сразу пять женщин — наследницей может оказаться любая из них. Все они остановились в одном отеле — этого тоже требовала инструкция.

    На случай, если портрет окажется абстрактным, душеприказчики собрали комиссию, которая заранее выслушает истории претенденток: эта роль, естественно, ложится на зрителей. Гости разбиваются на группы по пять человек и посещают комнату за комнатой. Вопреки ожиданиям, они встретят лишь четырех героинь: в этой истории лишь один человек обладает полной картиной событий — тот, кто в мельчайших подробностях спланировал этот вечер, а потом раз и навсегда защитил себя от любых расспросов. Теперь мы можем видеть его только в отражениях — отсюда, собственно, и «Фаза зеркала».

    В последнее время Александровский работает где угодно, кроме театральной сцены. Нестандартное пространство в его проектах — больше чем просто фон: оно задает и структуру, и стиль, и нередко даже тему. Если это библиотека, как в спектакле «Время, которое», — речь пойдет о времени и памяти, а повествование примется петлять между настоящим и прошлым. А если зрителю предстоит прогулка по барам, как в недавнем «Профсоюзе работников ада», — герои станут говорить о выпивке, которая-де сыграла ведущую роль в тайной истории человечества. Размах этой гипотезы как нельзя лучше отвечает обстановке — за барной стойкой и не такое услышишь.

    Что такое дорогой отель? Не просто место для ночлега, а приукрашенная замена дома. Гостиничные номера безжизненны и прекрасны — отчасти как раз потому, что безжизненны: ничего лишнего, ничего случайного. «Фаза зеркала» — нарочито манерный спектакль, и в этом он подражает пространству.

    Вот что они придумали. Некий знаменитый художник — в его образе есть немного от Дэмьена Херста, немного от Яна Фабра и немного от Бэнкси — погиб в пожаре: судя по всему, это было самоубийство. Его шедевры сгорели вместе с ним. Единственная уцелевшая работа заперта в сейфе, и ее никто никогда не видел. Судя по завещанию, это портрет неизвестной особы, которую мастер винит в своей смерти. Она-то и должна получить сокровище. Покойный, видимо, любил драматические эффекты и пригласил на церемонию не одну, а сразу пять женщин — наследницей может оказаться любая из них. Все они остановились в одном отеле — этого тоже требовала инструкция.

    На случай, если портрет окажется абстрактным, душеприказчики собрали комиссию, которая заранее выслушает истории претенденток: эта роль, естественно, ложится на зрителей. Гости разбиваются на группы по пять человек и посещают комнату за комнатой. Вопреки ожиданиям, они встретят лишь четырех героинь: в этой истории лишь один человек обладает полной картиной событий — тот, кто в мельчайших подробностях спланировал этот вечер, а потом раз и навсегда защитил себя от любых расспросов. Теперь мы можем видеть его только в отражениях — отсюда, собственно, и «Фаза зеркала».

    В последнее время Александровский работает где угодно, кроме театральной сцены. Нестандартное пространство в его проектах — больше чем просто фон: оно задает и структуру, и стиль, и нередко даже тему. Если это библиотека, как в спектакле «Время, которое», — речь пойдет о времени и памяти, а повествование примется петлять между настоящим и прошлым. А если зрителю предстоит прогулка по барам, как в недавнем «Профсоюзе работников ада», — герои станут говорить о выпивке, которая-де сыграла ведущую роль в тайной истории человечества. Размах этой гипотезы как нельзя лучше отвечает обстановке — за барной стойкой и не такое услышишь.

    Что такое дорогой отель? Не просто место для ночлега, а приукрашенная замена дома. Гостиничные номера безжизненны и прекрасны — отчасти как раз потому, что безжизненны: ничего лишнего, ничего случайного. «Фаза зеркала» — нарочито манерный спектакль, и в этом он подражает пространству.

    Еще недавно, увидев рядом слова «художник» и «власть», мы могли думать только о государстве, враждебном к свободному творцу. В последние годы все чаще можно слышать о власти, которой обладают — а то и злоупотребляют — сами художники: взять хотя бы споры вокруг «Дау». Новая работа «Pop-up театра» немыслима без этой повестки. Очевидно, покойного мастера ничто так не прельщало, как власть: над женщинами, над природой и над самим временем. Среди потенциальных наследниц одни сопротивлялись этой власти, другие безропотно ее принимали — но каждая так или иначе испытала ее на себе.

    Развязка детективной интриги столь же закономерна, сколь и непредсказуема — никакого другого финала у этой истории быть не могло. Если без лишних спойлеров, усопший переиграет не только приглашенных им женщин, но и «комиссию». Зритель, возомнивший было себя сыщиком, следователем, судьей, тем, у кого последнее слово, окажется всего лишь еще одной пешкой в руках высокомерного гения (в тексте Волошиной вообще хватает шахматных метафор)

    По сути, «Фаза зеркала» — автокомментарий режиссера, отчасти в духе «Славы» Константина Богомолова. Театр во все времена старался манипулировать публикой — но сегодня у него появилась и другая задача: подтолкнуть вас к осознанию, что вами манипулируют здесь и сейчас.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    МЕЖДУ ЭРОСОМ И ТАНАТОСОМ

    Хрестоматийная история русского немца Германна1 и мистической Старухи будоражит умы ни одного поколения режиссеров. Еще в середине ХIХ века инсценировка А.А. Шаховского, написанная и поставленная им на сцене Александринского театра в 1836 году с провокационным названием «Хризомания, или Страсть к деньгам», полностью перестроила событийный склад повести. Сюжет одной из первых в истории русского театра инсценировок строился вокруг череды перипетий с возможным замужеством Елизаветы-барышни и Лизы-служанки. Герои интриговали, влюблялись, погружались в череду дозволенных приличием страстей, но в третьем действии все без исключения оказывались живы. Даже старая графиня.

    Последующая практика инсценировок и режиссерских партитур более не знала такого счастливого разрешения событий. Поводом для исканий становилась не только череда детективных перипетий героев, но и внутренние состояния Германна: мнимое или подлинное сумасшествие русского немца. Живой пример тому — спектакль Льва Додина с одноименным названием, поставленный в Нидерландской опере, в котором действие происходит в сумасшедшем доме.

    Премьера Театра Ленсовета, открывшая сезон, строится по схожему принципу. Только герои в ней не живые люди с возможными биполярными расстройствами, а фантомы, эмоции, не побоюсь этого слова — витальные переживания героев, страсти, правящие миром. В центре истории по-прежнему находятся Он и Она, герои появляются на сцене словно бы в состоянии транса. Язык воплощения — тело, ломающееся в конвульсиях, и голос актера. Художественное пространство — экран проектора, транслирующий максимально остраненные ремарки «от автора». Место действия — постмодернистский ад любого классического текста.

    Приняв за основу идею Барта о смерти автора и полной независимости текста, режиссер Евгения Сафонова помещает зрителя спектакля в эмоциональный морок. Намеренно плоская сценография (художник-постановщик Евгения Сафонова, художник по костюмам Сергей Илларионов) словно выбеливает фабулу повести, как написано в программке к спектаклю — детективную историю первого русского триллера. В ней герои движутся по прочерченной Пушкиным в повести прямой: от карточного стола до могилы. Но при этом будто бы заранее знают уготованный им исход и словно прокручивают одну и ту же пластинку (ситуацию), из раза в раз наступая на одни и те же грабли. Так, Она (Лидия Шевченко) — кукольно-прекрасная Лиза с длинными ногами на огромных каблуках подобно Мальвине — мечтает о чудесном принце, защитнике и избавителе. К этому, собственно говоря, и сводится функция данного персонажа — ожидание сигнала откуда-то извне. Лиза ждет Германна, манерно ломает руки, гнется даже от легкого соприкосновения с листом письма, адресованного ей незнакомцем. Возбуждается, танцует, прислушивается и снова ждет. Странно, но при максимальной витальности этого образа именно Лиза ближе всех находится к смерти. Именно она в финале приходит к Германну и шепчет тайну трех карт. Она из вечно цветущей розы превращается в жуткую старуху и угрожающе нависает над тем, кто мог бы стать ее возлюбленным.

    Образ Лизы, как переиначенный ХХI веком символ «вечной женственности» Соловьева, выбеленной куклы на каблуках, ритмично совпадающей с музыкальной партитурой, является ключом к спектаклю, исследующему чувства и страсти, а если быть совсем точной — их отсутствие. В сухом остатке только секундные гормональные всплески. Мир безыдейных героев, полая земля с полыми людьми — вот, наверное, тот искусственный ад, который даже не снился Пушкину. В нем живет Германн (Григорий Чабан), гипернеуверенный и инертный, манерой нескладной речи страшно напоминающий героя другого спектакля — Акакия Акакиевича из гоголевской «Шинели» с Неёловой в главной роли в постановке Валерия Фокина. Не человек, а ноль без палочки, тень без особых примет. Действующая по инерции тень. Германн то шепчет, то пищит слова о невероятной страсти к игре, словно противореча тем собственному неуверенному крючковатому телу. Скорее вопреки, чем наперекор судьбе. Друзья Германна по карточному столу, как и прочее немногочисленное окружение дома старой Графини, явлены одним человеком в салатовом костюме и «множестве лиц» (исполнителей). Это коварный искуситель в брильянтовых перчатках (Роман Кочержевский), нашептывающий трагически-пророческий план герою. Истеричный рассказчик (Федор Пшеничный) и хладнокровный соглядатай событий (Всеволод Цурило). Все они лишь трансляторы текста, странной вязи букв, возникшей в ХIХ веке и сегодня явившейся нам бледными тенями прошедшего. Муки любви, розы, стихи — всего лишь тлен и повод для полуторачасового разговора режиссера с нами о мучительной власти тела над человеком, над первичностью всего земного, над отвратительными инстинктами.

    Ломаные линии комнаты с двумя лестницами, бледно зелеными стенами и дверным проемом в бездну, из которого вываливаются люди в салатовых костюмах. Ломаные звуки речей героев. Судорожная пластика связанного по рукам и ногам человека (постановщик сцендвижения Сергей Ларионов). Проекция искаженного лица Лизоньки после вести о смерти старой Графини (художник видео Михаил Иванов), минималистичная музыка (Олег Гудачёв) — все это долгий путь в зазеркалье собственных эмоций и планов, театральная репрезентация человеческой подложки. Не души, а душонки с их мелочными страстями.

    Рефреном основного действия являются монотонные отбивки Старой графини в исполнении Александра Новикова, которая выходит, подобно антрепренеру, на голую сцену, закрытую одним лишь красным бархатным занавесом, и уверенно спокойно рассказывает нам каждый раз одни и те же правила игры в фараон. Старуха знает не только эту игру, она давно просчитала жизнь героев и только ждет подходящего момента, чтобы встать с кресла и покинуть сцену, оставив Германна и Лизу дотлевать на этом беспросветном жизненном пепелище. Старуха и есть автор этой странной мистической повести под названием жизнь. А мы, как ни странно, ее соучастники, сопричастники явленного нам действия.

    По гамбургскому счету, «Пиковая дама. Игра» Евгении Сафоновой — очень неприятный спектакль. Это буквально плевок в душу буржуазной публике, привыкшей к складному иллюстративному театру с лобовой нарративной историей про розы и слезы. «Пиковая дама. Игра» про другое. Это театральная психотерапия, направленная на выявление наших болевых точек. Терапия звука, света, цвета, размыкающая границы театрального и выходящая за пределы нормального в область патологии. Признающая и легитимирующая порочность каждого из нас, травму каждого из нас и дающая четкое понимание этой травмы. Жизнь — боль, и с этой мыслью можно прекрасно сосуществовать благодаря практикам искусства.

    1 Так пишется это имя в повести Пушкина: с удвоенным «н». (Ред.)

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    О спектакле

    Я всегда любил пьесу «Сирано де Бержерак». Юношеская влюбленность возникла у меня на спектакле в Александринке, который поставили мой мастер Игорь Олегович Горбачев и Светлана Кудрявцева, это был красивый спектакль, в переводе Владимира Соловьева. Будучи студентом, я играл в этом спектакле гвардейца, помню музыку, помню фрагменты, мизансцены… это пьеса из моего юношеского «волшебного театра».

    Пока не начал сочинять спектакль, я любил эту пьесу за то, что в ней есть такой героический и благородный герой по имени Сирано — именно Герой, это важно. Готовясь к репетициям, я почувствовал, что там, за вроде бы известным обликом Бержерака — есть, вернее, спрятан антигерой, живой странный слабый человек, полный рефлексии и вопросов к себе и жизни, меняющий знаки в игре, ошибающийся, несчастный человек, недолюбовник, недосолдат, этому человеку нет места в надвигающемся мире театрализации каждого шага. И я стал думать про Женю Шумейко с его внутренней оголенностью нерва, человеческой непримиримостью, и вдруг мне показалось, что там, в глубине ростановских строк, живет Сирано, который устал от своей бесконечной героизации. И очень захотелось прорваться к истинному Сирано, к одинокому человеку, которому почти не бывает хорошо, только иногда, в мечтах о Роксане, в ночных прогулках, во взглядах на луну, в зонах тишины, когда ему не нужно никем являться. Он чувствует, что век его короток, предопределен, и, если бы не смерть Кристиана, он бы сгорел, спился, подставился бы под пулю, что-то такое с собой бы совершил. Но антигерой, трикстер после смерти Кристиана становится героем, человек, который играет в игру безответственно, становится ответственным за любимого человека, Роксану.

    Для меня вся фабула пьесы посвящена невозможному соединению, движению Сирано и Роксаны друг к другу. Потому что все, что происходит в пьесе, происходит из-за Роксаны, для Роксаны, по поводу Роксаны. Во имя Роксаны.

    В театр «Мастерская» меня пригласил Гриша Козлов, мой учитель, друг и старший брат, я имел и имею счастье играть в его спектаклях. Я знаю курс Арефьевой и Шумейко, это артисты, с которыми, мне казалось, мы найдем общий язык и в этой работе, как и случалось раньше (Аня и Женя играли в моих спектаклях). Они не только обученные артисты, они еще и соавторы. Художественное и человеческое поле Гриши, которое существует в этом театре, сильное, светлое, доброе, порой противоречивое и беззащитное. Все ребята, с которыми мне пришлось работать, как будто не из этого времени, они не зачумлены цинизмом, они подобны Грише, а для этой пьесы это важно. Знал, что есть Сирано и Роксана, и, слава Богу, появился Сережа Агафонов, который просто покорил меня включенностью в профессию, мужеством, серьезнейшим подходом к делу. Возник этот треугольник, и это просто подарок судьбы, театра «Мастерская» и Гриши Козлова.

    Как всегда в театре, спектакль рождается в диалоге с артистами и с командой постановщиков, но здесь это был особенный непрекращающийся диалог. Гриша так воспитал артистов, что закон «Я, режиссер, сказал — вы сделали» не проходит и не нужен, это все не про этих ребят. Совместные пробы, наколдовывания, ошибки и самое важное, что редко случается, — непоказное участие артистов в процессе. Они сидят в зале, они реагируют на пробы других, создается мощнейшее художественное и человеческое поле взаимной поддержки. Даже когда у меня не было никакого решения, была пустота, недооформленность идеи, вдруг из этой пустоты через шутки, взгляды, пробы находились ходы, а потом уже все балансировалось, выстраивалось.

    В связи с этой пьесой я всегда обращался внутренне к одному из своих самых любимых партнеров, к моей большой потере, к утрате в моей творческой судьбе, образовавшейся с уходом Леши Девотченко. Леша — это часть Гриши и часть меня. Глаза Леши, его интонации, его видимые зрителю фонтаны творческого вдохновения и невидимые бездны и слезы, его озорство и молчание — все это было и есть в спектакле. Кажется…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ВТОРЫЕ ПЕДАГОГИ

    …..ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ ТЕАТРА

    В 2019 году исполняется 240 лет РГИСИ. Дата, впрочем, сомнительная: нет связи между драматическим классом, который набрал И. А. Дмитревский в рамках «Танцовальной Ея Императорского Величества школы» — и Школой актерского мастерства (ШАМ) Л. С. Вивьена, от слияния которой с Курмасцепом В. Э. Мейерхольда в 1922 году получился Институт сценических искусств, ИСИ…

    Петербургскую школу олицетворяют многие ее создатели, продолжатели, Мастера. В рубрике «Учителя» у нас были и «Муза Музиля», и «Аркадия Аркадия», и «Зона Зона», мы писали о школах Владимирова и Фильштинского, о курсах Эренбурга, Козлова, Тростянецкого и еще о многих.

    Но никогда не возникала тема ВТОРЫХ ПЕДАГОГОВ. А часто именно они имеют влияние на курс. Они со студентами все время.

    Мы попросили всех желающих написать о роли вторых. Здесь не было предварительного плана: об этом нужно, а о том нет. В процессе работы кто-то отказывался сразу, кто-то горячо желал, но не находил времени и вдохновения…

    Поэтому — без обид. О ком ученики захотели — о тех они рассказали…

    Иван Латышев, актерский курс Аркадия Иосифовича Кацмана (в разные годы вторыми педагогами были Андрей Дмитриевич Андреев, Кирилл Леонидович Датешидзе, Вениамин Михайлович Фильштинский, Аркадий Констан-тинович Коваль), 1988 г.

    Андрей Дмитриевич Андреев. Андрон. Ученик Марии Осиповны Кнебель и Андрея Алексеевича Попова. Человек, любимая фраза которого: «Да знаю я вас, артистов…». Ласкающий на-ши уши рассказами о та-ких недосягаемых и заоблачно далеких Насте Вертинской, Кате Васильевой, Косте Райкине. Приятно учиться у педагога, понимая, что ты в одном рукопожатии от мифологического Анатолия Васильева. На консультации я попал именно к нему и после, как мне казалось, блистательного прочтения материала был допущен до первого тура. Ах, Андрей Дмитриевич, Андрей Дмитриевич, а ведь могли, могли в самом, так сказать, зародыше, в самом начале…

    Молодой, энергичный, с отличными от Аркадия Иосифовича взглядами на театр, любимец и любитель женщин, эдакий Паратов, готовый на очень неожиданные и смелые ходы. Мне кажется, во многом благодаря его усилиям на предыдущем курсе появился легендарный спектакль «Ах, эти звезды!». Результат — «Юбилейный», «Октябрьский» и, как мы любим врать, конная милиция на Моховой.

    На нашем курсе ничего подобного не случилось. Первый год обучения особенно мучителен и зануден. Этюды на внимание, работа с воображаемым предметом, наблюдения за животными — все это вызывало оторопь и скуку не только у нас, но и у молодого режиссера. Необходимы были новые методы, новые формы. Именно от Андреева мы впервые услышали о Михаиле Чехове. Именно Андреев использовал его упражнения в работе с нами, но не все мы, ох, не все, принимали это вольтерьянство. Именно Андреев, в отличие от Аркадия Иосифовича, который, дабы не травмировать детско-юношескую психику, позволял нам посещать только спектакли Георгия Александровича Товстоногова, да и те лишь изредка, именно Андреев отпустил нас вместо занятий (какой акт вандализма!) на спектакль глубоко чуждого нашей школе Романа Виктюка. А еще была его собственная «Мельница счастья» — с блистательным Вячеславом Захаровым и трагически смешным Кириллом Датешидзе — в театре Комедии. Каждый раз после такого акта самоуправства и мы, и он получали порцию мацы от нашего мастера, но Андреева это не останавливало. Наконец, после зимней сессии, не выдержав «подробного поступательного процесса», Андрей Дмитриевич предложил нам прочесть «С любимыми не расставайтесь» Володина, и понеслось! К маю готов был спектакль. Да, да, это был спектакль. В пространстве родной 51-й аудитории легкий белый занавес летал, открывая то одну, то другую историю любви. Дальше… дальше был разгром. Аркадий Иосифович любил и умел устраивать показательные скандалы. Каждый превращался в апокалипсис, искренне казалось, что на этом процесс нашего обучения закончен. Я до сих пор не понимаю, как Андрей Дмитриевич выдержал все это. А летом, на экзамене по актерскому мастерству, самыми трогательными, точными и эмоционально наполненными отрывками были несколько сцен из «С любимыми не расставайтесь», спасибо Андрееву.

    Осенью я ушел в армию и завидовал, бесконечно завидовал однокурсникам, которые, благодаря Андрееву, взялись за новую авантюру, «Дом Ростовых», но это прошло мимо меня. И еще… В свое время великий режиссер Ефим Михайлович Падве собрал в театре на Рубинштейна многих учеников курса Аркадия Иосифовича Кацмана и Льва Абрамовича Додина выпуска 1979 года, тем самым положив начало новому этапу жизни ленинградского театра, подготовив почву для того, что сегодня мы называем Малым драматическим театром — Театром Европы. Андрей Дмитриевич Андреев взял в Театр юных зрителей на Пионерской площади моих однокурсников Дмитрия Бульбу, Алексея Девотченко, Вадима Зайцева, Марию Лаврову, Марину Солопченко, Александра Строева, Алексея Федькина и долгие годы давал нам возможность быть и чувствовать себя нужными и востребованными. Мы прошли через многое: творческие конфликты, борьбу, отстаивание своих позиций, сопротивление и отрицание, но главное — была работа, и мы стали теми, кто мы есть… Андрей Дмитриевич! Спасибо за Ваше терпение. Степень моей благодарности не знает границ.

    Наталья Скороход, режиссерский курс Александра Александровича Музиля (второй педагог Юрий Михайлович Красовский), 1986 г.

    Мы называли его Красик. Юрий Михайлович был действительно очень красив: академический молодой человек с веселыми глазами и ужасно спокойный. Вместе с А. А. Музилем они составляли прекрасный дуэт: взрывной темперамент первого мастера и терпеливая, медленная манера второго. Я просто не знаю, что бы случилось со мной, если бы не Ю. М., неистовый Музиль выгнал бы меня еще на первом курсе, стопудово. Впрочем, речь тут не обо мне. У Красовского был свой принцип обучения, он говорил ребятам: понимаешь, старик… И объяснял на пальцах, что такое хорошо и что такое плохо. При той дистанции, которая всегда была между Музилем и студентами, этот контраст работал, нам было кому поплакать в жилетку и кого попросить растолковать нам тот или иной кульбит в оценках Мастера. Однако его нельзя было назвать «уста Музиля». Юрий Михайлович всегда имел свое мнение и умел его отстоять, и, кстати, он писал тогда докторскую диссертацию и часто говорил о Мейерхольде. Жил он в коммуналке на Седьмой Советской, и я часто провожала его по Некрасова до Суворовского, чтобы потом сесть на троллейбус и ехать к себе на Охту. За эти полтора километра я успевала многое узнать о «старом театре» и его персонах. Тот «дорожный факультатив» и спровоцировал мой научный интерес к театру, мы же — режиссеры — презирали театроведов и всякие книжки, читали только практиков театра: Товстоногова, Станиславского… Эта практика сохраняется и теперь. А зря. Но Юрий Михайлович с такой уверенной увлеченностью говорил о своих штудиях, что нельзя было не преодолеть пренебрежение к театральной науке. Но на практике он умел подобрать индивидуальный ключ к каждому. Вот опять о себе: я училась не просто плохо, а очень плохо Ничего не могла ни сыграть, ни поставить. И почему-то играла все подряд — вплоть до Офелии. Репетиции с Музилем просто выключали всю и без того малоподвижную психофизику, кошмар был и внутри и снаружи. Как-то, репетируя отрывок, где я должна была изображать тургеневскую девушку на материале советской прозы средней руки, Мастер, придя в ярость от моей непробиваемой дурости, крикнул Юрию Михайловичу: забирайте отрывок и сделайте что-нибудь. И Красовский сделал! Мы долго сидели в какой-то подвальной аудитории, и Юрий Михайлович спокойно и, как всегда, медленно наговаривал текст о том, что сейчас видит, слышит, чувствует и предчувствует моя героиня, что нет никакого Музиля и никакого экзамена, что все это иллюзии, а вот есть осень, рваные облака, какой-то пенек, шум, предчувствие перемен… Мой страх улетучивался. Тогда-то, видимо, я и восприняла от него педагогическое терпение, и как это помогает в жизни! Теперь мои ученики часто работают с режиссерами курса Красовского. Алиса с Юлей, Глеб с Олегом, Аня с Димой и т. д. И как это здорово!

    Анна Алексахина, актерский курс Игоря Петровича Владимирова (второй педагог Ариадна Николаевна Кузнецова), 1982 г.

    Эх, никогда, никогда я не смогу вдеть воображаемую нитку в невидимую иголку, вымыться как следует под «как бы—если бы магическим» душем, спасти хотя бы на «хорошо» собаку, уплывающую на оторвавшейся льдине… А сколько сил было потрачено, сколько сил… Были ли они командой, мои педагоги — Владимиров, Кузнецова, Зорин и примкнувший к ним Леваков? Такие разные по всему — темпераменту, ода-ренности, взглядам, способу общения, — что иногда казалось: живут в разное время. Все, казалось бы, противоречило, но союз сложился и, главным образом, благодаря Ариадне Николаевне Кузнецовой, хотя сама она, как рассказывала, была поражена приглашением И. П. Владимирова к сотрудничеству, такими непростыми были их отношения. Но Шеф сделал очередной парадоксальный гениальный ход и выиграл, а в результате выиграли мы, ученики!

    Ара, так слегка панибратски мы звали ее за глаза, была с нами ежедневно: при любом самочувствии, при любых обстоятельства, в любую погоду — высокая, подтянутая, энергичная, готовая с порога броситься в работу. Кариатида, держащая на своих плечах Мастерскую между набегами Владимирова, превращавшего за пару часов упражнения в Театр, рушившего все, что мы так старательно лепили целыми месяцами, крушившего кропотливо разобранное. Он исчезал, а Ариадна Николаевна склеивала осколки, бережно сохраняла блестки и всегда, всегда смотрела на Владимирова так же, как и мы, восторженными глазами, ценя его безграничный талант и редкий дар импровизации. Но и мы всегда ощущали тот пиетет, с которым относился Игорь Петрович к своей соратнице. Владимиров очень дорожил ею. Полностью доверял ее педагогическому дару и опыту, отдавал должное ее безграничному терпению, чуткости, глубокому, непоказному интересу к каждому студенту.

    Как Ариадна Николаевна радовалась любому, пусть микроскопическому движению в профессии! Она была рядом с каждым, отвечала на звонки в любое время суток, мы собирались у нее дома за круглым столом под абажуром: огромная библиотека, властная и гостеприимная мама Клавдия Кирилловна, шебутная в юности дочка, теперь актриса у Спивака, Ольга Феофанова, с мамиными черносливовыми глазами (сегодня этими глазами разглядывает окружающий мир очаровательная внучка Алиса), неизменные роскошные коты — один выразительнее другого… Чаепитие и рассказы. О ненаглядном Борисе Вульфовиче Зоне, о партнерстве с Алисой Фрейндлих в дипломном спектакле «Мораль пани Дульской», о решении уйти в педагогику, покончив с актерской карьерой, — выбор был драматичный, но судьбоносный, поддержанный Зоном, чьей помощницей она сразу же стала, поступив в аспирантуру. Судьбоносный и для нас, ее учеников, с которыми поддерживается пожизненная связь. И сейчас подтягиваюсь и трепещу, зная, что Ара в зале, и радуюсь, когда она — редко! редко! — шутя говорит мне после с непередаваемой интонацией: «Обливалась горделивым потом». И сейчас в трубке все тот же энергичный, радостный голос. Предвкушает беседу, всегда готова выслушать, вникнуть и посоветовать. Уже по одному ее «Алле!» всегда знаю, как себя чувствует и в каком настроении.

    Когда я сама оказалась в положении со-мастера актерского курса при театре, сразу же кинулась к ней с предложением стать педагогом на курсе, но у нее были обязательства перед другой мастерской, и она не могла даже мысли допустить, чтобы оставить студентов на полпути… А мне так хотелось перекинуть этот мостик… правда, Олег Дмитриевич Зорин, еще один наш «второй», принял мое предложение и обогатил наш педагогический состав. Он тоже достоин отдельного «живописания», но, как истинный интеллигент, пропускает вперед даму. Будьте здоровы, дорогие, и спасибо вам за то, что кроме разбора и поиска сверхзадачи научили тому, что не описать словами, тому, что есть лишь в глазах, которые с пристальным вниманием и любовью смотрят на сцену, где в который раз вдевает невидимую нитку в воображаемую иголку твой еще никому не ведомый ученик.

    Александр Галибин, актерский курс Рубена Сергеевича Агамирзяна (второй педагог Владимир Викторович Петров), 1977 г.

    Владимир Викторович не был для меня самым главным человеком в моей жизни, и воспоминания о нем больше не ученические, а житейские, к тому же отрывочные и нескладные. Несомненно, это личность в педагогике, оставившая ярких учеников. Но нам с ним так и не удалось стать товарищами. После выпуска мы при встрече радовались, улыбались и жали друг другу руки, но во времена студенчества я чувствовал холод по отношению к себе. Гораздо теплее ко мне относился Рубен Сергеевич Агамирзян, мастер курса. В. В. был человеком, которого я видел каждый день, и его абсолютная «ровность» меня, конечно, смущала и напрягала. Но один раз я все-таки попросил у него совета! Это было, как ни странно, на демонстрации 7 ноября. Мы тогда занимались спектаклем «Тиль Уленшпигель», и мне дали роль короля Филиппа. У меня ничего не получалось. Я очень боялся обратиться к Владимиру Викторовичу, но это уже был третий курс, и я себя преодолел. На демонстрации подошел и спросил, как мне быть. И В. В. достаточно легко и очень четко сказал, что можно сделать. В частности, я не знал, куда девать руки, и он сказал, что их надо сложить перед собой, как делал фюрер, и в этой пластике попытаться решить роль. Еще он сказал, помню, что надо очень четко произносить каждое слово… Этот совет был, что называется, в яблочко, и он мне помог. У меня роль, как говорят артисты, пошла, хотя я и не сразу это понял.

    Я сейчас подумал о том, что не важно, главный или не главный в твоей жизни учитель… Это счастье, что был именно такой человек. Мы каждый день общались, говорилось много слов о профессии, и В. В. нас формировал, вкладывал в нас что-то, и так четыре раза по 365 минус каникулы. Каждый из нас, его учеников, взял у него то, что смог, даже не подозревая об этом… И вот я думаю, преподавая сам и радуясь, глядя на своих учеников, что ученичество — это все же когда «из рук в руки», как нам когда-то Васильев говорил. Когда каждый день без выходных… Непростой труд. Так вот, Владимир Викторович обладал этим терпением каждого дня сполна и щедро делился с нами знанием дела, которому он служил, и мы все благодарны ему за это.

    Борис Павлович, режиссерский курс Геннадия Рафаиловича Тростянецкого (второй педагог Алексей Утеганов), 2004 г.

    Его собственный учебный спектакль «Гоголь после New York» на выпускном шестом курсе (предшествовавший моему курс Г. Р. Тростянецкого учился аномально долго, шесть лет) стал для меня одним из главных флажков: в этой мастерской интересно. Конечно, были еще волшебные «Немой официант» Владимира Золотаря, «Стулья» Юрия Ядровского, «Рябово» Ирины Зубжицкой, «Контрабас» Дениса Рубина. Но именно «Гоголя» мы с друзьями смотрели, кажется, все показы. В нем была какая-то особая дичь и внутренняя свобода. Я, кстати, ничего не смогу пересказать — в отличие от «Официанта» или «Контрабаса», которые запомнились на двадцать с лишним лет целыми сценами и даже интонациями. У Леши в спектакле был дух какой-то особой кинематографической фантазии, эйзенштейновский монтаж аттракционов. В пустой 4-й аудитории за 35 минут действия происходило столько всего и так вскользь, что надо было смотреть именно что сквозь приемы, на саму ткань гротеска и иронии, пропуская «как это сделано». Все выпускные спектакли мастерской складывались в один сериал-альманах, отбрасывая смысловой и стилистический рефлекс друг на друга. Наверное, это был самый эффектный режиссерский выпуск за несколько десятков лет — по уровню мрачной свободы, брутальности, внятности абсурдного мироощущения. Пинтер, Ионеско, Мрожек, Зюскинд — это был манифест 90-х, причем именно наших, ленинградских 90-х, когда все улицы были разбитых фонарей и по ним рядом с тобой ходил капитан Сергей Курехин.

    Почему я так подробно останавливаюсь на предыдущем выпуске — потому что я поступал не только к самому Геннадию Рафаиловичу, которого полюбил за «Скупого» и «Упыря» на Литейном и «Маленькие трагедии» из Орла, показанные на гастролях в Александринке, но и вот в эту мастерскую суровых и в то же время веселых людей. Хотелось быть таким же.

    С нами время от времени проводили тренинги, помогали в работах и Владимир Золотарь, и Денис Рубин, поначалу — еще Ира Зубжицкая, Эдуард Гайдай. Алексей Утеганов стал официальным вторым педагогом и проводил с нами больше времени, чем кто бы то ни было.

    Что значит с нами? С теми людьми, кто чувствовал себя своим с Лешей. В этом, наверное, главный смысл вторых педагогов: найти своего наставника, того, с кем тебе будет легко и безответственно. С мастером так не бывает. Чем больше вторых педагогов на курсе — тем больше шансов, что никто из студентов не окажется без своего сталкера в профессии. Надо сказать, что наш курс никогда не был дружным. Слишком большой разброс поколений, темпераментов, индивидуальностей. Мы были актерско-режиссерским набором, и Геннадий Рафаилович принял в самом деле непохожих друг на друга людей, а иногда и трудно совместимых. Не каждый мастер позволяет себе такой смелый и широкий жест. До сих пор коллеги из других регионов, узнав, что, например, мы с Романом Феодори — однокурсники, пребывают в недоумении. Это здорово в результате, но очень непросто в процессе. Мы разбивались на пары, тройки, квартеты, не скрывая ироничного, а иногда — скептического отношения друг к другу. Вероятно, это просто защитный механизм творческой личности, которая еще не нашла себя и вынуждена спасать свою идентичность не убедительным творчеством, а самыми доступными первобытными способами.

    Я поступил на режиссуру яростным поклонником Ежи Гротовского. Помню, что во вступительном эссе, где надо было описать идеальную модель «своего театра», я говорил о театре-лаборатории.

    Основное обучение на первом курсе с танцем в 9 утра, скороговорками и наблюдениями за животными не очень походило на лабораторию, как она сложилась из книжек и статей в моей голове. Альтернативой оказались именно занятия с Лешей Утегановым. По большей части — несанкционированные. В них было что-то сектантское: мы, несколько адептов, собирались или рано утром, еще до основных пар, или поздно ночью (раньшеинститут был академией, и в ней творческий процесс шел в прямом смысле слова круглосуточно). Сидели на пятках, изучали биомеханические этюды Мейерхольда, пришедшие из занятий прошлого курса с Алексеем Левинским. Часами перебрасывали друг другу тяжелые деревянные палки (черенки от лопат, ломали их и покупали новые в хозтоварах) или строили пирамиды из табуреток и искали на них баланс. К актерскому мастерству или режиссуре на первый взгляд это не имело отношения и ни в какие творческие показы почти никогда не выливалось. Вероятно, именно это и было самым ценным. Наша мастерская, принципиально заточенная на прямой контакт со зрителем, на эффектный режиссерский ход, на парадоксальное решение, получала прививку углубленного процесса. Мне кажется, и сам Алексей нашел в занятиях с группой энтузиастов (человек пять-семь, как мне вспоминается) возможность чего-то принципиально не прагматического, процессуального. Мы работали не с театральной формой, мы работали с собой. Алексей называл нас «люди мои» — и работа шла именно с нами как с людьми, а не как с актерами. Мы стирали с себя романтику Моховой, сентиментальность первых студенческих этюдов, в которых непременно есть живые свечи и музыка Radiohead. Алексей рассказывал о своей службе в охране на зоне и об учебе на философском факультете. Мы вместе вели странное существование, в котором было много пустоты — той самой, бруковской, в которой только и может возникнуть личный театр. Можно сказать, что во время основных занятий мы наполняли себя знаниями и умениями, а во время тренингов с Лешей — расчищали внутреннее пространство. Важно, что при всей брутальности и маскулинности Алексей всегда был предельно корректен и ни на кого не давил, что в нашем вузе большая редкость. Когда я говорю об определенном «сектантстве», я имею в виду индивидуальный запрос каждого из тех, кто приходил на тренинг. Вот актер Василий, один из главных единомышленников Алексея, сразу после академии ушел в монастырь. Значит, тишина наших упражнений на доверие вела его своим путем. Еще один парадокс: мы приходили к Алексею за работой над собой, преодолением себя — но меня лично больше всего грела ситуация принятия меня таким, какой я есть. Мне было нелегко в учебе — я был бесконечно рефлексирующим театроведом, и опыт того, что «все уже было», постоянно тормозил меня в пробах. Алексей подтрунивал над моим умствованием, я со своей школьной тройкой по физкультуре был совсем не похож на человека «его театра». Недавно я репетировал с актером Романом Агеевым и все время вспоминал режиссера Алексея Утеганова. Алексей с Романом давние единомышленники, я хорошо помню их «Отелло» и Отелло. Люди с чувством юмора и хорошо развитой мускулатурой. И вот именно с Алексеем, на которого я так не похож, я впервые почувствовал себя в творческом процессе не как на вступительных экзаменах. Моховая вообще любит стресс в качестве основного стимула студентов. И зачастую стресс творчества, ужас поиска подменяется стрессом прямого психологического давления: «вступительные экзамены продолжаются», докажи, что ты не «ошибка набора». На ночных тренингах все было в порядке со стрессом: мы падали с высоты в пустоту, и остальные должны были подбежать и успеть подставить руки. Мы перекидывались палками над лежащим человеком, которому было запрещено закрывать лицо руками. Это было по-настоящему опасно, и однажды неловкий я сломал зуб однокурснице Наташе Черных. Себе я тоже однажды сильно размозжил палец многокилограммовым булыжником. Что я с ним делал — не помню. Было очень страшно. И все было по правилам, и во всем этом была какая-то нежность. Мастера не знали и половины того, что мы делаем, но и к известной половине относились с подозрением. Наверное, справедливо.

    Я помню один этюд, который Алексей Утеганов придумал с актером Андреем Гульневым. Это конец первого курса, мы работаем с японскими хокку. Андрей лежит на полу, свернувшись калачиком, туго замотанный в черную кулису, как некий каменный валун. Темнота. Медленно-медленно набирается свет, процентов на пять, до порога различимости очертаний. Андрей под тряпкой еле заметно дрожит. Свет набирается еще на пару процентов, Андрей начинает слегка напевать что-то. Тоже на пороге слышимости. Свет убывает, Андрей затихает. Все. Алексей получил жесточайший разгром за эту пробу — потому что, понятное дело, это не имело никакого отношения к тому, чему Андрей как студент драматического факультета должен был учиться. Но на меня показанное произвело сильнейшее впечатление. Собственно, описание подобных эпизодов я спустя двадцать лет в обилии прочел в книге Хайнера Гёббельса «Эстетика отсутствия». Мне кажется, Алексей никогда после в профессиональном театре не позволял себе такой свободы и радикальности в режиссуре. Во всяком случае, в том, что выходило на подмостки в спектаклях. Разрыв между идеей о театре, свободном от правил и ожиданий, и театром как производством — это то, что сковывало многих из нас. Я сам ощущал его тогда, в начале 2000-х, как нечто трагически устойчивое и вечное. Мне кажется, этот разрыв так и остался для Алексея как режиссера непреодоленным. Но, безусловно, театральная утопия реализовалась в полной мере в Алексее Утеганове как педагоге. Глядя на него, я видел очень близкий и невозможный театр — и сам позволил себе приблизиться к нему спустя много-много лет. Во многом благодаря таким встречам, которые поселили во мне смутное ожидание. Ведь самое главное, что должен дать педагог студенту, — не навыки, а ожидание невозможного, догадки о нем.

    Алексей Янковский, актерский курс Якова Семеновича Хамармера (второй педагог Людмила Владимировна Чеснокова), 1985 г. Режиссерский курс Александра Александровича Музиля (второй педагог Юрий Михайлович Красовский), 1995 г.

    Вторые.

    Вторящие.

    Не понедельники, не среды, не пятницы…

    Вторник. Самый надежный день.

    Хотелось бы написать, как в анекдоте: «…не знаю, кто в машине, но за рулем у него первый секретарь».

    Да, бывают исключения… и бывают правила…

    Всегда сам любил исключения, но предпочитал правила.

    Таким ПРАВИЛОМ у нас была Людмила Владимировна Чеснокова. Нас усыновившая, не вмешивавшаяся в наши Пятницы и радовавшаяся нашим Воскресениям. Она была каким-то внутренним чувством, цементирующим курс, от нее исходило какое-то нравственное начало, жившее в тени и поэтому не выгоравшее на нашем Солнце… Это как с Верой у Толстого: «Это новое чувство не изменило меня, не осчастливило, не просветлило вдруг, как я мечтал… …Но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе». Это какой-то санчо-пансовский талант великого Романа нашей жизни. Она вошла в нас Чувством. Вот прошли десятилетия, а Она не выветрилась, не полиняла… и вспоминается с любовью. Хотя тогда злые мальчики ни в грош не ставили ее, а она великодушно позволяла нам быть великими и с усмешкой смотрела на нашу манию величия на почве комплекса неполноценности. Мы не были с ней близки, но этого расстояния, оказалось, хватило для памяти лет. Она была Реальна… я учился у нее этому… Как злы и несправедливы мы были… Но ее присутствие делало нас людьми… А эхом вдогонку ненавистный мне до сих пор крик мастера: «Ярите друг друга!»

    Когда я поступил на режиссуру к Музилю, вторым был Юрий Михайлович Красовский, но у него уже был свой курс, и он уже мечтал о своем театре. Держался с нами на равных, мальчикам говорил «старик», девушек называл «лапушками». Имел любовь на стороне — это был его первый самостоятельный курс, там учились иностранцы, очень нас ревновавшие, как случайно объявившихся папиных детей на стороне (курс возник внепланово в связи с трагической гибелью набиравшего его Ефима Падве). Первый год он внимательно рассматривал нас, рассматривал нас как людей, потенциально могущих когда-то войти в его театральную жизнь. Скорее, это был его добровольный жест уважения по отношению к Мастеру, но ближе ему были все же его дети, которых он знал, любил и с которыми он сейчас поддерживает очень тесную творческую связь. Роль мамочки у нас играла лаборант и педагог кафедры режиссуры Оля Самохотова, ходившая в офигительно коротких юбках и защищавшая Сан Саныча от нас… нас от Сан Саныча… разруливавшая кучу ситуаций, искренне любившая Мастера, нас, мечтавшая о настоящем Театре… И в этом смысле Мастеру и нам было на кого положиться. Несмотря на весь наш максимализм и творческие разногласия, в этом мы разделяли с Мастером его эстетические взгляды. Это смягчало наш совершенно мужской курс, несмотря на наличие на нем двух девушек:-)

    Случилось и мне прочувствовать какие-то вещи изнутри, когда Вениамин Михайлович Фильштинский пригласил меня одним из педагогов к себе на курс, где я с переменным успехом, не ведая, что творю, поддерживаемый и удерживаемый гениальным Вениамином Михайловичем, прослужил пять лет, заработал кличку «комбат», влюбился, как и положено «настоящему второму педагогу», в свою студентку… и, наконец, изверившийся, мучающийся и сомневающийся во всем, благодарный «Вене», как его любовно называли на курсе за глаза, за его невероятно нежное, вдумчивое и чуткое отношение ко мне, какое и должно присутствовать у крупного педагога, с которым я, сам того тогда не ведая, столкнулся, и поняв все про себя, я был оставлен институтом, в благодарности к которому и поныне невероятно пребываю с любовью. СПАСИБО!

    Что тут скажешь? Все настоящее уникально, делается не второпях, с любовью и живет веками…

    Лев Эренбург, режиссерский курс Георгия Александровича Товстоногова (вторые педагоги Аркадий Иосифович Кацман, Ирина Борисовна Малочевская), 1987 г.

    Номинально вторым педагогом на нашем товстоноговском курсе был Аркадий Иосифович Кацман. Третьим по номинации педагогом была Ирина Борисовна Малочевская, но фактически это был один педагог, един в двух лицах. Георгий Александрович бывал у нас нечасто, но он обеспечивал высоту планки не только для нас, но для педагогов. Всю черную работу делала, конечно, Ирина Борисовна. Труд ее, с моей точки зрения, недооценен; ей я обязан первичными навыками в профессии, первыми кирпичиками ремесла. Они с Аркадием Иосифовичем дополняли друг друга.

    Ирина Борисовна была строга, она учила нас жестко и каждый день. А Аркадий Иосифович мог себе позволить «полет на крылах», разного рода озарения, которые менялись от мастерства к мастерству. Один раз его озаряло так, потом с точностью до наоборот, и он кричал, что с прошлого мастерства он вырос. Это, на самом деле, аргумент. Человек должен, наверное, по мере жизни менять убеждения, если он живой. Даже не так, не то что менять убеждения, но менять нюансировку, окрас, круг, на котором происходит виток.

    В этом «фонтане» два раза в неделю тоже была своя прелесть и своя школа. Аркадий Иосифович был рыцарем театра. Он ничего не умел и не хотел кроме. Театр был его дыханием. Он был обречен на это проклятье, со знаком плюс и минус. И в этом он был заразителен. Он как-то сказал: театр обойдется без любого из нас, включая Станиславского, а вы подите попробуйте обойтись, и если у вас получится обойтись, значит, так тому и быть. Значит, это не ваше, если вы можете без этого обходиться.

    Если стимула нет, значит, на помойку. Человек выбрал сумасшедшую профессию. Если он может обойтись без нее, значит, нечего ему тут делать. Я не помню, как Аркадий Иосифович говорил, но скажу где-то близко: я занимаюсь театром не потому, что я его люблю, а потому, что я ничем другим всерьез заниматься не могу. Так будет точнее. А люблю ли я театр? И люблю, и ненавижу, и презираю как институт, и еще куча слов, которые определяют клубок взаимоотношений, возникающих у человека с театром. Я знаю одного очень хорошего артиста, который в театре практически не работает, зарабатывает тем, что снимается в кино, а в театре работает очень избирательно, если зовут. Я горжусь, что работал с ним дважды. Так вот, он говорил: я ненавижу театр как институт. Я люблю театр как идею, как фантом, а как институт это гадость. Эту точку зрения я разделяю. Еще я встречал точку зрения, которая мне кажется не бессмысленной и даже симпатичной. Когда человек говорит: я знаю, что театр — это грязь, интриги и помойка, но я занимаюсь им, потому что за пределами театра помойка еще круче.

    Они оба, Аркадий Иосифович и Ирина Борисовна, были очень скупы на похвалу, и думаю, что это правильно. Кацман нам на одном из первых занятий сказал: буду на вас смотреть глазами врага. Они оба смотрели на то, что мы делаем, глазами врага в том смысле, что они были, слава богу, безжалостны в оценке. Первые комплиментарные слова я услышал от Малочевской, когда был уже режиссером-постановщиком, она пришла на «На дне» и сказала мне, не скупясь, какие-то хорошие слова. А так за все время мы не слышали от них ничего более хвалебного, чем: «Человек на сегодняшний день имеет право заниматься этой профессией». Но с другой стороны, могу сказать, что по качеству ругани, которая на нас обрушивалась, мы понимали, что мы сделали на самом деле. Мы понимали, что совершенно не бывает, а у несовершенно есть огромное количество градаций.

    Я и сейчас, будучи уже режиссером-практиком с опытом, советуюсь с Ириной Борисовной Малочевской. Я вполне оцениваю ту помощь, которую она мне может оказать на уровне совета, рекомендации, соображения. Я думаю, что воспринял тот, в хорошем смысле, академизм, который они оба обеспечивали, каждый по-своему: Аркадий Иосифович — с «фонтаном» и капризной дотошностью, а Ирина Борисовна — логично, последовательно, точно называя вещи своими именами. Благородный академизм дорог моему сердцу. В этом моя верность школе — я стараюсь быть академиком, стараюсь, не всегда успешно, быть дотошным и скрупулезным. Это некоторым образом идет вразрез с профессией режиссера-постановщика, где необходим порой широкий мазок, а со студентами на широкий мазок у тебя нет права, потому что ты говоришь с зелеными несмышленышами. Если на труппе я могу себе позволить что-то сказать, и актеры поймут, и сделают, то студенты требуют училкиной дотошности, скрупулезности, а порой и педагогического террора. Они должны все время понимать, что это профессия безжалостная и она может в любой момент сказать: ты мне не нужен, я не хочу, чтобы ты мною занимался.

    Слово Георгия Александровича стоило дорого, возражать ему Кацман, может быть, и мог, но не делал этого. Потом Георгий Александрович был, насколько я помню, крайне последователен и логичен. И за годы обучения я не помню, чтобы мне удалось его поймать, тихонько про себя, на какой-то логической непоследовательности. А Кацман, повторяю, вспархивал и парил иногда.

    Еще раз акцентируя внимание на том, чему нас научили. Мои вторые педагоги меня научили ремеслу. Причем слово ремесло для меня — слово крайне важное. Искусству научить нельзя, на искусство можно ориентировать, обучая ремеслу. И они это делали. И тут возникают очень опасные педагогические ножницы: потому что соприкосновение с искусством иногда бывает враждебно ремеслу, но поскольку ты ориентируешь на искусство, то в случае, когда ты подозреваешь соприкосновение с искусством, можно и проманкировать ремеслом. Это бывает крайне редко, но бывает, и этот момент важно не проглядеть. Мне кажется, беда современного театрального образования — что люди учат двухкопеечному ремеслу и ориентируют на ремесло. А надо учить сложному ремеслу и ориентировать на искусство. Я на первом же занятии говорю своим студентам: мы будем учить вас ремеслу. Когда подбиваешь сапоги, работая сапожником, нужно очень умело держать гвозди в пальцах и во рту, чтобы подбивать каблук. И нужен определенный и сложный навык при работе с молоточками, с нитками, с дратвой, и так далее… Так и в нашем деле.

    Лариса Дмитриева, актерский курс Зиновия Яковлевича Корогодского (второй педагог Вениамин Михайлович Фильштинский), 1973 г.

    На курсе З. Я. Корогодского нашим вторым педагогом был Вениамин Михайлович Фильштинский. Став артистами, мы не переставали быть учениками. З. Я., как скульптор, освобождающий свое творение из камня, сбивал с нас все лишнее, подчас обдирая и кожу… В. М. оттачивал материал скрупулезной проработкой деталей, дотошной, порой невыносимой.

    Одним из определяющих постулатов творческого здоровья тюзовской труппы был лозунг: «Сегодня ты Гамлет, а завтра — задние ноги лошади», — что вполне соответствовало истинному положению дел и труппой принималось как должное, в виде некой профилактической акции в борьбе с головокружением от успеха. Георгий Тараторкин, будучи безоговорочным кумиром зрителей, в «Коньке-горбунке», в надвинутой на глаза шляпе с большими полями, выкрикивал из толпы в сцене базара: «Сбитень, сбитень медовой!», а недавно получивший роль шекспировского Лаэрта Саша Бахаревский в спектакле с тем же названием играл те самые «задние ноги».

    Хлебнув свободы в своей «казанской ссылке», попав там в обойму молодых играющих артистов, я вернулась в родные пенаты с некоторыми амбициями. Однажды В. М. Фильштинский остановил меня в коридоре и очень серьезно, как он умел, стал со мной разговаривать о новом предстоящем вводе. Спектакль был о войне. Для В. М. было важно понять, что я знаю про то время, пережили ли мои родители блокаду. Разговор был долгим, подробным, говоря сегодняшним языком, это был кастинг, который, как мне показалось, я не прошла. Поздно вечером я с нетерпением ждала маму, которая блокаду действительно пережила, но говорить об этом не любила, как не любила, когда вечером мы, молодежь, зажигали свечи, что было модным. «Ну вот, опять блокаду устроили!» — говорила она, щелкая выключателем. Но при всей нелюбви к тяжелым воспоминаниям в тот вечер она не смогла мне отказать. Именно тогда я узнала, что первую зиму спаслись мешком картошки, который мама приволокла на себе из-под Вышнего Волочка, куда их, девчонок из музыкального училища при консерватории, отправили рыть окопы. Начальство все сбежало и поразъехалось. От проходящей мимо колонны мотоциклистов узнали, что немцы в двадцати километрах. На сборы меньше десяти минут. Все это недолгое время Зиночка копала картошку. Этот неподъемный мешок спас им с бабушкой жизнь. Правда, и бабушка спасла маму, не пустив ее однажды на занятия. На следующий день мама увидела зияющую яму на месте класса и вывороченный наизнанку раскореженный рояль. Вспоминала, как на лестничной площадке лежали трупы и не было сил их куда-то перенести, просто перешагивали и шли дальше… Говорила о концерте в Смольном, где от запаха еды чуть не упала в обморок, о том, как быстро перестала бояться бомбежек и читала любимого Лермонтова под ходящей ходуном люстрой. О многом переговорили в тот вечер и ночь, но В. М. больше меня ни о чем не спрашивал. Просто в расписании репетиций спектакля я увидела свою фамилию. В репетиционном зале меня ждало полное разочарование. Актерская задача сводилась к тому, что надо было взять в руки прут и пройти с ним по кругу сцены за чьей-то спиной, что я и сделала без особого удовольствия и, как мне показалось, не особенно это демонстрируя. Но не тут-то было…

    В ущерб другим сценам В. М. стал репетировать именно этот проход… Со всей тщательностью, подробно, оговаривая обстоятельства, несправедливо, как мне казалось, придираясь именно ко мне. У меня врали ноги — это были ноги сытого человека, врали руки — они не цеплялись за жизнь, я вся была инородным телом, не вписывающимся в тщательно проработанную партитуру внутренней жизни сцены. «Как вы не понимаете! Вы все видны как на ладони. Каждый несет свою веточку, прутик, саженец как надежду, как символ новой зарождающейся жизни!» — объяснял он после очередного прохода. Актеры потихоньку «закипали». Все кончилось не потому, что у меня что-то получилось, просто надо было идти готовиться к спектаклю.

    Раздался третий звонок. Я сидела в гримуборной в отвратительном настроении и прислушивалась к трансляции. Пошла первая картина, вторая, третья… Этот «радиотеатр» завораживал. Мне хотелось приникнуть ухом к приемнику и ловить тишину паузы, хрупкие интонации душевного движения. Наверное, так же слушали репродуктор с военными сводками, приникнув к нему, затаив дыхание. Понимая, что скоро мой выход, я пошла к сцене, стараясь сохранить ощущение от услышанного. Мне вдруг захотелось быть с теми, кто шел впереди и вслед за мной, неся свою невесомую и такую выстраданную тяжкую ношу…

    Не помню, что В. М. сказал мне после спектакля. Хочется верить, что не ругал, хотя не факт. Только через много лет, посмотрев фильм А. Тарковского «Ностальгия», где Олег Янковский шел через фонтан со свечой, не давая ей погаснуть, я поняла, чего хотел от нас В. М. Максимального выражения большого в малом. Этот прием, которым он владел в совершенстве, был и его некоторым художественным лукавством, не раз спасавшим театр от, казалось, безнадежных авторских ситуаций. Благодаря этому его умению «криминальная» по своей глупости пьеса С. Михалкова «Чужая роль» превратилась в некое художественное варево. Как ни старались актеры, но спасали положение «задние ноги лошади» в виде очумевших пионеров, пролетавших из кулисы в кулису каждый раз с новыми речевками. Сам автор, ошарашенный таким успехом, от радости потащил всех участников спектакля в ресторан на крышу «Европейской», что по тем временам было делом неслыханным.

    Если «задние ноги» играть плохо, делать это легко, а если хорошо, то очень трудно, потому что здесь талант не спасет. Здесь амбиции надо подчинить осознанию понимания необходимости этого «пустяка» для замысла и желанию сделать этот «пустяк» значимым, что очень непросто.

    Александр Савчук, режиссерский курс Геннадия Рафаиловича Тростянецкого (второй педагог Юрий Николаевич Бутусов), 2004 г.

    Юрий Николаевич Бутусов пришел к нам преподавать на втором курсе. Это был, с ума сойти, двухтысячный год. Глазами приезжего — Петербург был очень черным. Катастрофа миллениума не случилась, Ельцин ушел в новогодний дымок. На Моховой было грязно, голодно и круто. На курсе Тростянецкого тогда шла замысловатая жизнь. Мы делали странные этюды, у нас было громко, стильно и тесно. Было ощущение, что в нашей четвертой аудитории происходит что-то невероятно важное. Полкурса побрилось налысо. В каптерке под номером три валялись наши секондхендовские вещи вперемешку с Беккетом и Пелевиным.

    Бутусов, когда я поступил в СПбГАТИ, был уже легендой. Все говорили про его «В ожидании Годо» как про состоявшуюся уже классику. Хотя спектаклю было года четыре тогда. Все ходили на «Сторожа» на Литейный, на «Войцека» в театр Ленсовета. Это было что-то модное, как мода этого времени: тогда носили тяжелые ботинки, свитера зарубежных армий из секонда, кожаные штаны и рюкзаки. Эти спектакли тоже были такими суровыми. Актеры становились все знаменитее, но спектакли еще несли этот первоначальный заряд такого первичного отчаяния новорожденного, который смотрит вокруг и не хочет здесь быть. Это подкупало, конечно, как может подкупать молодого человека прямой жесткий разговор без сентиментальничанья и сглаживания острых углов.

    Одним словом, это было круто: Геннадий Рафаилович позвал Бутусова преподавать к нам на курс. Мы и рады были. Он вроде и не походил на педагога академии. С рюкзаком, плеером, быстро приходил, быстро уходил. Брал кассеты с новой музыкой послушать. То есть такой без проявлений ложного пафоса. Что тоже вызывало доверие, конечно. И материал мы взяли тогда для работы в течение семестра — повести Пелевина. А Пелевин тогда был идеолог номер один. Его тексты были — все о нас. И началось — Олег Федоров и Денис Цыганков в «Затворнике и Шестипалом» занимались восточными практиками, Андрей Черпин и Иван Стебунов в моей работе «Инициация» пытались идти сквозь стены, Борис Павлович затянул потолок паутиной, Аня Зайцева делала спектакль на помойке. Короче. Нам было хорошо. Возможно, не всем, но мне было хорошо.

    Потом был семестр, в течение которого мы работали над спектаклями-ревю. Смысл задания был в том, чтобы великую пьесу пересказать за 20 минут этюдами. Это не совсем эскиз. А скорее, обнажение конструкции, событийного ряда пьесы. В афише были «Фауст» Павловича, «Тартюф» Наташи Черных, «Жак и его господин» Романа Ильина (он теперь Феодори) и моя «Буря». Возможно, это был момент наибольшего нашего сотрудничества с Бутусовым. Здесь можно, наверное, говорить уже о его методе преподавания. Как я понял его. Юрий Николаевич тогда практически не говорил, как делать. Он скорее подвергал сомнению сделанное. То есть вначале хвалил работу, а потом начинал задавать ей вопросы. И в результате студент оказывался перед совершенно разрушенным текстом вместо своей удачной, как казалось, работы. И это постоянное непонимание, конечно, двигало авторское мышление гораздо активнее, чем выдача готовых ответов из классиков и собственного педагогического опыта. Все время приходилось доказывать работу, даже если ее уже признали состоявшейся.

    Третий курс начинался очень активно. Мы работали над отрывками из «Братьев Карамазовых». Закрытый показ в конце семестра длился часов пять. Только моя работа «В келье» шла почти полчаса. Олег Федоров — Иван Карамазов, Андрей Гульнев — Митя, Вася Дядилин (теперь отец Сафроний) — Смердяков. Очень много работы, которую практически никто не увидел. Затем Юрию Николаевичу дали постановку в «Сатириконе», затем еще. И мы видели его все реже и реже.

    Затем он стал художественным руководителем постановки Наташи Черных «Тартюф». Работа вышла у них отличная. Но я в ней практически не участвовал. Об этом, скорее, должна была бы писать Наташа наша замечательная. Но ее, увы, нет уже…

    Геннадий Тростянецкий, режиссерский курс Георгия Александровича Товстоногова (второй педагог Аркадий Иосифович Кацман), 1979 г.

    Кацман. Из моей памяти мгновенно обрушилась на мою же голову лавина воспоминаний, окрашенных вдобавок реальным корректирующим опытомнынешней собственной практики. Проблема не в номинальном существовании Аркадия Иосифовича на курсе Г. А Товстоногова как второго педагога, как это могло бы статься с кем-то другим, а проблема в характере личности А. И., так же откорректированном его собственным опытом: изгнанием из института в пору борьбы с космополитизмом, что, вероятнее всего, он и имел в виду, написав в дневнике, найденном одним из его студентов в мусорном баке этого же инсти-тута: «Я СЛИШКОМ МНОГО ЗАПЛАТИЛ ЗА ТО, ЧТОБЫ ИМЕТЬ ТО, ЧТО Я ИМЕЮ В РАБОТЕ…».

    Я хочу написать полную драматизма и поистине хармсовских парадоксов почти повесть об А. И., которую обещаю представить вашему вниманию, уважаемая редакция, в скором времени. Я уже набросал план и нырнул в ваши архивы, чтобы быть в курсе того, что уже написано и высказано об А. И. Ворох мыслей, каскад разнообразнейших эмоций, совершенно противоречивых, но всегда восторженных, обрушился на меня. Блаженной улыбкой и громчайшим смехом, раздававшимся внутри меня, я отвечал на эту лавину. Внезапно наступила тишина, и дыхание замерло после первых же строк статьи Валерия Николаевича Галендеева, опубликованной в № 5 «ПТЖ» в 1994 году. Мне трудно что-либо добавить. Разве что об изгнании А. И. из института, о его работе в самодеятельности под чужой фамилией — трагическая ситуация. Было бы справедливо опубликовать еще раз для нового поколения читателей эту статью Валерия Николаевича об Аркадии Иосифовиче, втором педагоге на курсе Г. А. Товстоногова, первого.

    В этом все дело — в этом слове «второй».

    А. И. Кацман не хотел и не мог быть вторым.

    Но он не мог им не быть, когда у входа в институт останавливалась серая «Волга» Г. А. Товстоногова.

    По понедельникам Георгий Александрович читал лекции и перед каждой сессией контролировал наши работы.

    Но каждый день с нами был Аркадий Иосифович, и каждый день мы держали экзамен перед ним.

    И он тоже каждый день держал экзамен.

    Каждый день — перед реальным Товстоноговым и перед воображаемым.

    Это внушенное им самому себе, как клятва, требование соответствовать и давало ту самую высочайшую температуру его существования в институте.

    Он был апологетом товстоноговского метода, «роялистом больше, чем сам король», отсюда эффектный жест, озарения, всплеск, не терпящие никаких ограничений эмоций.

    Мы подражали ему в словечках, показах, примерах, в разборе.

    Интуиция подсказывала, что такая исступленная верность Г. А. гарантировала педагогу Кацману защиту от любых посягательств на его право преподавать в театральном институте…

    Когда с А. И. случился инфаркт, Товстоногов отрезал: «Без Аркадия меня на курсе не будет!»

    Путь каждого из нас к самому себе был столь же страстен, нервен, противоречив, как и путь А. И. Кацмана к самому себе: только на актерских курсах он освобождался от необходимости кому-то ежедневно соответствовать.

    «Люди и мыши» даргинской студии ошеломляли: выпускной спектакль-событие за год до «золотого» набора «Братьев и сестер».

    Недавно в Москве я встретился с Магомедом Ибрагимовым, и мы обнялись, как братья. До сих пор имя Кацмана для них значит не меньше, чем Станиславский, поверьте.

    И все-таки он стал первым.

    Впервые в обозримой мною педагогической театральной практике понятие «МАСТЕРСКАЯ» из номинального стало реальным — 51-я аудитория возникала на наших глазах, мы, набранные за год до этого, помогали ее строить — буквально.

    И все годы учебы наши мастерские шли рука об руку: режиссерская Г. А. Товстоногова, где вторым педагогом — А. Кацман, и актерская, А. И. Кацмана, где вторым педагогом был Л. Додин. Никто тогда не мог и предположить, что из 51-й на Моховой, 34 протянется путь к мирового значения Театру Европы.

    Никто не мог этого предположить, и лишь глубоко затаенным ощущением Аркадием Кацманом своего дела как миссии, как предназначения эта дорога прочертилась и стала завидным примером для величайшего количества театрального люда.

    Наталия Лапина, режиссерский курс Григория Михайловича Козлова (второй педагог Григорий Ефимович Серебряный), 2001 г.

    Я не знаю, можно ли научить режиссуре и из чего складывается вообще профессия «режиссер». Из чего она состоит после выпуска из института, уже в театре — как-то понятнее. А вот в институте это какой-то химический состав, который в каждой мастерской — свой, уникальный.

    Нас (самый первый набор мастерской Козлова) учила команда молодых педагогов, поэтому химический состав был непроверенный, во всех смыслах экспериментальный.

    Было все время ощущение, что учат нас опытным путем; и ошибки, и победы были в результате общие. Состав менялся, это тоже был опыт. Но там же, на нашем курсе возникло «золотое» сочетание, которое вот уже шесть (!) наборов мастерской остается неизменным. Это сочетание веры и воздуха.

    За веру отвечал во всех смыслах Григорий Михайлович Козлов, и о ценности этого «химического элемента» в воспитании режиссера, актера, человека я могу рассказывать долго и убежденно. Но сейчас речь пойдет о воздухе. И о Григории Ефимовиче Серебряном.

    Григория Ефимовича я запомнила еще с консультации. Педагоги наши, как я уже говорила, были молоды, пребывали в ощущении первопроходцев, настроены были победно, смотрели на нас на всех с интересом и доверием, и, наверное, только это помогло мне в 16 лет оказаться на режиссерском курсе. Григорий Ефимович смотрел с хитрым прищуром, задавал человеческие вопросы, и это была первая мастерская, где мне задавали человеческие вопросы.

    Потом началась длинная дорога пяти лет обучения. И вот так, наверное, скажу: нигде мне не было так легко, как на уроках Ефимыча. И вот еще так скажу: нет, он ничему нас не учил. Он делился опытом. И был очень внимателен и тактичен, полагаю, что даже ко всякой чуши. Вот в этом, пожалуй, и секрет успеха, во всяком случае, с режиссерами: где-то надо иметь возможность не учиться, а просто дышать.

    Задания он давал скорее не режиссерски-математические, а философские, образные. Это тоже воздушно расширяло границы, будущая профессия из очень конкретной «поставь актеру задачу», «расскажи историю», «организуй всех» превращалась в размышление, переходила на какой-то тонкий план. Заставь меня объяснить, как это конкретно работает, я не смогу: это воздух. Вместо цемента — воздух.

    А еще я удивляюсь тому, насколько крепким и успешно работающим сплавом оказались вера с воздухом. Михалыч и Ефимыч (Г. М. Козлов и Г. Е. Серебряный, два Гриши) — друзья долгие-долгие годы, но не всякая дружба выдерживает совместную работу. А у Мастерской получилось. В этом, мне кажется, тоже кроется еще один талант Григория Ефимовича — способность дополнять, оставаясь собой, и быть рядом особенно в те моменты, когда сложно. Работа второго педагога — это ведь настолько специфическое, настолько непростое именно в личностном плане дело: корабль ведешь не ты, ты ежедневно делаешь так, чтоб он не тонул. И вот как-то естественно буддисту Ефимычу это удается уже двадцать с лишним лет.

    Сейчас, после четырех актерских выпусков, Григорий Ефимович снова учит режиссеров. Надеюсь, им дышится легко.

    Август 2019 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЕ

    …..ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

    ИРИНА СЕЛЕЗНЕВА-РЕДЕР

    «То, что проходит мимо» (по роману Л. Куперуса «О старых людях, о том, что проходит мимо»).
    Международный театр Амстердама (Нидерланды) на фестивале «Балтийский дом».
    Режиссер Иво ван Хове, сценография Яна Версвейвельда

    Обращение к прозе Луиса Куперуса имеет программный смысл для Иво ван Хове. Вместе с интендантом «Тоннель груп» Иоханом Симонсом режиссер всерьез вознамерился вернуть в мировую литературу незаслуженно забытого голландского автора. Луису Куперусу, автору почти двадцати объемистых романов, многочисленных рассказов, путевых заметок, фельетонов и стихов, в свое время прочили славу Оскара Уайльда или Томаса Манна, однако со временем национальные границы оказались пределом его популярности. Ван Хове обращается к прозе Куперуса вторично и вновь в тандеме с Рурской триеннале. В 2015 году на фестивале был представлен спектакль по роману «Тихая сила» (De stille kracht), и уже год спустя — следующий спектакль по роману Куперуса «О старых людях, о вещах, что преходящи».

    Для своего спектакля ван Хове оставил лишь вторую часть авторского названия, которая в русской версии оказалась переведена как «То, что проходит мимо». Излишне говорить в данном случае, что не вполне точный перевод смещает фокус не в ту сторону, которую имели в виду режиссер и автор.

    Категория времени, зафиксированная в названии, выведена в спектакле буквально. В диковинном хронометре у задника сцены с первых минут что-то тикает, булькает, звякает. Композитор Харри де Витт лично обеспечивает весь звукоряд спектакля с первых минут. Он ведет свои музыкальные партии так, словно бы они не сопрягаются с происходящим. Время равнодушно нависает над историей трех поколений одной семьи, иссушая эмоции и надежды. Тайное убийство супруга оборачивается для девяностолетних Оттилии (вдова) и Такмы (ее любовник) годами мучений: их преследует не только призрак убитого, но и вполне реальный соучастник преступления доктор Рулофс, требующий расплаты телом. Узнавшие об убийстве дети, каждый по-своему мучаясь и отказывая себе в радостях, хранят тайну в надежде, что она никогда не вскроется. А ничего не подозревающие внуки выхолощены уже настолько, что не в силах даже поверить в возможность счастья и отказываются от него добровольно.

    Партия жизни в версии ван Хове сродни шахматной — геометрия пространства вкупе с неумолимым хронометром определяет движение персонажей по диагонали, вертикали, горизонтали. Уходящий к заднику пол из белых квадратов с рядами кресел по бокам и зеркалами по периметру сцены не предполагает даже относительной свободы. Здесь можно, усевшись на стул, занять одну сторону, но это вовсе не означает примкнуть к определенной группе белых или черных. У ван Хове и нет белых — одни только черные, и все они обречены играть общую партию внешнего и внутреннего умирания. Намалеванные на зеркалах отражения лишь отдаленно напоминают черты тех людей, которыми когда-то были персонажи спектакля. Их немой крик, к которому недвусмысленно отсылает сын Оттилии, рисуя на зеркале подобие мунковской картины, никогда не будет услышан в этом лишенном жизни пространстве. О том, что каждый в этом мире в известном смысле заключенный, ван Хове дает понять буквально — фронтальное зеркало отражает и зрительный зал тоже.

    Зеркальный склеп поглощает всякие живые побуждения, эмоции и надежды. Строго выверенные мизансцены, заданный режиссером минималистский пластический рисунок и афористичный текст оставляют для актеров в роли тесную скорлупу, внутри которой исполнители стремятся освоить каждый миллиметр. Утратившую страсть старость воплощает монументальная, почти недвижимая троица стариков, полспектакля ждущих (и дожидающихся) смерти на авансцене. Видения до крика мучают старуху Оттилию (Фрида Питторс). Ее любовник Такма (Гейс Схолтен ван Асат) так и не в состоянии понять отсутствие наказания за содеянное, а доктор Рулофс (Фред Госсенс) озабочен лишь тем, чтобы доказать, что не выдавал тайны семейства. На мытарства своих детей они взирают отчужденно, отчетливо понимая, что не будет им счастья, но при этом не выказывают и толики раскаяния. Муки среднего поколения — знавших о преступлении Харальда (Элько Смитс) и Терезы (Целия Нуфаар) и не ведавшей ничего Оттилии-дочери (Кателина Дамен) — очерчены точными миниатюрами: их страсти, надежды и мечты уже не рвутся наружу, но наглухо запаяны во внутренний корсет. Лишь шестидесятилетняя Оттилия-дочь пытается излить свою почти инцестуальную любовь к Лоту, но натыкается на полную сыновнюю отчужденность.

    Черно-белый мир наполняется цветом лишь однажды и ненадолго. Под хит Нины Симоне, перепетый Дэвидом Боуи, «Wild is The Wind» фронтальное зеркало превращается в символическую райскую кулису — морской фасад залитого солнцем южного городка. Внук старой Оттилии Лот (Аус Грейданус-мл.) женится на Элли (Абке Харинг). Южный город — декорация их медового месяца и жарких ночей. «Если любишь, люби меня так, как обещаешь любить», — поет Боуи. И Элли обещает: «Я с тобой ради тебя, не ради меня… Я хочу вдохновить тебя на великие дела». Рефреном звучат ее не говорящие о любви слова, и так же обреченно откликается на них Лот: «В жизни есть только одно-два сладостных мгновения». Яркая сцена ночных услад со сливками и фруктами на обнаженных телах — то самое единственное мгновение для Лота и Элли. Они обречены изначально, ибо, как говорит бабушка Оттилия, они унаследовали грехи старшего поколения. Ведь Элли — поздний плод любви Оттилии и Такмы, а значит, приходится жениху родной тетей.

    Строгая композиция шахматных траекторий под колпаком у времени работает до тех пор, пока не становится очевидной многолетняя ложь всего семейства и обреченность отношений Лота и Элли. Похоронная процессия выстраивается у авансцены и раскрывает зонты, и небо извергается черным пеплом. Прах и пепел всего, что преходяще, — ненависти, страсти, любви, радости — укрывает ровным покровом все пространство сцены. Хронометр остановлен, его сменяет протяжный, будто блуждающий между нотами саксофон с неопределенными напевами то буддийских мантр, то католических хоралов. С этого момента нет траекторий, есть лишь неровные тропинки, протоптанные в черном пепле, но и они вскоре скрываются в стелющемся по сцене тумане. Путей больше нет — никаких, ни нахоженных, ни теоретически возможных. Туман заволакивает ложные и истинные ориентиры, становится тем маревом, в котором буквально тонет, корчась от собственной никчемности и бессилия, не решающийся любить Лот. Очевидно, что для Ван Хове вещи, что преходящи, могут закончиться гораздо раньше, чем придет физическая смерть.

    Октябрь 2018 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    9 июля 2019

    ПАМЯТИ АЛЛЫ ПОКРОВСКОЙ

    Покровская… Глубинный дар редкой и прочной породы. Вековая генетика.

    Неукротимая мощная натура, взрывной импульсивный темперамент, при этом — острота и тонкость понимания и искренность во всём. В ней всё полярно. Доброжелательность и резкость, творческая неуверенность и неожиданность ярких решений. И всё доказательно, «петелька — крючочек», тончайшее кружево, всё рукотворно, как у родных прабабок.

    Такова Алла Покровская.

    Она гордилась своими корнями, не раз пересказывая нам свою родословную. Когда в прошлом году мы побывали в Чебоксарах, её прадед смотрел на нас с фронтона Оперного театра — просветитель Иван Яковлев, создатель чувашской письменности. На городском бульваре — грузная бородатая фигура, символ просвещения целого народа. Вокруг памятника играют дети.

    Его дочь, бабушка Аллы — Лидия Ивановна, филолог и переводчик, знавшая восемь языков, сгинула в колымских лагерях. Дед отца — священник Покровский. Сам Борис Александрович, главный режиссёр Большого театра, реформатор оперной сцены, сокурсник и друг Товстоногова, битый постановлениями ЦК, поставивший в конце жизни «Жизнь с идиотом» Альфреда Шнитке, создатель современной школы оперной режиссуры.

    Мать — Анна Алексеевна Некрасова начинала как балерина, затем режиссёр Центрального Детского театра, профессор ГИТИСа.

    И, наконец, что тут говорить, муж Олег Николаевич Ефремов, сын Михаил Ефремов.

    От одного перечня имён перехватывает горло.

    Т.  Свинтон (Маша).
    Фото — архив театра.

    В Лондоне в театре «Глобус» я представлял Аллу администратору, как жену шефа of Moscow Art Theatre, и нам сразу давали контрамарки. Думали, что жена Станиславского. А билетёрша из эмигрантов тут же приветствовала её: — Алла Борисовна, какими судьбами? Посмотрите, кто к нам пожаловал!

    Но Покровская, храня достоинство, никогда не спекулировала именами. Закрытая, зашторенная, сама скромность.

    В тот чёрный день похорон Олега Николаевича она так и не поднялась на сцену, глядя как совсем другие женщины суетились у его гроба.

    Они были уже в разводе, когда в Ялтинском доме творчества я постучался к Ефремову и застал в номере Аллу. Смеясь, они собирали вещи, чтобы ехать вдвоём в Москву на машине.

    Я помню их молодых и удивительно красивых в «Народовольцах» Жени Шифферса (Ефремов-Желябов, Покровская-Перовская) в том, ещё раннем «Современнике», куда она пришла, окончив Школу-студию МХАТ. Потрясающий выпуск! Вместе с ней на курсе В. Я. Станицына учились её друзья и партнёры: Александр и Евгений Лазаревы, Анатолий Ромашин, Альберт Филозов, Вячеслав Невинный, Юрий Гребенщиков, Владимир Кашпур… Они крепко держались друг за друга, пока не ушли один за другим.

    Когда Олег Николаевич ушёл руководить МХАТом, Алла осталась в «Современнике», играя Веронику в «Вечно живых», Элисон в «Оглянись во гневе», героиню во «Вкусе черешни», Машу в «Эшелоне», Дерковскую в «Крутом маршруте», фру Альвинг в «Привидениях» с сыном Мишей в роли её сына Освальда. И ещё десятки самых разноплановых и разнохарактерных ролей.

    Вот тогда Ефремов позвал Аллу преподавать в Школе-студии, открыв в ней удивительный дар истинного учителя, продолжателя великой мхатовской традиции. Её ученики: Р. Козак, Д. Брусникин, А. Феклистов, И. Апексимова, В. Исакова, Н. Высоцкий и бесконечный ряд нового поколения актеров, принявших из её рук театральную эстафету. Премия Станиславского за театральную педагогику профессору Покровской было воспринято ими как признание высокого уровня русской театральной школы.

    Преподавая в США актерское мастерство, мы часто наведывались в Кембридж, где Алла многие годы вела занятия в Школе Станиславского. В ответ она с Толей Смелянским приезжала к нам на наши премьеры. В Бостоне она бок о бок работала с Кириллом Серебренниковым, у которого сыграла потом свои лучшие роли: Акулину Ивановну в «Мещанах» и Арину Петровну в «Господах Головлёвых».

    Однажды Ефремов сказал Покровской: — Меня не станет, приходи во МХАТ.

    И она пришла, и Табаков распахнул перед ней двери. Казалось, что два Олега уже сговорились об этом. Она приняла режиссуру Серебренникова и создала жесткие до гротеска образы своих героинь. А их дуэт с Наташей Теняковой в «Дыхании жизни» стал эталоном в понимании подлинного актерского партнёрства.

    Мы дружили все вместе — Покровская, Юрские, Ахеджакова, Катя Райкина, Филиппенко. И представления на нашей даче, шарады, чтения, доморощенные концерты, шуточные постановки опер, в которых все с неугомонным азартом принимали участие, разыгрывая наши импровизации перед Булатом Окуджавой, Фазилем Искандером, Мишей Рощиным, были полны смеха, актерской самоотдачи и безудержной радости. Как она любила нашу дачу! Как всегда ждала новой тайны. Какая открытость, какое сияние исходило от Аллочки, когда в первый день Нового Года приходил какой-то непохожий просветлённый Лановой и часами читал Пушкина. А Саша Филиппенко открывал нам «Мертвые души», и потрясённый Фазиль вопрошал: — Это кто написал? — Гений, гений, — кричал ему Рощин.

    Я слышу её удивительный смех и вижу сияющие глаза, и думаю какое чудо, что она была с нами. Сама тайна и загадка!.. Непримиримая, упрямая, вздорная порой, она была открыта нам всем и отдала себя без остатка. Прощай, любимая и несравненная! Мы тут ненадолго…

    Когда умер Юрский, Покровская сказала: — Я следующая! И выполнила обещание. Она как то сразу перестала сопротивляться. Легла и решила, что не будет шевелиться. И ведь выполнила.

    Еще до этого, 1 октября, в день рождения Олега Ефремова, мы с ней поехали на Новодевичье. Она положила гигантский букет Олегу и гигантский букет папе — Борису Покровскому. И сказала: — А мама на Троекуровском. И я там буду.

    И это обещание выполнила. Там хорошие люди: Булат, Эфрос, Юрский…

    Теперь будет Алла.

    Она была очень обязательным человеком — в дружбе, в работе, в творчестве.

    Ахеджакова умела ее рассмешить. И она хохотала молодо и заразительно. И над моими текстами тоже. Вот и этот бы ей прочитала:

    — Что скажешь, Алка?

    Может и согласилась бы.

    Дорогая! Мы так далеко от тебя, что даже не придем прощаться. Да нет, я знаю, что ты бы ответила. Хотя ритуалы ты всегда соблюдала свято.

    Сколько твоих дней рождений мы отмечали вместе и каждый раз в новой стране: в Париже, в Лондоне, в Риме. И каждый раз мы странным образом оказывались на кладбищах: в Париже на Сент Женевьев де Буа, в Лондоне в Вестминстерском аббатстве на могиле Марии Стюарт, и даже в Риме среди захоронений в Соборе Святого Петра. И именно в этот момент тебе всегда шли бесконечные звонки с поздравлениями и ты неизменно отвечала:

    — Простите, не могу говорить, я на кладбище. И мы страшно хохотали.

    Было решено повторить Париж в этом году. Что ж ты не выполняешь свое обещание? Куда ты спешишь от нас?

    Я знаю — ты устала, ты мне говорила: «Я не хочу больше в больницу, не поеду».

    Не получилось.

    Чтобы тебе такое веселое сказать на прощание? Все там будем? Не весело.

    А книжку " Неаполитанский квартет" ты мне так и не отдала, зачитала, зараза. Совсем не весело. Как хочется, чтоб ты улыбнулась!.. Ну что, подружка, летишь в небесах и ничего не болит, и кожа чистая-чистая, и голос молодой-молодой! Будь там счастлива!

    В указателе спектаклей:

    • 

    В именном указателе:

    • 

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ДАВАЙ СДЕЛАЕМ ЭТО ПО-БЫСТРОМУ

    «Три сестры». Спектакль Саймона Стоуна по пьесе Антона Чехова. Театр Базеля (Швейцария) в рамках программы Russian case фестиваля «Золотая Маска». Режиссер Саймон Стоун, художник Лиззи Клахан.

    Мы привыкли к тому, что актуальный театр тяготится нарративом, линейно рассказанной историей. Молодой режиссер Саймон Стоун в спектакле «Три сестры» из швейцарского Базеля заставляет зрителей прежде всего следить за хитросплетениями сюжета. Полностью переписав пьесу Чехова, встроив его персонажей в современные реалии, придумав каждому сложный клубок внесценических обстоятельств, режиссер превратил пьесу в остросюжетный сериал, где финал пронизан чеховской печалью.

    Сериальные проблематика и эстетика едва ли случайно приходят на ум. И дело не только в том, что действие почти не выходит за пределы большого загородного дома, благодаря модным панорамным окнам похожего на аквариум, и мы наблюдаем жизнь героев в реалистических интерьерах, а не в сценических мизансценах. И не в том, что исполнитель роли Александра (Вершинина) Элиас Айлингхофф — вылитый Александр Скарсгаард из сериала «Большая маленькая ложь», да и остальные мужчины обладают статью голливудских красавцев. Важно то, что сюжет спектакля скроен таким образом, что держит зрителей в напряжении вновь и вновь открывающейся шокирующей правдой о героях. Впрочем, шокирует скорее степень откровенности — тем, как часто и запросто они говорят о своих сексуальных предпочтениях и фрустрациях. Буквально сразу после прихода в дом Наташи (Катрин Штермер) — корпулентной дамы в нелепом для барбекю-вечеринки блестящем мини-платье — неудачливый программист Андрей предлагает ей по-быстрому уединиться, на что Наташа реагирует как на нечто само собой разумеющееся: «А у тебя встанет?», — и пара отправляется в спальню. Происходящее там, конечно, ни для кого не становится секретом — здесь все на виду: кто-то внизу открывает бутылку с вином, а кто-то ровно этажом выше в этот момент извивается под одеялом. В последнем действии ключевым аргументом Николая (Тузенбаха) в его горьком монологе о холодности Ирины становится специфика их интимной жизни. Ольга в ответ на дежурные колкости в свой адрес — «старая дева» — заявляет, что она «сексуально активна» и у нее уже много лет отношения с женщиной, а друг семьи Боб (Родэ?) темпераментно рассказывает об отношениях с двумя мужчинами по вызову. Разумеется, сексуальная свобода ровным счетом ничего не меняет в судьбе героев — она, напротив, обостряет их фатальную неспособность быть счастливыми. Не меняет ничего и отсутствие иных барьеров: здесь нет мотива тоски по переезду в столицу, в контексте децентрализованной Европы он неуместен.

    С другой стороны, в драматическую канву вмонтированы эпизоды, жанрово отсылающие к ситкому. Королева большинства комических сцен, конечно, Наташа с ее высоким голосом и утрированными интонациями: и совершенно по-дюрренматтовски эта нескладная и вульгарная дама к финалу окажется владелицей дома (еще один лихой поворот сюжета — наркоман и игроман Андрей теряет дом из-за алиментов, что выплачивает Наташе, а покупатель — ее новый любовник). Но не менее смешны в первой сцене Ирина с Николаем: не способные к общению, они дуются в PlayStation, прямо как герои «Большого взрыва». А об Александре (по сюжету это живущий рядом пилот с аутентичными чеховской пьесе семейными обстоятельствами), которого все время застают с Машей, неизменно сообщается, что он по-соседски зашел воспользоваться уборной или душем.

    Саймон Стоун помещает «Трех сестер» в тот позитивистский контекст, из которого пьеса доктора Чехова вырастает и от которого отталкивается. И камертоном философской проблематики спектакля становится Роман (Ролан Кох) — инкарнация Чебутыкина. Напряженное действие будто останавливается в тот момент, когда доктор рассказывает о романе с матерью сестер и Андрея. В очередной раз брошенная мужем, она на несколько месяцев становится возлюбленной Романа, и, возможно, Ирина — как раз его дочь. Этот мотив — несчастья девочек и Андрея начались до их рождения и продолжались на протяжении всего детства — как будто что-то проясняет в их психической неустойчивости («Что с вами со всеми не так?» — истерически кричит в финале Ольга), и во многом сестры продуцируют те болезненные отношения, что существовали между их матерью и отцом. Но доктор здесь не только для этого. Монолог о неудачной операции и о мнимом понимании искусства (к большому удовольствию зала речь идет не о книгах, а о сценографии оперы, но сути это не меняет) доктор произносит, обращаясь к зеркалу в ватерклозете, где ранее комически отметятся и Андрей, и Наташа. А оставшись в огромном доме в одиночестве, кричит: «Уехали! Оставили меня одного!», и экстатически пляшет в гостиной в огромных наушниках. Мотивы «Вишневого сада» как-то исподволь и органично вплетаются в сюжет швейцарских «Трех сестер». Мнимая активность сестер обессмысливается этим одиноким танцем человека в пустом, уже не принадлежащем сестрам доме. Доктор не зря, как будто проговорившись, в потоке своих воспоминаний вдруг роняет: «Бодрийяр все о вас написал». Гиперреальность, созданная на сцене, тождественна симулякру, гиперактивность сестер ведет к пустоте. Сестры действительно все время чем-то заняты: то жарят сосиски, то наряжают елку, то упаковывают вещи, а апофеоз эффективной, но бессмысленной деятельности — Маша через мобильное приложение Airbnb снимает им с Александром квартиру в Бруклине. Но у Саши, конечно, другие планы.

    Дом медленно вращается, давая возможность увидеть все комнаты, но и само его вращение — иногда под еле слышный зловещий аккомпанемент — метафора безысходной цикличности. Герои появляются в доме летом весело и шумно — с мешками продуктов и мечтами. Мужчины, и особенно непривычно атлетичный Теодор (Кулыгин) — Михаэль Вехтер, то и дело отправляются купаться. В рождественский сочельник, невзирая на протесты Наташи, персонажи поют американские поп-песенки, аккомпанируя себе на фортепиано, а сцену медленно засыпает снег. В финале, когда в унылое межсезонье дом оказывается полностью пуст, а все надежды потеряны, точку в жизни дома ставит самоубийство Николая. В том самом туалете. В тот момент, когда помешать ему попытается Виктор (Соленый) и этим ускорит выстрел. И этот странный, не очень органичный финал — алая кровь натуралистично стекает по стеклу в то время, как дом продолжает вращаться, — легко представить в продукции Netflix или Pacific Standarts.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «Макбет. Кино.»: ИСПЫТАНИЕ ВЛАСТЬЮ ПОД МАЙКЛА ДЖЕКСОНА

    Юрий Бутусов — режиссер культовый, увенчанный лаврами живого классика, а его спектакли уже называют шедеврами. В этом году на «Золотую маску» в главной номинации «Спектакль большой формы/Драма» выдвинули две его постановки: «Добрый человек из Сезуана» и «Макбет. Кино». Первую можно увидеть в московском театре Пушкина, вторую, поставленную в петербургском Театре им. Ленсовета, на этой неделе показали в столице.

    «Макбет. Кино» бутусовский спектакль уже по форме — он разбит на четыре действия и продолжается 5 часов 15 минут. Понять, что происходит на сцене, сложно даже тем, кто знает, что в трагедии Шекспира Макбет и его властолюбивая жена решили убить короля Шотландии и захватить его трон. Но о какой ясности может быть речь — в мире Макбета (как и в бедной китайской деревне, как и в королевстве, где дочери бросили своего престарелого отца) царит безумие, всюду зияют разрывы, пространство искривлено, трагедия — банальна и повседневна. Безумие отражается и на времени, которое не идет линейно от начала к концу, но постоянно обрывается, скачет, кружит, возвращается в прошлое (здесь сложно не вспомнить «Шум и ярость» Фолкнера — да и само название романа взято из «Макбета»). Это очень насыщенный мир фантазии, галлюцинации, горячечного бреда, в который попали персонажи и никак не могут выбраться.

    И визуально спектакль соответствует этому бреду, галлюцинациям — в память врезаются отдельные сцены: прогнавший придворных Макбет сидит за большим праздничным столом, он же с женой с какой-то микеланджеловской пластикой сплетенные на сцене, падающие сверху шины, дождь, видения-нимфы, наконец, последняя сцена, когда отчаявшаяся отмыть руки («Кто бы мог подумать, что в старике так много крови?») Леди Макбет в белой пачке выходит под свет прожектора и начинает дергано кружиться — и свет вдруг из белого становится алым, а танец превращается в агонию, в страшное видение ада — и все это под ревущего со сцены Майкла Джексона.

    Этот мир не только общее безумие, но и свой ад каждого персонажа: вот мы глазами Макбета видим праздничный обед, где измазанные кровью придворные разражаются диким смехом. А вот уже Леди Макбет в своем муже узнает убитого короля (Макбета в спектакле играют два актера) — власть притягательна, а кто там, в короне, так сложно разобрать.

    Но почему кино, вынесенное в заглавие? Кино, в отличие от театра, зрительно авторитарно — мы не можем видеть любой фрагмент сцены, как в спектакле, но вынуждены смотреть то, что нам показывают, отобранные режиссером планы. В своем спектакле Бутусов использует ту же технику: мерцающий экран выхватывает из тьмы отдельные сцены, фигуры ярко освещены на переднем плане, свет, выделяя их и визуально отсекая все лишнее, ведет нас за собой и чертит зрительный путь. Попавшие к этот холодный свет вещи теряют объемность, становятся плоскими, одномерными — не иначе как пленка. К тому же кино — искусство монтажа, а «Макбет» — это склейка сцен (Макбет. Коллаж).

    Но есть и другое значение: кино, опять же в отличие от театра, искусство массовое, а массовая культура — это то, что очевидно интересует Бутусова. Отсюда и многие обращения к ней: и без того сумасшедшее-обрывочное действие перемежают сцены безумных плясок под Майкла Джексона и The Beatles, лейтмотивом идет музыка из «Любовного настроения» Кар-Вая, на декорациях изображен Вуди Аллен, на сцене большую часть времени стоит плакат Алена Делона с сигаретой, от которой один из персонажей прикуривает в начале спектакля. Скрытым мотивом, энергией массовой культуры является обладание — властью, деньгами, телом — это стремление владеть и попытка понять его проявляется во всех спектаклях Бутусова.

    «Макбет. Кино» изматывает, испытывает грохочущим звуком, ярким светом, страданиями персонажей, запутанностью, своей продолжительностью, наконец, — но после него, как после какого-то архаического действа, танцев шамана вокруг костра, наступает катарсис, очищение. Возможно, в этом и есть некая ритуальная, мистическая суть спектаклей Бутусова.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    30 мая 2018

    ТАНЦЫ ДО ЗАТМЕНИЯ

    «Две комнаты». Е. Казачков.
    «Гоголь-центр».
    Режиссер-хореограф Евгений Кулагин, художник Ксения Перетрухина.

    Московский «Гоголь-центр» завершает свой труднейший сезон — вынужденно без художественного руководителя: Кирилл Серебренников по-прежнему под домашним арестом. В атмосфере судебного преследования и нервного напряжения театр обнаруживает мощный резерв, подготовив к выпуску все запланированные в сезоне премьеры. Их спектр разнообразен и по выбранному материалу, и по творческой манере постановщиков, и по художественному уровню. Под конец сезона, как раз к годовщине первых обысков в театре и протестов шокированной общественности, на большой сцене представлена новая пьеса Евгения Казачкова, исключительно далекая от любой злобы дня.

    В этом малословном сочинении трудно вычленить драматургическую канву. Главное, что удается понять: по соседству живут две женщины, одна постарше — ее играет Инга Оболдина, другая немного младше — роль Чулпан Хаматовой. Обе они остаются безымянны, как и все человеческие персонажи пьесы — имя есть только у собаки, появляющейся ближе к концу спектакля. Эти женщины одиноки: это можно заключить и по количеству мебели — их жилища почти пусты, и по числу явно чужих людей, рвущихся к ним в окна, двери, из шкафов, клозетов и сквозь стены. Понять что-то большее в той кутерьме, что творится на сцене, затруднительно. Дым, шум, гром и нарочитая, принципиальная алогичность действия призваны, вероятно, вытряхнуть всех присутствующих в зале из комфортной роли собственно зрителей, заставить разгадывать ребусы и строить свои версии происходящего.

    Спектакль поставлен дуэтом хореографов — Евгением Кулагиным и Иваном Естегнеевым, и зрелище вышло очевидно ближе к контемпорари дэнс, чем к драматическому театру. Вопрос, зачем в этом случае задействовать не танцовщиков, а драматических актрис и актеров, хоть и прекрасно владеющих телом, но способных на иное существование, остался открытым. Самым интересным получились саундтрек композитора Давида Монсо и подвижная инсталляция, сочиненная художницей Ксенией Перетрухиной.

    Две белые комнаты, соединенные подвижной и проницаемой перегородкой, словно бы тоже танцуют — так легко они трансформируются, превращаясь в самостоятельный аттракцион, занимая едва ли не главное место в спектакле. Несколько ретро-предметов обстановки только подчеркивают ее пустоту, ирреальность. Там, где недавно было окно, оказывается холодильник, вместо шкафа открывается дверь, уезжает балкон и возникает стена — все как во сне, где движение по текучему, изменчивому интерьеру вдруг спотыкается, зацепившись за знакомую с детства вещь или угол. Собственно, это один из возможных способов интерпретации спектакля за отсутствием очевидной: сновидящее пространство, которому привиделись все эти люди, тени, мужчины и женщины, мяукающие старухи и говорящие собаки. Персонажи присутствуют или мерещатся, остаются невидимыми, но отвечают, повисают вниз головой или оказываются нечеловеческого роста, неведомо чей торс бесконечно тянется из шкафа, в то время как ноги остаются в другой комнате. Кто-то, и не один, уже живет в ванне, в которую опускается героиня, — вероятно, это ее эротическая греза про нескольких мужчин, любимых или случайных, сыгранная как сложнейший танцевально-акробатический номер, где есть все, кроме пены и одинокой неги.

    Солнечное затмение, которого ждут персонажи, не становится организующим событием, ни на что особенно не влияя. Если только не списывать нарочитый абсурд происходящего на некое состояние общей помраченности мира. Иногда абсурд обретает более бытово-конкретные черты — как в сюжете с незваным курьером, принесшим неведомо что и отказывающимся уходить (явная отсылка к недавней пьесе Дмитрия Данилова «Сережа очень тупой»). Иногда в сюжете появляются сказочные детали — две бесцеремонные старушки, похожие, как близнецы, оказываются как будто кошками, притянутыми в чужой дом то ли луной, то ли грядущим затмением. Иногда в нем сквозит что-то социальное — у героини Инги Оболдиной есть сын (впрочем, то, что полуобнаженный персонаж Гоши Кудренко ей сын, очевидно не сразу), она то и дело приводит его в чувство то ли от наркотической ломки, то ли от некой болезни, то ли от общей подростковой враждебности — треплет его как только может, и ожесточенность этой трепки сама по себе дешифрует градус ее тревоги и их отношений.

    Гадать, кто кому кем приходится, что за персонаж вместе с лунным светом возникает у постели старшей героини, кто эти двое, а потом трое, что разнообразно крутят и вертят молодую женщину, не давая ей спокойно выпить за кухонным столом, о чем обрывочные диалоги, которые, вероятно, нужны скорее для создания «настроения», нежели для действия, на втором часу становится уже утомительно. Снова сфокусировать внимание заставляет наконец-то живо, внятно и легко сыгранный двойной сюжет «про собаку». У каждой из женщин есть пес Мартин: у одной — больной и старый, у другой — молодой, зубастый, игручий и ревнивый. Обоих отлично играет Один Байрон, и актрисам, к счастью, тут тоже есть что сыграть. Две миниатюры рисуют тот объем внесценической жизни, которого так не хватает спектаклю в целом. У младшей — любовник, которым она очень дорожит, и пес, который мстит сопернику, нагадив в его ботинки. Причем до этого момента иронически завуалировано, что героиня Хаматовой общается с животным, — на сцене ведут вполне человеческий диалог молодые мужчина и женщина, между ними близкие, дружеские отношения, полные юмора и доверия, в рисунке роли Байрона нет ничего нарочито «животного», никакой тюзятины, он играет любящее, молодое, горячее существо, которое, не вынеся оскорбления и побоев любовника той, которую всем сердцем любит, сбегает из дома. Его преданность, гордость и раненое сердце, а главное — его исчезновение заставляют героиню осознать, кто ей на самом деле дорог. Их воссоединение после мучительных поисков выглядит таким счастьем, что совершенно неважно, в каком образе встретилась кому-то родная душа, в человеческом или собачьем, главное, что это случилось.

    В соседней квартире союз женщины и собаки столь давний и глубокий, что пес уже действительно вочеловечился, и его подволакиванию ног, его стариковским интонациям, его слабым движениям веришь полностью. Общение их выглядит как чтение мыслей друг друга, бессловесный язык полной близости, и все же они пытаются лгать из любви: она — протягивая ему палочку для игры, подавляя ужас от его близкой смерти, он — стараясь утешить ее последним оживлением. В вилянии хвоста умирающей собаки может быть больше благородства и деликатности, сочувствия и благодарности, чем в словах и действиях многих здоровых людей. Поэтому и горе женщины, оставшейся в одиночестве, нестерпимо. Оболдина так кричит имя Мартина, как можно взывать только к единственной потерянной любви.

    В финале обе комнаты пусты, залиты светом, ветер развевает невесомые занавески. Затмение миновало, гости рассыпались, героини безучастно и бессильно сидят на стульях — и тут приходят мамы, к каждой своя. Но к этим персонажам интереса у авторов нет: зачем рисовать какие-то индивидуальные черты — Людмила Чиркова и Людмила Гаврилова одеты одинаково, как и на протяжении всего спектакля, и монолог у них один на двоих, словно бы повторяющий некую вечную претензию-поучение архетипической матери к своей взрослой дочери. Различие только в том, что одна мать настойчиво советует бездетной дочери завести ребенка, а другая своей — завести мужика и перестать думать о сыне. В монологи матерей авторы спектакля вложили ключи ко многим его странным образам и эпизодам. Оказывается, танец героини в безразмерном плаще, когда она в рукава продевала ноги, — это рассеянность, свойственная ей с детства. А то, что другая целовала мужчину в унитаз, надетый им на голову, — так это она жизнь свою туда сливала, по меткому народному определению. А то, что странный ночной собеседник то и дело кого-то невидимого прихлопывал на стенах и на полу, — это у нее муж был с тараканами. Наивная прямота сценических воплощений этих образных выражений заставляет лишь развести руками.

    Над комнатами укреплены большие экраны, куда проецируется видео — прямая трансляция крупных планов героинь, смонтированная с записью их танцев, взлетов, отдельных жестов. Долгие взгляды Хаматовой и Оболдиной, безмолвная жизнь их лиц на экранах создают те точки тишины, которые позволяют зрителю прирастить к спектаклю свой личный объем смысла.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СУДЬБА, ОКАЗАВШАЯ МИЛОСТЬ

    «Пять вечеров». А. Володин. Нанкинский драматический театр (Китай). Режиссер Леонид Алимов, художник Анвар Гумаров. Государственный Русский театр им. Ф. Искандера (Абхазия). Режиссер Антон Киселиус, художник Виталий Кацба.

    Пьеса «Пять вечеров» вновь подтвердила свое лидирующее положение среди произведений Володина — на нынешнем фестивале «Пять вечеров» ее показали дважды. Версия Нанкинского драматического театра из Китая прошла в четвертый вечер, абхазский Русский театр драмы имени Фазиля Искандера закрыл фестиваль. Удачно, что организаторы поставили оба спектакля подряд, так что можно было спокойно перейти из китайской условности в подробную психологическую атмосферу абхазского спектакля и сравнить подходы.

    Спектакли получились разные, но в них легко заметно нечто общее.

    В китайском действие происходит на большом железнодорожном вокзале, где есть табло, телефоны, скамейки, чемоданы. Художник Анвар Гумаров выстраивает большое гулкое пространство с тенями, такой «Вокзал, несгораемый ящик / Разлук моих, встреч и разлук». На задник проецируются фотографии — заснеженного двора, улицы, фонарей.

    Для абхазского театра Виталий Кацба сочинил обильную деталями декорацию, в которой есть не только квартира Тамары — не коммунальная, но явно старая, неуютная, с висящими на гвоздиках корытами, велосипедами, — но и подъезд: лестничные пролеты, площадка парадной, лифт, который временами оживает и едет вверх, вниз.

    Китайские актеры работают с режиссером из России, петербуржцем Леонидом Алимовым, который, естественно, знает многое про пьесу — и про ее героев, и про историю постановок, но при этом складывается ощущение, что спектакль оторван от традиции, а история возвратившегося спустя семнадцать лет к любимой Ильина (Иль Ина) изначально написана по-китайски. Темноватый сине-серый, призрачный свет погружает действие в кинематографический, экранный контекст, по сцене клубится то ли дым, то ли туман, то ли это лучи проектора. Поэтическая аура авторского китайского кино вроде «Любовного настроения» Кар-Вая внезапно переходит в откровенно театральный, условный стиль комической оперы, и из этой смеси поэзии и фарса рождается стремительный сюжет про инь и ян, про две пары влюбленных, про то, как пришел мужчина к женщине и, наконец, обрел покой и дом.

    Счастье дается непросто. Ильин в исполнении Чжана Шупина — безусловно, главный герой спектакля. Мы не узнаем, что с ним было не так и почему, но на сцене видим, что перед нами страдающий человек. Слов в спектакле немного, пьеса сокращена, интонации у исполнителей непривычно резкие, а когда на видео (Китай — страна высоких технологий) возникает лицо Ильина крупным планом, видна сдержанная мука в глазах, складки в углах рта. Этот измученный, уставший, несчастный человек боится поверить в возможность счастья, но, в конце концов, все же возвращается к своей женщине, разом отбрасывая все сомнения, принимая счастливый финал.

    В заключительной сцене пьяный и уставший Ильин устало засыпает, свернувшись в позе эмбриона на столе, а Тамара, обняв его голову, напевает на странный мотив песенку «Миленький ты мой», и все персонажи стоят вокруг стола, как на семейной фотографии, и, кажется, радуются, что все теперь, без сомнения, будет хорошо. И зал радуется, что случайности и недоразумения у них позади, что все образовалось.

    Шестьдесят лет назад, когда пьеса была только написана, критики спорили, откуда возвращается Ильин, где он был после войны, почему разорвал отношения с Тамарой. И многие понимающе кивали: понятно, мол, где могли находиться тогда молодые дерзкие ребята, откуда они возвращались на Крайний Север, почему шоферили, а не продолжали учиться в Технологическом институте. И возвращение героя, надломленного, упустившего все свои шансы, к постаревшей и несчастливой женщине вовсе не обещало решения всех проблем. Упущенные молодость, любовь, силы, надежды — не возвратить. «Пять вечеров» была грустной, горькой пьесой.

    Сегодня этой темы, при всей разности, ни в одном из показанных спектаклей не возникает, в них рассказывается про «сложные отношения». Расхожий сюжет из «Одноклассников»: двадцать лет не виделись, но старая любовь не ржавеет. Он все же понял, что Она — особенная, единственная, и другая ему не нужна, а значит — все хорошо.

    В Сухумском театре спектакль, поставленный Антоном Киселиусом — молодым режиссером из Эстонии, выпускником ГИТИСа, учеником Леонида Хейфеца, — идет с большим успехом, и в Театре «На Литейном» ему тоже много аплодировали. И действительно, спектакль получился обаятельный, обстоятельно проработанный в деталях, с ностальгией по какой-то простой, не слишком богатой, но психологически понятной жизни.

    В нем главную партию ведут женщины: Тамара, в роли которой Анна Гюрегян сначала почти копирует Людмилу Гурченко из фильма Михалкова, но потом находит собственную интонацию; Катя в концертном исполнении Марины Сичинавы; Зоя — пышнотелая и очень узнаваемая продавщица из бакалеи (Симона Спафопуло). Женщины страдают от одиночества, от переполняющей их любви, от нерешительности и комплексов мужчин, но у двоих каким-то чудом все устраивается, мужчины покоряются их горячей эмоциональной природе, их заботам и, слегка удивляясь (как же так, ты — лучшая женщина в мире, а полюбила меня), принимают свою счастливую участь.

    Странным образом Володин — писатель морального беспокойства, предвестник экзистенциально одиноких героев 70-х — в 10-х годах ХХI века оказывается мастером остроумных диалогов и изящно слаженных интриг, драматургом «доброго театра», где все персонажи связаны вместе взаимной приязнью, сетью счастливых совпадений, добрых намерений и светлых надежд. Ирония и тревожащий второй план, казалось, органично присущие его стилю, размыты новым ракурсом, и сегодня мир Володина представляется прочным, устойчивым и справедливым. В сравнении с нынешними мрачными предчувствиями, вероятно.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПАМЯТИ

    ПАМЯТИ АЛЕКСЕЯ ПЕТРЕНКО

    . . . . . ПАМЯТИ

    Ушел великий актер Алексей Петренко. Конечно, его знают по кино (113 ролей, от Петра Первого до Распутина, включая Подколесина). И в дни прощания не только мало кто упоминал театральные роли Петренко, но как-то вообще был забыт огромный — в 13 лет — период его работы в театре им. Ленсовета.

    Есть повод вспомнить…

    ЛЕНСОВЕТОВСКИЙ ПЕРИОД АЛЕКСЕЯ ПЕТРЕНКО

    …Из-за кулис раздалось чистейшее бельканто, но, когда его обладатель появился на сцене и перешел на прозу, зал грохнул от хохота — обшарпанного вида здоровенный малый, согбенный под тяжестью тюков и покрытый дорожной пылью, шепелявил, заикался и катастрофически медленно реагировал на происходящее… Он торопился так, что пот градом с лица, но никуда не поспевал, разбойничьи ухватки сменялись детскими обидами, старательное участие в празднике жизни — неожиданными уходами в себя: в разгар событий он умудрялся устроиться в уголке то с книжкой, а то и с вышиванием. В крохотной роли Бьонделло из «Укрощения строптивой» (на долю персонажа в пьесе не приходится и десяти фраз) Алексея Петренко запомнил каждый, кто видел ленсоветовский спектакль. Это был настоящий фейерверк шутовства в духе комедии дель арте.

    Почти сразу вслед за «Укрощением строптивой» Петренко сыграл Свидригайлова в «Преступлении и наказании» — спектакле, выросшем из самостоятельной работы другого молодого актера театра — Леонида Дьячкова. Его Свидригайлов, холеный русский барин, охочий до исследований глубин человеческой низости, жил в странном замедленном ритме, будто прислушиваясь к чему-то в себе. Странный свистящий смешок врывался неожиданно в его речь, он почти захлебывался в нем, когда рассказывал Раскольникову про вечность, о которой все думают, будто она что-то огромное, а там просто комнатка, вроде деревенской баньки, с тараканами по углам, — и становилось ясно, что половиной души Свидригайлов уже там, в комнатке вроде баньки, слушает, как тараканы шуршат. А здешнее, земное существование продолжается по инерции, со слабой тайной надеждой: вдруг зацепит, воскресит его душу живое чувство. Увидев Петренко в этой роли, Элем Климов понял, что нашел Распутина для своей «Агонии». Положенный на полку фильм увидели Алексей Герман (и так появился знаменитый семиминутный монолог летчика в «Двадцати днях без войны») и Александр Митта (и так фильм про арапа Петра Великого стал фильмом про то, «как царь Петр арапа женил»).

    У Игоря Петровича Владимирова был нюх на актеров и редкостное умение взращивать актерский дар. Набранные им в начале 1960-х молодые и зеленые через несколько лет сформировались в блестящий ансамбль. Владимиров был азартен, любил удивлять и удивляться, строил спектакли на репетициях, а не в уединенной тишине (и тишину, и уединение он вообще с трудом переносил), требовал от актеров активного соучастия в игре, мгновенно принимал интересные предложения, тут же развивал их и даже то, что отбрасывал, использовал как реактивное топливо, чтобы двигаться дальше. Петренко был «его» актером — может быть, более чем кто-то другой. Они оба были рослыми красавцами в молодости, оба сочетали недюжинный темперамент с комическим и музыкальным даром, и оба любили похулиганить на сцене, закладывая виражи, заступая за грань и не нуждаясь в рациональных объяснениях.

    На репетициях «Левши» они оба были счастливы — роль атамана Платова обрастала гэгами и «милыми подробностями», которые режиссер и актер подбрасывали друг другу. Платов получился уморительным и страшноватым: лихой казацкий чуб слетал с головы вместе с фуражкой, всплеск верноподданнического энтузиазма переходил в сердечный приступ, к тому же и кони все сдохли, и скакать во главе поредевшей сотни можно было, только подпрыгивая на попах по планшету сцены, но шашка в руках была отнюдь не игрушечной. С залихватским посвистом он вертел ею над головой, перебрасывал из руки в руку, и попадаться на пути этого престарелого Буденного было явно не безопасно. (Петренко «утилизовал» этот цирковой номер в финале «Чой-то ты во фраке» у Иосифа Райхельгауза, возможно отдав этим жестом дань ранней работе в этом же жанре театрально-музыкального капустника.)

    И были еще эпизодические роли, в которых он появлялся на сцене стопроцентно достоверным персонажем с улицы, завода, из очереди в магазине или у пивного ларька. Он всё знал про этих людей — и позже подробно сыграл их в кино, сначала у Динары Асановой в «Беде», потом у Никиты Михалкова в «12».

    И еще был Макхит в «Трехгрошовой опере» — самый мощный из виденных мной. Но это был срочный ввод — основного исполнителя уволили за пьянку как раз накануне гастролей. Петренко сыграл эту роль всего несколько раз на гастролях в Киеве — публика и местная пресса приняли его на ура, но Владимирову доложили, что Петренко «разрушил спектакль». «Трехгрошовую» сняли с репертуара, и вернулась она только десять лет спустя — уже с другими исполнителями.

    То был «золотой период» театра Ленсовета, и, хотя Алексею Петренко не досталось в нем доли, соответствующей масштабу его дарования, именно тогда он сложился как актер и накопил те знания, навыки и умения, которые вылились в его мощные работы в кино и на сценах московских театров.

    Но репертуар театра, который уже к концу шестидесятых явно перестал быть «театром одной актрисы», строился вокруг Фрейндлих. Тончайшие брабантские кружева ее искусства, где рассчитан каждый полувздох и движение ресниц, возможно, смотрелись бы эффектно на фоне бурлящей лавы актерского дара Алексея Петренко, но сочетание явно не было безопасным. В 1977 году Владимиров наконец решился, задумал спектакль по «Живи и помни» Валентина Распутина с Алисой Фрейндлих и Алексеем Петренко в главных ролях. Но в это время Петренко уже репетировал в Москве у Эфроса…

    В 1972 году, будучи молодым и бойким критиком, я написала 150 строк об Алексее Петренко — по-моему, в газету «Строительный рабочий». Как учил Владимир Александрович Сахновский, поинтересовалась биографией этого не такого уж молодого, но вдруг за несколько сезонов поразительно раскрывшегося актера. По-моему, общаться со мной он согласился в основном потому, что я понимала его «рiдну мову». Обнаружилась любопытная цепочка — Петренко учился у Марьяненко, последнего оставшегося в живых актера Леся Курбаса. Но упомянуть в короткой статье педагога курса, Т. К. Ольховского, мне показалось излишней подробностью. Театр Ленсовета был в это время на гастролях в Краснодаре, и я отправила Петренко черновик статьи — проверить факты. И получила ответ…

    Почнем з того, що йде дощ. Iлля мабуть наiвся кавунiв i тепер поливає нашу грiшну землю тiєю рiдиною, якою i слiд поливати. Культурно кажучи — сцить, а менi на… на те, що в твоiй класичнiй (без iронii ) статтi не знайшлось двадцяти! букв! для Т. К. Ольховського. Ви (вибач за ви) бачите тiльки тих, хто запалює душу дитинi, а про тих, що носили верчики (або вiхтi) (верчик — пучок соломи, яким витирають дитинi те мiсце на якому вона сидить), вам не варто уже й згадувать. Марьяненко — царство йому небесне уже пiшов додому (домой), а Ольховський ще в гостях, але дуже старенький, то, може це йому допоможе, якомога довше побути гостем на цьому свiтi.

    Не треба пояснювать, хто вiн i що вiн. Двадцять букв!.. Це б я так написав, а при твоєму вмiннi робить iз уксусу уксусну есенцiю — то є пльове дiло. Викинь щось про мене, а його встав. Коли нi — то викинь цю писанину на смiтник (благо копія в мене є, то я через 20 рокiв продам ii за велику суму китайцям — нехай вони спробують розшифрувать ці iероглiфи.) Давай зразу ж домовимось. Якщо тобi за цю бiографiю хтось дасть 20 коп. — 10 — мої, якщо бiльше — забирай усе собi.

    (Начнем с того, что идет дождь. Илья, наверно, наелся арбузов и теперь поливает нашу грешную землю той жидкостью, какой и следует поливать. Культурно говоря — ссыт, а мне на… на то, что в твоей классической (без иронии) статье не нашлось двадцати! букв! для Т. К. Ольховского. Вы (извини за вы) видите только тех, кто зажигает душу ребенку, а о тех, что носили вертычки (или вiхтi) (верчик — пучок соломы, которым вытирают ребенку то место, на котором он сидит), — вам не стоит уж вспоминать. Марьяненко — царство ему небесное уже пошел домой, а Ольховский еще в гостях, но очень старенький, то может это ему поможет как можно дольше побыть гостем на этом свете.

    Не надо объяснять, кто он и что он. Двадцать букв!.. Это бы я так написал, а при твоем умении делать из уксуса уксусную эссенцию — это плёвое дело, и ни в какую позу я не становлюсь.

    Выбрось что-то обо мне, а его вставь. Когда нет — то выбрось эту писанину на помойку (благо копия у меня есть, я через 20 лет продам ее за большую сумму китайцам — пусть они попробуют расшифровать эти иероглифы). Давай сразу же договоримся. Если тебе за эту биографию кто даст 20 коп. — 10 мои, если больше — забирай все себе.)

    Поэтому об учителях — подробно.

    Два раза подряд завалив экзамены в Киевский театральный, он поступил в Харьковский — на курс, который вели И. А. Марьяненко и Т. К. Ольховский. Сложись иначе — и здоровенный парень с Черниговщины, бывший матрос и молотобоец, не обделенный природой ни ростом, ни голосом, ни темпераментом, попал бы на амплуа героев и мирно прожил бы жизнь, эксплуатируя свои данные. Но Марьяненко по долгим и извилистым дорогам судьбы пронес память об учителе Лесе Курбасе и о его художественных принципах. Театр Курбаса — «Березиль» — был театром образным, чуждым унылому жизнеподобию. Курбас требовал от актеров умения выразить телом, жестом, голосом, темпераментом в острой и точной форме суть образа, которую он решительно противопоставлял житейскому, натуралистическому.

    Про Марьяненко Алексей Петренко был готов рассказывать часами, хотя, по собственному признанию, к числу старательных учеников не принадлежал и крови старому учителю попортил немало. Марьяненко открывал им хитроумные тайны актерского ремесла, учил полагаться не на вдохновение, а на умение упорно искать выразительную, точную метафорическую форму и закреплять. В школе Курбаса была, например, поразительно разработана техника речи, именно техника, относящая к числу обязательных навыков, то, что в других театрах считалось достижимым только вдохновением (в частности, молодые актеры учились сообщать своему голосу любую эмоциональную окраску, произвольно меняя резонаторы звука). Но на вопрос, что же было главным в том, чему их учил Марьяненко, Петренко отвечает: «Правда. Какая-то поразительная правда была в нем самом».

    Рассказывает, как однажды на институтском вечере бывшие актеры театра «Березиль», все уже в преклонном возрасте, читали сцены из «Гайдамаков» Шевченко, поставленных Курбасом в 1920 году. Сценами из спектакля это нельзя было назвать — слишком много лет прошло. Но когда старый, грузный Марьяненко в неизменной профессорской шапочке, сердито глядевший на институтских шалопаев маленькими глазками-буравчиками, поднялся и начал читать монолог Гонты над трупами убитых сынов, сидевшие в зале увидели огромного человека с огромными же горящими глазами и были потрясены трагедией так же, как в том давнем, легендарном спектакле…

    В Алексее Петренко всегда чувствовалась «инаковость». Во многом она определялась тем, что он был родом из краев, где время мерили неурожаями и разливами Днепра, про власть знали то, что от нее лучше всегда держаться подальше, а в войну от немцев прятались на острове, поросшем ежевикой — через нее не продерешься, если не знаешь, где проход. Вся его физика оттуда: пластика, определенная не уроками сцендвижения, а нешуточной физической работой в молодости. Оттуда и мелодичный и сильный голос — из тех, которыми скликают скот на вечерней заре и поют, глядя на огонь печи или костра. И вера его была тоже оттуда — не книжная и не обретенная в согласии с модой…

    Однажды где-то неподалеку от тех мест долгим осенним вечером старый крестьянин попросил меня почитать Библию — сам он не мог уже разобрать текст при свете свечи — и, выслушав слова Экклезиаста, заметил: «Вот видишь то дерево? Завтра оно будет уже другим, на нем появится больше желтых листьев. И в следующем году, в это же самое время, оно будет совсем другим. Нет другого, которое было бы точно таким. Так Бог задумал. И самый большой грех совершают те, кто строит одинаковые дома и хочет, чтобы мы все были одинаковы».

    Не знаю, сохранился ли еще этот мир в реальности, но Петренко до конца жизни выходил на сцену или входил в кадр прямо из него — и все его персонажи были уникальны и неповторимы, как он сам.

    Из того же письма:

    …маю матiр у Чернiговi с інфарктом… Сиджу, дивлюсь на дощ, на своє життя, проклинаю оцю гидку професiю, що не маю змочи знятися i полетiти додому. Якийсь скажений придумав велику хату, заганял туди людей, iнших людей заганяв на пiдвищення, як на ешафот, i усi вдають, що це прекрасно. Щоб вона провалилась, ота велика зала, ота велика видумка. Вона поїть людей зiллям дурманячи, і вони скаженiють i одiрваться од того не можуть.

    Писати бiлше нiчого не буду — вибач. Голова не вiльна. Низький уклiн болотному красню (красавцу) Пiтеру, низький уклiн дiтям i всім тобi близьким. Вибач за українську мову. Менi так легше думається.

    (…у меня мать в Чернигове с инфарктом… Сижу, смотрю на дождь, на свою жизнь, проклинаю эту горькую профессию за то, что не могу сняться и полететь домой. Какой безумец придумал большой дом, загнал туда людей, других людей загнал на возвышение, как на эшафот, и все делают вид, что это прекрасно. Чтобы он провалился, этот большой зал, эта большая выдумка. Он поит людей зельем одуряющим, и они сходят с ума и оторваться от этого не могут.

    Писать больше ничего не буду — извини. Голова не свободная. Низкий поклон болотному красавцу Питеру, низкий поклон детям и всем тебе близким. Прости за украинский язык. Мне так легче думается.)

    Татьяна ЖАКОВСКАЯ

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ИРИНА ПОЛЯНСКАЯ

    Пусть сейчас будет только эскиз, набросок. Потому что ее личность сегодня не укладывается в известные мне жанровые рамки и не выбрать одного ракурса, чтобы отчетливо показать окончательный результат — вот, смотрите, она — такая. Нет, вот сейчас — она такая, через минуту — другая. И ясно только одно — что она может меняться, и что диапазон ее чрезвычайно широк, и немного позже, когда она станет совсем уж знаменитой и нарасхват, будут еще портреты — и романтические, и торжественные, и камерные, и психологические. И еще ясно, что ее будущий портрет должен быть на фоне… Какой фон ей подойдет? Да любой: она везде смотрится уместно, она осваивает любое пространство и органична в любых обстоятельствах — вот ей передали после спектакля от неизвестного поклонника коробку «Рафаэлло» — совсем как в телерекламе, и она, всех угощая из этой коробки и удивляясь, смотрится гораздо лучше, чем балеринистая теледива. А вот она на фоне питерской подворотни — в курточке, бежит за молоком, потому что сынишка заболел и кашляет, и надо быстро, пока магазин не закрылся, вон туда, в другую сторону. В этой курточке ей лет пятнадцать, хотя сынишке десять, и в этой подворотне, с полиэтиленовой сумочкой в руке, при этом освещении она смотрится так таинственно, трогательно и красиво, как будто это кадр из фильма Антониони. Ну, ладно, беги, беги за сметаной. То есть за молоком. На фоне очереди тоже ничего. На фоне наводнения, на фоне аптеки, на фоне бального зала, на фоне театральных прожекторов…

    Мария из «Двенадцатой ночи» (в Молодежном, режиссер В.Туманов) поражает жизнелюбием. Сейчас редко это увидишь на сцене — без подделок, без «шакальства» и наяривания. Очень уж много времени прошло с шекспировских пор. Там у них, У. и В. Шекспиров, что ни пьеса, обязательно кто-нибудь радуется жизни. Какой-нибудь жизнелюб в наличии. Тип жизнелюба был распространен у них и в жизни, видимо. А у нас как-то подзабылось это человеческое чувство. И сыграть трудно то, о чем только слышал от старшего поколения. То жизни не хватает, то любви. Или просто сил нет, энергии. Кого ни спроси, все жалуются на усталость и депрессию. Но вспомнить-то хочется, посмотреть — как это, подзабытое, происходит, порадоваться…

    А вот Полянская знает, как это происходит. И знает, как это играть. Женское ее обаяние, остроумие и озорство буквально выплескивается на зрителя и — ошарашивает своей настоящестью. Обаяние и темперамент невозможно симулировать, подделать, это либо есть, либо нет, это качества личности, это дар от Бога. Мария в «Двенадцатой ночи» — классическая инженю и вроде бы вполне оправдывает перевод французского слова, обозначающего амплуа — наивная молодая девушка, но в сочетании с жизнелюбием — она не просто очаровательная проказница, она — двигатель сюжета. Она наивно и искренне полагает, что все зависит от нее — и вдруг мы обнаруживаем, что она права! Действительно, от нее! Она главная интриганка — и торжество ее интриги создает, закручивает события, подчиняя и заражая всех персонажей, неблагополучных жителей благополучной Иллирии, необходимостью действовать! Жить! Радоваться! Веселиться! Несмотря ни на что! И кажется, что это она, Мария, заставляет их, несколько заторможенных и волею режиссера существующих в разных стилистических системах, объединиться и довести все опасные проказы до счастливого финала. Почти без потерь.

    Яркое игровое начало доминирует и в другой «ночной» роли Ирины Полянской — «Ночь ошибок» Голхдсмита (Молодежный театр, постановка Михаила Черняка). Роль построена на контрастах — отчаянные слезы и веселые надежды уживаются в ее Кэт Хардкэстль, не разделенные даже полуминутным переходом. Эмоциональность и чувствительность этой юной провинциальной леди соседствуют с чисто английской рассудительностью и трезвостью оценок — Полянская находит в достаточно схематичной роли абсолютно беспроигрышную зону, она играет женскую интуицию своей героини, бессознательную правоту стремящегося к счастью существа, озарение, рожденное на ма-аленьком расчете. Мы охотно прощаем ее Кэт цепочку невинного вранья и обманов, потому что сама актриса на стороне будущей безоглядной любви своей героини.

    А если для исполнения мечты необходимо немного прилгнуть или подстроить ловушку… Ну что же, значит необходимо. Техника ведения двух партий одновременной игры виртуозна — не выходя из образа, Полянская выдает оценку своей героине, используя прием не санкционированных драматургом пауз и осовременивания интонаций и манеры речи. «Мистер Марлоу — говорит она жениху при первой встрече. — Вот я часто думаю…» — затянутая паузой, фраза повисает без продолжения. У драматурга фраза написана без цезур, но смысловой акцент, который приобретает высказывание благодаря непредусмотренной паузе, — звучит как остроумная характеристика героини. Она? Думает? Ну что ж… Пожалуй.

    В диалоге с женихом на его беспомощный жест, показывающий, где именно находятся его чувства, она с видом диагноста кивает, произнося: «Это — сердце» с современной интонацией из известного номера Карцева и Ильиченко («Это — полотенце»), вызывая у нас в памяти целый взрыв точно наведенных ассоциаций. В сцене, где отец описывет достоинства еще не знакомого ей жениха, в ее глазах буквально прочитываются все представленные ей картины столь исключительных качеств — ею не произнесено ни слова, но все прочувствованное и гипертрофированно увиденное внутренним зрением передается зрителю. Актриса знает, что за характер она играет, но также знает свои возможности — и пользуется ими. Более чем стремительное ее появление на сцене, когда она узнает о приезде потенциального жениха говорит нам о ней больше, чем сказал текст: становится понятно, до какой степени ее активной натуре необходимы события — хоть какие-нибудь! Внезапные и такие искренние слезы в ее глазах, когда вдруг ее планы на счастье оказываются под угрозой. Слезы, как по заказу, — сначала фонтаном брызгают, потом в мгновение высыхают.

    И.Полянская (Кэт Хардкэстль), В.Маслаков (Молодой Марлоу).
«Ночь ошибок». Молодежный театр на Фонтанке. 
Фото В.Постнова

    И.Полянская (Кэт Хардкэстль), В.Маслаков (Молодой Марлоу). «Ночь ошибок». Молодежный театр на Фонтанке. Фото В.Постнова

    И.Полянская (Мария), С.Барковский (Сэр Тоби Белч).
«Двенадцатая ночь, или Что угодно». Молодежный театр на Фонтанке. 
Фото В.Постнова

    И.Полянская (Мария), С.Барковский (Сэр Тоби Белч). «Двенадцатая ночь, или Что угодно». Молодежный театр на Фонтанке. Фото В.Постнова

    — Ира, а как это ты на первом курсе ребенка родила?

    — На втором. И даже академку не брала!

    — Ишь какая! Все успеваешь?

    И вдруг только что улыбающиеся глаза — серьезные-серьезные, грустные, взрослые:

    — Нет. Не все. Совсем не все.

    Она звезда капустников и закулисных праздников. Блистательны, неподражаемы ее дуэты с Баргманом, с Бызгу, она придумывает и заводит, и ведет, и солирует, а потом уступает место, уходит в тень — реакции ее точны, мгновенны и мягки, как у рыси, и, наблюдая ее в этих изощренных полуимпровизациях, ясно, как много она сама «добрала» опыта и мастерства в ночных суматошных сумбурных репетициях — чтобы просто сделать праздник для своих. И как-то сразу хочется отправиться с ней в какую-нибудь разведку. С ней не пропадешь. Она не подведет. Подхватит, дотащит. Спасет. Примет огонь. Будет держать зал столько, сколько надо.

    Жаль, что капустники живут, как и капустницы, столь короткий срок. Жаль, что раз увиденную мозаику, как в калейдоскопе, — никогда не повторить, не уловить. На пленках, в непрофессиональных записях теряются нюансы, ускользает омонимическая игра. И все равно эти видеокассеты ходят по городу, передаются из рук в руки, кочуют из дома в дом, теряются, находятся, как лекарство помогают в трудную минуту.

    Замечательные образы, придуманные и созданные ею с партнерами (Александр Баргман, Сергей Бызгу, Дмитрий Воробьев) в жанре интермедии и конферанса, (на актерском языке «связки, обвязки»), — яркие, запоминающиеся, по уровню исполнения вполне достойны быть самостоятельными эстрадными номерами.

    В Молодежном театре презентация книги Юрия Васильева, преподавателя сценической речи, доцента нашего театрального института-академии. Зал полон и весел — у Юрия Васильева учились в свое время почти все актеры, присутствующие в этом зале. Александр Баргман и Ира Полянская между «серьезными» выступлениями и поздравлениями по-своему представляют книгу Васильева. Эпизод, пародирующий телерекламу: «Зачем нужна книга по сценической речи?» — вопрошает Баргман и с видом победителя предлагает партнерше продемонстрировать уникальные возможности книги. «Внезапно начался дождь, похоже, у тебя проблема? Вспомни, ведь у тебя есть спасительная книга! Ты берешь книгу в левую руку, правой рукой быстро открываешь на любой (!) странице. И кладешь себе на голову! Никакой дождь тебе не страшен!» Партнерша — Полянская с немотивированным восторгом выполняет все эти действия, не забывая полюбоваться и собой с раскрытой книгой на голове. «Если дождь застал тебя в пути с другом или подругой, твоя проблема решена! Для этого случая Юрий Васильев предусмотрительно выпустил двухтомник!» — продолжает Баргман рекламную кампанию. Вот следующий эпизод-интермедия. Полянская и Баргман (переоделись и напыжились) — старейшие и наиболее успешные ученики Васильева. Они уже много лет преподают сценическую речь и рады появлению данного методического пособия. Они успели поставить по только что вышедшей книге оперу, балет и скоро будут снимать телесериал «Ехал Грека через реку». Полянская с педантичной обстоятельностью и детализацией рассказывает залу подробности своей творческой биографии — но! Ни слова не разобрать!

    Это невероятно смешно и так похоже на некоторых телеведущих, с горячностью пытающихся себя выразить, не выговаривая большинство букв алфавита. «Следующая» пара Полянской и Баргмана — молодая интеллигентно-еврейская семья очкариков с сексуальными проблемами. Элеонора и Альберт благодарят от всей души автора этой целительной книги, так как теперь все их проблемы успешно разрешились — при помощи упражнений для языка и других частей тела. Скромница Элеонора, пытаясь передать ощущения от целительного действия книги, неожиданно впадает в экстаз и ее застенчивая полуулыбка сменяется хищноватой гримасой жаждущей удовлетворения дамы.

    Все эти разноплановые меняющиеся характеры, снайперские переодевания и перемены внешности, конечно, бывают оценены зрителями-коллегами, однако этот успех Полянская на свой счет не относит, а честно делит его со своими партнерами, которых очень хочется назвать уже сложившейся компанией, командой. Но вот в «Петербургском ангажементе» Ирина Полянская, хотя и получала их помощь на площадке, но — по условиям конкурса — солировала и вполне заслуженно стала победительницей. Полянская — Дездемона, мавр которой чрезмерно возбужден (или пьян?). Ревнивец подбегает к ложу своей белокурой возлюбленной так страстно, что она — актриса Дездемона пугается и выпрыгивает из постели, едва не утеряв свои светлые локоны, прячется за занавеску. Отелло тем временем пламенно роется в куче подушек, отыскивая Дездемону. Не найдя ее — или приняв за нее нечто мягкое — он душит подушку и сам валится замертво тут же. На лице незадушенной Дездемоны отражается гамма разнообразных чувств — от радости до раскаяния в неправомерном спасении, а главное — что же теперь делать?! Кто поможет? Кто задушит?! И Дездемона сама решается исполнить свой сценический долг! Она должна быть задушена! И пошатываясь как бы от горя, она падает на тело своего мертвецки недвижимого мавра и, содрогаясь, как в предсмертной борьбе, выкапывает его руки из подушек и тянет-тянет-тянет к своей шее! Фу-у! Наконец-то!

    От чего зависит степень актерской заразительности? Где у них спрятан этот аппаратик? — невольно начинаешь думать, когда ловишь себя на том, что не только смеешься над жаждущей исполнить свой долг Дездемоной, но и горячо сопереживаешь ей в ее идиотском злоключении!

    В последующих номерах она меняется до неузнаваемости: меняется походка, голос, пластика, лепка лица, тип, характер. Это — Полянская? Да нет, не может быть? Да, да! Да нет.. Да да! Вот пленительная мексиканка из сериала очень музыкально выпевает одну и ту же фразу на очень мексиканском языке и по-русски вдруг вздыхает протяжно: О-ой!

    Вот Агафья Тихоновна, рекламирующая «косметологов» Рацера и Константинова, способных создать подходящего, наконец, жениха по заказу кому угодно.

    Вот девочка-подросток в очочках и со скрипочкой, идет по двору, ее останавливает компания пацанов, чего-то требуя, она отказывается, они настаивают, наконец она соглашается — и мы слышим старательное, с искренними переживаниями исполнение дворовой песни:

    «Любовь все знают,
    Ла-лу-лай, ла-лу-лай,
    Она изменчива бывает,
    Во многих случаях она,
    Ла-лу-лай, ла-лу-лай,
    У многих жизни отнимает.
    Один вам случай расскажу,
    Ла-лу-лай, ла-лу-лай,
    Своими видел я глазами —
    Судили девушку одну

    Она с дитя была годами», — и так далее, до страшного финала. Пацаны, как маленькие, утирают слезы, у девочки-очкарика чувствуется большое будущее.

    Оглядывая вереницу быстрых образов, созданную Ириной Полянской в капустниках и особенно в «Петербургском ангажементе», хочется отметить редкостную по нашим временам особенность, свойственную ее таланту, — это чувство меры. Жанры, в которых так свободно и легко существует эта актриса, таят в себе опасность вульгарности, пережима. Удивительным образом ей удается избежать даже намека на чрезмерность. Тактичная пауза возникает там, где и должно остановиться. Это качество тем более ценно, что критерии вкуса, меры, крайней границы в театральном и эстрадном искусстве практически почти исчезли в условиях коммерческо-зрелищной экспансии. Чтобы чувствовать и сохранить гармонию на таком сложном пути, наверное, недостаточно обладать актерским мастерством, красивой внешностью, хорошим голосом и неотразимым обаянием. Наверное, нужны еще какие-то человеческие качества: душевная тонкость, способность прислушаться к своей женственности…

    Конечно, для двенадцатилетних девчонок, прибежавших к ней за кулисы с бумажками — просить автограф, нет никаких сомнений: она — самая талантливая, она самая красивая… У таких всегда успех… Мы тоже хотим быть такими.

    У нее в глазах веселая растерянность — она видит себя со стороны и ей смешно, и она уже играет: прима, утомленная раздачей автографов… Раздатчица автографов. А как дают автографы? Как правильно давать автограф? Может быть, в следующем капустнике будет уже обнародована инструкция «Как правильно раздать автограф»?

    И еще один штрих… Последний, но может быть, самый главный… Главная черта. Есть в ее внешности что-то такое… Что присутствовало в облике великих звезд прошлого… Что-то неуловимое, какой-то отсвет другой жизни — той, о которой постоянно мечтают в чеховских пьесах, отблеск других огней, отражение неба в алмазах, отзвуки других мелодий. Она как будто живет еще одной жизнью — внутри себя. Или в Рио-де-Жанейро. В каком-то празднике, который всегда с ней и которым она радостно и щедро делится с нами.

    Но вот сегодня при взгляде на ее лицо приходят в голову совершенно непонятные мысли. И почему это люди не летают? И куда это смотрят режиссеры?

    Сентябрь 1998 г.

    В именном указателе:

    • 

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    АЛЕКСАНДР ОГАРЁВ: «В РЕПЕРТУАРНОМ ТЕАТРЕ НЕВОЗМОЖНО СЫГРАТЬ ЧИСТЫЕ ИДЕИ — ЛЮДИ В ЗАЛЕ ПРОСТО ЗАСОХНУТ»

    Как показывает практика, школа Анатолия Васильева выпуском курса не заканчивается: многие проходят с мастером еще долгий путь. Если бы его ученикам раздавали степени, Александр Огарёв бы мог уже претендовать на докторскую: двадцать восемь лет в «Школе драматического искусства» — это серьезно. После выпуска в 1992-м вместо того, чтобы, как десятки коллег, броситься ставить спектакли, Огарёв продолжал обучение в качестве ассистента, осмыслял метод обстоятельно и никуда не торопясь. Настолько не торопясь, что премьера его первого спектакля «Стеклянный зверинец» в РАМТе состоялась только в 2001 году. С этого момента режиссер стал выпускать спектакли с космической скоростью: пять-шесть в сезон — норма. В начале нулевых — в московских театрах (в том числе в родном «ШДИ»); начиная с 2011 года — в Краснодарском театре драмы им. Горького. С 2014 года Александр Огарёв — главный режиссер Томского областного театра драмы, в репертуаре которого так же стремительно появляются всё новые спектакли его авторства.

    А. Огарёв. Фото А. Лернера

    Анна Павленко Для вас, как для режиссера школы Анатолия Васильева, ощутима разница в работе с актерами на других территориях? Проще найти общий язык с его учениками, например в «Школе драматического искусства», чем в других театрах?

    Александр Огарёв Конечно, есть разница. В «ШДИ» я уже двадцать три года (это официально, а на самом деле — двадцать восемь). И сейчас я все еще частично занят в спектаклях Васильева: «Из путешествия Онегина» и «Пушкинский утренник». Играем их раза два-три в год. Там, конечно, правила известные. В театре две группы: в одной из них два моих однокурсника, с которыми мы в 1988 году вместе поступили. С ними вообще легко. Другую группу я вел как куратор, когда у Васильева был набор в 98-м году.

    Павленко Это была лаборатория под вашим руководством?

    Огарёв Нет! Это были актеры, пришедшие на курс к Васильеву, которых он ежедневно обучал. Алла Казакова, Олег Малахов, Ольга Баландина, Кирилл Гребенщиков, Никита Тюнин и еще несколько человек. А я был приставлен к ним как «дядька» — опекать, подсказывать, разбирать текст и быть партнером на площадке. Мы репетировали «Пир» Платона, «Трех сестер» Чехова, «Разговоры запросто» Эразма Роттердамского, «Мизантропа» Мольера и много чего из Пушкина. Именно с этой группой Васильев, почувствовав, что методика мистериальной игры дает сбои, выхолащивается, превращается в простое интонирование, стал бесконечно заниматься этюдом. Это очень трудное дело — ежедневно играть тексты этюдом.

    «Иосиф и его братья». Режиссер А. Васильев. Сцена из спектакля. ШДИ. Фото П. Антонова

    Павленко Почему?

    Огарёв Нужно сочинять горы своего текста поверх авторского, постоянно тренировать в себе чувство реальности происходящего на площадке, воспитывать воображение и эмоциональность, пытаясь передать многоплановость ситуаций. У этой группы были тяжелые кризисы, когда этюды не шли месяцами, Васильев приходил к нам мрачный, и мы ежедневно ощущали себя бездарностями. Зато когда вдруг чтото получалось, мы чувствовали невероятную легкость. Это предельно простое, предельно кайфовое и очень трудно достижимое актерское состояние: ты ничего не играешь, ты реален и правдив, но оперируешь не бытовыми обстоятельствами, а обстоятельствами притчи, как у Роттердамского; или обстоятельствами не внешней, а внутренней жизни героев, как у Чехова; или вербальными смыслами, как у Платона.

    Павленко Но некоторые ведь как раз любят, когда им «рассказывают историю». Нечто абстрактное и надбытовое донести до зрителя, наверное, сложнее…

    «Пушкинский утренник». Режиссер А. Васильев. Сцена из спектакля. ШДИ. Фото П. Антонова

    Огарёв Это очень тонкие вещи. Если получается сценический рассказ не о том, как Маша относится к Пете, а о том, что русская душа по-разному живет в вере, надежде, любви (как у Чехова, например), ты становишься не просто актером, а поэтом. Другого уровня сценическое существование, намного более благородное и осмысленное. Когда у нас стало получаться, мы начали много ездить по фестивалям. Помню, в Дельфах был удивительный вечер этюдов по Чехову, когда каждый в зале видел, что происходящее на сцене — не выученные слова и мизансцены, а живое действие, реальное, с красивым проживанием и с настоящим рождением событий. И смысл был не житейский, не тривиальный, очень возвышенный, но сыгранный просто-просто. Трудно рассказать, передать тонкость происходившего, но по финальным овациям было понятно, что мы стали участниками театрального чуда. Жизнь на сцене казалась реальностью.

    Павленко Значит, с актерами Васильева вы вместе прошли большой путь и многое, возможно, не нужно разъяснять в процессе работы. Как быть с теми, кем этот путь не пройден? Или с теми, кто имеет за плечами актерскую школу совсем иного направления?

    Огарёв Да, я их очень хорошо знаю, и там нет никаких проблем с нахождением общего языка. Васильев давал невероятную теоретическую базу, но мне нравилось, что, помимо этого, он требовал от режиссеров всегда находиться на площадке. Не только философствовать по поводу пьесы, но и уметь исполнить. Работая в провинции, я меньше даю актерам теории. Чтобы пройти еще какой-то теоретический путь, нужно действительно много лет прожить вместе. Сейчас я пользуюсь некоторыми техническими знаниями, чтобы сказать актеру: «Сделай так, чтобы получилось вот это».

    Павленко Значит, вы все-таки что-то от той школы внедряете в работу с другими театрами? Насколько возможно, обойдя огромный контекст, преподнести эти «нетривиальные смыслы» на чужой территории, ничего при этом не исказив?

    «Горе от ума». Режиссер А. Огарёв. Сцена из спектакля. ШДИ. Фото Н. Чебан

    Огарёв Я все равно мыслю теми идеями, которые в меня вложил Васильев. Просто весь остальной театр посвящен миру людей. А соотнесение мира людей и мира идей — это компромиссная территория, на ней я и работаю. В репертуарном театре невозможно сыграть чистые идеи — люди в зале просто засохнут. Разве только если бы была какая-то специальная программа. Нужно, допустим, сделать Платона для какого-то фестиваля — тогда можно этим озаботиться и в течение полугода что-то подготовить. А так мы играем для простого зрителя, и театр идей всегда каким-то образом трансформируется, соединяется с театром людей.

    Павленко Интересно, как по-разному ученики Васильева с этим работают. Андрий Жолдак, Клим, Борис Юхананов — все они учились у одного мастера, но едва ли можно в их режиссуре найти что-то общее. Как бы вы охарактеризовали свои отношения с методом?

    Огарёв Это приспособление метода для нужд репертуарного театра. Поскольку мне в нем интересно, я не хочу быть на такой территории, где меня понимают всего несколько человек.

    Павленко А как вам кажется, возможно ли внутри репертуарного театра интенсивно выпускать спектакли и параллельно заниматься каким-нибудь лабораторным проектом?

    Огарёв Смотря в каком. Пока что я был главным режиссером в двух театрах: в Краснодаре и в Томске. В Краснодаре такое невозможно.

    Павленко Это связано с политикой руководства театра?

    Огарёв Актеры в репертуарных театрах слишком заточены на результат. Они включаются, если чувствуют, что возможен какой-то, грубо говоря, шкурный интерес (допустим, фестивали, повышение зарплаты или еще что-то). Не процесс, а результат. В Томске есть, может быть, человека два-три, которые могли бы подобным заниматься, но лаборатория на узкий круг — это не очень продуктивно. Всегда должна быть группа хотя бы двенадцати «апостолов», чтобы это имело силу. С двумя-тремя не получится. Некоторые артисты очень мало чем интересуются. Даже когда их просишь что-то конкретное посмотреть, с неохотой это делают. Но при этом на репетициях откликаются. Может быть, с трудом понимают, чего от них хотят, с недоверием относятся, но все пытаются сделать. И в Краснодаре, и в Томске я не чувствую сопротивления тех, кого выбираю для постановки. С ними достаточно комфортно.

    А. Кузминская (Сестра Заявителя). «Луна-парк им. Луначарского». Режиссер А. Огарёв. ШДИ. Фото Н. Чебан

    Павленко А вы осознанно выдержали такую паузу после выпуска с курса? Ваш первый спектакль только через десять лет был поставлен.

    Огарёв Дело в том, что ставить в «Школе драматического искусства» после выпуска означало ссориться с Васильевым. Он не терпит ни с кем дележа. А поскольку мне было интересно остаться с ним, я каждый год что-то внутренне для себя набирал от него. И да, до 2000 года не позволял себе браться за постановки на стороне. Когда это случилось, я сказал об этом мастеру и был дикий скандал. Он позвал Игоря Яцко, чтобы тот был свидетелем при разговоре, и объявил, что меня больше не будет в его театре. Тогда ситуацию спас Игорь, чего я даже не ожидал. Кричал, что это невозможно. Кинул стул, потом пошел на второй этаж, стал бросать фонари…

    Павленко Очень театрально.

    Огарёв Да. Потом Васильев оделся, вышел, сел в машину и уехал. А мы с Игорем остались в неизвестности, что он решил. Я очень благодарен Игорю за тот поступок. В результате мне было позволено (наверное, впервые в истории этого театра) как-то совмещать. Ставил спектакли на стороне, о которых Васильев даже не хотел слышать, и в «ШДИ» при этом работал. До сих пор там.

    Павленко Но в качестве актера?

    Огарёв Как актер и ассистент. Там же есть разные школы мастеров.

    Павленко А то, что вы продолжаете свою актерскую деятельность, связано с внутренней потребностью или есть другие причины?

    Огарёв Это как тренинг. Если я долго не выхожу на сцену, то чувствую, что начинаю подзабывать какие-то вещи. Эти ощущения нужно возобновлять, будоражить. Приятно каждый раз, возвращаясь на сцену, все больше и больше искать пределы свободы. Вот наш «Пушкинский утренник» уже лет двадцать играем, и актеры стареют, а он становится все свободнее и красивее. И зритель смотрит всегда с удовольствием.

    А. Кушнир (Марела), В. Хрусталев (Чече). «Анна в тропиках». Томский театр драмы. Фото из архива театра

    Павленко Расскажите, пожалуйста, про пьесы, с которыми работаете. Некоторые названия ваших спектаклей можно увидеть в афишах разных городов. Например, «Жанна» — сначала в Краснодаре, затем — в Барнауле. Или «Анна в тропиках» в Москве и в Томске. Это желание опробовать материал с разными актерами или после первой постановки остается ощущение чего-то недоговоренного, что хочется реализовать в следующей?

    Огарёв В Краснодаре я задумал поставить «Double Пулинович», по двум пьесам — «Как я стал» и «Жанна». И вдруг Олег Лоевский зовет на лабораторию с конкретным заданием: поставить «Жанну». Условие было такое: удачный эскиз потом превращается в спектакль. Получилось, что я сначала поставил эскиз в Барнауле, потом меня позвали довести его за десять дней до уровня спектакля, и только вышла премьера в Краснодаре. С «Анной в тропиках» была другая ситуация. Я предложил Борису Юхананову эту пьесу, и подготовка вроде бы началась. Потом все вдруг отложилось из-за строительных работ в Электротеатре. А затем оказалось, что премьера все-таки состоится, хотя трудно было поверить — такая глобальная реконструкция. Борис сказал, что премьера в его театре должна выйти раньше, и я немного отложил постановку в Томске. Но она как раз получилась намного сильнее. Первый шаг я сделал в сторону концептуального театра, а второй должен был быть более приятным, что ли… Для широкой публики.

    Павленко То есть концептуальное — для Москвы, приятное — для провинции?

    Е. Казаков (Паратов), А. Мерецкая (Лариса). «Лариса и купцы». Томский театр драмы. Фото Д. Шостака

    Огарёв Я не изменяю себе и как раз ставлю спектакли, которые имеют некие раздражающие моменты. В Томске на мой первый спектакль «Лариса и купцы» действительно многие ополчились. А следующий шаг состоял в том, чтобы все-таки подружиться с какой-то культурной элитой, любящей вещи красивые и не раздражающие. В этом смысле пьеса Нило Круза очень подходила. Для Томска мне нужно было нечто с оттенком уличного, ароматного, настоянного на простоватой и преданной влюбленности в толстовские мотивы. Пьеса имеет свое благородство, сходное с благородством «Кармен» Мериме. После концептуального высказывания мне нужна была чувственная вещь, которая увлекала бы без особых усилий мозга. Хотя нам с актерами жутко нравились и пиранделловские мотивы этой пьесы, когда искусство вдруг становится жизнью и наоборот. И уже не поймешь, где роман Толстого, который читает чтец, а где жизнь персонажей пьесы, которые уподобляют себя героям Толстого.

    Павленко У вас довольно большой опыт работы с современными авторами — Ярославой Пулинович, Ксенией Драгунской, Юлией Тупикиной. Насколько активно может принимать участие в работе над постановкой драматург? Вы как-то взаимодействуете в процессе?

    Огарёв С Ксенией Драгунской мы взаимодействовали, когда я ставил «Луна-парк имени Луначарского» в «ШДИ». На двух-трех стадиях она мне присылала варианты текста. Это была практически готовая пьеса, но все равно она потом ее чуть-чуть дописывала. Я ее пару раз приглашал на репетиции. Приходила, но ничего уже не дополняла, со всем была согласна. Правда, в финале появились две додуманные нами сцены, и перед премьерой Ксения попросила их убрать. Поссорились, я не убрал. Но потом она согласилась с нашей трактовкой сцен и с удовольствием ходила на спектакль.

    Павленко Слышала от драматургов, что на премьере они всегда несчастны…

    Огарёв У меня был очень счастливый опыт общения с хорватским драматургом Мате Матишичем. Он и репетиции смотрел, и по Хорватии нас возил. Был всем очень доволен. Васильев же учил отталкиваться от текста в первую очередь, подробно заниматься разбором. И задача — все достоинства пьесы проявить. Поэтому, когда я работаю с драматургом, он редко бывает недоволен.

    «Война». Сцена из спектакля. Томский театр драмы. Фото Д. Шостака

    Павленко С пьесой «Война» Ларса Нурена, насколько я знаю, вы взаимодействуете уже несколько лет. Была читка в «ШДИ», теперь вот вышла премьера в Томском театре драмы.

    Огарёв Мы с театром были на фестивале в Боросе, в Швеции. И оттуда вместе с Игорем Яцко, Игорем Лысовым и бывшим директором театра «ШДИ» Алексеем Малобродским специально поехали в Стокгольм, где познакомились с Нуреном. Общение с ним произвело на меня огромное впечатление. Такой монументальный человек со знанием того, что он хочет. И в тексте «Войны» видно, как виртуозно он владеет диалогом. Не в обиду будет сказано, но нет у нас драматургов, которые бы с такой университетской точностью выстраивали диалоги и делали их разножанровыми. Все-таки наши драматурги пишут всю пьесу в одном стиле. Вот, знаете, спектакль Алексея Песегова «Колыбельная для Софьи» мне очень понравился, но музыка там варьируется в рамках одного и того же. Так же и наши пьесы — всегда на одной и той же музыке. А у Нурена каждой сцене можно придумать отдельную жизнь. Если долго репетировать, пьеса может разрастись, как райский сад у Босха, где много-много подробностей. Это невероятное мастерство. Не знаю, на чем оно зиждется… Наверное, все-таки на хорошем образовании.

    Павленко А в каком виде вам необходимо передать саму тему? Вряд ли надо уточнять, насколько это сегодняшняя пьеса. Но, как мне показалось, в вашем спектакле снимается и география, и хронология, хотя все же есть намеки на балканский конфликт 1990-х. Это важно? Или попытка вести разговор о войне вообще?

    Огарёв Да, это Босния. Для Европы было бы важно, что это именно на Балканах, потому что они любят определять, кто прав, кто виноват. Сербы вели себя плохо, и, попутно с тем, что ведется какой-то общечеловеческий разговор, нужно еще конкретной нации указать, что она провинилась. Но для нашей страны, думаю, это несущественно. Есть и какой-то личный интерес — мы сербов любим, поэтому уточнять в данном случае не хочется. Тогда все это становится притчей. Персонажи названы «A, B, C, D, E» — они универсальны для всех стран, на всех языках. Да и актеры, по крайней мере в Сибири, как-то далеки от политики.

    А. Черных (Е), А. Мерецкая (А). «Война». Томский театр драмы. Фото Д. Шостака

    Павленко Таким образом, в этом спектакле вы все же уходите с компромиссной территории между людьми и идеями и исследуете «общечеловеческое»?

    Огарёв Конечно, в любом театре занимаются общечеловеческими вопросами. Речь о другом. Предположим, Гамлет решает общечеловеческие проблемы, но в большинстве постановок он просто не может смириться с несправедливой смертью своего отца. Васильев не понимает Гамлета как человека. Строй его идей надчеловечен, совершенно не учитывает ценность человеческой жизни. Он живет категориями абсолютными, воплощение которых в земных условиях приводит к кровавому хаосу. Когда мы с художником Верой Мартынов ставили «Гамлета» в Хорватии и в Краснодаре, рассуждали в том же направлении. Как и путешествие Раскольникова к спасению всех несправедливо обделенных имеет в себе две части: красивую идею и некрасивое воплощение. Если Раскольников — человек, то это история запутавшегося, изначально хорошего, но больного юноши. Если он (по Бахтину) — образ идеи, то вся история приобретает фантастический оттенок и развивается не в правилах отношений между людьми, а в правилах столкновения идей. И в том, и в том варианте ставятся общечеловеческие вопросы, но путешествия разные. Мой компромисс не в отказе от театра идей, а в том, чтобы работу над ним направить на результат. Там, где нужно долго говорить о смыслах и медленно, годами поворачивать сознание актера, я сразу предлагаю сделать определенным образом. А потом посмотреть, что получилось, и, понимая, что результат не стопроцентно отражает задуманный смысл, смириться с этим.

    Павленко У вас после «Войны» вышла еще одна премьера?

    Огарёв Да, в Томске я только что выпустил спектакль по пьесе Ольги Погодиной-Кузминой «Председатели земного шара», по мотивам жизни и творчества двух поэтов: Маяковского и Хлебникова. Вышел необычный спектакль. И я, и художники, над ним работавшие, и актеры им гордимся. На следующий сезон в Томской драме много планов. Воплотятся ли они — зависит от финансирования. Пока город и область равнодушны к театру. Сейчас я еду в Красноярский театр драмы, где на конец октября намечена премьера «Преступления и наказания». А потом ставлю «Венецианского купца» для Сплитского фестиваля в Хорватии. Спектакль будет на открытом воздухе. Вместе с Верой Мартынов готовим разные чудеса.

    Май 2016 г.

    От редакции: Накануне сдачи номера в печать Александр Огарёв объявил о своем уходе с&nbnbsp;поста главного режиссера Томского театра драмы.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    В ГОСТЯХ

    И Я ЕГО ЖЕНА

    А. Шиллинг, Е. Забезжински и группа. «Лузер». Театр «Кретакёр» (Венгрия).
    Режиссер Арпад Шиллинг, художник Соса Юристовски

    Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
    так мало говорит,
    мой Арлекин чуть-чуть хитрец,
    хотя простак на вид,
    ах, Арлекину моему
    успех и слава ни к чему,
    одна любовь ему нужна,
    и я его жена.

    И. Бродский. Шествие

    Будет большой неправдой, если скажу, что к написанию этой рецензии меня подтолкнула непреодолимая тяга к театральному искусству, что благодаря своей жажде ко всему новому театральному я оказалась в Хельсинки на фестивале «Th e Stage», в программе которого и увидела спектакль Арпада Шиллинга «Лузер». Вовсе нет. Просто как-то я открыла свой холодильник, пошарила на полочке с сыром и, не обнаружив там пармезана, подумала: а не прокатиться ли до Хельсинки за продуктами? Тогда я прыгнула в экспресс (какие-то восемь часов — и на месте), потом случайно или почти случайно оказалась в культурном центре «Корьямо» и увидела на афише знакомое по рецензиям в «ПТЖ» имя — Арпад Шиллинг. Так спектакль «Лузер» попал в список вывезенных из европейской Финляндии запрещенных продуктов…

    — К чему здесь вся эта «обнаженка»? — спросит возмущенный читатель. — Хватит уже о личном.

    — Нет-нет, ничего личного. Это всего лишь попытка соответствовать тому предельному обнажению, которое манифестирует Арпад Шиллинг в «Лузере», на которое обрекает себя, свою жену и остальную команду спектакля. На сцену выходит человек и говорит что-то вроде «Пожалуйста, выключите свои телефоны. Я режиссер Арпад Шиллинг, моя компания „Кретакёр“ в какой-то момент стала заниматься социальными проектами, и, как театр, работающий на благо социума, мы подали на грант, получили его, но вот на следующий год специальная комиссия во главе с режиссером Атиллой Виднянским сократила его в три раза. Я отправил им письмо с просьбой объяснить решение комиссии, но ответа не получил, потом отправил еще одно письмо, в ответ Атилла Виднянский внес на рассмотрение закон, дающий право комиссии по грантам ничего никому объяснять». Потом режиссер говорит о том, что все меньше и меньше решений, принимающихся как этой комиссией, так и другими чиновниками, становятся известны людям, все больше появляется способов узаконить бесправие граждан, что мы не знаем, кто и какие решения принимает, кто и какие документы подписывает от нашего имени. А еще режиссер говорит, что сам он не знает, как ему, оппозиционеру и художнику, со всем этим бороться, и если кто-то знает, пусть подойдет и напишет прямо на его голом теле. Так говорит Шиллинг и раздевается.

    Л. Саросди, А. Шиллинг в спектакле.
    Фото предоставлено пресс-службой фестиваля

    Пока режиссер не начинает спешно снимать одежду, фестивальная публика думает, что спич Шиллинга — это лишь затянувшаяся речь перед началом спектакля. Но когда человек, монотонно вещающий о свободе и гласности в какой-то далекой Венгрии, оказывается в чем мать родила, зритель нервно трет глаза. Упитанный мужчина средних лет разоблачил перед нами свое далеко не атлетическое тело.

    Не успев отудивляться этому факту, мы снова получаем под дых: странная просьба режиссера оставить послание на его голом теле находит отклик в зале — зрители выходят и что-то пишут. Пространство маленькое, всех хорошо видно, но не успеваешь понять, подставные ли выходят на сцену или кому-то действительно пришелся по нраву этот аттракцион. Шиллинг переключает наше внимание, как виртуозный фокусник,

    пряча в зрительских рядах сколько угодно провокаторов. Негласная театральная договоренность: здесь актер, а здесь зритель — перестает действовать, теперь, чтобы отличить своего от чужого, придется постараться.

    Пока зритель размышляет о своих и чужих режиссер зовет актрису Лиллу Саросди, представляет ее как свою жену и просит сымпровизировать на тему вышеописанной ситуации. Вдруг какой-то зритель кричит что-то по-венгерски и выбегает на сцену. Голый Шиллинг начинает с ним ругаться и будто бы даже бороться, затем оба убегают из зала. Воцаряется неловкая пауза.

    Чувство крайней неловкости транслирует нам одиноко стоящая на сцене актриса. Она виновато улыбается публике, потупив взгляд, как бы говоря: «Ну вот, Арпад опять в своем репертуаре». И вдруг будто бы видит в зале знакомую. Тут же завязывается непринужденная беседа в присутствии зрителя: «Как тебе спектакль?» Знакомую играет Аннамария Ланг.

    Ее героиня, выходя из зрительного зала на сцену, вдруг превращает все это пространство в свой мир, в какое-то театрально-музыкальное кабаре, где режиссер Арпад Шиллинг уже как будто лишний.

    По легенде героини Аннамарии и Лиллы Саросди в юности вместе играли в музыкальной группе, а сейчас одна уехала в демократичную и зажиточную европейскую страну (например, Германию) и во всех смыслах состоялась, а вторая в основном, как и сегодня, стоит на сцене и по команде мужа исполняет пантомимы или рассказывает притчи про кролика и медведя. И вот героиня Ланг заманивает, затягивает героиню Саросди в привлекательный мир мещанского счастья, красивой жизни, откуда можно смотреть на венгерские проблемы как на незначительные, где можно петь в группе и даже иметь успех у разных состоятельных любителей искусства.

    Л. Саросди, А. Ланг в спектакле.
    Фото предоставлено пресс-службой фестиваля

    «Лузер» начинается как спектакль одного несогласного, а оказывается историей его жены. В нем, состоящем из подвохов и откровений, это и главный подвох, и откровение. Самого себя Шиллинг здесь делает лишь обстоятельством: Арпад опять разделся на людях, Арпад хочет внимания, протестует, Арпад борется, Арпад обмочился, и ему нужно поменять штаны, а еще Арпаду нужно транслировать стопроцентную лояльность. И все это должна иметь в виду маленькая женщина с озадаченным и виноватым лицом. Кажется, Ромео Кастеллуччи в спектакле «О концепции лика Сына Божьего» зашел не так далеко, как Шиллинг. Там абстрактный сын при всей конкретике быта меняет памперс абстрактному старику. Здесь Лилла Саросди меняет белье Арпаду Шиллингу. Но эта бытовая подробность — не предел откровения. Шиллинг говорит на темы, на которые, кажется, еще никто так не говорил. Рифмуя актерскую нереализованность с женской неудовлетворенностью, он показывает в спектакле секс своей жены с каким-то «папиком», ее мастурбацию микрофоном, в который она только что пела. Режиссеру-бунтарю незачем ставить Шекспира и Чехова, незачем придумывать сольные партии для своей жены, Шиллинг из спектакля, неутомимый борец «в голом», осуждаемый всеми «лузер», не понимает, как нужна актрисе вся эта «красивая жизнь» — микрофон, свет софитов, собственное тело в красном блестящем платье, но зато, кажется, все это понимает Шиллинг — автор спектакля и, понимая, вскрывает маниакально, безжалостно. Потому что «Лузер» — это все-таки спектакль о стране, которая вынуждает художника стать вечным «несогласным», бездомным лузером, скитающимся по европейским фестивалям с правдивыми историями о собственной родине, пока его актриса-жена душит в себе желание сыграть Аркадину или Гертруду и мастурбирует на томик какого-нибудь театрального классика.

    Ноябрь 2015 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    7 декабря 2017

    ЦЕРЕМОНИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

    «Церемония». По пьесе Э. Ионеско «Король умирает».
    Русский драматический театр им. С. Вургуна (Баку, Азербайджан).
    Режиссер-постановщик Аршад Алекперов, художник-постановщик Ольга Аббасова.

    Спектакль по пьесе классика абсурдизма, изящно переименованный в «Церемонию», — не единственный в репертуаре бакинского Русского драматического театра отвечает за широту охвата мировой литературы. Но среди пьес Шекспира, Гольдони, Кальдерона он единственный — не комедия и единственный текст, написанный в XX веке.

    Стена с красивой трещиной урезает глубину, в середине авансцены накрыт белый стол с немногочисленными предметами. Чуть сбоку от стены — страж с серым гримом на лице, похожий на статую. С другой стороны — некто в белом за пианино. Небольшой оркестрик — несколько скрипок, саксофон — настраивается где-то в глубине.

    Режиссер Аршад Алекперов, ученик Семена Спивака, ставит пьесу Ионеско как символистскую драму. Король, не желающий умирать, уже погубил свою страну, состарившуюся вместо него. Трещина — доказательство разрушающегося мира. Подданные эмигрировали, моря высохли, земля перестала плодоносить, а все войны оказались проиграны. Время, которое раньше текло медленно и величественно, сжалось: в минуте стали помещаться года. А он, беспечный, жил с новой молодой женой Марией, назовем ее условно Радостью, покинув первую жену, назовем ее Долг или, если хотите, Смерть. Есть еще три персонажа: доктор, служанка и страж. Служанка Джульетта — олицетворение Старости, с которой королю Беранже Первому надо выяснить отношения.

    Х.  Агаева (Джульетта), Ф. Манафов (Беранже).
    Фото — Л. Гусейнова.

    У короля есть около двух часов, чтобы примириться со Смертью — Маргаритой, договориться и принять Старость — Джульетту и уйти. Он будет умирать ровно столько, сколько идет спектакль. Закодированный текст Ионеско легко поддается расшифровке хоть о человеческой природе, хоть о природе власти. Можно увидеть и любовный треугольник, а можно — конфликт долга и чувства — долга перед страной и чувства к Марии.

    Мы наблюдаем не уход, не смирение, а отчаянную попытку сопротивления. Человек никогда не готов, не способен принять смерть. Откуда-то сверху, то слева, то справа от стены опускается дверь, клубится дым, и какие-то люди в белых одеждах в мерцающем свете открывают створки, приглашая короля войти, но, так и не дождавшись его, дверь уплывает вверх — персонажи в белом расходятся.

    Король (Фахраддин Манафов), выбежав на сцену босиком, в длинной белой ночной рубахе, — живее всех уже заявившихся персонажей. Ухода короля не хочет Мария — Радость (Мария Дубовицкая), сама король и режиссер, заставляющий Беранже бесконечно возрождаться. Король энергично оправдывается, почему не исполнял долга, не думал о смерти, почему отдался полнокровной жизни и праздновал свадьбу по четыре раза в год. Но вдруг он начинает хромать, перестает владеть рукой — постепенно умирает его тело, но не разум. Физическое тело бьют конвульсии, а он, как идея Жизни, которая от любого намека может продолжиться, оживает раз за разом. Мария в слепой одержимости кричит ему: «Сопротивляйся!» — и он сопротивляется. Советует ему отдавать приказы, тем самым доказывая, что он жив, но никто, в том числе и она, не может выполнить ни одну его просьбу. Он просит поцеловать его, но она натыкается на невидимую стену. Он требует поднять его, но никто не в состоянии к нему прикоснуться. Постепенно все выходит из-под контроля этого короля. Он кричит стражу (Натик Гусейнов), отдает приказ, но тот не может пошевелиться. Зато все подчиняются королеве Маргарите (Мехрибан Зеки), в том числе и Мария.

    Церемония, которую так все ждут, церемония похорон оборачивается церемонией умирания. Беранже вначале апеллирует к каким-то объективным причинам — еще не все сделал, не успел, задается вопросом «зачем рожали, если приходится умирать?», а во втором акте уже готов погубить вместе с собой и весь мир: «Если я умру, то пусть и все умрут». От страха и отчаянья, от бесконечных падений в обморок он приходит к ненависти, отрицанию всего. Только после этого, пропев нам «Совы нежные», вдруг понимает, что ценить надо каждую долю секунды, которую можно прожить.

    Сцена из спектакля.
    Фото — Л. Гусейнова.

    Режиссер выстраивает два акта спектакля как независимые части, с локальными конфликтами. Конфликт первого акта — со Смертью —Маргаритой, надменной, полновластной правительницей, буквально злой королевой из сказки, готовой управлять всем. Поблескивая короной, она застывает, как статуя, ожидая смерти короля, как возможности расслабиться, выдохнуть с чувством выполненного долга, но пока он агонизирует, ей нет покоя. Она готова кричать, но голос ее срывается. Беранже выскакивает, как чертик из табакерки, на первый план и доказывает, кто тут на самом деле главный, кто тут еще король, пусть и умирающий.

    Во втором акте — конфликт со Старостью — Джульеттой (Хаджар Агаева), загримированной под старуху, скрюченной временем, с глубокими морщинами на лице. Она — порождение тяжелой жизни без радости, в которой грубая работа вытеснила любой намек на удовольствие. Беранже кричит ей: «Почему ты не жила, не радовалась, ведь ты тоже умрешь?» Ей нечего возразить — она работала и не знала, что радоваться надо сейчас, потому что «потом» не будет.

    В самом финале короля перестают слышать. Если раньше его не хотели слушать, то теперь его голос не звучит. Он кричит народу, обращаясь в зал, чтобы его спасли, но губы открываются беззвучно. Доктор (Олег Амирбеков), склоняясь к королю, пытается заполнить очередной протокол, свидетельство о смерти. Неподвластный никаким эмоциям, этот доктор не только функция, он — олицетворение делового, занятого человека, у которого тоже нет способности жить и радоваться.

    Народ безмолвствует, наблюдая агонию. Уже на поклонах зрители аплодисментами не отпускали актера, или, может быть, этот король никак не хотел уходить и ждал малейшего повода остаться. А может быть, наконец, проявил себя народ, который услышал своего короля и теперь никак не может расстаться с ним. Церемония продолжается…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ОПЫТЫ СТРАННЫХ СБЛИЖЕНИЙ

    Заметки о XXIV Пушкинском театральном фестивале во Пскове

    Когда по завершении нынешнего Пушкинского фестиваля читаешь обзор прошлогоднего, кажется, что настало время перемен в жизни этого мероприятия с двадцатичетырехлетней историей. «На усеянной древними храмами псковской земле, где неторопливо протекает река Великая, погружаешься в другой ритм жизни. Спокойная, умиротворенная атмосфера старинного города диктует такую же простую, беспафосную атмосферу фестиваля». С храмами и рекой Великой все по-прежнему, а вот умиротворенную простую атмосферу изрядно всколыхнули привезенные спектакли из Москвы, Петербурга, Новосибирска, Екатеринбурга. Арт-директор Пушкинского фестиваля этого года — театральный критик Андрей Пронин — собрал афишу смелую, бескомпромиссную, предложив псковской публике в каком-то смысле новый зрительский опыт, не ограничил выбор ни в жанре, ни в литературном материале. За неделю псковичи и гости фестиваля имели возможность познакомиться и с современной оперой «Снегурочка» театра «Старый дом», и с карнавально-эксцентричным Коляда-театром (были привезены «Фальшивый купон» и «Пиковая дама»), и с «Братьями Карамазовыми» молодой генерации театра Льва Эренбурга (студенты 4-го курса РГИСИ), и с комедийным и безжалостно «черным» фрик-шапито «Смерть Тарелкина» в постановке Семена Серзина, и с моноработой артиста театра «Мастерская» Максима Блинова «Записки юного врача» по рассказам М. Булгакова… Театр кукол представляли «Аленький цветочек» и «Пиковая дама» петербургского «Кукольного формата», а принимающий гостей Псковский театр им. А. С. Пушкина показал свою «Пиковую даму» в постановке Юрия Печенежского.

    Долгое эхо друг друга

    Драматургия афиши была выстроена с элементом некоторой провокации. Открывший программу Коляда-театр породил бурные дискуссии в псковских блогах. По-настоящему ударный старт фестиваля эхом отдавался в интернет-криках восторга и гнева еще не один день. Вплоть до «Пушкина. Сказки для взрослых» в режиссуре Клима, ставшего случаем уникального фестивального показа, когда спектакль начинает дышать по-новому. Активное вовлечение зрителя уже заложено в эту работу, однако заигрывать с десятком пришедших в маленький зал московского ЦДР и с несколькими сотнями в большом зале Театра им. Пушкина — задачи разного масштаба. Александр Синякович, актер с наружностью молодого Мика Джаггера и живой, пружинящей пластикой, в одиночку препарирует и собирает вновь тексты пушкинских сказок с широчайшим мелодическим и интонационным размахом. Дегустирует каждую рифму, раскладывает на фонемы, пропевает, меняет ударения, не жалея времени, возвращается к одним и тем же строкам, повторяет по многу раз. А зритель тем временем проходит серьезную проверку на прочность. 3,5 часа. Или 4,5… В какой-то момент ощущение времени утрачивается окончательно. Выдерживают далеко не все, но именно с численным уменьшением зала все больше проявляется потрясающий, поистине перформативный слой действа, который в зале ЦДР едва ли возможен. Возникают порою такие бурные зрительские реакции, что не замечать их было бы странно. Да артист и не прячется ни за какой четвертой стеной, а охотно принимает вызов. Отвечает на каждый жест из зала — будь то стук каблуков, демонстративное хлопание дверью, кашель, звонящий телефон или открытые выкрики с места. Синякович находит слово для каждого, ни на букву не отступая от пушкинского текста, — отвечает строками из сказок. То ли это совпадения, то ли магия обращения с текстом, но слова всегда точны и адекватны зрительскому выпаду. Артист одновременно прощается с уходящими и продолжает раскручивать особый механизм игры, в которую публика с удовольствием вступает. Вот уже слышатся добровольные реплики с мест, вот уже звонко кто-то подпевает. А вот и громогласное соло из зала в полной тишине — сидящий в зале композитор Александр Маноцков не выдержал и запел строки из «Евгения Онегина». Надо ли уточнять, что к финалу остается только четверть аудитории. Но уже полностью подключенной к происходящему. В камерной обстановке полупустого зала актер переходит в трагическую тональность. Его герой молится, страдает, ищет возлюбленную Наташу. И таинственно уходит в огромные двери в центре сцены, подсвеченный лучом, — как волшебный сказочник и таинственный мистификатор.

    Театр о церкви и церковь о театре

    Клим, чьи опыты известны особым обращением с сакральным и некой ритуальностью действия, — не случайное имя в афише «Пушкинского» в этом году. Тема взаимоотношений культуры и духовного культа сквозной линией проходила через многие спектакли. Но для полноценной дискуссии об этом была предоставлена отдельная территория. Учитывая специфику фестиваля, можно сказать, что его ядром, местом теоретической силы стала конференция «Литургия и театр». Довольно интенсивная программа была разбита на два дня — в Научно-культурном центре в Пушкинских Горах, а затем в медиахолле театра. При кажущемся тематическом разбросе докладов поднимаемые вопросы все равно, так или иначе, затрагивали отношения театра и церкви. Надо отдать должное организатору конференции Алене Карась в точном и, наверное, единственно правильном подходе к этому мероприятию. Приглашены были как люди искусства, теоретики и практики театра, филологи, историки, так и представители священства. Более того, среди докладчиков были и те, кто связан с обеими областями, что лишний раз подтверждало правомерность и актуальность заявленной организаторами темы.

    Например, иеромонах Василий в своем откровенном, близком к проповеди, выступлении поделился собственным опытом обретения веры — оставив профессию режиссера, он ушел служить в монастырь. Протоиерей Павел Хондзинский, декан богословского факультета ПСТГУ (а в прошлом — музыкант, выпускник консерватории), осмыслял понятия культа и культуры, опираясь на фундаментальный научный опыт — выдающиеся труды П. Флоренского, В. Соловьева и других. Отец Захария из Эстонии (в прошлом — театрального критика) озвучил свои воззрения на историческую подоплеку церковно-театрального вопроса с внутренней сосредоточенностью и иронией. Совершенно взрывной оказалась краткая лекция Александра Маноцкова о природе трагического в музыке и театре, из музыковедческого дискурса незаметно перешедшая в размышления экзистенциального характера — о человеке как одной из форм времени, имеющей начало и конец. Важно, что взгляды на театр и церковь в конференции не ограничились одним лишь православным ракурсом, — театральный критик Нияз Игламов в своей лекции «Театр и ислам» провел исторический экскурс в мусульманскую культуру, рассказал о возникновении теневого театра «Карагёз» и средневековой мистерии Тази’е. Отдельной точкой фестивального маршрута стало «Пещное действо» в исполнении ансамбля древнерусской духовной музыки «Сирин».

    Реконструкцией церковного чина музыканты и их руководитель Андрей Котов занимаются еще с конца 90-х годов, но исполняют его крайне редко: нынешний фестивальный показ оказался всего третьим по счету (в 2000 году «Сирин» участвовал в Московской театральной олимпиаде в театре Анатолия Васильева, а в 2010-м исполнил «Пещное действо» в Польше).

    Пробы без гусиного пера

    Молодая режиссура искала свои ключи к Пушкину в рамках лаборатории Олега Лоевского, проходившей в городе уже второй раз. Дмитрий Крестьянкин (выпускник мастерской Юрия Красовского) выбрал маленькую трагедию «Моцарт и Сальери», придав своему эскизу некую бенефисность, так что можно было бы назвать его «Сальери и Моцарт». В герое Владимира Свекольникова преобладала не зависть к гению, а беспомощность стареющего человека перед временем. Пыщущий энергией молодой Моцарт Алексея Пучкова, казалось, причиняет боль хрупкому и растерянному Сальери одним своим видом — беспечного, простодушного юнца, который наворачивает по сцене круги, вскакивает на фортепиано с ногами, варварски снимая крышку и дергая струны инструмента. Опустив сюжет отравления, Крестьянкин направил трагические смыслы в сторону конфликта поколений, на что работала в том числе и большая разница в возрасте актеров.

    Николай Русский за отведенные четыре дня создал по «Капитанской дочке» настолько многослойный сценический текст, что в рамках эскиза этой работе, похоже, тесновато. Аккуратная инсценировка позволила пройти все основные сюжетные узлы, отбросив только финальный поход Маши Мироновой к императрице. У Русского это в большей степени история Гринева и Пугачева, их противостояние и притяжение. Монодраматическое прочтение повести глазами стареющего Гринева балансирует на грани театра эпического и собственно драматического. Виктор Яковлев то просто рассказывает историю в ретроспективе, то вдруг перемещается внутрь происходящего, будто проигрывая воспоминания жизни Гринева — обрывочные, рассыпающиеся на фрагменты, следующие, скорее, логике сна. Рядом с лирической линией Гринева временами возникает и обаятельное хулиганство: Маша (Ангелина Аладова), расставаясь с возлюбленным, включает в телефоне песню Татьяны Булановой и скривленным от рыданий ртом подвывает не в такт «Еще одна осталась ночь у нас с тобой…»; наружность Пугачева вовсе «снята» с Григория Лепса (что подчеркнуто и открыто пародийным исполнением его песни). Многослойность, насыщенность этого эскиза не дают возможности в кратком обзоре задержаться на отдельных актерских работах (а здесь продуман каждый персонаж, его история и тема), красивой мизансцене. Как заметил присутствовавший в зале педагог режиссера Вениамин Фильштинский, наиболее удачные моменты действия тяготели к простоте, и это — тот курс, которого следует держаться. Действительно, некоторая разрядка плотности пошла бы только в плюс этой талантливой зарисовке.

    Наивно полагать, что реплики про «наше все» и «во что превратили…» ушли в прошлое — они звучали на обсуждениях на полном серьезе. Как нельзя более актуальным ощущался призыв А. Терца из «Прогулок с Пушкиным» постичь поэта «не с парадного входа, заставленного венками и бюстами с выражением неуступчивого благородства на челе, а с помощью анекдотических шаржей, возвращенных поэту улицей словно бы в ответ и в отместку на его громкую славу». Петр Чижов (тоже выпускник мастерской В. Фильштинского) пошел как раз по пути непарадному и выбрал не пушкинский текст, а рассказ «Пинежский Пушкин». Записанные Борисом Шергиным разговоры поморов, на свой лад сочиняющих биографию поэта, — материал многогранный. В нем сильно гротескное начало, но есть и лирический мотив, рожденный непосредственностью и подлинной верой рассказчиков в свое божество. Как раз эта грань в эскизе задействована в меньшей степени, а вот комическому актеры предаются самозабвенно. Четверо чудаковатых существ в лохмотьях, словно сошедшие с картин Брейгеля, идут в паломничество — поклониться «солнцу русской поэзии». Чижов решил показать свой эскиз не на сцене, а в театральном фойе. Пространство между сидящими друг напротив друга зрителями и есть та самая дорога, в конце которой странников ждет поэт (стоящий в фойе белоснежный бюст под прожектором буквально «светится»). В работе видна особая пластичность, которой обычно наделен театр уличный, — с перспективой дальнейшего развития актерских импровизаций и освоения различных нетеатральных площадок.

    Анекдоты о Пушкине

    Текст Шергина звучал на фестивале не один раз. Актеры независимого театрального проекта «ББТ» Катя Ионас и Михаил Кузнецов дважды сыграли спектакль «Пушкин-Пушкин, или… кинПушкинПушкинПуш…» в постановке Бориса Бирмана. Объединив «Пинежского Пушкина» с «Архангелогородским» того же Шергина, а также с рассказами А. Аверченко, М. Зощенко и Д. Хармса темой хрестоматийности, штапма, мифологизации поэта, режиссер создал спектакль-стилизацию самодеятельного концерта советского провинциального Дома культуры. Под лозунгом «Пушкин — наше все» (он небрежно намалеван белой краской на растянутом красном полотне над сценой) карикатурные герои в исполнении двух артистов пытаются, как могут, сказать свое слово о поэте. Только выясняется, что сказать им особо и нечего — кроме того, что он был гением. Здесь и Пушкин хрестоматийно-школьный, и Пушкин далекий, исторический (где-то там когда-то там существовавший), и Пушкин с няней, и Пушкин в деревне, и Пушкин влюбленный, и Пушкинпушкинпушкинпуш… Имя, звучащее отовсюду, с детства вбиваемое в голову учителями, экскурсоводами и другими «пушкинистами», настолько оседает в подкорке, что подлинный интерес подменяется автоматизмом. Тема, кажется, неисчерпаемая. Более того, сегодня подобный юмор (беззлобный, но все-таки — снобистский) вполне в моде. Помимо жонглирования всевозможными стереотипами в форме талантливой клоунады, спектаклю к финалу удается нарастить объем, сменив тон на серьезный и «очеловечив», наконец, мифического Пушкина фрагментами из рассказа «Смерть поэта» А. Аверченко.

    Зазеркалье

    Помимо художественных сюжетов в программе нашлось место и совершенно неправдоподобным жизненным. Режиссер «Сказки о рыбаке и рыбке» Лариса Маркина и режиссер «Сказки о рыбаке и рыбке» Лариса Маркина… Нет, это не опечатка, это удивительное совпадение, которым организаторы не преминули воспользоваться, объединив два разных спектакля в один. Обе Ларисы Маркины — тезки, родившиеся в один год. Обе поставили одну и ту же сказку, еще не зная друг о друге. Одна — в Москве, в Музее-театре «Булгаковский дом», другая — в Петербурге, в театре-цирке «Монгольфьери». На фестивале две постановки «встретились» под названием «Пушкин. Сцены из супружеской жизни». В каком-то смысле это можно считать премьерой — раньше, разумеется, работы существовали самостоятельно. В качестве интермедии Ларисы Маркины вышли на сцену, чтобы рассказать эту историю, и для большей убедительности показали свои паспорта — вдруг кто заподозрит пиар-мистификацию. Совпало и то, что обе играют старуху. К счастью, спектакли оказались разными. Балаганно-цирковой, отчасти со скоморошьими забавами — у петербуржцев, и фантасмагория с элементами мюзикла — у москвичей. У петербургской Маркиной золотая рыбка — игривая клоунесса, у московской — чешуйчатое фантастическое существо, ясно отсылающее к Ихтиандру (не зря рефреном звучит «Эй, моряк»).

    Неоднородная, разнонаправленная фестивальная программа спровоцировала столкновение разных эстетик, типов театра, «бодание» новаторских работ с реакциями неподготовленной публикой. Но встреча состоялась. Не только церкви и театра (лишний раз продемонстрировавшая, кстати, помимо полярности этих двух сторон, и их неизбежную тягу друг к другу), но и теоретиков с практиками, историков с музыкантами, критиков с режиссерами — для профессионального диалога была щедро отведена огромная часть программы. Хочется надеяться, что опыт этого года не просто стал встряской в жизни Пушкинского театрального фестиваля, но и проложил новые пути для самых разных встреч и сближений в будущем.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СПОР МЕЖДУ ЧЕРТОМ И ИВАНОМ

    Вряд ли в Петербурге можно найти человека, кто хотя бы раз не проникся настроениями, присущими творчеству Ф. М. Достоевского, знаменитого автора классического русского романа. Город в его текстах предстает живым организмом, сумрачным и мрачным героем, способным сводить с ума и увлекать за собой в пучину тревоги несчастных персонажей. Именно в таком контексте и в такой атмосфере обычно создают кино- и театральные режиссеры свои работы, посвященные Федору Михайловичу, делая акценты на тонкостях устройства души русской и серых тонах Петербурга. Можете ли Вы представить иную визуализацию романов Достоевского, где герои поют и пляшут, и где преподносят драматургию в нарочито шутливой манере? Согласитесь, такая ситуация способна вызвать недоумение у истовых и не очень ценителей Достоевского, но, тем не менее, и она имеет право на существование, тем более на сцене молодого театра «Мастерская», приютившегося на холодной и такой угрюмой, как в романах писателя, набережной Невы. За дерзкий, хулиганский, талантливый, и, к приятному удивлению, очень тактичный эксперимент взялись ученики Г. М. Козлова, поставив на малой сцене главу из романа «Братья Карамазовы».

    Спектакль «Иван и Черт» или, как аутентично гласит афиша постановки, «Иван и Чортъ», премьерные показы которого в этом сезоне предлагает «Мастерская», был инсценирован и поставлен режиссером Андреем Горбатым-младшим, выпускником курса Г.М. Козлова образца 2014 года. В основу спектакля легли главы, раскрывающие сложные, на грани сумасшествия и взаимного уничтожения отношения между Иваном Карамазовым и Чертом, «известным сортом русского джентльмена». Именно этот аспект не был освещен в масштабной эпопее «Братья Карамазовы», созданной Козловым в начале 2015 года вместе с присоединившимися к труппе студентами-выпускниками. Мастер уже не первый раз использует романы Достоевского в качестве аттестата зрелости для своих учеников: с выпуском 2010 года, ставшим основой для созданного театра, он также тщательно и долго разбирал «Идиота».

    В этот раз не вошедшие в основную сценическую версию спектакля фрагменты Козлов доверил своему студенту, который, как известно, бывшим не бывает, и Андрей Горбатый создал прелестный небольшой спектакль — свое представление о нескольких главах «Братьев Карамазовых» господина Ф.М. Достоевского (с оркестриком). И вот это оркестрик, в состав которого вошли Андрей Дидик (рассказчик и автор музыки к спектаклю), Ульяна Лучкина и Евгений Сёмин, и выбранный балаганно-скомороший формат представления, и талантливые актеры Дмитрий Житков (Иван Карамазов) и Антон Момот (Черт), и, конечно, сам режиссер смогли совместными усилиями создать очень точную и очень тонкую вещь, снявшую с Федора Михайловича все тяжкое бремя психологизма и адаптировавшую непростую часть его романа для зрительского восприятия. Вдруг откуда ни возьмись появились шутки-прибаутки, песни и пляски, а дома у Ивана Карамазова, принимающего самое сложное решение в жизни и готовящегося в суде обвинить Смердякова в смерти отца, словно из табакерки (читай, из-за двери) появляется Черт. Антон Момот делает своего героя на редкость обаятельным и привлекательным, этот вертлявый, разбитной и игривый малый, франтовый и фартовый балагур с городской площади как будто создан, чтобы искушать и соблазнять любую, даже самую сильную душу. На контрасте с ним играет Дмитрий Житков: его брат Иван Федорович, создатель «Великого инквизитора», выглядит мятущимся, истерзанным и измученным философом, находящимся как будто в горячке. Человек, в голове которого «да» постоянно конфликтует с «нет», персонаж, чье больное воображение породило черта.

    Это противоборство и дуализм личности подчеркивается и благодаря сценографии: художник Елена Чернова помещает в пространстве Малой сцены театра два идентичных стола со стульями и постель, распиленную пополам. Интересна также и работа со светом Федора Соколова, при помощи которого на стенах появляются ожившие тени героев, как будто подчеркивающие нереальность и фантасмагоричность происходящего. Впрочем, это вполне может быть и земным чистилищем, и любым из кругов ада, поскольку спор, который внутри и снаружи самого себя ведет Иван Карамазов, без сомненья, не на жизнь, а на смерть. Черт — это порождение его собственных идей и воззрений, он готов легко и непринужденно, со смаком и удовольствием, ровно так же, как ведет себя на сцене Антон Момот, победить в любом сражении и завладеть мыслями любого человека. В постановке «Мастерской» этот зловещий момент выглядит очень уместным и своевременно гротескным и смешным, поскольку сейчас все вокруг излишне серьезно говорят о важных вещах, отчего почти всегда становится еще страшнее и сложнее.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    РУЖЕВИЧ В «СОВРЕМЕННИКЕ»

    «Дама». По пьесе Т. Ружевича «Старая женщина высиживает». Перевод Ивана Вырыпаева, стихи в переводе Владимира Окуня. Театр «Современник». Режиссер Анджей Бубень.

    Название новой премьеры «Современника» смещает акцент: театр знает свою протагонистку, Даму с большой буквы. Что ж, она того стоит! Режиссер, однако, ставит пьесу Ружевича, и феерические метаморфозы Марины Нееловой, почти не уходящей со сцены, он собирает в фокус спектакля — сколь изощренного, столь и проникающего в сердце зрителя (сужу по себе и по реакции публики).

    В самом деле: Тадеуш Ружевич любил театр, и, может быть, его пьесе, написанной в 1968 году (именно так!), более подходит не столько щегольская инженерия Новой сцены Александринского театра, где в постановке Николая Рощина «Старая женщина…» идет третий год, сколько театр, в котором фантасмагоричность рукотворна, атмосферна, и три мойры, «прописанные» драматургом, сопровождают действие естественно и непреложно. Сцену Дворца на Яузе, где «Современник» играет, пока в основном здании идет ремонт, называют неуклюжей. Зал, заметим, куда милее, чем колосс петербургского ДК имени Горького у Нарвских ворот, где претерпевал свой ремонт БДТ, и где прошла незаслуженно короткая жизнь замечательной другой «польской» постановки Бубеня — «Пешком» С. Мрожека…

    Итак, грациозные и певучие девушки с именами Клото, Лахезис и Атропос, как и у Ружевича, составляют наряду с официантами окружение Дамы в зале привокзального ресторана и не сразу обнаруживают свою мифологическую суть, хотя именно с их танца и пения начинается спектакль.

    Постепенно действие словно уплотняется, все происходящее обретает смысл действительно глобальный, и присутствие мойр становится само собою разумеющимся. В спектакле звучит музыка Петра Салабера, давнего соратника режиссера. Ее участие значимо: прелюдия блюзового характера, под которую танцуют мойры, мощный кульминационный хорал, финальная постлюдия — музыкальные «генерализации» действия, органически возникающие в спектакле Анджея Бубеня. Это принципиально. Поэтическая природа текста Ружевича, конечно же, непроста для драматической сцены. Так же как наши родные обэриуты: Введенский и Хармс в первую очередь поэты, что и создает главную трудность для их освоения театром. Да, они предтеча, а Ружевич — современник и попутчик абсурдистов. Но ключ к их драматургии, которая давно ждет своего часа, — поэтический и музыкальный, и уже во вторую очередь концептуальный…

    За стенами ресторана мир находится «на грани», о чем твердят персонажи, цитирующие, как предложено и Ружевичем, актуальные новости из газет. И более того: похоже, мир разрушен до основания. Написано, напомним, в 1968 году. Метафора катастрофы, тотальной дурной «войнушки», которую намерена «перевысидеть» Старая женщина, Дама, — впечатляюще, физически наглядна, притом что остается поэтическим допущением. В отличие от петербургского спектакля с его стерильной элегантностью хай-тека, где Монблан мусора — видеоинсталляция на экране, в московской постановке зритель видит предписанные Ружевичем груды тряпья, мусор, горы хлама, скопившиеся за закрытым окном ресторана (при этом спектакль красив, живописен: художник Анита Боярска). Все персонажи не слишком населенной пьесы — Девица, Слепец, Доктор, Скрипач, Солдат, Господин — предстают на сцене в самом деле фантомами в поэтической ткани спектакля, составляя мастерский ансамбль, делающий честь труппе.

    Выразительная амплитуда образа, который играет Шамиль Хаматов, — от Официанта до смертельно измученного «дезертира», умершего и рожденного заново. Этот персонаж, единственный с естественным, не набеленным, как у других, лицом, — еще и отчетливый подголосок к действительно поразительным эволюциям Старой женщины, Дамы, которую играет Марина Неелова.

    На сайте «Современника» висит большое интервью с Анджеем Бубенем — о Ружевиче и его пьесе в глубоком культурном контексте. В свое время Ружевич дал Бубеню право постановки, оговаривая, что для нее нужно, чтобы в труппе была актриса, способная поднять этот вес. Когда из огромной кучи тряпья (можно допустить, что это все, что Дама, все Дамы мира, сносили за свою жизнь, за свои без малого «семь десятков лет») вылезает заглавная героиня, актриса поначалу обескураживает. Дама верещит, урчит, пробует все мыслимые регистры, требуя сахару, еще сахару, много сахару и супа, теплого супа, — и она хочет рожать, рожать во что бы то ни стало! Роль строится в бесстрашных переходах, в сопряжении несочетаемых, кажется, пластов актерского существования. (В петербургском спектакле Елена Немзер играет замечательно, но диаметрально иначе, с акцентом на внешней статуарности, мощном голосоведении.) У Марины Нееловой ода женскому лону, богато орнаментованная ерническими словесными, и не только, эксцентрическими кульбитами, — некий момент истины, который приведет затем, во второй части спектакля, к трагической Пьете: Дама будет держать на коленях бредящего солдата и петь колыбельную. Но есть еще и ода лиственнице (давно исчезнувшей, как и весь прежний дивный горизонт, о котором и помнит лишь она одна) — стихи Ружевича, переходящие в монолог чеховской Раневской. Вот этого нет в пьесе — но с абсолютной убедительностью Дама Марины Нееловой вбирает в себя, в свое «лоно», вместе с альпийской лиственницей и чеховский вишневый сад…

    И, наконец, Дама, слой за слоем отрешаясь от париков и пестрого вороха одежд, по-матерински обнимая своим голосом не только мертвого и рожденного заново юношу, но весь мир, приходит к финалу. Он катартичен — но не отпускает озноб трагического узнавания от прозрений Ружевича. И ведь в конце Дама вновь закапывается в кучу тряпья, как в самом начале спектакля. В музыке звучит постлюдия, окончательно уводя фантасмагорическое действие в сферу сновидений поэта.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    РУЖЕВИЧ В «СОВРЕМЕННИКЕ»

    «Дама». По пьесе Т. Ружевича «Старая женщина высиживает». Перевод Ивана Вырыпаева, стихи в переводе Владимира Окуня. Театр «Современник». Режиссер Анджей Бубень.

    Название новой премьеры «Современника» смещает акцент: театр знает свою протагонистку, Даму с большой буквы. Что ж, она того стоит! Режиссер, однако, ставит пьесу Ружевича, и феерические метаморфозы Марины Нееловой, почти не уходящей со сцены, он собирает в фокус спектакля — сколь изощренного, столь и проникающего в сердце зрителя (сужу по себе и по реакции публики).

    В самом деле: Тадеуш Ружевич любил театр, и, может быть, его пьесе, написанной в 1968 году (именно так!), более подходит не столько щегольская инженерия Новой сцены Александринского театра, где в постановке Николая Рощина «Старая женщина…» идет третий год, сколько театр, в котором фантасмагоричность рукотворна, атмосферна, и три мойры, «прописанные» драматургом, сопровождают действие естественно и непреложно. Сцену Дворца на Яузе, где «Современник» играет, пока в основном здании идет ремонт, называют неуклюжей. Зал, заметим, куда милее, чем колосс петербургского ДК имени Горького у Нарвских ворот, где претерпевал свой ремонт БДТ, и где прошла незаслуженно короткая жизнь замечательной другой «польской» постановки Бубеня — «Пешком» С. Мрожека…

    Итак, грациозные и певучие девушки с именами Клото, Лахезис и Атропос, как и у Ружевича, составляют наряду с официантами окружение Дамы в зале привокзального ресторана и не сразу обнаруживают свою мифологическую суть, хотя именно с их танца и пения начинается спектакль.

    Постепенно действие словно уплотняется, все происходящее обретает смысл действительно глобальный, и присутствие мойр становится само собою разумеющимся. В спектакле звучит музыка Петра Салабера, давнего соратника режиссера. Ее участие значимо: прелюдия блюзового характера, под которую танцуют мойры, мощный кульминационный хорал, финальная постлюдия — музыкальные «генерализации» действия, органически возникающие в спектакле Анджея Бубеня. Это принципиально. Поэтическая природа текста Ружевича, конечно же, непроста для драматической сцены. Так же как наши родные обэриуты: Введенский и Хармс в первую очередь поэты, что и создает главную трудность для их освоения театром. Да, они предтеча, а Ружевич — современник и попутчик абсурдистов. Но ключ к их драматургии, которая давно ждет своего часа, — поэтический и музыкальный, и уже во вторую очередь концептуальный…

    За стенами ресторана мир находится «на грани», о чем твердят персонажи, цитирующие, как предложено и Ружевичем, актуальные новости из газет. И более того: похоже, мир разрушен до основания. Написано, напомним, в 1968 году. Метафора катастрофы, тотальной дурной «войнушки», которую намерена «перевысидеть» Старая женщина, Дама, — впечатляюще, физически наглядна, притом что остается поэтическим допущением. В отличие от петербургского спектакля с его стерильной элегантностью хай-тека, где Монблан мусора — видеоинсталляция на экране, в московской постановке зритель видит предписанные Ружевичем груды тряпья, мусор, горы хлама, скопившиеся за закрытым окном ресторана (при этом спектакль красив, живописен: художник Анита Боярска). Все персонажи не слишком населенной пьесы — Девица, Слепец, Доктор, Скрипач, Солдат, Господин — предстают на сцене в самом деле фантомами в поэтической ткани спектакля, составляя мастерский ансамбль, делающий честь труппе.

    Выразительная амплитуда образа, который играет Шамиль Хаматов, — от Официанта до смертельно измученного «дезертира», умершего и рожденного заново. Этот персонаж, единственный с естественным, не набеленным, как у других, лицом, — еще и отчетливый подголосок к действительно поразительным эволюциям Старой женщины, Дамы, которую играет Марина Неелова.

    На сайте «Современника» висит большое интервью с Анджеем Бубенем — о Ружевиче и его пьесе в глубоком культурном контексте. В свое время Ружевич дал Бубеню право постановки, оговаривая, что для нее нужно, чтобы в труппе была актриса, способная поднять этот вес. Когда из огромной кучи тряпья (можно допустить, что это все, что Дама, все Дамы мира, сносили за свою жизнь, за свои без малого «семь десятков лет») вылезает заглавная героиня, актриса поначалу обескураживает. Дама верещит, урчит, пробует все мыслимые регистры, требуя сахару, еще сахару, много сахару и супа, теплого супа, — и она хочет рожать, рожать во что бы то ни стало! Роль строится в бесстрашных переходах, в сопряжении несочетаемых, кажется, пластов актерского существования. (В петербургском спектакле Елена Немзер играет замечательно, но диаметрально иначе, с акцентом на внешней статуарности, мощном голосоведении.) У Марины Нееловой ода женскому лону, богато орнаментованная ерническими словесными, и не только, эксцентрическими кульбитами, — некий момент истины, который приведет затем, во второй части спектакля, к трагической Пьете: Дама будет держать на коленях бредящего солдата и петь колыбельную. Но есть еще и ода лиственнице (давно исчезнувшей, как и весь прежний дивный горизонт, о котором и помнит лишь она одна) — стихи Ружевича, переходящие в монолог чеховской Раневской. Вот этого нет в пьесе — но с абсолютной убедительностью Дама Марины Нееловой вбирает в себя, в свое «лоно», вместе с альпийской лиственницей и чеховский вишневый сад…

    И, наконец, Дама, слой за слоем отрешаясь от париков и пестрого вороха одежд, по-матерински обнимая своим голосом не только мертвого и рожденного заново юношу, но весь мир, приходит к финалу. Он катартичен — но не отпускает озноб трагического узнавания от прозрений Ружевича. И ведь в конце Дама вновь закапывается в кучу тряпья, как в самом начале спектакля. В музыке звучит постлюдия, окончательно уводя фантасмагорическое действие в сферу сновидений поэта.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    РУЖЕВИЧ В «СОВРЕМЕННИКЕ»

    «Дама». По пьесе Т. Ружевича «Старая женщина высиживает». Перевод Ивана Вырыпаева, стихи в переводе Владимира Окуня. Театр «Современник». Режиссер Анджей Бубень.

    Название новой премьеры «Современника» смещает акцент: театр знает свою протагонистку, Даму с большой буквы. Что ж, она того стоит! Режиссер, однако, ставит пьесу Ружевича, и феерические метаморфозы Марины Нееловой, почти не уходящей со сцены, он собирает в фокус спектакля — сколь изощренного, столь и проникающего в сердце зрителя (сужу по себе и по реакции публики).

    В самом деле: Тадеуш Ружевич любил театр, и, может быть, его пьесе, написанной в 1968 году (именно так!), более подходит не столько щегольская инженерия Новой сцены Александринского театра, где в постановке Николая Рощина «Старая женщина…» идет третий год, сколько театр, в котором фантасмагоричность рукотворна, атмосферна, и три мойры, «прописанные» драматургом, сопровождают действие естественно и непреложно. Сцену Дворца на Яузе, где «Современник» играет, пока в основном здании идет ремонт, называют неуклюжей. Зал, заметим, куда милее, чем колосс петербургского ДК имени Горького у Нарвских ворот, где претерпевал свой ремонт БДТ, и где прошла незаслуженно короткая жизнь замечательной другой «польской» постановки Бубеня — «Пешком» С. Мрожека…

    Итак, грациозные и певучие девушки с именами Клото, Лахезис и Атропос, как и у Ружевича, составляют наряду с официантами окружение Дамы в зале привокзального ресторана и не сразу обнаруживают свою мифологическую суть, хотя именно с их танца и пения начинается спектакль.

    Постепенно действие словно уплотняется, все происходящее обретает смысл действительно глобальный, и присутствие мойр становится само собою разумеющимся. В спектакле звучит музыка Петра Салабера, давнего соратника режиссера. Ее участие значимо: прелюдия блюзового характера, под которую танцуют мойры, мощный кульминационный хорал, финальная постлюдия — музыкальные «генерализации» действия, органически возникающие в спектакле Анджея Бубеня. Это принципиально. Поэтическая природа текста Ружевича, конечно же, непроста для драматической сцены. Так же как наши родные обэриуты: Введенский и Хармс в первую очередь поэты, что и создает главную трудность для их освоения театром. Да, они предтеча, а Ружевич — современник и попутчик абсурдистов. Но ключ к их драматургии, которая давно ждет своего часа, — поэтический и музыкальный, и уже во вторую очередь концептуальный…

    За стенами ресторана мир находится «на грани», о чем твердят персонажи, цитирующие, как предложено и Ружевичем, актуальные новости из газет. И более того: похоже, мир разрушен до основания. Написано, напомним, в 1968 году. Метафора катастрофы, тотальной дурной «войнушки», которую намерена «перевысидеть» Старая женщина, Дама, — впечатляюще, физически наглядна, притом что остается поэтическим допущением. В отличие от петербургского спектакля с его стерильной элегантностью хай-тека, где Монблан мусора — видеоинсталляция на экране, в московской постановке зритель видит предписанные Ружевичем груды тряпья, мусор, горы хлама, скопившиеся за закрытым окном ресторана (при этом спектакль красив, живописен: художник Анита Боярска). Все персонажи не слишком населенной пьесы — Девица, Слепец, Доктор, Скрипач, Солдат, Господин — предстают на сцене в самом деле фантомами в поэтической ткани спектакля, составляя мастерский ансамбль, делающий честь труппе.

    Выразительная амплитуда образа, который играет Шамиль Хаматов, — от Официанта до смертельно измученного «дезертира», умершего и рожденного заново. Этот персонаж, единственный с естественным, не набеленным, как у других, лицом, — еще и отчетливый подголосок к действительно поразительным эволюциям Старой женщины, Дамы, которую играет Марина Неелова.

    На сайте «Современника» висит большое интервью с Анджеем Бубенем — о Ружевиче и его пьесе в глубоком культурном контексте. В свое время Ружевич дал Бубеню право постановки, оговаривая, что для нее нужно, чтобы в труппе была актриса, способная поднять этот вес. Когда из огромной кучи тряпья (можно допустить, что это все, что Дама, все Дамы мира, сносили за свою жизнь, за свои без малого «семь десятков лет») вылезает заглавная героиня, актриса поначалу обескураживает. Дама верещит, урчит, пробует все мыслимые регистры, требуя сахару, еще сахару, много сахару и супа, теплого супа, — и она хочет рожать, рожать во что бы то ни стало! Роль строится в бесстрашных переходах, в сопряжении несочетаемых, кажется, пластов актерского существования. (В петербургском спектакле Елена Немзер играет замечательно, но диаметрально иначе, с акцентом на внешней статуарности, мощном голосоведении.) У Марины Нееловой ода женскому лону, богато орнаментованная ерническими словесными, и не только, эксцентрическими кульбитами, — некий момент истины, который приведет затем, во второй части спектакля, к трагической Пьете: Дама будет держать на коленях бредящего солдата и петь колыбельную. Но есть еще и ода лиственнице (давно исчезнувшей, как и весь прежний дивный горизонт, о котором и помнит лишь она одна) — стихи Ружевича, переходящие в монолог чеховской Раневской. Вот этого нет в пьесе — но с абсолютной убедительностью Дама Марины Нееловой вбирает в себя, в свое «лоно», вместе с альпийской лиственницей и чеховский вишневый сад…

    И, наконец, Дама, слой за слоем отрешаясь от париков и пестрого вороха одежд, по-матерински обнимая своим голосом не только мертвого и рожденного заново юношу, но весь мир, приходит к финалу. Он катартичен — но не отпускает озноб трагического узнавания от прозрений Ружевича. И ведь в конце Дама вновь закапывается в кучу тряпья, как в самом начале спектакля. В музыке звучит постлюдия, окончательно уводя фантасмагорическое действие в сферу сновидений поэта.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    АНТИГОНА РЕШАЕТ УМЕРЕТЬ

    «Антигона». Ж. Ануй. Башкирский театр драмы им. М. Гафури. Режиссер Фарид Бикчантаев, художник Альберт Нестеров.

    Строительные леса, фрагменты величественных колонн, квадраты окон (некоторые застеклены, некоторые пусты), черно-белые панорамные фотографии в глубине — такие можно увидеть в реставрирующихся старых церквях и дворцах. В таком многозначном пространстве (художник Альберт Нестеров), отсылающем одновременно и к ситуации, в которой оказываются герои «Антигоны» в начале пьесы (город зализывает раны после гражданской войны), и к мыслям о парадоксальном сочетании вечного и хрупкого, устойчивого и зыбкого, исторического и сиюминутного, разыгрывается башкирский спектакль. Над головой персонажей — тяжелые камни, сваленные кучами в полиэтиленовые навесы, закрепленные на стропилах, в самом финале сверху посыплется земля, но одинокий Креон как будто бы не заметит, как прохудилось его царство.

    Спектакль начинается с пролога: немолодой худенький сутуловатый человек поднимается по лесам наверх; там, на маленькой деревянной площадке, он поставит пластинку с убаюкивающей мелодией и начнет свой рассказ. Благостность и вкрадчивый голос этого Хора (Алмас Амиров) обманчивы и несколько сбивают с толку: кажется, что все так и будет — немного, что ли, понарошку. Но саму историю бунта Антигоны расскажут строго, скупо и местами яростно. Хотя, по итогам, окажется, что история, скорее, о Креоне, об устройстве жизни и власти, о долговечной системе, в которой Антигона — лишь эпизод, вымаранный и забытый.

    Антигона (Лилия Галина) — маленькая своенравная дикарка. В самом начале она вовсе не кажется отрешенной — она взбудоражена, язвительна, меряет сцену прямыми линиями резких шагов. Вот она устраивается рядом с Исменой (Гульмира Исмагилова) — красавицей в современном модном платье. Та виновато льнет к ее шее, но Антигона дергается, не дается. Хотя нет-нет, да и сама дотронется до плеча сестры и вдруг накрутит ее рыжие кудри на свой палец — тут уже не нежность, а целая россыпь и женских, и подростковых чувств — обиды, зависти, презрения. Вот трое близких людей прильнули к окну — прямая, как статуя, кормилица (Алсу Галина-Гафарова) с невозмутимым лицом (кажется, она только что сошла со страниц античной трагедии, правда, в руках у нее — плюшевая собака воспитанницы), Исмена и влюбленный увалень Гемон (Ильсур Баимов). Антигона поодаль, слишком далеко. Молодость, почти «детскость» Антигоны особо видна в пластике — в том, как она, маленькая, постоянно встает на цыпочки, покачивается, тянется вверх, будто старается дорасти до масштабов трагической героини. У нее не очень-то получается — слишком торопливо и наивно отодвигает она ничего не понимающего жениха к дальней колонне, слишком торопится объяснить ему что-то и резко прикрывает глаза рукой — так делают испуганные дети. Сцена прощания с Гемоном — о том, как девочка расстается с мечтой: взяв жениха под руку, она «дирижирует» их прогулкой, в одном ритме, шаг в шаг они прогуливаются, будто любящие супруги на бульваре в субботний день.

    Впрочем, в первом акте характер героини только заявлен, из сцены в сцену мы видим одну и ту же Антигону, ее решение похоронить тело брата во что бы то ни стало кажется интуитивно-безотчетным. И только в знаменитой сцене последнего разговора с Креоном происходит качественное изменение. Сломленная откровениями терпеливого и по-отечески снисходительного, почти до нежности, царя, Антигона, тщательно оберегавшая свое личное пространство, вдруг по-простому усаживается рядом с ним на диване. И здесь, почти убаюканная проповедью о тихом, неброском счастье, с уютной книгой, с удобной скамейкой, она враз сбрасывает с себя оцепенение: Антигона решает умереть. Вдруг оказывается, что дело вовсе не в Полинике, а в том, что жить в этом мире, с его торжеством обывательщины, в мире, где страх смерти и жажду власти называют надеждой и счастьем, просто невозможно, нечестно, невыносимо. Антигона счастлива, она бросается обнимать Креона — он уже не соперник, не враг, она сделала открытие и торопится им поделиться.

    Порой чрезмерная эмоциональность Антигоны здесь — в прямом конфликте с восточной лукавостью, тщательно сделанной простотой Креона. Олег Ханов играет своего царя искусным политиком с беспроигрышным имиджем: он прост, демократичен, по-семейному доступен. Выходит на сцену в шелковой пижаме, слуга набрасывает на его плечи халат. Креон ласково улыбается взволнованному охраннику, жмет руку, предлагает кофе. Но новости тревожные, и тут же, забывшись, царь выхватывает чашку с недопитым кофе из рук подчиненного.

    Этот Креон — настоящий феодал, но, может быть, несколько на современный лад, с элементами европейской просвещенности, с неглупой и в общем-то искусительной риторикой, с которой так сложно не согласиться. В его словах о задачах власти, о скромности правителя, готового взяться за скучную, грязную работу, готового отказаться от места в истории ради блага израненной войной и историческими катаклизмами страны, слышатся отголоски сегодняшней придворной публицистики. И все же он боится Антигоны и в ее молодости видит возмездие: потеряв лицо, он больно хватает ее за руку, за шею, за подбородок, шипит и давится словами. Каким-то неочевидным способом режиссер и актер добиваются сложного эффекта: на сцене симпатичный, мудрый, открытый человек, но исподволь нарастает ужас, и вот, сидя в зрительном зале, ты уже готов целиком разделить то чувство невыносимости, которое испытывает Антигона. Это по-настоящему страшный Креон — почти весь второй акт он заполняет собою центр сцены, а вокруг как будто вымороченное пространство: живые люди бьются о его приветливую мертвенность, чтобы навсегда исчезнуть за кулисами.

    Государство Креона — царство охранников, нанятых цепных псов, услужливых фельдфебелей, превратившихся в элиту страны (в финале они занимают правительственные места, расположившись по левую и правую руку царя). Одна из лучших и смыслообразующих сцен спектакля — начало второго акта, неторопливый разговор троих охранников, приволокших во дворец растрепанную Антигону со связанными руками. Свободно раскинувшись на стульях и банкетке, довольные, самоуверенные люди в синих мундирах беседуют о будущих постах и наградах, о нехитром досуге с выпивкой и танцами.

    Интересна еще одна краска спектакля: Исмена, зачастую сводимая лишь к функции, здесь — во многом еще один полюс правды, еще одна сторона идейного, мировоззренческого конфликта. В самом начале она — почти маска, типаж, гламурная красотка в откровенных нарядах и на высоких каблуках. Исмена так отчаянно не монтируется с решением Антигоны, что кажется, будто она вообще из другого мира, из другого спектакля. Но когда решение о казни уже принято, растрепанная Исмена, с туфлями в руках, с размазанной тушью выскакивает на сцену: сдерживая слезы, она со сбитым дыханием рассказывает, что происходило дальше, беря на себя роль Хора. Впрочем, суровая кормилица и сам Хор, спустившийся сверху, глушат ее эмоцию, требуя спокойствия, соблюдения жанрового канона: ведь трагедия — для царей. И вдруг Исмена оказывается персонажем, бастующим против бездушия этого канона, против бездушия искусства и истории. Она, как и Креон, близка к обывательскому мировоззрению, но если для царя это лишь политическая фразеология, то для Исмены — естественный способ жить. Но в этом мире, оказывается, нет места не только Антигоне с ее принципиальностью, идеалами и максимализмом, но и Исмене с ее вроде бы безопасным желанием любить, развлекаться, радоваться.

    В финале спектакля кажется, что с тех пор, как Антигона бросала свои злые обвинения в притихший зал, прошло уже очень много времени, и воздух уже не вибрирует. В центре сцены — строительный стол на колесах, ряд стульев, спешно вынутых из-под полиэтилена, защищавшего от строительной пыли. Солидные дамы и мужчины, герои этой истории, выходят из-за кулис, одетые дорого, по-деловому, — Креон собрал государственный совет. Последняя картинка — Креон один, во главе стола, на месте председателя, ряд пустых стульев, пустая сцена. Постаревший царь из-под нависших век смотрит взглядом живого мертвеца в зал, как будто бы отменив ход истории и возможные перемены.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЧТО ТАКОЕ ГОРЯЧО

    Минувший уикенд в Казани прошел под знаком Дней уличной культуры, организованных Фондом поддержки современного искусства «Живой город» и Центром современной культуры «Смена».

    Правильно, конечно, было бы написать, что организаторы фестиваля еще учатся, что только через тернии можно прорваться к звездам, что нужно долго играть в «горячо — холодно», прежде чем добьешься оптимальной температуры. Но если писать не правильно, а честно, — все у них получилось с первой попытки. Уж и не знаю, в чем тут дело… Возможно, в увлеченности руководителей «Живого города» Дианы Сафаровой, Инны Ярковой и Артема Силкина, решивших круто развернуть и обогатить культурную жизнь Казани. Возможно, в поддержке нынешних властей Татарстана, заслуживших репутацию культурных прогрессистов. Возможно, в мудром прищуре куратора фестиваля, многоопытного Олега Лоевского. Но сразу вышло «горячо» — примерно вровень с царившей в Казани аномальной жарой в тридцать пять по Цельсию.

    В основном Дни уличной культуры проходили в Лядском саду в самом центре города, сконцентрировавшись на небольшом пространстве и поражая плотностью быстро сменяющихся событий. Музыка, арт, цирк, квест, наконец, конечно, театр тут выступали, что называется, рука об руку. Вообще выход искусства в городскую среду, предполагающий посильное преодоление видовых и жанровых барьеров, в последнее время становится «любимой мыслью» театральных кураторов, причем они совершенно не сговариваются между собой.

    В Лядском саду с утра до вечера играли музыканты: эксцентричные джазмены Easy Winners, экс-гитарист «Аквариума» Андрей Светлов, виртуозы ударных отец и сын Чижики, исполнитель на диковинном инструменте садоре Сергей Садов и Сергей Заславский, владеющий не менее экзотическим терменвоксом. Выступала группа «Экипаж „Молодость“» во главе с петербуржцем Александром Лушиным: признаться, на пленере и при большом стечении публики иронический флер, присущий этой команде, поблек, и бодрые стилизации под советское ретро легко было принять не за шарж, а за чистую монету. Зато серьезность совсем не мешала Владиславу Песину, в другом углу сада игравшему на пиле с филармоническим выражением лица и такой же чистотой нот. Особняком стояла шансонье и аккордеонистка из Лиона Изабель Базэн, чье пение поражало не столько музыкальными кондициями, сколько убедительной и своеобразной артистической подачей. Однако, как ни странно, самые запомнившиеся номера принадлежали не гастролерам, а местным силам. Музыканты-альтернативщики Радиф Кашапов и Оскар Юнусов со товарищи не без блеска сыграли сет народных татарских песен в современных версиях, наведя неожиданные мосты между национальной традицией протяжного пения и нервным рок-вокалом а-ля рулады Muse или Radiohead.

    В полуконцертном исполнении на летней эстраде прозвучали три маленьких оперы, причем молодежный оркестр Sforzando и примкнувшие к нему солисты отдали дань и нетленной классике («Бастьен и Бастьенна» Моцарта), и наследию XX века («Телефон» Менотти), и даже сегодняшнему дню — за его повестку отвечало сочинение молодого казанского композитора Ляйсан Абдуллиной «Береника», написанное на сюжет из Эдгара По.

    Сильной получилась паблик-арт-программа. Выставка молодых художников в сквере Баки Урманче была создана как итог резиденции, нацеленной на синтез искусства и краеведения. Не знаю, в выигрыше ли осталось краеведение, но работы в основном вышли интересными. Скажем, Анна Денисова разместила фото современной Казани на точной копии советского стенда с лозунгом «Ни одного отстающего рядом», намекнув на перекличку двух эпох. Галина Леонова предложила посмотреть на Казань глазами собаки, которой на морду нацепили работающую фотокамеру, а Анастасия Лебедева отказалась расчехлить памятники «гениям места», оставив их под черным полиэтиленом. Непознаваемость места — не такой уж сногсшибательный вывод художника, возможно, слишком простой, дежурный, но уж точно не глупый. Автору настоящих строк удалось понаблюдать возмущенную пожилую горожанку, требовавшую «разъяснить» ей инсталляцию Антона Циммермана — огромное граффити, срисованное с писем-угроз, рассылавшихся в 90-е казанскими бандитами неугодным. Несмотря на то что художник по доброте душевной поменял содержание письма (заменил угрозы благими пожеланиями), дама негодовала. Но стоило художнику подробно рассказать ей о принципе и смысле работы, как она сменила гнев на милость и с увлечением двинулась дальше по выставке. Пример неприятия современного искусства оказался очень показательным — раздражала не столько сама игра, сколько непонимание ее правил. Инсталляции Ильгизара Хасанова в саду «Эрмитаж», навеянной сочинениями Хлебникова, повезло меньше: ее разгромили накануне открытия неизвестные вандалы, впрочем, вряд ли это были недоумевающие пенсионерки.

    Специфика блога призывает подробнее остановиться на театральной программе. С большим успехом выступили на детской площадке Лядского сада москвичи «Бродячий вертеп» и петербуржец Владимир Нахимов, совмещавшие управление марионетками и игру на музыкальных инструментах. Но особенный восторг у малышей и их родителей вызвал театр одного кукольника Леонида Кондакова, мастера кукольной синхробуффонады. В его чемодане нашлись и «Лицедеи», поющие Blue Canary, и Алла Баянова, и Тина Тернер, и даже корейский рэпер Псай. Кукольный Gangnam Style так впечатлил одну очень-очень юную казанскую театралку, что она схватила куклу Псая и решительно прижала ее к груди, прервав выступление. Заразительный коллектив «Птица» из Ижевска работал на стыке театра и цирка, показав представление «Аукцион счастья». Пластичные артисты в белых торжественных масках активно вовлекали в действие зрителей, предлагая им задания с двойным дном. Например, добрый человек, согласившийся перевести старушку, вынужден был помогать актрисе, переодетой пожилой японкой: ее, оказывается, надо было перевести не через улицу, а с японского языка. В финале на арену из толпы вытащили стеснительного парня, представившегося системным администратором, и стали с помощью шутейных магических манипуляций вызывать у него талант танцора. Когда следующим номером программы бедняге велели исполнить сольный танец, смотреть на него было жалко. Он долго мялся, покраснел как рак, а потом… стал выделывать немыслимые хореографические кульбиты. Публика ахнула, впрочем, когда «сисадмин» вышел с другими ижевцами на поклоны, стало ясно, что мы имеем дело с талантливой «подсадкой».

    «Подсадками» окружил окрестности Лядского сада и латвиец Виктор Янсон, устроивший серию неожиданных и эффектных перформансов. Например, на глазах вашего корреспондента рабочие, копошившиеся на лесах ремонтируемого здания, вдруг стали совершать синхронные удары по пустым бочонкам и превратились в шумовой оркестр.

    С недавнего времени работающий с фондом «Живой город» режиссер Радион Букаев показал премьеру спектакля-квеста для всей семьи «Мама, папа и я». Семьи ждало много непростых испытаний, которые им помогали (или мешали) проходить студенты местного театрального училища. Испытания Букаев, консультировавшийся с психологами, придумал с умом и практическим подтекстом. Совместное вырезание из картона идеального дома мечты помогало вырабатывать взаимопонимание, а метание в цель яблок родителями с завязанными глазами и ребенком в качестве «наводчика» учило прислушиваться к подрастающему поколению. Пройдя череду приключений, усталые родственники получали возможность сложить из разрозненных страниц сказку и прочитать ее друг другу вслух.

    Созданный в рамках лаборатории «Арт-подготовка» уличный спектакль режиссера-дебютанта Регины Саттаровой «В розовом» в качестве литературного текста использует довольно нехитрый вербатим, но цимес тут не в словах, а в слиянии театра со средой, в удивительном эффекте, когда перестаешь различать прохожих и артистов, а твой сосед по скамейке вдруг может разразиться эмоциональным актерским монологом. Актеры у Саттаровой играют в узнаваемые городские типажи: оторва из неблагополучной семьи, энергичная мечтательница, общительный мачо, пьяный несчастный влюбленный, сектантка, приглашающая на лекции к буддистскому учителю. Получасовое общение с неприкаянными муравьями мегаполиса разрешается эффектным, хотя и малость приторным финалом, в котором актеры приглашают зрителей на танец. Он, признаться, кажется компромиссом со стереотипным мнением об уличном зрелище как непременно развлекательном. Если и была у прошедшего фестиваля какая-то по-настоящему острая проблема, так именно эта: как сочетать нацеленность на зрительский успех (который случился!) с обязанностью искусства порою расстраивать, ранить и портить настроение. Если горячий фестиваль научится гармонично сочетать досуговую миссию и художественный эксперимент, не только греть душу, но иногда и оставлять ожоги, он легко сможет претендовать на звание образцового.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА ЭРЕНБЕРГА

    Заслуженный артист России Владимир Владимирович Эренберг родился в городе Новгороде, но постоянным местом жительства был для него Петербург.

    С детства Владимира Владимировича окружала петербургская творческая интеллигенция, что, естественно, повлияло на его приверженность к театру. Отец артиста, Владимир Георгиевич Эренберг, был музыкантом и композитором, одним из организаторов известного театра «Кривое зеркало», он был популярен как автор имевшей большой успех комической оперы «Вампука». Мать, Елена-Ольга- Юлия Германовна фон Кшефлор (по национальности немка), имела широкое музыкальное образование и служила в том же театре пианисткой. Старший брат Алексей был также актером и режиссером, а ближайшие родственники и друзья — художники, скульпторы, деятели науки. Поэтому неудивительно, что, закончив среднюю школу, Владимир Эренберг стал студентом Школы русской драмы при Александринском театре (в классе Н. В. Петрова), а после вступил в труппу театра. На Александринской сцене он сыграл около сорока ролей: Бобров в «Страхе», Игорь в «Чудаке», Багратион в «Суворове», Горацио в «Гамлете», Репетилов в «Горе от ума», Бакин в «Талантах и поклонниках», Командир корабля в «Оптимистической трагедии», Фрасибул в «Беседах с Сократом». Диапазон его амплуа вмещал в себя и драматическую роль Фердинанда в «Мачехе» О. Бальзака, и комического сэра Эгюрчика в шекспировской «Двенадцатой ночи». Среди его партнеров были И. Певцов, Е. Корчагина-Александровская, Н. Рашевская, Б. Горин-Горяинов, Н. Симонов…

    В 1937 году началась режиссерская деятельность Владимира Эренберга в Пушкинском театре. За эти годы им было создано около тридцати спектаклей, в которых играли корифеи Александринской сцены: Н. Симонов, Ю. Толубеев, А. Борисов, В. Чеет- ноков, В. Меркурьев, И. Горбачев, О. Лебзак, Н. Ургант, Н. Мамаева, Л. Штыкан, Р. Балашова и многие другие. Владимир Владимирович пользовался истинным признанием актеров: они понимали, что этот режиссер постигает и понимает их душу, будучи первым среди равных.

    Репетиции Эренберг вел легко и непринужденно, но при этом — с глубоким знанием и пони-манием драматургического материала. Свои замыслы он претворял в первую очередь через актеров, увлекая их интересным построением характеров и, подобно ваятелю, снимая с них лишнюю «шелуху» — Эренберг был, что называется, актерским режиссером, без насилия и деспотизма. Каждая его репетиция была своеобразным праздником.

    Большинство современных пьес, поставленных Владимиром Владимировичем, не отличались, чего греха таить, драматургическим талантом их авторов, но режиссерские способности Эренберга, желание рассказать современникам об их жизни помогали создавать незаурядные спектакли, имевшие большой успех у зрителей и счастливую сценическую судьбу. «Жизнь Сент-Экзюпери» Л. Малюгина держалась на сцене в течение 25 лет и прошла 1025 раз! «Чти отца свое-го», «Один без ангелов», «Друзья и годы» (совместно с Л. С. Вивьеном), «Сонет Петрарки», «Мелодия для павлина», «Почему улыбались звезды» — все это спектакли Владимира Эренберга.

    Отдал должное режиссер и классике. «На дне» (совместно с Л. С. Вивьеном), «Много шума из ничего», «Дядюшкин сон», «Обыкновенная история», «Гроза» оставили заметный след в истории Пушкинского театра.

    Творческая деятельность Владимира Владимировича Эренберга не ограничивалась только театром. Немало сил он отдал киноискусству. Самой значительной и, я бы сказал, совершенной его работой в кино была роль доктора Хасса в фильме «Мертвый сезон». Актерский талант Эренберга покорял сердца зрителей и на телевидении. Особо запомнилась передача «Воспоминания старого петербуржца», в которой возникали образы творческой интеллигенции Петербурга. А радиослушатели помнят его отменным чтецом классической литературы и произведений современных писателей. Творческие возможности этого человека — актера, педагога — были обширны.

    Я не могу не вспомнить и о его человеколюбии, о его отзывчивом сердце, которое он отдавал студентам в бытность свою преподавателем актерского мастерства в нынешней Театральной Академии. Студенты — иногородние, со скудной стипендией, полуголодные — всегда находили в его доме приют и ласку. Он многих кормил и одевал и, что называется, вывел в люди. А актеры, оказавшиеся в той или иной степени «травмированными» со стороны художественного руководства театра, всегда находили у Владимира Владимировича моральную поддержку. Он, как мог, всегда помогал и словом, и делом восстановить правду и справедливость.

    Скончался Владимир Владимирович Эренберг 26 августа 1996 года, не дожив полутора месяцев до своего девяностолетия.

    Антонин ДАУСОН

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПАМЯТИ ЗИНАИДЫ МАКСИМОВНЫ ШАРКО

    Хочу повторить фразу, которую я только что написал по поводу смерти Юлия Дворкина: очень много в последнее время потерь… Зинаиду Максимовну Шарко я знал лишь как человек, работавший в БДТ, то есть знал со стороны, как работник постановочной части, радист, звукооператор. Поэтому пишу как зритель, а не старинный друг, но зритель не просто, а наблюдавший Зинаиду Максимовну почти 14 лет — и за кулисами, и на сцене. Мне посчастливилось в течение этого времени находиться рядом со многими великими мастерами, великими артистами. Зинаида Максимовна была одной из них, и впечатлений у меня от общения с ней накопилось немало.

    Очень больно было прочесть о смерти Зинаиды Максимовны. Она притягивала человечески.

    Когда произносят имя Шарко, то людям постарше вспоминается: «Миленький ты мой…» из «Пяти вечеров». Тем, кто помоложе — потрясающе сыгранная роль Евгении Устиновой в фильме Киры Муратовой «Долгие проводы». А я прежде всего при имени Зинаиды Максимовны вспоминаю ее смех. Она смеялась так заразительно звонко, взахлеб и так искренне, что на душе становилось тепло. На сцене она так не смеялась никогда. Актеры, как правило, смеются на сцене так же, как в жизни. Зинаида Максимовна на сцене смеялась так, как должна была смеяться ее героиня. Ее смех был смехом взбалмошной девчонки.

    Психологи считают, что по смеху легко определяется характер человека. Тогда слово психологам. Она распространяла мощный импульс жизни, радости.

    Характер у нее был, я бы сказал, озорной. Во всяком случае, так казалось со стороны. Она часто была и шумлива, и весела, язычок у нее был острый, юмор бесподобный. В соединении это давало эффект потрясающий. Она могла полушутя «врезать» вам правду-матку в глаза. Но она бывала необыкновенно серьезной, ушедшей в себя, когда никого, казалось, не замечала. Такая личность, как Шарко — конечно, явление сложное, загадочное. Но я не имею ни цели, ни прав говорить о личности и характере Зинаиды Максимовны, я ее плохо знал с этой стороны. Я могу сказать о ней как актрисе, о том, какова она была на репетициях, в работе.

    О Зинаиде Максимовне скажут еще немало умных, точных, красивых слов. Я лишь скажу, что меня репетиции Шарко всегда потрясали. Кира Георгиевна Муратова о Шарко сказала, что она как актриса — «открытая рана». В ее уникальной актерской природе был заложен удивительный парадокс. В ней был, просто выпирал откровенный натурализм. Она этим брала. Очень ярко это увиделось во время ввода Эммы Поповой на роль матери в спектакле «Валентин и Валентина». Шарко, исполнявшая эту роль в течение нескольких лет, заболела. Зрители и актеры в спектакле привыкли к Шарко, к образу сварливой неврастенички, созданному ею с неподражаемым правдоподобием. И вдруг пришла Попова, чурающаяся бытовизмов, внесла в роль какие-то загадочные философские обобщения, мягкую округлость реакций и даже жестов. Героиня Поповой потеряла напористость и агрессивность, сама стал «страдающей субстанцией». Акценты сместились, спектакль, конечно, получился иной. Шарко не делала никогда философских обобщений, как это блестяще умели та же Попова, Юрский, Данилов, Панков или Смоктуновский. Но в то же время образы Шарко были очень театральны. Театральность была в натуре Зинаиды Максимовны. Изумительная, одна из лучших ее ролей — Эржебет Орбан из пьесы «Кошки-мышки». Она сыграна архинатуралистично, но в то же время придумана, театрально подана. Как будто читаешь в книге об этой женщине, а не видишь ее на сцене. Это был не столько образ, сколько рассказ о нем. Как в ней это уживалось, трудно сказать. Кстати, Кира Муратова тоже говорила о природной театральности таланта Шарко.

    Шарко сыграла на сцене БДТ не один десяток ролей. Но что удивительно: чуть не половина их — роли эпизодические. Это при том, что Товстоногов пригласил актрису в БДТ в 1956-м, и на главные роли («Пять вечеров», «Четвертый»). Но Шарко была не только мастер магистральных, больших главных ролей, но и мастер эпизода. Она даже тянулась к нему. Она сразу находила ключ к роли, понимала ее перспективу, временной разбег, строила форму. Я помню репетицию одной из таких ролей: у Шарко всего десять минут монолога. В репетиционном зале. Первый выход Шарко, проба. Шарко вышла, села. Гога слушает. Монолог прошел весь, Гога не остановил. После помолчал, ждали, когда начнутся указания, советы. Но шеф вдруг выкрикнул: «Леня, Валерий, на сцену!» — и пошла репетиция дальше. Гоге нечего было добавить. Все было сделано совершенно, блестяще, с первого раза. Вот такой была мастер Зинаида Максимовна. Необыкновенная актриса, талантливая, необыкновенная женщина, удивительно веселый человек. Мир ей.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЧЕРНЫЙ ВЕЧЕР, БЕЛЫЙ СНЕГ

    «Двенадцать». По поэме А. Блока.
    Новая сцена Александринского театра.
    Режиссер Антон Оконешников, художник Елена Жукова, видео Марии Варахалиной.

    Спектакль открывается прологом: три молодых героя, наши современники, рассказывают истории из собственной жизни и пытаются извлечь из них некие нравственные уроки или жизненные правила.

    Актер Витя (Виктор Шуралёв) однажды на спектакле так разгорячился, что сломал себе руку. Мораль: последите за собой, пожалуйста. Вдохновение дело важное, но иногда полезно и голову включать. Поверять, если угодно, гармонию алгеброй.

    Актер Коля (Николай Белин) на третьем курсе театрального института загремел в армию, но сумел закосить, и вскоре его комиссовали. Применял он для этого разные средства, в том числе и актерские техники. Мораль: жизнь дается человеку один раз, и надо прожить ее так, чтобы не угодить под какую-нибудь машину, но быть хозяином своей судьбы.

    Актер Дима (Дмитрий Бутеев) рассказывает про своего деда, человека веселого и артистичного. Умер он от инсульта во время карточной игры, с козырным тузом в руке. Поставил, так сказать, финальную точку. Мораль: жить надо красиво, тогда даже смерть твоя может стать просветлением для окружающих.

    На сцене стоят четыре больших монитора, они образуют коробку, в которой рассажены зрители. Актеры произносят свои монологи, стоя у микрофонов, их лица мы видим на экране крупным планом. Эффект получается занятный: что-то вроде лекции перед киносеансом в провинциальном доме культуры.

    Я в свое время не стал косить от армии, в ту пору еще советской. И вот у нас в полковом клубе по субботам крутили кино, а перед сеансом выступал майор Гаврилюк из политотдела. И тоже рассказывал какую-нибудь историю.

    «Вот, товарищи солдаты, иду я сейчас к вам в клуб, а навстречу мне солдатик. Расстегнутый: видимо, старослужащий. Я подзываю его и говорю: „Товарищ солдат, подите к своему командиру роты и скажите, что майор Гаврилюк сделал вам замечание“… Не успел я отойти на два шага — и что же вы думаете? Советского майора пидарастом обозвали».

    Вы спросите, при чем здесь «Двенадцать» Блока? Вот и я задаюсь тем же вопросом.

    Спектакль тем временем продолжается. Изрядная его часть идет в полной темноте, и это самая интересная часть представления. Почти радиопьеса, но с эффектом присутствия: публика и актеры находятся в одном стакане тьмы, и это очень ощутимо. На первый план тут выходит саунд-дизайн, или, как говорили во времена Блока, шумовое оформление. Завывание ветра, шаги, постукивания, поскрипывания, визги и вопли, пыхтенье паровоза и т. п.

    Далее, однако, постановщики не выдерживают характера и начинают проецировать на экраны то пургу и кляксы, как на старой кинопленке, то мертвенный снежок, как в старом кинескопе. На этом фоне изредка появляются титры или опять-таки лица героев крупным планом.

    И завершается все театром теней: перед экранами, то группами, то поодиночке, дефилируют силуэты блоковских кровожадных апостолов. Причем не в красноармейских шишаках, а в пролетарских картузах. Деталь, пожалуй, реалистичная, хотя художник Васнецов изобрел буденовки в империалистическую войну, когда никакого Буденного еще и в помине не было.

    Наконец, сам текст поэмы. В спектакле его то бормочут еле слышно, то скандируют хором наподобие речевки, то превращают в глумливое эхо, то распевают на мотив частушки либо романса, а то и вовсе дают в виде титров на экране. В частности, скандальный финал («В белом венчике из роз — / Впереди — Исус Христос») здесь так и не решаются огласить во всеуслышание.

    О нюансах индивидуальной актерской игры тут говорить не приходится. Зато возникает эффект некой нерасчлененной звуковой стихии. Как писал в одной ремарке Всеволод Вишневский, еще один революционный автор с символической подкладкою: «Идут сырые, грубые, колоссальные рёвы катаклизмов и потоков жизни».

    При этом у Блока стих поэмы дифференцирован как раз очень сильно. В метрическом отношении — от строгого хорея с вкраплениями ямбов до расшатанного дольника и даже тактовика. По части цитат — это почти центон: политические лозунги, уличная реклама, обрывки литургии, частушка, мещанский романс, солдатская песня, детская скороговорка и другие фольклорные жанры. Но создатели спектакля не склонны очень уж пристально вслушиваться в это многоголосие.

    Ближе к концу спектакля мы слышим еще один актерский монолог, приуроченный к гибели блоковской героини Катьки. Неназванный персонаж рассказывает: в детстве он видел, как его сверстники катались зимою с горки, вылетая на проезжую часть. И прямо у него на глазах один мальчик попал под «КамАЗ» и его раздавило насмерть. И тогда он впервые понял: вот он умрет, а жизнь все равно будет идти, мир вместе с ним не рухнет, ничего не изменится.

    По-моему, как раз применительно к «Двенадцати» это вопрос дискуссионный. Известно, что эта поэма и особенно реакция на нее просвещенной публики приблизили кончину Блока. Недаром перед смертью он просил жену сжечь все экземпляры поэмы до единого.

    При этом многие нынешние исследователи держатся мнения, что смерть Блока обозначила конец Серебряного века — целой эпохи в русской культуре. Впрочем, дело тут не в символической хронологии. Мне важно лишь подчеркнуть, что смерть одного человека может значить очень много. В конце концов, и смерть проститутки Катьки — кульминация поэмы. И в этом смысле — событие почти космического масштаба.

    Поэмы можно инсценировать разными способами, вплоть до самых радикальных. Можно выдвинуть на первый план само движение стиха, как в музыкальной драматургии — движение музыкальных масс. Я как-то видел такого «Евгения Онегина». Можно, напротив, стихи вообще не читать, а сюжет и образный ряд передать визуальными и музыкальными средствами. Я как-то видел такого «Пера Гюнта». Кстати, оба спектакля поставил один и тот же постановщик — Дмитрий Вихрецкий в Кемеровском театре кукол.

    Постановщики «Двенадцати» выбрали средний путь. Стихи прочитали (пропели, промычали) полностью. Но вся историческая проблематика, связанная с поэмой, их не очень заинтересовала: куда важнее оказались собственные переживания.

    Вышло нечто вроде сновидения на заданную тему: стильного, аскетического, черно-белого. А поскольку одной этой грезы на полноценный спектакль недостало, ее разбавили косвенными комментариями посторонних героев.

    В этой связи замысел спектакля можно сформулировать так: показать, что наше время может быть не менее драматическим, и сегодня тоже на каждом шагу приходится делать выбор — экзистенциальный, моральный, политический. При этом блоковской поэзии здесь противопоставлена прямая изустная публицистика.

    Получилось любопытно, но, по-моему, чересчур самонадеянно. Да и комментарии стоит немножко сократить. А то мораль давно уже понятна, послание получено, а человек все говорит и говорит, никак не может остановиться.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    МЕСТО ВСТРЕЧИ

    В Казани прошел IV Театрально-образовательный фестиваль-форум «Науруз»

    Казанский «Науруз» — всегда какая-то особенная история. Так, одним из направлений форума в 2012 году был «театр и ритуал». В 2014-м акцент был сделан на шекспировские постановки. Этим летом «местом встречи» стала театральная педагогика.

    Благодаря исключительно насыщенной педагогической программе «Науруз» не выглядел заложником бюджетных сокращений, катком прокатившихся по всем фестивалям этого года, одни из которых вовсе исчезли, другие сэкономили на именитых зарубежных гостях за счет «домашних радостей» и малоформатных спектаклей.

    Четвертый «Науруз» был застроен так плотно, что все гости и зрители фестиваля в равной степени оказались и участниками, и аудиторией, и зрителями. Налаживание коммуникаций — еще один театральный тренд сегодняшнего дня. На дефицит профессионального общения участники (актеры, режиссеры, руководители театров Казани, Татарстана, регионов, стран ближнего зарубежья) семинаров и мастер-классов уж точно не могли пожаловаться. Казалось, вся Казань стала одной большой учебной аудиторией. Пока на площадках Театра Камала, Театра кукол, Дома актера проводили тренинги Юрий Альшиц (педагогическое мастерство), Ирина Автушенко (речь), Айрат Ахметшин (кукловождение), Наиль Ибрагимов (танец и пластический театр), звучало хакасское горловое, татарское протяжное и традиционное якутское пение, в Университете о проблемах современного театра, организации фестивалей рассказывали Алена Карась, Кристина Матвиенко, Анна Степанова и др. Александр Вислов провел серию настоящих семинаров — с анализом спектаклей, увиденных на фестивале, созданием и обсуждением блиц-рецензий. В частности, обсуждали «Дон Жуана», которого А. Вислов удачно назвал «8½ Фарида Бикчантаева» и который значительно собрался после зимней премьеры и окреп в теме художника, преображающего действительность и постигающего новый для себя опыт — опыт смерти. А специалисты из Грузии, Леван Хетагури и Юрий Мгебришвили, авторы семинара-тренинга «Процесс развития аудитории» собрали на «круглый стол» директоров и администраторов театров.

    О последнем хочется подробнее, потому что обратная связь в театре и формирование аудитории — давно уже проблема всетеатральная, выходящая за рамки менеджерской специализации. Первой ступенью семинара Хетагури и Мгебришвили стал опрос, та самая обратная связь с аудиторией: какие у вашего театра проблемы? на что жалуетесь? Руководители жаловались в основном на невнимание публики и отсутствие поддержки местного чиновничества.

    ТЕАТР ОТКРЫТЫХ ДВЕРЕЙ

    Руководители практикума развернули разговор в другую плоскость — а почему «должны прийти» и «должны поддержать»? Об альтернативных формах коммуникации — с властью и «народом» — и пошла в дальнейшем речь. О том, что театр (особенно если это единственный театр в достаточно крупном городе-стотысячнике) не может работать исключительно как репертуарная площадка, а должен стать местом встречи горожан, культурным центром. О том, что если зритель не идет в театр, значит, сам театр должен выйти — в кафе, рестораны, больницы, на улицы города (пример — акция артистов Ла Скала в римском метро). И если актер в «хлебные» театральные дни работает тамадой на свадьбе, значит, театр должен стать такой условной территорией свадьбы. Если зритель покупает арендные фольклорные или эстрадные концерты, значит, не надо насильно вталкивать в него «трагедию», а надо ставить спектакль-концерт при участии популярной эстрадной звезды. О том, что театр не может пустовать до вечернего спектакля: его двери и его «изнанка» всегда должны быть открыты зрителю. О том, что не стоит стоять с протянутой рукой, а надо заявить о своем бедственном положении каким-нибудь флешмобом. Отсюда формы коммуникации в виде закулисных экскурсий, лекций и открытых репетиций. В общем — о мотивировании зрителя. И о множественности форм диалога с ним. Потому что ситуация пассивного ожидания, когда «богатый бай» (выражение директора Узбекского театра в Казахстане) сам придет и денег предложит, — наследие советской госсистемы.

    Сейчас театры регионов можно условно поделить на «крепостные» государственные (таких большинство), худо-бедно заполняемые, у которых вся надежда — на работодателя. И театры частные — популярные, разработавшие альтернативные формы рекламы и художественных контактов со зрителями, — вроде Les Partisans из Ижевска (его руководители Инге и Павел Зорины как раз приехали на семинар), с массой идей, но едва сводящего концы с концами, или директора Русского театра в Казахстане, который и бэби-театр у себя завел, и клуб молодых мам, и перчаточный «театр на колесах», и со спектаклями к онкобольным ездит.

    Разговор Хетагури и Мгебришвили начали с того, что «культура — сфера инвестиций, которая делает вклад в развитие страны, но не прямой, а косвенный». Но власть не готова видеть ее таковой. И поэтому ситуация будет только ухудшаться — на госфинансировании, по их словам, останется несколько «музейных» театров с историей. Для остальных поиск самостоятельных альтернативных форм выживания — вопрос времени. И весьма скорого.

    В первый день Хетагури и Мгебришвили слушали с недоверием: мол, это все ваш западный опыт, и нашему восточному менталитету он не подходит. Диалог получился специфический — точно на машине времени летаешь из далекого «крепостного» прошлого в недавнее с его системой госпланирования и соцотчетности, а уже оттуда — в утопическое будущее, где театр — градообразующий принцип.

    ОСНОВНОЙ ИНСТИНКТ

    Специалистов в области итальянской комедии дель арте много и все они с успехом «гастролируют» по миру, не исключая и Россию. Однако семинар-тренинг актера, режиссера, педагога Клаудио Де Мальо из города Удине стал настоящим семинаром с погружением. В течение пяти дней участников тренинга становилось все больше, так, что зал Дома актера перестал вмещать желающих присоединиться.

    Всевозможные упражнения — как общего характера, так и на создание конкретной маски (дзанни, Панталоне, Капитана и др.) в конкретной ситуации — перемежались рассказом (и здесь можно было узнать много для себя нового, разумеется, не из области вульгарно-социологической, а о маске как инстинкте, как энергии, о животных «прототипах» персонажей, о том, где, из какой части тела исходит импульс персонажа), показом и примеркой настоящих кожаных, жестких, носатых масок, которые, как сказал Клаудио, ни в коем случае нельзя хватать за нос (в знак уважения).

    Участники тренинга выполняли всевозможные этюды: застревали в лифте с незнакомцем, бегали по горячему песку, плясали пылинкой в потоке воздуха — учились мгновенно принимать решение и распознавать реакцию партнера еще до того, как она случилась. Потому что импровизация — это «не использование наработанного, а принятие решения здесь и сейчас, когда только в настоящий момент понимаешь, как ты это сделаешь». Причем каждая заданная тема в ходе импровизации усложнялась, прирастала новыми задачами, получала дополнительную разработку.

    Важно то, что Де Мальо внедряет технику маски не как что-то эксклюзивное, применимое исключительно в узкоспециализированной «отрасли» итальянской комедии масок, а как искусство грамотного, открытого и творческого тела, а импровизацию — как то, чему можно научить, и то, что можно применить в своей конкретной, далекой от Италии, актерской практике.

    БИТВА ЗА РОГОВОЙ ТРОН

    Хедлайнером фестиваля стал «Бич божий», поставленный Аттилой Виднянским в Национальном театре Венгрии.

    Сознание Виднянского как режиссера — мифопоэтическое. Это было понятно уже по «Человеку крылатому», где встретились библейский миф, миф об Икаре и о первом полете человека в космос, или по «Йоханне на костре», где в центре — героиня-миф.

    «Бич божий» — многофигурный спектакль-фреска, с симультанностью мест действия и фольклорными мотивами, многоголовая человеческая гидра, без центра и периферии поначалу, где невозможно вычленить сюжет в этой войне всех против всех. Но постепенно «вавилонский» хаос притязаний и дискурсов организуется в любовную интригу. В центре — красавица-пленница княжна Микольт, средоточие помыслов мужчин, ценная заложница и орудие мести.

    Место действия — вытянутая арена, отграниченная зрительными рядами. Внутри нее — гигантская повозка на высоких колесах: и пьедестал, и брачное ложе, и скрипучий жернов, где «вымалывается» мука истории. С одной стороны пространство отграничено бумажной стеной с изображением Колизея. В ней зияет прореха — римский мир пал, и на арену истории проникли все эти многочисленные спорящие между собой варварские князья и христианские патриархи. От стены идет наклонный помост, под которым накиданы мечи, копья, доспехи, наверное, покоренных и павших, и где напевает что-то странно высоким голосом старуха-шаманка.

    В центре — поначалу пустующий роговой трон.

    Хочется сказать, что Национальный театр, едва его возглавил Виднянский (выходец с Западной Украины, вливший костяк маленькой труппы сначала в Театр им. Чоконаи, потом в Национальный театр), взял курс на национальное самоопределение. Его костюмный спектакль крайне точно отражает положение Венгрии на европейской арене. Закрытие границ перед «новыми гуннами», беженцами с Ближнего Востока, и курс на «национальное самоопределение» — две стороны одной медали. И не случайно самый красноречивый персонаж его спектакля — трансвестит с раскрашенным лицом и в женском платье, в программке обозначенный как «Европа».

    Думается, что и пьеса Миклоша Банфи, модернистская — с одной стороны, мелодраматическая — с другой, написанная в 1912 году, накануне гибели Австро-Венгерской империи в огне Первой мировой, — явление того же порядка. Собственно исторического в ней мало. А вот увлеченности сверхчеловеческим лидером, прародителем венгров — много.

    Поначалу кажется, что Аттила, про которого все говорят и которого все ждут, так и не придет. Что он — фигура речи, абстракция, миф, в котором воплощены ужас, преклонение, желание… Но он появляется — через прореху в стене: высокий, хорошо сложенный молодец в кожаном жилете и штанах — отнюдь не Годо, а, скорее, сверхчеловек, который молчаливо возвышается над месивом человечков, обуянных местью ли, сексом (князь Берик), жаждой власти (церковные иерархи) или денег (князь Куркут).

    И в нем автором, скорее, воплощена тоска по тому, кто разрешит все противоречия и поведет народ к высоко-таинственной цели. Тот, кто «и солнце, и луна, и звезды», знает свою судьбу и предопределение. И не сопротивляется им.

    Драматический герой тут не Аттила, а княжна Микольт, последние 20 минут спектакля разрываемая жаждой мести и острым влечением, завороженностью Аттилой. Противоречие разрешится на ложе, где герои сойдутся/сольются в поединке-объятии, и герой будет смертельно ранен отравленной заколкой невесты.

    Есть только один момент, сводящий на нет весь пафос, — нет никакой возможности всерьез наблюдать роговой трон, топоры и кожаные жилеты, волосато-живописных и мускулисто-харизматичных героев, встречу дикаря Аттилы с княжной, так напоминающую встречу кхала Дрого с Дейнерис, после того, как все главные мифы в истории человечества освоены и присвоены массовой культурой, влюбившей нас в диковатых Старков и коварных Ланистеров.

    Нет, пожалуйста — использовать можно, но вот без иронии — уже нельзя.

    Мы существуем в общем пространстве театра. Такие фестивали, как «Науруз», это тренинг нашей восприимчивости, это искусство создания связей. И кажется, что дистанция между скромным, бьющимся за жизнь в степях Казахстана национальным театром и Аттилой Виднянским, упорно строящим свой театр как «государство в государстве», сооружающим свою «ледяную стену» в пространстве «объединенной Европы», по которой уже пошли первые трещины; между открытым итальянцем, убедившим, что «музейные» технологии комедии дель арте — вещь живая и употребимая, и непроницаемым мастером горлового пения, утверждающим, что "традиции невозможно научить«,— не так уж критически огромна даже в расколотом пространстве и времени «нового средневековья».

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    В ПЕТЕРБУРГЕ

    М. Мусоргский. «Борис Годунов». Камерный музыкальный театр «Санктъ-Петербургъ опера». Режиссер Юрий Александров

    «На одре политической болезни народ обыкновенно обновляет себя и вновь приобретает свой дух, который он постепенно утратил в искании своего могущества…»

    Фридрих НИЦШЕ

    Россия как будто существует для того, чтобы создавать парадоксы по отношению к остальному миру. Комплекс характерных для народа проблем, связанных с его общностью, самосознанием, не развивается, не разрешается в цивилизованные формы, а передается от одного поколения к другому. Финальная фраза «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует» — всегда актуальна.

    Полтора века спустя все так же мучительно-болезненным остается обращенное к русскому народу Слово. Оно несет в себе такой объем, что каждое прикосновение к нему наталкивает на новые осмысления. В Петербурге в 80-е — 90-е годы вниманию публики было явлено несколько концепций «Бориса Годунова». Самой неожиданной стала камерная версия театра «Санкть-Петербургъ опера».

    В обращении Юрия Александрова к «Борису Годунову» Мусоргского (а перед тем — к «Евгению Онегину» Чайковского) есть своя логика. Более десяти лет назад Александров представил опыт по реконструкции театрального действа —спектакль «Игра о Робене и Марион» Адама де ла Аля. В постановках современных опер Смелкова и Пигузова показал себя как тонкий режиссер-психолог. Э «Колокольчике» и «Рите» продемонстрировал, быть может, лучшие свои качества и умения. На камерной сцене воцарилась непреклонная режиссерская воля. Блеск фантазии, непрекращаемая череда придумок, драматически насыщенное действие — как раз то, что наиболее полно и точно раскрывает особенности нового театра. Александров умеет смешить, что дано не каждому. Но если сегодня режиссер берется за классику, то, видимо, появилась осознанная потребность не только смешить, а сказать о большем.

    Путь к «Борису» шел через парадоксальную постановку «Евгения Онегина». Театр предложил театрализированное действо, приближающееся к музыкально-клиповому изложению. С одной стороны, художественное пространство «Онегина» было перенесено в пространство чеховских пьес и горьковских «Дачников», что повлекло изменение амплуа героев (няня превратилась в субретку, Ларина — в героиню-любовницу и т. д.) С другой стороны, действенный смысл возникал на уровне отдельных законченных мизансцен. Оперная лексика оживлялась путем слома, столкновения смыслов. Режиссер сознательно шел на конфликтные отношения с глубинным психологизмом и лиризмом музыки, уводя зрителей от прежнего привычного восприятия классического шедевра.

    «Борис Годунов», сильно отличающийся от других опытов, в то же время стал естественным продолжением постановочных традиций «Санктъ-Петербургъ опера». В нем главенствует творческая воля режиссера. Это касается сценографии, игры актеров-певцов и даже музыкальной драматургии.

    Визуальный образ спектакля создал сам режиссер, выступив в роли сценографа, и его трактовка пространства уже дает один из возможных конфликтов музыкальной драмы.

    Проблематика «Бориса» включает в себя тему строительства государства. Образно это можно сравнить с возведением «стен». В спектакле дано два их видения: истинно-сущное и кажущееся. На авансцене — полукруг кремлевской стены, но уменьшенный до игрушечных размеров. В глубине, по центру, возвышается строение из грубых необработанных досок, отдаленно напоминающее амбар или хлев*. Кремлевская стена, которая должна по идее символизировать мощь и опору русского государства, теряет величественность. В сцене плача юродивого польская шляхта в лице Рангони, Марины Мнишек и ее кавалера с легкостью и непринужденностью переступят через эту незаметную преграду и застынут над склоненной толпой в горделивых победных позах. Настоящей же опорой Руси, истинно непреходящим окажется наскоро сколоченное, неприглядное строение. Своеобразный мотив русской избы с хлевом и сараем напоминает о том, что деревня есть основа, на которой должна держаться Русь.

    В спектакле с самого первого появления нового царя Бориса (Э. Умеров) отношение к нему со стороны всех будет откровенно безразличным, и пребывание народа в этом состоянии останется без развития. Характерный тому пример — эмоционально срифмованные сцены венчания на царство и у собора Василия Блаженного. В «венчании» Борису преподносят по русскому обычаю хлеб с солью. И он, разламывая на куски, раздает его народу. «У Василия Блаженного» та же толпа уже требует у Бориса отсутствующий у него хлеб. «Итак по плодам их узнаете их…». В других постановках разделенные во времени сцены нередко воспринимаются независимо друг от друга. Здесь — при том, что они решены относительно традиционно — обе воспринимаются по-новому, соединяясь как бы в одну динамичную сцену.

    Борис, совершив тяжкий грех, обрекает на провал собственные стремления к добру, справедливости, благополучию. И если в музыкальной драме Мусоргского народ не может простить преступного царя, то в спектакле людей волнует больше наличие или отсутствие «благ», дарованных властью. Толпа одинаково внутренне пассивна как в монологе Бориса «Скорбит душа», когда она спокойно сидит вокруг его ног, так и в момент просьбы о хлебе, когда они окружает царя частоколом взметнувшихся в надрывном требовании рук. Это пластический повтор другой мизансцены. Аналогично толпа «приветствовала» Лжедмитрия в финале сцены в корчме.

    Для многих русских режиссеров, начиная с парижской постановки Санина, внимание к народной драме было не менее важным, чем к драме Бориса. Здесь об этом не может быть и речи, так как народ представлен как хмельная, горласто-разбитная толпа, какой она заявлена в начальной сцене. Сказали выть — и они воют, даже не думая, куда это может их завести. Но возвращается уже порядком навеселе пристав с бутылкой, и действие дополняется настоящим смыслом. Бутылка уходит к мужикам, пристав целуется с бабами. И инертная на вид масса всю свою энергию направляет на разухабистый, веселый пляс с мотивом «На кого ты нас покидаешь». В этом случае смыслово уместным оказывается отсутствие в спектакле картины «Под Кромами».

    Не удивительно, что сцена в корчме, которая обычно решается натуралистически, звучит полнокровно и интересно. При этом каждый отдельный образ раскрыт на редкость точно и типично. Вот полувосточная, вполне самостоятельная, с чрезмерно раскованным поведением корчмарка. Именно у такой хватает смелости держать соответствующее заведение. Вот два убежавших из монастыря монаха. Балагур отец Варлаам, в крепком теле которого заключена небывалой силы удаль молодецкая, не скрываемая даже постоянным подпитием, всегда готовая прорваться темной слепой силой. Поэтому так мрачно выглядит Варлаам с топором в руках, совершающий символический проход по кругу под мелодию «Как едет ён». Противоположен ему отец Мисаил: не в меру похотливый, с пробивающейся сально-циничной улыбкой после уединения с хозяйкой корчмы и не в меру пронырливый (он успевает усердно замаливать свои пригрешения перед иконой, одновременно подслушивая разговор Гришки с хозяйкой). Вполне узнаваемы пристава, творящие вдали от «центра» произвол и беззаконие: один, по непонятным причинам избивающий Григория, и другой, обыскивающий монахов. И сам Григорий (В. Алешков): полуребенок, полумужчина. Он ведет себя так, что все его поступки кажутся юношески гипертрофированными, больше чувственными, чем рассудочными претензиями.

    Современно, и в то же время на чисто русский манер, решена сцена в боярской думе. Дело происходит… в бане. Крепкие, полуобнаженные, завернутые в простыни мужские тела. Кружка доброго напитка, пар, веник — все способствует возникновению взаимного расположения и доверия, все приносит отдых и расслабление. Но наступает время для работы, когда от думы ждут мнения о самозванце, а дело не двигается. Часть бояр безнадежно отмахиваются, возвращаясь в парилку. Остальные решают, как казнить, а не поймать новоявленного самозванца.

    В спектакле каким-то удивительным образом народ лишен духовности и просветленности. Его «хлеб насущный» — то, что удовлетворяет телесные потребности, приносит земные радости. Тема всеобщей духовной слепоты настолько жестко подчиняет себе всех участников действия, что ей не может противостоять даже юродивый. Юродивый — как у Пушкина, так и у Мусоргского — знает и о грехе Бориса, и о предстоящих бедствиях народа. Не боится говорить об этом вслух, хотя само «знание» приносит ему безграничную муку. Он «плачет» о судьбе русского государства, принимая на себя общую боль.

    В спектакле же юродивый превращается в покорного обличителя «Борисова престола». Покорного, потому что его жестами, словами «дирижируют» из своего мира (он начинается за внешними пределами кремлевской стены) поляки. Марина и Ранг, они сначала только следили за тем, что происходит внутри российского государства. Затем последовали действия. В финале своей речи юродивый вполне эффектным жестом бросает в Бориса пригоршню монет, ту самую, что вручает ему Марина. Этим жестом он как бы обрывает связь с великим тайным знанием, которое ему как блаженному присуще.

    Каждый народ достоин своих правителей. Русский народ, превращающий выборы в народное гульбище с водкой, остается пассивным в то время, когда решается судьба государства. Пассивность — лучшая защита от личной ответственности. В любом случае власть окажется повинной в бедах народа. Если вспомнить сцену «приветствия» Лжедмитрия, станет понятным, что она означает не больше, чем «приветствие» Бориса. Пренебрежение к государству ведет к его упадку. В финале спектакля по авансцене движутся навстречу друг другу и расходятся в разные стороны облаченные в царские одежды Лжедмитрий и Василий Шуйский: визуально оформленное олицетворение политических противоречий и конфликтов, которые впоследствии охватят Русь.

    Ничто в этом мире не происходит случайно. Появление Самозванца подготовлено ситуацией, которая разворачивается в келье. Колоритен и драматичен, а вовсе не эпически спокоен Пимен — монах, вроде бы удалившийся от мирской суеты и фиксирующий на бумаге правду истории. Пимен—центр хаотически шевелящейся людской массы. Масса — его ожившие видения, из которых возникает и Гришка Отрепьев. Первые слова Григория «Все тот же сон» и его дальнейший рассказ—это мистическое прозрение своей судьбы от головокружительного взлета до падения. Не он ищет власти — она сама его выбирает. Юный монах помимо воли обречен на определенную роль, но входит в нее с упоением. Он уже готов сам заново переписать историю, занимая место за столом с летописью.

    Композиционно динамично выстроенная сцена в корчме не оставляет возможности опомниться бывшему монаху, полностью захватывая его и подчиняя все поступки внешнему ритму действия. Эта картина, устремленная к своей кульминации — финальному выезду коронованного Лжедмитрия — наглядное воплощение того, как объективная реальность, играючи, распоряжается судьбой человека. В отличие от текста Мусоргского, где финальный выезд царевича отстранен по времени другими картинами, ими же подготовлен и особым образом осмыслен, в спектакле линия Григория концентрируется в сцене «корчмы».

    Начинается картина как бытовая зарисовка, относительно спокойная и нейтральная к основным конфликтам спектакля, но в музыке, в череде жанровых эпизодов постоянно проскальзывает лейтмотив Самозванца — напоминание о его высшем предначертании. Незаметно действие насыщается атмосферой конфликтности. Уже в драматическом трио диалогу Григория и шинкарки о дороге на Литву противостоит песня Варлаама «Как едет ён», в исполнении которой заметен потенциал скрытых в человеке тупых необузданно-агрессивных сил. Варлаам делает мистический круг по сцене с топором в руках—круг ада или языческих заклинаний. Нарастающее напряжение, слышимое в голосе, совпадает с динамизацией куплетной формы в оркестре. Уже во втором, и отчетливее в третьем куплете в сопровождении появляются отголоски лейт-гармонии трагической власти, причиняющей страдания, впервые возникшая на словах народа «И вздохнуть не даст проклятый» в первой картине пролога. Заклинания Варлаама призывают из темноты царских приставов. С их приходом ситуация неминуемо тяготеет к финальному разрешению. Страшная сила уже полностью захватила сознание Григория. Чтение указа Варлаамом, построенное на интонациях все той же песни «Как едет ён», говорит уже о фатальной неизбежности побега Григория и его коронованного выезда. Все это услышано режиссером, благодаря чему сцена в корчме становится наиболее принципиальной для этой постановки.

    Борис — прямая противоположность Отрепьеву. Он бросает вызов судьбе, пытаясь управлять ходом событий. Но в спектакле мы застаем его уже сломленным человеком. Может быть, за пределами драмы он и был сильной личностью. Но сейчас он подавлен и разрушен своим грехом. Все говорит о физическом и духовном недуге. Его болезнь активно прогрессирует на протяжении спектакля. Постепенно плечи все более опускаются вниз, как от непосильной тяжести, движения раз от раза все более затрудняются, как будто они требуют преодоления нестерпимой боли, которая видна в его остановившихся глазах. Даже муки совести не могут тронуть его душу, потому что он уже проиграл сам себе. Власть, потребовавшая от него в жертву кровь невинного младенца, обрекла его на новое мучительное испытание одиночеством, вырвав его из толпы, для которой даже пристав — свой человек. Эта оторванность от общей массы лишает его сил. Внешне он волевой, собранный человек. Но внутри лишь страх и неуверенность. Это главным образом проявляется в том, что он неустанно ищет защиты в своем сыне: обнимает его, не отпускает от себя, спасается им. Нежность к сыну — проявление его внутренней незащищенности, как будто он пытается подменить убитого Димитрия своим сыном. Тема ребенка вполне сознательно соединена с темой Бориса. Мальчик, а не привычный хор, отнимает копеечку у юродивого, который напоминает о другом убитом ребенке, а рядом с Борисом сын, поддерживающий его. Если в опере Мусоргского царь одержим муками совести, его душа скорбит, то в спектакле царь ищет лишь спасения. Он и его дети появляются в самом начале в белых одеждах — цвете невинности и чистоты. В предельно обостренном поединке Бориса с Шуйским (С. Лядов) царедворец бросает Годунова на кремлевскую стену — отдаленный намек на фигуру распятия. И в финале своего последнего соло Борис сбрасывает пышные одежды, как бы раставаясь с внешней материей, и, очищенный, в зачарованном белом свете уходит в небытие, ведомый за руку простившим его юным Димитрием.

    В спектакле отчетливо простроены и нарочито обособлены друг от друга несколько линий: польская шляхта, с красивым финалом в сцене у Василия Блаженного; Григорий, с впечатляющим выездом в финале сцены в корчме; Борис, с его завораживающим уходом в свет; народ, безмолвствующий в финале. Все они активно проживают свою жизнь, но оказываются не состоятельными перед лицом великой истории. Народ — ожесточенная, спившаяся толпа с полным отсутствием здорового творческого потенциала, способного породить сильную личность, которая вывела бы его на путь духовных идеалов. Даже весьма оптимистическое прощение Бориса перекрывается темным началом, заключенным в финальном проходе Самозванца и Шуйского. К концу спектакля даже русская «изба» кажется неуместной оплошностью, напоминая загон для скота, в котором все мечутся и не находят выхода. И если, хотя бы отчасти, это правда о нас — то тогда жуткая правда, способная заставить содрогнуться любого, кто еще способен чувствовать и мыслить.

    * Это прямая цитата из сценографии Семена Пастуха к спектаклю «Верую!» театра «Санктъ-Петербургъ опера» 1988 года (Прим. ред.)

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    В ПЕТЕРБУРГЕ

    НАРОД БЕЗМОЛВСТВУЕТ

    М. Мусоргский. «Борис Годунов». Камерный музыкальный театр «Санктъ-Петербургъ опера». Режиссер Юрий Александров

    «На одре политической болезни народ обыкновенно обновляет себя и вновь приобретает свой дух, который он постепенно утратил в искании своего могущества…»

    Фридрих НИЦШЕ

    Россия как будто существует для того, чтобы создавать парадоксы по отношению к остальному миру. Комплекс характерных для народа проблем, связанных с его общностью, самосознанием, не развивается, не разрешается в цивилизованные формы, а передается от одного поколения к другому. Финальная фраза «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует» — всегда актуальна.

    Полтора века спустя все так же мучительно-болезненным остается обращенное к русскому народу Слово. Оно несет в себе такой объем, что каждое прикосновение к нему наталкивает на новые осмысления. В Петербурге в 80-е — 90-е годы вниманию публики было явлено несколько концепций «Бориса Годунова». Самой неожиданной стала камерная версия театра «Санкть-Петербургъ опера».

    В обращении Юрия Александрова к «Борису Годунову» Мусоргского (а перед тем — к «Евгению Онегину» Чайковского) есть своя логика. Более десяти лет назад Александров представил опыт по реконструкции театрального действа —спектакль «Игра о Робене и Марион» Адама де ла Аля. В постановках современных опер Смелкова и Пигузова показал себя как тонкий режиссер-психолог. Э «Колокольчике» и «Рите» продемонстрировал, быть может, лучшие свои качества и умения. На камерной сцене воцарилась непреклонная режиссерская воля. Блеск фантазии, непрекращаемая череда придумок, драматически насыщенное действие — как раз то, что наиболее полно и точно раскрывает особенности нового театра. Александров умеет смешить, что дано не каждому. Но если сегодня режиссер берется за классику, то, видимо, появилась осознанная потребность не только смешить, а сказать о большем.

    Путь к «Борису» шел через парадоксальную постановку «Евгения Онегина». Театр предложил театрализированное действо, приближающееся к музыкально-клиповому изложению. С одной стороны, художественное пространство «Онегина» было перенесено в пространство чеховских пьес и горьковских «Дачников», что повлекло изменение амплуа героев (няня превратилась в субретку, Ларина — в героиню-любовницу и т. д.) С другой стороны, действенный смысл возникал на уровне отдельных законченных мизансцен. Оперная лексика оживлялась путем слома, столкновения смыслов. Режиссер сознательно шел на конфликтные отношения с глубинным психологизмом и лиризмом музыки, уводя зрителей от прежнего привычного восприятия классического шедевра.

    «Борис Годунов», сильно отличающийся от других опытов, в то же время стал естественным продолжением постановочных традиций «Санктъ-Петербургъ опера». В нем главенствует творческая воля режиссера. Это касается сценографии, игры актеров-певцов и даже музыкальной драматургии.

    Визуальный образ спектакля создал сам режиссер, выступив в роли сценографа, и его трактовка пространства уже дает один из возможных конфликтов музыкальной драмы.

    Проблематика «Бориса» включает в себя тему строительства государства. Образно это можно сравнить с возведением «стен». В спектакле дано два их видения: истинно-сущное и кажущееся. На авансцене — полукруг кремлевской стены, но уменьшенный до игрушечных размеров. В глубине, по центру, возвышается строение из грубых необработанных досок, отдаленно напоминающее амбар или хлев*. Кремлевская стена, которая должна по идее символизировать мощь и опору русского государства, теряет величественность. В сцене плача юродивого польская шляхта в лице Рангони, Марины Мнишек и ее кавалера с легкостью и непринужденностью переступят через эту незаметную преграду и застынут над склоненной толпой в горделивых победных позах. Настоящей же опорой Руси, истинно непреходящим окажется наскоро сколоченное, неприглядное строение. Своеобразный мотив русской избы с хлевом и сараем напоминает о том, что деревня есть основа, на которой должна держаться Русь.

    В спектакле с самого первого появления нового царя Бориса (Э. Умеров) отношение к нему со стороны всех будет откровенно безразличным, и пребывание народа в этом состоянии останется без развития. Характерный тому пример — эмоционально срифмованные сцены венчания на царство и у собора Василия Блаженного. В «венчании» Борису преподносят по русскому обычаю хлеб с солью. И он, разламывая на куски, раздает его народу. «У Василия Блаженного» та же толпа уже требует у Бориса отсутствующий у него хлеб. «Итак по плодам их узнаете их…». В других постановках разделенные во времени сцены нередко воспринимаются независимо друг от друга. Здесь — при том, что они решены относительно традиционно — обе воспринимаются по-новому, соединяясь как бы в одну динамичную сцену.

    Борис, совершив тяжкий грех, обрекает на провал собственные стремления к добру, справедливости, благополучию. И если в музыкальной драме Мусоргского народ не может простить преступного царя, то в спектакле людей волнует больше наличие или отсутствие «благ», дарованных властью. Толпа одинаково внутренне пассивна как в монологе Бориса «Скорбит душа», когда она спокойно сидит вокруг его ног, так и в момент просьбы о хлебе, когда они окружает царя частоколом взметнувшихся в надрывном требовании рук. Это пластический повтор другой мизансцены. Аналогично толпа «приветствовала» Лжедмитрия в финале сцены в корчме.

    Для многих русских режиссеров, начиная с парижской постановки Санина, внимание к народной драме было не менее важным, чем к драме Бориса. Здесь об этом не может быть и речи, так как народ представлен как хмельная, горласто-разбитная толпа, какой она заявлена в начальной сцене. Сказали выть — и они воют, даже не думая, куда это может их завести. Но возвращается уже порядком навеселе пристав с бутылкой, и действие дополняется настоящим смыслом. Бутылка уходит к мужикам, пристав целуется с бабами. И инертная на вид масса всю свою энергию направляет на разухабистый, веселый пляс с мотивом «На кого ты нас покидаешь». В этом случае смыслово уместным оказывается отсутствие в спектакле картины «Под Кромами».

    Не удивительно, что сцена в корчме, которая обычно решается натуралистически, звучит полнокровно и интересно. При этом каждый отдельный образ раскрыт на редкость точно и типично. Вот полувосточная, вполне самостоятельная, с чрезмерно раскованным поведением корчмарка. Именно у такой хватает смелости держать соответствующее заведение. Вот два убежавших из монастыря монаха. Балагур отец Варлаам, в крепком теле которого заключена небывалой силы удаль молодецкая, не скрываемая даже постоянным подпитием, всегда готовая прорваться темной слепой силой. Поэтому так мрачно выглядит Варлаам с топором в руках, совершающий символический проход по кругу под мелодию «Как едет ён». Противоположен ему отец Мисаил: не в меру похотливый, с пробивающейся сально-циничной улыбкой после уединения с хозяйкой корчмы и не в меру пронырливый (он успевает усердно замаливать свои пригрешения перед иконой, одновременно подслушивая разговор Гришки с хозяйкой). Вполне узнаваемы пристава, творящие вдали от «центра» произвол и беззаконие: один, по непонятным причинам избивающий Григория, и другой, обыскивающий монахов. И сам Григорий (В. Алешков): полуребенок, полумужчина. Он ведет себя так, что все его поступки кажутся юношески гипертрофированными, больше чувственными, чем рассудочными претензиями.

    Современно, и в то же время на чисто русский манер, решена сцена в боярской думе. Дело происходит… в бане. Крепкие, полуобнаженные, завернутые в простыни мужские тела. Кружка доброго напитка, пар, веник — все способствует возникновению взаимного расположения и доверия, все приносит отдых и расслабление. Но наступает время для работы, когда от думы ждут мнения о самозванце, а дело не двигается. Часть бояр безнадежно отмахиваются, возвращаясь в парилку. Остальные решают, как казнить, а не поймать новоявленного самозванца.

    В спектакле каким-то удивительным образом народ лишен духовности и просветленности. Его «хлеб насущный» — то, что удовлетворяет телесные потребности, приносит земные радости. Тема всеобщей духовной слепоты настолько жестко подчиняет себе всех участников действия, что ей не может противостоять даже юродивый. Юродивый — как у Пушкина, так и у Мусоргского — знает и о грехе Бориса, и о предстоящих бедствиях народа. Не боится говорить об этом вслух, хотя само «знание» приносит ему безграничную муку. Он «плачет» о судьбе русского государства, принимая на себя общую боль.

    В спектакле же юродивый превращается в покорного обличителя «Борисова престола». Покорного, потому что его жестами, словами «дирижируют» из своего мира (он начинается за внешними пределами кремлевской стены) поляки. Марина и Ранг, они сначала только следили за тем, что происходит внутри российского государства. Затем последовали действия. В финале своей речи юродивый вполне эффектным жестом бросает в Бориса пригоршню монет, ту самую, что вручает ему Марина. Этим жестом он как бы обрывает связь с великим тайным знанием, которое ему как блаженному присуще.

    Каждый народ достоин своих правителей. Русский народ, превращающий выборы в народное гульбище с водкой, остается пассивным в то время, когда решается судьба государства. Пассивность — лучшая защита от личной ответственности. В любом случае власть окажется повинной в бедах народа. Если вспомнить сцену «приветствия» Лжедмитрия, станет понятным, что она означает не больше, чем «приветствие» Бориса. Пренебрежение к государству ведет к его упадку. В финале спектакля по авансцене движутся навстречу друг другу и расходятся в разные стороны облаченные в царские одежды Лжедмитрий и Василий Шуйский: визуально оформленное олицетворение политических противоречий и конфликтов, которые впоследствии охватят Русь.

    Ничто в этом мире не происходит случайно. Появление Самозванца подготовлено ситуацией, которая разворачивается в келье. Колоритен и драматичен, а вовсе не эпически спокоен Пимен — монах, вроде бы удалившийся от мирской суеты и фиксирующий на бумаге правду истории. Пимен—центр хаотически шевелящейся людской массы. Масса — его ожившие видения, из которых возникает и Гришка Отрепьев. Первые слова Григория «Все тот же сон» и его дальнейший рассказ—это мистическое прозрение своей судьбы от головокружительного взлета до падения. Не он ищет власти — она сама его выбирает. Юный монах помимо воли обречен на определенную роль, но входит в нее с упоением. Он уже готов сам заново переписать историю, занимая место за столом с летописью.

    Композиционно динамично выстроенная сцена в корчме не оставляет возможности опомниться бывшему монаху, полностью захватывая его и подчиняя все поступки внешнему ритму действия. Эта картина, устремленная к своей кульминации — финальному выезду коронованного Лжедмитрия — наглядное воплощение того, как объективная реальность, играючи, распоряжается судьбой человека. В отличие от текста Мусоргского, где финальный выезд царевича отстранен по времени другими картинами, ими же подготовлен и особым образом осмыслен, в спектакле линия Григория концентрируется в сцене «корчмы».

    Начинается картина как бытовая зарисовка, относительно спокойная и нейтральная к основным конфликтам спектакля, но в музыке, в череде жанровых эпизодов постоянно проскальзывает лейтмотив Самозванца — напоминание о его высшем предначертании. Незаметно действие насыщается атмосферой конфликтности. Уже в драматическом трио диалогу Григория и шинкарки о дороге на Литву противостоит песня Варлаама «Как едет ён», в исполнении которой заметен потенциал скрытых в человеке тупых необузданно-агрессивных сил. Варлаам делает мистический круг по сцене с топором в руках—круг ада или языческих заклинаний. Нарастающее напряжение, слышимое в голосе, совпадает с динамизацией куплетной формы в оркестре. Уже во втором, и отчетливее в третьем куплете в сопровождении появляются отголоски лейт-гармонии трагической власти, причиняющей страдания, впервые возникшая на словах народа «И вздохнуть не даст проклятый» в первой картине пролога. Заклинания Варлаама призывают из темноты царских приставов. С их приходом ситуация неминуемо тяготеет к финальному разрешению. Страшная сила уже полностью захватила сознание Григория. Чтение указа Варлаамом, построенное на интонациях все той же песни «Как едет ён», говорит уже о фатальной неизбежности побега Григория и его коронованного выезда. Все это услышано режиссером, благодаря чему сцена в корчме становится наиболее принципиальной для этой постановки.

    Борис — прямая противоположность Отрепьеву. Он бросает вызов судьбе, пытаясь управлять ходом событий. Но в спектакле мы застаем его уже сломленным человеком. Может быть, за пределами драмы он и был сильной личностью. Но сейчас он подавлен и разрушен своим грехом. Все говорит о физическом и духовном недуге. Его болезнь активно прогрессирует на протяжении спектакля. Постепенно плечи все более опускаются вниз, как от непосильной тяжести, движения раз от раза все более затрудняются, как будто они требуют преодоления нестерпимой боли, которая видна в его остановившихся глазах. Даже муки совести не могут тронуть его душу, потому что он уже проиграл сам себе. Власть, потребовавшая от него в жертву кровь невинного младенца, обрекла его на новое мучительное испытание одиночеством, вырвав его из толпы, для которой даже пристав — свой человек. Эта оторванность от общей массы лишает его сил. Внешне он волевой, собранный человек. Но внутри лишь страх и неуверенность. Это главным образом проявляется в том, что он неустанно ищет защиты в своем сыне: обнимает его, не отпускает от себя, спасается им. Нежность к сыну — проявление его внутренней незащищенности, как будто он пытается подменить убитого Димитрия своим сыном. Тема ребенка вполне сознательно соединена с темой Бориса. Мальчик, а не привычный хор, отнимает копеечку у юродивого, который напоминает о другом убитом ребенке, а рядом с Борисом сын, поддерживающий его. Если в опере Мусоргского царь одержим муками совести, его душа скорбит, то в спектакле царь ищет лишь спасения. Он и его дети появляются в самом начале в белых одеждах — цвете невинности и чистоты. В предельно обостренном поединке Бориса с Шуйским (С. Лядов) царедворец бросает Годунова на кремлевскую стену — отдаленный намек на фигуру распятия. И в финале своего последнего соло Борис сбрасывает пышные одежды, как бы раставаясь с внешней материей, и, очищенный, в зачарованном белом свете уходит в небытие, ведомый за руку простившим его юным Димитрием.

    В спектакле отчетливо простроены и нарочито обособлены друг от друга несколько линий: польская шляхта, с красивым финалом в сцене у Василия Блаженного; Григорий, с впечатляющим выездом в финале сцены в корчме; Борис, с его завораживающим уходом в свет; народ, безмолвствующий в финале. Все они активно проживают свою жизнь, но оказываются не состоятельными перед лицом великой истории. Народ — ожесточенная, спившаяся толпа с полным отсутствием здорового творческого потенциала, способного породить сильную личность, которая вывела бы его на путь духовных идеалов. Даже весьма оптимистическое прощение Бориса перекрывается темным началом, заключенным в финальном проходе Самозванца и Шуйского. К концу спектакля даже русская «изба» кажется неуместной оплошностью, напоминая загон для скота, в котором все мечутся и не находят выхода. И если, хотя бы отчасти, это правда о нас — то тогда жуткая правда, способная заставить содрогнуться любого, кто еще способен чувствовать и мыслить.

    * Это прямая цитата из сценографии Семена Пастуха к спектаклю «Верую!» театра «Санктъ-Петербургъ опера» 1988 года (Прим. ред.)

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    В ПЕТЕРБУРГЕ

    КИРА ФАТТАХОВА

    М. Мусоргский. «Борис Годунов». Камерный музыкальный театр «Санктъ-Петербургъ опера». Режиссер Юрий Александров

    «На одре политической болезни народ обыкновенно обновляет себя и вновь приобретает свой дух, который он постепенно утратил в искании своего могущества…»

    Фридрих НИЦШЕ

    Россия как будто существует для того, чтобы создавать парадоксы по отношению к остальному миру. Комплекс характерных для народа проблем, связанных с его общностью, самосознанием, не развивается, не разрешается в цивилизованные формы, а передается от одного поколения к другому. Финальная фраза «Бориса Годунова»: «Народ безмолвствует» — всегда актуальна.

    Полтора века спустя все так же мучительно-болезненным остается обращенное к русскому народу Слово. Оно несет в себе такой объем, что каждое прикосновение к нему наталкивает на новые осмысления. В Петербурге в 80-е — 90-е годы вниманию публики было явлено несколько концепций «Бориса Годунова». Самой неожиданной стала камерная версия театра «Санкть-Петербургъ опера».

    В обращении Юрия Александрова к «Борису Годунову» Мусоргского (а перед тем — к «Евгению Онегину» Чайковского) есть своя логика. Более десяти лет назад Александров представил опыт по реконструкции театрального действа —спектакль «Игра о Робене и Марион» Адама де ла Аля. В постановках современных опер Смелкова и Пигузова показал себя как тонкий режиссер-психолог. Э «Колокольчике» и «Рите» продемонстрировал, быть может, лучшие свои качества и умения. На камерной сцене воцарилась непреклонная режиссерская воля. Блеск фантазии, непрекращаемая череда придумок, драматически насыщенное действие — как раз то, что наиболее полно и точно раскрывает особенности нового театра. Александров умеет смешить, что дано не каждому. Но если сегодня режиссер берется за классику, то, видимо, появилась осознанная потребность не только смешить, а сказать о большем.

    Путь к «Борису» шел через парадоксальную постановку «Евгения Онегина». Театр предложил театрализированное действо, приближающееся к музыкально-клиповому изложению. С одной стороны, художественное пространство «Онегина» было перенесено в пространство чеховских пьес и горьковских «Дачников», что повлекло изменение амплуа героев (няня превратилась в субретку, Ларина — в героиню-любовницу и т. д.) С другой стороны, действенный смысл возникал на уровне отдельных законченных мизансцен. Оперная лексика оживлялась путем слома, столкновения смыслов. Режиссер сознательно шел на конфликтные отношения с глубинным психологизмом и лиризмом музыки, уводя зрителей от прежнего привычного восприятия классического шедевра.

    «Борис Годунов», сильно отличающийся от других опытов, в то же время стал естественным продолжением постановочных традиций «Санктъ-Петербургъ опера». В нем главенствует творческая воля режиссера. Это касается сценографии, игры актеров-певцов и даже музыкальной драматургии.

    Визуальный образ спектакля создал сам режиссер, выступив в роли сценографа, и его трактовка пространства уже дает один из возможных конфликтов музыкальной драмы.

    Проблематика «Бориса» включает в себя тему строительства государства. Образно это можно сравнить с возведением «стен». В спектакле дано два их видения: истинно-сущное и кажущееся. На авансцене — полукруг кремлевской стены, но уменьшенный до игрушечных размеров. В глубине, по центру, возвышается строение из грубых необработанных досок, отдаленно напоминающее амбар или хлев*. Кремлевская стена, которая должна по идее символизировать мощь и опору русского государства, теряет величественность. В сцене плача юродивого польская шляхта в лице Рангони, Марины Мнишек и ее кавалера с легкостью и непринужденностью переступят через эту незаметную преграду и застынут над склоненной толпой в горделивых победных позах. Настоящей же опорой Руси, истинно непреходящим окажется наскоро сколоченное, неприглядное строение. Своеобразный мотив русской избы с хлевом и сараем напоминает о том, что деревня есть основа, на которой должна держаться Русь.

    В спектакле с самого первого появления нового царя Бориса (Э. Умеров) отношение к нему со стороны всех будет откровенно безразличным, и пребывание народа в этом состоянии останется без развития. Характерный тому пример — эмоционально срифмованные сцены венчания на царство и у собора Василия Блаженного. В «венчании» Борису преподносят по русскому обычаю хлеб с солью. И он, разламывая на куски, раздает его народу. «У Василия Блаженного» та же толпа уже требует у Бориса отсутствующий у него хлеб. «Итак по плодам их узнаете их…». В других постановках разделенные во времени сцены нередко воспринимаются независимо друг от друга. Здесь — при том, что они решены относительно традиционно — обе воспринимаются по-новому, соединяясь как бы в одну динамичную сцену.

    Борис, совершив тяжкий грех, обрекает на провал собственные стремления к добру, справедливости, благополучию. И если в музыкальной драме Мусоргского народ не может простить преступного царя, то в спектакле людей волнует больше наличие или отсутствие «благ», дарованных властью. Толпа одинаково внутренне пассивна как в монологе Бориса «Скорбит душа», когда она спокойно сидит вокруг его ног, так и в момент просьбы о хлебе, когда они окружает царя частоколом взметнувшихся в надрывном требовании рук. Это пластический повтор другой мизансцены. Аналогично толпа «приветствовала» Лжедмитрия в финале сцены в корчме.

    Для многих русских режиссеров, начиная с парижской постановки Санина, внимание к народной драме было не менее важным, чем к драме Бориса. Здесь об этом не может быть и речи, так как народ представлен как хмельная, горласто-разбитная толпа, какой она заявлена в начальной сцене. Сказали выть — и они воют, даже не думая, куда это может их завести. Но возвращается уже порядком навеселе пристав с бутылкой, и действие дополняется настоящим смыслом. Бутылка уходит к мужикам, пристав целуется с бабами. И инертная на вид масса всю свою энергию направляет на разухабистый, веселый пляс с мотивом «На кого ты нас покидаешь». В этом случае смыслово уместным оказывается отсутствие в спектакле картины «Под Кромами».

    Не удивительно, что сцена в корчме, которая обычно решается натуралистически, звучит полнокровно и интересно. При этом каждый отдельный образ раскрыт на редкость точно и типично. Вот полувосточная, вполне самостоятельная, с чрезмерно раскованным поведением корчмарка. Именно у такой хватает смелости держать соответствующее заведение. Вот два убежавших из монастыря монаха. Балагур отец Варлаам, в крепком теле которого заключена небывалой силы удаль молодецкая, не скрываемая даже постоянным подпитием, всегда готовая прорваться темной слепой силой. Поэтому так мрачно выглядит Варлаам с топором в руках, совершающий символический проход по кругу под мелодию «Как едет ён». Противоположен ему отец Мисаил: не в меру похотливый, с пробивающейся сально-циничной улыбкой после уединения с хозяйкой корчмы и не в меру пронырливый (он успевает усердно замаливать свои пригрешения перед иконой, одновременно подслушивая разговор Гришки с хозяйкой). Вполне узнаваемы пристава, творящие вдали от «центра» произвол и беззаконие: один, по непонятным причинам избивающий Григория, и другой, обыскивающий монахов. И сам Григорий (В. Алешков): полуребенок, полумужчина. Он ведет себя так, что все его поступки кажутся юношески гипертрофированными, больше чувственными, чем рассудочными претензиями.

    Современно, и в то же время на чисто русский манер, решена сцена в боярской думе. Дело происходит… в бане. Крепкие, полуобнаженные, завернутые в простыни мужские тела. Кружка доброго напитка, пар, веник — все способствует возникновению взаимного расположения и доверия, все приносит отдых и расслабление. Но наступает время для работы, когда от думы ждут мнения о самозванце, а дело не двигается. Часть бояр безнадежно отмахиваются, возвращаясь в парилку. Остальные решают, как казнить, а не поймать новоявленного самозванца.

    В спектакле каким-то удивительным образом народ лишен духовности и просветленности. Его «хлеб насущный» — то, что удовлетворяет телесные потребности, приносит земные радости. Тема всеобщей духовной слепоты настолько жестко подчиняет себе всех участников действия, что ей не может противостоять даже юродивый. Юродивый — как у Пушкина, так и у Мусоргского — знает и о грехе Бориса, и о предстоящих бедствиях народа. Не боится говорить об этом вслух, хотя само «знание» приносит ему безграничную муку. Он «плачет» о судьбе русского государства, принимая на себя общую боль.

    В спектакле же юродивый превращается в покорного обличителя «Борисова престола». Покорного, потому что его жестами, словами «дирижируют» из своего мира (он начинается за внешними пределами кремлевской стены) поляки. Марина и Ранг, они сначала только следили за тем, что происходит внутри российского государства. Затем последовали действия. В финале своей речи юродивый вполне эффектным жестом бросает в Бориса пригоршню монет, ту самую, что вручает ему Марина. Этим жестом он как бы обрывает связь с великим тайным знанием, которое ему как блаженному присуще.

    Каждый народ достоин своих правителей. Русский народ, превращающий выборы в народное гульбище с водкой, остается пассивным в то время, когда решается судьба государства. Пассивность — лучшая защита от личной ответственности. В любом случае власть окажется повинной в бедах народа. Если вспомнить сцену «приветствия» Лжедмитрия, станет понятным, что она означает не больше, чем «приветствие» Бориса. Пренебрежение к государству ведет к его упадку. В финале спектакля по авансцене движутся навстречу друг другу и расходятся в разные стороны облаченные в царские одежды Лжедмитрий и Василий Шуйский: визуально оформленное олицетворение политических противоречий и конфликтов, которые впоследствии охватят Русь.

    Ничто в этом мире не происходит случайно. Появление Самозванца подготовлено ситуацией, которая разворачивается в келье. Колоритен и драматичен, а вовсе не эпически спокоен Пимен — монах, вроде бы удалившийся от мирской суеты и фиксирующий на бумаге правду истории. Пимен—центр хаотически шевелящейся людской массы. Масса — его ожившие видения, из которых возникает и Гришка Отрепьев. Первые слова Григория «Все тот же сон» и его дальнейший рассказ—это мистическое прозрение своей судьбы от головокружительного взлета до падения. Не он ищет власти — она сама его выбирает. Юный монах помимо воли обречен на определенную роль, но входит в нее с упоением. Он уже готов сам заново переписать историю, занимая место за столом с летописью.

    Композиционно динамично выстроенная сцена в корчме не оставляет возможности опомниться бывшему монаху, полностью захватывая его и подчиняя все поступки внешнему ритму действия. Эта картина, устремленная к своей кульминации — финальному выезду коронованного Лжедмитрия — наглядное воплощение того, как объективная реальность, играючи, распоряжается судьбой человека. В отличие от текста Мусоргского, где финальный выезд царевича отстранен по времени другими картинами, ими же подготовлен и особым образом осмыслен, в спектакле линия Григория концентрируется в сцене «корчмы».

    Начинается картина как бытовая зарисовка, относительно спокойная и нейтральная к основным конфликтам спектакля, но в музыке, в череде жанровых эпизодов постоянно проскальзывает лейтмотив Самозванца — напоминание о его высшем предначертании. Незаметно действие насыщается атмосферой конфликтности. Уже в драматическом трио диалогу Григория и шинкарки о дороге на Литву противостоит песня Варлаама «Как едет ён», в исполнении которой заметен потенциал скрытых в человеке тупых необузданно-агрессивных сил. Варлаам делает мистический круг по сцене с топором в руках—круг ада или языческих заклинаний. Нарастающее напряжение, слышимое в голосе, совпадает с динамизацией куплетной формы в оркестре. Уже во втором, и отчетливее в третьем куплете в сопровождении появляются отголоски лейт-гармонии трагической власти, причиняющей страдания, впервые возникшая на словах народа «И вздохнуть не даст проклятый» в первой картине пролога. Заклинания Варлаама призывают из темноты царских приставов. С их приходом ситуация неминуемо тяготеет к финальному разрешению. Страшная сила уже полностью захватила сознание Григория. Чтение указа Варлаамом, построенное на интонациях все той же песни «Как едет ён», говорит уже о фатальной неизбежности побега Григория и его коронованного выезда. Все это услышано режиссером, благодаря чему сцена в корчме становится наиболее принципиальной для этой постановки.

    Борис — прямая противоположность Отрепьеву. Он бросает вызов судьбе, пытаясь управлять ходом событий. Но в спектакле мы застаем его уже сломленным человеком. Может быть, за пределами драмы он и был сильной личностью. Но сейчас он подавлен и разрушен своим грехом. Все говорит о физическом и духовном недуге. Его болезнь активно прогрессирует на протяжении спектакля. Постепенно плечи все более опускаются вниз, как от непосильной тяжести, движения раз от раза все более затрудняются, как будто они требуют преодоления нестерпимой боли, которая видна в его остановившихся глазах. Даже муки совести не могут тронуть его душу, потому что он уже проиграл сам себе. Власть, потребовавшая от него в жертву кровь невинного младенца, обрекла его на новое мучительное испытание одиночеством, вырвав его из толпы, для которой даже пристав — свой человек. Эта оторванность от общей массы лишает его сил. Внешне он волевой, собранный человек. Но внутри лишь страх и неуверенность. Это главным образом проявляется в том, что он неустанно ищет защиты в своем сыне: обнимает его, не отпускает от себя, спасается им. Нежность к сыну — проявление его внутренней незащищенности, как будто он пытается подменить убитого Димитрия своим сыном. Тема ребенка вполне сознательно соединена с темой Бориса. Мальчик, а не привычный хор, отнимает копеечку у юродивого, который напоминает о другом убитом ребенке, а рядом с Борисом сын, поддерживающий его. Если в опере Мусоргского царь одержим муками совести, его душа скорбит, то в спектакле царь ищет лишь спасения. Он и его дети появляются в самом начале в белых одеждах — цвете невинности и чистоты. В предельно обостренном поединке Бориса с Шуйским (С. Лядов) царедворец бросает Годунова на кремлевскую стену — отдаленный намек на фигуру распятия. И в финале своего последнего соло Борис сбрасывает пышные одежды, как бы раставаясь с внешней материей, и, очищенный, в зачарованном белом свете уходит в небытие, ведомый за руку простившим его юным Димитрием.

    В спектакле отчетливо простроены и нарочито обособлены друг от друга несколько линий: польская шляхта, с красивым финалом в сцене у Василия Блаженного; Григорий, с впечатляющим выездом в финале сцены в корчме; Борис, с его завораживающим уходом в свет; народ, безмолвствующий в финале. Все они активно проживают свою жизнь, но оказываются не состоятельными перед лицом великой истории. Народ — ожесточенная, спившаяся толпа с полным отсутствием здорового творческого потенциала, способного породить сильную личность, которая вывела бы его на путь духовных идеалов. Даже весьма оптимистическое прощение Бориса перекрывается темным началом, заключенным в финальном проходе Самозванца и Шуйского. К концу спектакля даже русская «изба» кажется неуместной оплошностью, напоминая загон для скота, в котором все мечутся и не находят выхода. И если, хотя бы отчасти, это правда о нас — то тогда жуткая правда, способная заставить содрогнуться любого, кто еще способен чувствовать и мыслить.

    * Это прямая цитата из сценографии Семена Пастуха к спектаклю «Верую!» театра «Санктъ-Петербургъ опера» 1988 года (Прим. ред.)

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ДОМ СТРОИТСЯ, ИДЕТ ЗАСЕЛЕНИЕ

    Премьера Театра им. В.Ф. Комиссаржевской «Дом, который построил Свифт» в постановке Александра Баргмана — это театральная фантазия на тему одноименной пьесы Григория Горина. Приготовьтесь получить удовольствие не только от текста выдающегося сатирика, но и от шикарной, атмосферной актерской игры.

    Возведенная в степень благодаря глубинной и могучей актерской сути режиссера, она и является залогом успеха постановки.

    Этот спектакль — кладезь актерских работ в виртуозном исполнении слаженного ансамбля. К тому же Комиссаржевка — это театр-семья, где артисты — родные друг другу люди, а не просто коллеги и соседи, обитающие в одном театре-доме. Они относятся друг к другу нежно и трогательно (например, исполнители одного состава на премьере от всей души дарят цветы исполнителям другого состава — мыслимое ли дело в прочих стационарах?). На сцене эта труппа прекрасна, чутка и невероятно сыграна, что так нравится публике — и не может не вдохновлять постановщика. Тем более такого, равного которому на сцене еще поискать.

    Безусловные плюсы спектакля в том, что Баргман, в непроизвольном своем душевном и профессиональном слиянии с исполнителями, щедро, со знанием дела наполняет действие фишками и придумками, ловко использует случайно найденное во время репетиций — или с азартом охотника вплетает и закрепляет «домашние заготовки». В результате на сцене все понимают друг друга с полуслова, чувствуют нутром, наслаждаясь моментами и получая возможность полнее и ярче раскрыться — к обоюдной радости и гордости.

    Его величество Актер торжествует здесь по обе стороны рампы, что не придает спектаклю некой цельной и стройной формы, но зато уверенно возводит в степень природу лицедейства и позволяет талантам проявить себя во всей красе. Это увлекательный паззл из чуднЫх характеров обитателей «Дома, который построил Свифт», фейерверк реприз, калейдоскоп образов, высокий градус, бойкий кураж. Ничего эпохального в плане социальной сатиры или политических взглядов постановщика премьера не декларирует (кроме, пожалуй, того, что тексты и шутки Горина не стареют). В тонких спектаклях созданного Баргманом «Такого театра», в его блестящих работах в ФМД-театре, в его темпераментных упражнениях в театре площадном, то бишь в формате камерном, экспериментальном или шутейном высказываться у него получается отлично, смело и даже порой отчаянно, на академической же сцене режиссерские опыты пока что выглядят осторожнее, скромнее.

    Но просто сей условный дом еще не построен: это у декана Свифта в пьесе и у драматурга Горина в названии — прошедшее время, а у режиссера Баргмана в театре — будущее.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    В Театре им. В.Ф. Комиссаржевской выпустили премьеру «Опасные связи» с подзаголовком «Игра в любовь» по мотивам романа Шодерло де Лакло. Действо получилось вычурным и неожиданно обличающим.

    Спектакль выпустила команда из Македонии: режиссер Деян Пройковски, художник Валентин Светозарев, художник по костюмам Благой Мицевски и композитор Горан Трайкоски из отечественных коллег допустили к сотворчеству лишь хореографа и постановщика пластики Елену Прокопьеву, создателя и руководителя «Крепостного балета».

    Сцена практически пуста: венские стулья да десяток актеров, чьи персонажи плетут интриги либо запутываются в собственных и чужих хитросплетениях, как мухи в паутине. Стулья живут своей жизнью: их расставляют и переставляют, из них выстраивают подобие лабиринтов, но метафору эту разгадать трудно.

    Куда проще с клетками, коих здесь во множестве, всех форм и размеров. Так, письма, спрятанные в клетке — это сразу три метафоры: романтика голубиной почты, тайные слова и поступки, и их авторы — невольники совести либо бесчестья. Клетка — гигантский абажур, извращенный символ домашнего очага. Гигантская клетка-кринолин-скелет, позволяющий любому шастать «в шкаф» и «под юбку». Клетка грудная или клетка любви, в которой бьется и болит разбитое сердце.

    Или вот туфли, расставленные тут и там попарно: их примеряют, как чужие проблемы, ими разбрасываются, как необдуманными словами, их отбрасывают, как опостылевших жен, ими обмениваются, как сообщениями, и они унылы, как бракоразводный процесс.

    Здесь все предельно искренни, и каждый — совершенный лицемер. Здесь походя совращают малолетних и сбивают с толку взрослых. Здесь ломают стереотипы вроде «была бы верная супруга и добродетельная мать», заставляя дам, приличных на вид и приятных во всех отношениях, опускаться на колени и доводить себя до животного состояния «люблю — не могу»… Кажется, персонажи спектакля — сплошь порочные извращенцы, которые могут прикинуться и учениками (они пишут мелом на черной стене — в этом сезоне мел, кажется, стал театральным трендом), и учителями, достающими своим доморощенным догмачеством.

    Артисты кружат по сцене, принимают выразительные позы или изображают манерную суету. На финальном, заглушаемом тревожной музыкой, монологе главной интриганки становится окончательно понятно, про что, собственно, спектакль. Он про больное общество моральных уродов. Про людей, которые, выражаясь литературным русским языком, совершенно обалдели. Про то, что мир давно сошел с ума, а мы и не заметили.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    1 апреля 2016

    «ЕСЛИ Я НЕ СДАЛ ТЕКСТ — ЗНАЧИТ Я УМЕР»
    ПАМЯТИ ДМИТРИЯ ЦИЛИКИНА

    «Если я не сдал текст в дэдлайн — значит я умер. Других вариантов быть не может», — говорил Дмитрий Циликин чеканно, строго, чопорновато, не раз и не два.

    Всегда, когда речь у нас заходила о ком-то из коллег, легко игнорирующем такую сущую «безделицу», как непунктуальность.

    Точность швейцарского часового механизма, внедренного в его существо, известна всем редакторам всех изданий, в которых работал или печатался Дима.

    И это сущая правда, а вовсе не фигура речи. Его перфекционизм был доведен до какой-то лютой крайности.

    Проверка всех цитат не по одному разу, совсем уж диковинных знаков препинания, вгрызание до пупа, если источники расходились, шлифовка текста, мука, когда кто-то смел внедряться в его текст без согласования с ним (редчайшие случаи)…

    «Мы с вами короли деловой переписки, фанаты ее культуры», — вворачивала я иногда, когда на два голоса мы кляли тех, кому он или я написали, отослали, задали вопрос, попросили фото, а в ответ — тишина. «Король — я, — отвечал Дима, — а вы в этом смысле моя достойная ученица». — 

    «Ага, фанфароните. А вы, между тем, не сам по себе цаца, золотая рыба! Кто вас вышколил? Педант Калмановский».

    Евгений Соломонович распознал в Циликине способность к словосложению в то далекое время, когда Дима практиковал артистом на сцене Акимовского театра Комедии. Настоятельно рекомендовал бросить сцену и сесть за письменный стол.

    Дима послушался. Сквозно считал Евгения Соломоновича своим главным учителем, помнил наизусть все его реплики, шутки, оценки, повороты головы, взгляды. Помнил и применял все домашне-телефонные уроки Калмановского по стилистике, по-моему, всю жизнь. Перечитывал его книги.

    Вторым его гуру стал Самуил Лурье, творческими и дружескими отношениями с которым Дима не просто дорожил. Он благоговел. У него менялся голос. «Самуил Аронович» произносилось с вибрирующей, особой интонацией …

    С какого-то совсем раннего момента нового для себя дела Дмитрий стал не только автором (известным журналистом, колумнистом-публицистом, театральным критиком), но и редактором.

    Классным. И это, думаю, не только уроки Калмановского, но и личный редакторский дар. Он с этим родился. Он долго жил, выходя артистом и не подозревая о настоящем своем призвании.

    Сто раз говорила: «Дима, подарила бы вам и наш театроведческий диплом, и диплом филфака. Легко».

    О редакторской строгости его (мягко говоря) можно говорить по-разному. Слагать оды, благодарить, иронически (это к завистникам) усмехаться.

    В бытность редактором отдела культуры газеты «Петербурский час пик» он правил десятки текстов. Самозабвенно, с азартом, не ленясь, не пропуская ни единого корявого слова, знака. Без барской отсылки к корректорам. «Стыдно, чтобы корректоры расставляли знаки отделу культуры!»

    Доводил чужие тексты до той кондиции, когда ему самому стыдно за них быть уже не могло. Но чем он сопровождал вслух эту филигранную редактору… Чем? Реплики неимоверной желчности в адрес многих авторов звучат, будто произнесены вчера. «Не по таланту неряшливый текст она себе позволила….» — и пошло-поехало. Если коротко: Дмитрий Циликин считал, что в городе Петербурге пишущих о театре отменно, талантливо … от силы пять—шесть человек. Точка. Хоть ты тресни. Никаких споров. Москвичей на этот предмет мы так скрупулезно не считали.

    Дима всерьез был уверен: доподлинно понимает, сечет, чувствует качество чужого текста только он один из всех петербургских редакторов.

    Фраза «качество текста» стало на долгие годы и моим мемом. Потому что я, будучи навсегда добродушнее, в глубине души скорее с ним согласна.

    Но уж если он восхищался…

    Вспомнила сейчас его недавний панегирик. Среди всех всполохов его мизантропии вдруг немыслимой силы юношеский, романтический… почти крик: «Вы слушали лекцию Инны Соловьевой? Она …» И пошли бесконечные восторженные эпитеты мальчика, а не 54 летнего мужчины, пиетет, захлеб, любовь, анализ того, что говорила, сравнение с теми, кто уже тоже маститый, но младше Инны Натановны на 20 лет, и разница, мол — пропасть! «Вы видите, Лена, эту разницу?!»

    Тут, как могла, помнится, стала снижать, иронизировала, вновь и вновь упрекала в жесткости и несправедливости к коллегам. Не побеждала. Но не раздражалась по-настоящему.

    Любила потому что.

    В скобках. Мне хотелось, чтобы он внимательно изучил и признал ярчайшую одаренность двух совсем молодых театроведов, всего лишь двух. Не успела внедрить это в его сознание и теперь не узнаю, сошлись бы мы в оценках или нет…

    Дмитрий Циликин всегда блестяще писал в формате большого, аналитического текста, когда не душат нынешние газетные 3,5 тысяч знаков, не душит поденщина. Он, одаренный профессионал, литератор, был наделен необщим выражением не лица — слова. Умный. Отлично образованный.

    Слава Богу, состоявшийся. Неудобный. Не мармеладный. Часто злой и несправедливый.

    Никогда не слукавивший в тексте, не просчитывавший никаких резонов, разнообразных политесных «игрищ», бьющий словом со стилистической легкостью, больно и жестко.

    «Но я же прав, Лена, и про артиста N, и про режиссера Х, и про этого, прости господи, депутата У».

    Их в беседах я могла сдавать легко. Коллег — нет… Дралась, как могла. И он это ценил. «Вы же — настоящий друг».

    Меня связывали с Димой долгие годы теснейшего общения (год шел за два). Он — начальник отдела культуры газеты «Петебургский час пик», я — его сотрудник. Потом газета закончилась, а общение осталось.

    Длиннейшие телефонные беседы с ним, его редактура, его нелицеприятные (часто-часто-часто) оценки моих текстов, и всего пять или шесть артикулированных и щедрых похвал, шутки, смех, полировка сюжетов сплетенного толка, его доверительное, человеческое, когда говорил сто раз: «Это я могу сказать только вам, потому что вы — могила», — и просьбы посоветовать, как лучше ему, «великому и ужасному», поступить, его рефлексия сквозь всю словесную брутальность, его слышная мне в телефон (всегда) зависимость от мнения о нем тех, кем он на самом деле дорожил…

    Его одиночество. Он был нерасколдованный Кай. Может, не хотел никогда и ни с кем расколдоваться насовсем…

    Его приходы в гости, когда да, я вибрировала: вдруг ему не понравится каемочка на тарелке. А уж если увидит магнитик на холодильнике… Мои друзья недоумевали и посмеивались… Зато за качество еды, к коей он тоже был строг, я всегда была спокойна.

    Его нежнейшее отношение к моей маме.

    Когда мы совсем недавно, ерничая, обсуждали мою гипотетическую кончину, и я таки допросила, придет ли он в средний зал (ритуальные услуги он старался по мере возможности пропускать и издевался над моими, как ему казалось, необязательными походами на похороны) — уверил, что да, придет. С маленьким букетиком цветов.

    —Вам вот страшно, вы всю дорогу боитесь смерти, но вы о ней каждый день думаете, и это вас украшает, потому что каждый умный человек обязан думать о ней каждый день. А я не боюсь.

    — Лукавите, Дима.

    — Нет. Я готов в любой момент. Только в одночасье. Не готов к немощной старости, к зависимости от каких-то там людей. И тогда — яды, Лена, яды. Сразу, без раздумий и надежд.

    — Дима, но доставать яды есть резон уже сейчас! Вдруг Альцгеймер?

    — Да, но как тогда их принять? Впрочем, это на опережение. (Сквозь вымороченный такой, обоюдный смех).

    Дима порой саркастически бросал: «Ни один атом в мире не сдвинется от кончины имярек» (далее — перечисление ныне здравствующих).

    Для меня атомы сдвинулись. Сдвинулись.

    Хотите не верьте, мне все равно: я была бы рада услышать от него: «Лена, Вы написали про меня и там не по-русски, и тут, и еще 25 рекламаций. А вот „чопорновато“ — хоть так нельзя, но смешно».

    Не скажет.

    Мы много, как пионеры, говорили с ним про несправедливость. Не совпадали часто. Его трагический уход — чудовищная несправедливость.

    Одна из его любимых фраз: «Спора не случится»…

    Дмитрий Циликин родился 28 октября 1961 года. В 1982 году окончил ЛГИТМиК. С 1982 по 1990 год работал актером Ленинградского театра комедии имени Н. П. Акимова. В 1992 году Циликин начал работать в газете «Час пик», где прошел путь от корреспондента до редактора блока «Культура и общество». Был автором и ведущим программ на РТР, Пятом канале и на радиостанции «Эхо Петербурга».

    Сотрудничал с газетами «Ведомости», «Коммерсантъ», «Московские новости», «Время новостей», «Известия», «Дело», «Деловой Петербург», «Смена», «Новая газета». Публиковался в журналах «Город», «Город 812», «Сеанс», «Петербургский театральный журнал», «Балтийские сезоны», «Стильный», «Собака.ru», Timeout, «Афиша», «Территория бизнеса», «Миг-17», «Театр», Vogue, Elle, «Эксперт», «Профиль» и др. Автор книг «Вопрос ниже пояса» и, в соавторстве с Самуилом Лурье, «Письма полумертвого человека». Удостоен специальной премии жюри конкурса «Золотое перо — 2001». Входил в экспертный совет театральной премии «Золотая Маска».

    В именном указателе:

    • 

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    НАШ БЕССМЕРТНЫЙ ПОЛК

    НАШ БЕССМЕРТНЫЙ ПОЛК

    На вопросы отвечают члены редакции «Петербургского театрального журнала»
    1. Что такое для вас лично тема войны?
    2. Откуда вы черпаете знание о войне?
    3. Как войны века прошли через вашу семью?
    4. Актуальна ли тема войны для нашего искусства, страны, театра? Стоит ли ее педалировать?
    5. Для вас война — миф или реальность?
    6. Было ли в произведениях искусства о войне то, что когда-либо возмущало вас?
    7. Самые сильные книги-фильмы-спектакли о войне.


    Война была всегда. Вернее, всегда была Победа.

    …Мне 11 лет, я иду солнечным майским днем через украшенную Вологду, по главной ее площади, в плиссированной юбочке и перешитом из зимнего пальто нарядном жакетике, я иду на генеральную хоровую репетицию нашей «музыкалки» в самый большой клуб города, так называемый «КОР», потому что завтра, 9 мая 1965 года, в 20-летие Победы мы будем петь «Что ты, Вася, приуныл, голову повесил? Ой, милок, ой, Вася-Василек»… Я иду, ветер дует, из репродукторов несутся какие-то песни, мама уехала в Ленинград к папе, у которого 9 мая день рождения, я живу одна в квартире, безотчетно шляюсь по городу и горделиво понимаю, что вся ответственность за достойное празднование 20-летия Победы в Вологде — практически на мне, уже совершенно взрослой, не с косами, а с хвостом, стянутым высоко на затылке. Меня распирает чувство какой-то огромной, ясной, «майской» гордости за страну, которая победила фашизм и в которой так весело жить и идти по площади мне. И когда радио передает «Люди мира, на минуту встаньте, слушайте, слушайте, гудит со всех сторон! Это раздается в Бухенвальде колокольный звон!» — мне всегда хочется встать, как будто этот набат звучит прямо у нашего общежития на берегу тихой речки и я отвечаю за мир во всем мире. Я знаю, что на войне погиб отец моей старшей сестры Оли, я знаю, что абсолютно все отцы моих друзей, вся родительская компания, — бывшие фронтовики, что папа потерял на фронте ногу и бабушка поседела в одну ночь. Но это только неизбежные жертвы, принесенные Победе. Тем более взрослые никогда не говорят с нами о войне, они даже не поют военных песен, предпочитая папины романсы и возникшего только что Окуджаву. Праздники, застолья, хохот, вирши, мытье посуды целую ночь после ухода гостей… Победа! Может быть, потому что они прошли фронты и выжили, слово «война» заменилась у них словом «победа». Это слово лечило, объясняло, это было обезболивающее длительного действия. Они не хотели вспоминать. Семья чувствовала ответственность, когда приезжал кто-то из папиных однополчан — Акоп Сагарян, Ваня Семенов (откуда я сейчас помню эти имена?), Борис Тимофеев. Но никогда это не было сидение за бутылкой со слезами на глазах и скорбью о павших товарищах, а опять — праздник встречи живых. И часто я перебирала папины медали в заветной коробочке. Их было немного, и папа не гордился фронтовым прошлым. Воевал не так уж долго и после ампутации ноги был комиссован.

    А еще у меня есть самая-самая любимая книга «Четвертая высота», и зачитанный до дыр «Васек Трубачев», и вторая часть «Великого противостояния». И прекрасная детская книжка Верейской о блокаде «Три девочки» (то, что пережила первую черную зиму моя родная бабушка, — не знала, что не переехала Ладогу, умерла в дороге ее мама, моя прабабушка, — не знала, вся блокада была в этой книжке…).

    «Театр у микрофона» бесконечно повторяет радиопостановку «Хочу верить», и, одна дома, я, замерев, путешествую вместе с ведущим-журналистом, расследующим историю какой-то предательницы, оказавшейся разведчицей-героиней.

    То есть откуда знание? Вот оттуда. И такое вот знание. Героизм. Дружба. Победа! Тем более — в Вологде, которой война впрямую не коснулась: не бомбили, не оккупировали.

    И, не буду врать, «Хронику пикирующего бомбардировщика», «Дом, в котором я живу», «Балладу о солдате» я по сей день не могу смотреть взрослыми глазами нервного, трагического знания войны как преступления. Очевидного преступления страны перед своими, перед погибшими миллионами. Я до сих пор реву, когда Земляникин кормит Болотову пайком, а Ульянов поет «Ты сама догадайся по голосу семиструнной гитары моей». Если включить сейчас в себе критика, могу объяснить это тем, что фильмы тех лет переполнены драматической лирикой, их делали воевавшие, их снимали солдаты, они — как стихи военных поэтов, которые и сейчас — до слез.

    Остервенение, возмущение наступило в конце 70-х, в глубоком застое, когда предъявить партии и правительству было нечего, точно так же, как сейчас, и Победа стала конъюнктурным товаром, «скрепой», и пошли-поехали ура-патриотические эпопеи («Освобождение»), картинные мелодрамы («А зори здесь тихие» никогда не любила). Спасал «Белорусский вокзал» Андрея Смирнова.

    Долго казалось, что про войну нельзя снимать в цвете. Мне и сейчас так кажется, потому что настоящая военная кинохроника — черно-белая. Но то, что казалось неподлинностью, враньем, краем, — ими не оказалось, потому что есть наше «сегодня, сейчас». Уже за краем возможного. Когда в каком-нибудь телефильме «Звезда» я вижу сытые сериальные лица московских молодых артистов, меня тошнит. И кажется, что кино наше совершило порочный круг: от тошнотворного пафоса начала 1950-х — к правде «Солдат», к вершинам — Герману («Двадцать дней без войны» и «Проверка на дорогах»), Шепитько («Крылья», «Восхождение») — а теперь назад, в тот самый конец 1940-х, когда правда была не нужна, а нужна только раскрашенная Победа. Последний раз войну, похожую на войну, я видела у Урсуляка в «Жизни и судьбе». Дом Грекова, лица солдат, поразительно похожие на лица кинохроники, Сергей Пускепалис — Греков…

    «Про войну» почти невозможно сыграть глаза тех людей. Глаза — это такая своеобразная «проверка на дорогах». Поэтому особенно яростно я реагирую именно на военно-патриотическую конъюнктуру. А подлинность — она все дальше и все недоступнее. Мало кто знает, например, что настоящий блокадный архив всегда был закрытым Президентским архивом и нам его никогда не откроют, потому что если откроют — нужен будет новый Нюрнбергский процесс о преступлении против человечества. Разные люди в разные годы говорили мне одно и то же: этот архив был открыт лишь однажды — на заре перестройки, в 1989-м М. С. Горбачев пустил туда Серджо Леоне, собиравшегося снять фильм «900 дней» (или «Однажды в Ленинграде»?). Леоне три часа смотрел подлинную, не перлюстрированную блокадную кинохронику (мы же из года в год смотрим одно и то же, отсортированное, не так ли?), и у него случился сердечный приступ. И он умер.

    Так что правды о войне мы не знаем и не узнаем.

    А театр очень редко дает эту правду. «Окопный» Володин говорил: «Я не могу смотреть спектакли про войну, потому что сапоги стучат по планшету. А самое сильное физическое ощущение от войны — четыре года отсутствия пола…». И еще он говорил: «Они играют военные спектакли в гимнастерках, а мы уходили на войну в клетчатых ковбойках. Гимнастерка защищает, а ковбоечка — нет. И мы всю войну чувствовали себя незащищенными».

    Театру подлинность войны почти недоступна. Хотя с разницей в сорок лет правдой о войне казались мне «А зори здесь тихие» по Васильеву на Таганке Юрия Любимова и «Прощание славянки» по Астафьеву Дмитрия Егорова в Молодежном театре Алтая. Но самый великий спектакль о войне — «Песня о Волге» Резо Габриадзе. И я о нем писала. И плачу каждый раз, когда под «Темную ночь» машинка-грузовичок въезжает на вымытый пол детской комнатки и останавливается, убитая, а женская рука переодевает обручальное кольцо на левую руку. И каждый раз содрогаюсь, когда звучит тема нашествия Шостаковича — и миллионы касок занимают всю территорию, все пространство страны — стола, на котором идет спектакль. И не понимаю, как можно было вместить ВСЮ войну в полтора часа «кукольного формата». А войны века прошли через мою семью — как через многие.

    Дед, дореволюционный врач Дмитрий Дмитриевич Дмитревский, посланный на фронты Первой мировой после университетского экстерн-курса (их, биологов, быстро переквалифицировали во врачей для нужд фронта), конечно, лечил солдат. Но после революции начал как-то пробираться домой, не примкнув ни к белым, ни к красным, ни к зеленым. Как я понимаю, он, беспартийный пацифист, правдами и неправдами пробирался через все фронты на родной север, по дороге медицински окормляя нуждавшихся, чтобы просто жить и лечить. И году к 1919-му добрался-таки до Череповца, и основал там тубдиспансер. Чтобы останавливать туберкулез. Никогда не воспринимала дедушку как коллегу Юрия Живаго, который тоже — через все фронты, а сейчас что-то мелькнуло. Но поэтом дед не был. Ни с какой стороны.

    Папа воевал на Карельском фронте. Мама загибалась с маленькой Олькой в голодной эвакуации и ничего не знала до 1944 года о пропавшем без вести Олином отце. Бабушка вырвалась из блокады. Как все. Не более. Два дяди погибли на фронте. Один изобрел в эвакуации какую-то суперскую полевую радиосвязь и получил в войну Сталинскую премию. И — Победа!

    Актуальна ли тема войны для нашего искусства, страны, театра? А как по-другому может быть в воюющей и воюющей стране, в милитаризированном обществе, в котором 9 мая дуры-мамы наряжают младенцев в солдатские гимнастерки и сами кокетливо напяливают пилотки… Еще бы полосатую концлагерную одежду прикинули…

    Война — материал с особым трагическим градусом. Экстремальные ситуации войны всегда будут предметом драматического. А парадно-фасадное всегда будет это драматическое убивать.


    Как, наверное, любой представитель моего поколения (оба деда воевали, родители войну пережили детьми), как любой житель Ленинграда, я о Великой Отечественной войне и о блокаде слышала с самого раннего детства. Фильмы о войне смотрела, сколько себя помню. И не только игровые: мы собирались перед телевизором, чтобы вечер за вечером смотреть документальный сериал «Великая Отечественная» (1978) так же, как «Щит и меч» и «Семнадцать мгновений весны». Читала книги, художественную ценность которых ребенком понять не могла, но знаю, что они меня очень волновали, притягивали. Из многотомной «Библиотеки пионера» помню «Великое противостояние» Л. Кассиля, «Девочку в бурном море» З. Воскресенской, «Васька Трубачева» В. Осеевой, документальные — «Повесть о Зое и Шуре», «Четвертая высота», «Повесть о сыне». О «Сыне полка» даже не говорю, его, по-моему, в младших классах проходили все. Так что мои знания о войне — в основном из литературы и кино, не из рассказов. Деда-полковника, Федо-ра Михайловича Перепелюкова, я в живых не застала, он умер до моего рождения, другой дед, Абрам Ефимович Троп, воевавший в артиллерии и тяжело раненный под Ржевом, был далеко. Бабушка Муся кое-что рассказывала о том, как жили в эвакуации. Моя мама с ее слов и по собственным ярким детским воспоминаниям передавала историю их бегства из-под Вильнюса (там сто-яли наши военные части и семьи жили летом) в Горький, к родным, в первый месяц после начала войны. Как спасались, как ехали то на попутных грузовиках, то по железной дороге — на открытых платформах. Как по-падали под бомбежки. Любопытная четырехлетняя Алла, моя будущая мама, выглядывала из-под веток дере-ва, смотрела на снижающийся самолет, видела (или ей так вообразилось уже потом, позже) глаза немецкого летчика, приготовившегося сбросить на нее бомбу… Когда Муся, держа маленькую дочку за руку, подошла к своему дому в Горьком, ее мать, моя прабабушка, подумала, что это какие-то чужие беженки, и вынесла им кусок хлеба. Не узнала ни дочь, ни внучку — такие они были худые, грязные, измученные… Бабушка потом всю жизнь не могла выбрасывать еду, берегла каждый кусочек хлеба и невероятно боялась войны (снег на Пасху — к войне, много мальчиков рождается — к войне). Мне тогда это казалось какой-то ерундой. Мы, пионеры, ведь были твердо уверены, что все войны — только в прошлом (хотя, когда меня приняли в пионерскую организацию, страна уже получала из Афганистана тела мальчишек в цинковых гробах).

    И вот одно мое очень живое, четкое воспоминание. Мне лет 10–11. Лето, мы, как всегда, отдыхаем в Прибалтике, в Литовской ССР. Просыпаюсь от странного на нашем тихом хуторе шума, металлического лязга. Моя бабушка лежит в кровати, не встает. Видя, что я не сплю, она говорит мне каким-то чужим, сдавленным голосом: «Танки идут!» Я, нисколько ей не поверив и не испугавшись, вскакиваю, бегу к окну: вижу, что работает комбайн (или какаято другая здоровенная машина для обработки зерна), хозяева хутора наняли в колхозе.

    Бабушка, видимо, проснулась от жуткого грохота, и первая мысль ее — я в Литве, как тогда, в 1941-м, и все опять началось… Сколько она так лежала, скованная страхом, не в силах подняться и посмотреть, не знаю.

    Конечно, такой жизненный момент лучше всяких книг и фильмов дает понять, насколько сильна была эмоциональная, психологическая травма у всех, кто пережил войну.

    Да, тема войны для нашей страны очень болезненная, сложная, неизжитая, и, несмотря на множество прекрасных текстов (литературных, кинематографических…), все еще необходимы огромные духовные усилия, чтобы преодолеть последствия нанесенной целому народу травмы. До полного осознания всего, что тогда случилось, еще очень далеко, а массовые средства уже не советской, а сегодняшней российской пропаганды опять лакируют образы войны в сознании людей. Упрямо акцентируется восторг Дня Победы, а не горе неисчислимых потерь. И все то главное, что было достигнуто в осмыслении темы (в первую очередь писателями-фронтовиками — Виктором Астафьевым, Вячеславом Кондратьевым, Виктором Некрасовым…), как-то вновь уходит под шелуху лозунгов, тонет в звуках фанфар. Сейчас опять не в тренде (извините) тема ответственности государства, властей за огромные потери первых лет войны, когда миллионами жизней платили чудовищную цену за будущую победу. Опять уводят в тень преступления сталинского режима, как будто не было лагерей на Родине для советских солдат, попавших в окружение, оказавшихся в плену…

    Искусство должно взять на себя обязанность продолжать очень тихий, но жесткий разговор о страданиях, унижении, боли, страхе человека на войне. О том, что война настолько противоречит человеческой природе, что участие в ней (пусть даже «наше дело правое») неминуемо приводит к катастрофе души, и тут нет привилегий ни для победителей, ни для побежденных, все оказываются пострадавшими, искалеченными. И вот здесь театр, которому не подвластен жанр масштабного батального полотна, может и должен кропотливо, неустанно работать. На материале не только Великой Отечественной войны, но и, конечно же, Гражданской, и всех других войн, в том числе и тех, которые вело наше государство в новейшее время (и, увы, сейчас).

    Лучшие спектакли о войне, которые я видела: «Рождество 1942-го, или Письма о Волге» Ивана Латышева (ТЮЗ им. Брянцева), «Ничья длится мгновение» Миндаугаса Карбаускиса (РАМТ), «Веселый солдат» Геннадия Тростянецкого (БДТ им. Товстоногова), «Прощание славянки» Дмитрия Егорова (Молодежный театр Алтая), «Прокляты и убиты» Виктора Рыжакова (МХТ им. Чехова). Из зарубежных — «Неизвестный солдат» Кристиана Смедса в Финском Национальном театре. Мне кажется, поставленный в 2001 году спектакль Латышева — по текстам подлинных писем на родину немецких солдат, оставшихся в Сталинградском котле, — не только абсолютно не утратил актуальности, наоборот — сейчас он был бы воспринят еще более остро. Его еще больше ругали бы за «антипатриотизм» (ведь герои — не наши героические бойцы, а «враги»), но нота сочувствия к погибающему человеку звучала бы еще более бесстрашно, горько.

    Вообще, настоящая, серьезная военная поэзия (и, с другой стороны, военная песня) действует как прямое попадание, бьет прямо в цель. Нельзя остаться равнодушным, невозможно скользнуть взглядом по словам: «Бой был коротким. А потом глушили водку ледяную, и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую»…

    Самая сильная книга о войне, наверное, «На Западном фронте без перемен» Ремарка. Ничего страшнее и безысходнее я не читала. Нет, Астафьев (в «Веселом солдате», например, описание госпиталя, в котором белые черви живьем пожирают раненых солдат) — страшнее, но Ремарк все-таки художественно совершенней.

    Русская советская военная литература — конечно, В. Кондратьев, Б. Васильев, В. Быков, В. Астафьев. Не забуду, как прочитала всю целиком «Жизнь и судьбу» В. Гроссмана, пока ехала в дневном поезде (тогда он назывался «Аврора») из Ленинграда в Москву. В купе пассажиры сидели друг против друга, и мои соседи шесть часов могли наблюдать, как я читаю и бесконечно реву.

    Один из самых мощных фильмов о войне — это, безусловно, «Апокалипсис сегодня» Копполы. Совсем другой вариант, но тоже очень сильный — «Жизнь прекрасна» Бениньи. Люблю советские фильмы «Летят журавли» Калатозова, «Баллада о солдате» и «Чистое небо» Чухрая, «Отец солдата» Чхеидзе, «Проверка на дорогах» и «Двадцать дней без войны» Германа, «Белорусский вокзал» Смирнова, «На всю оставшуюся жизнь» Фоменко, «В бой идут одни „старики“» Быкова…

    Особая страница — кино военных лет. «Жди меня», «Два бойца» вошли в нас, в состав нашей личности, как фразы из букваря. Наверное, тут стоило бы обругать советские фильмы второй половины 1940-х годов — за их неправдивость… Но я не буду. На самом деле мне кажется, что странно требовать от мелодрам и музыкальных комедий (чудесный «Небесный тихоход» — комедия) жизненной правды! К фильмам более поздним, застойных лет, вроде «Офицеров», конечно, счет уже другой. Но этот фильм волновал мое девичье сердце, и это, по-моему, неплохо. Ведь эмоциональная включенность в тему более чем важна! Да, картина Элема Климова «Иди и смотри» по прозе А. Адамовича, на которую нас, десятиклассников, водили строем (все школы Василеостровского района, помню, в февральский мороз шли в кинотеатры), потрясала и повергала в ужас. Но для меня этот ужас был нестерпим, и понимание величия этого фильма не заставит меня его пересматривать, так же, как фильм Ларисы Шепитько «Восхождение» по «Сотникову» В. Быкова. Такая правда о страданиях человека на войне, представленная на большом экране, настолько обжигает зрителя, что он просто не в силах ее вынести, впустить в сознание. Читать все-таки не так жутко, как видеть, поэтому, несмотря на то, что это тяжело, я могу перечитывать «Блокадную книгу» А. Адамовича и Д. Гранина или книги С. Алексиевич, а вот смотреть подобные ужасы в кино — нет.

    Среди новых российских фильмов и сериалов (в этом бесконечном потоке мне очень трудно разобраться, различить — в каком сюжете сейчас существуют на ярко-цветном экране эти артисты в гимнастерках) тоже попадаются работы не вредные. Например, по жанру «В августе 44-го» («Момент истины» В. Богомолова), конечно, приключенческий фильм про разведчиков, а не серьезное военное кино, но для картины такого рода он сделан качественно и может увлечь, тем более что в нем отличные актерские работы.

    В общем, когда я думаю о том, какие фильмы о войне стоит считать выдающимися, я вижу по крайней мере два критерия: воздействие на чувства и художественность. Иногда, в лучших образцах, присутствует и то, и другое. Но если есть только первое — в военном кино это тоже засчитывается. Скажем, «Выбор Софи» с Мерил Стрип — не знаю, насколько выдающееся это произведение кинематографического искусства, но эмоционально фильм потрясает. Никто из видевших не забудет сцену, в которой героиня должна выбрать, кого из детей отдать на смерть в концлагере, мальчика или девочку. И ее ужасный крик «Дочку мою возьмите!» будет звенеть в ушах всегда. Поэтому миссия военного — то есть антивоенного — кино в этой картине выполнена.


    Истории двух моих прадедов дошли до меня в рассказах прабабушки, бабушки и деда.

    Баба Катя про своего мужа — Андрея Алексеевича Анисимова, отца моей бабушки, — рассказывала не много. Единственное, что я о нем помню, это то, что в июле 1941 года, провожая семью в эвакуацию в Ярославль, он на вокзале так плакал, так плакал («Бабы так не плакали», — комментировала скупая на проявление чувств баба Катя), что забыл на перроне узлы с вещами. Так семья и уехала на два года с мешочком, в котором были пеленки и бутылочки младшей дочери, остальные же остались в летних платья и сандалиях. Больше семья о нем ничего не знала: в их деревню письма доходили плохо, а потом пришла похоронка. Андрей Алексеевич погиб «при исполнении» в декабре 1941 года — он был пожарником МПВО в Невском районе и похоронен где-то в братской могиле. Об этом прадеде осталось одно воспоминание и одна фотография, я знаю, что он — плакал. И в общем-то, я рада, что знаю о нем именно это.

    Совсем другим был отец моего деда Алексей Владимирович Владимиров. Он начал войну майором, а закончил ее генерал-лейтенантом танковых войск. Накануне войны Алексей Владимирович служил в Белоруссии, там же жила его семья. Дед рассказывал, что в июне 1941 года детей, как и обычно, должны были вывезти в пионерский лагерь на самую границу, но почему-то медлили с отправкой. Если бы отправили, то первый удар пришелся бы по ним. Со слов деда, в десятых числах июня мой прадед был в Москве в Кремле, получал награду за участие в разработке танка Т-34, 20 июня получил телеграмму, что умерла его единственная дочь Лида. 21-го — вернулся домой на похороны. Поминки затянулись за полночь, и, как только все легли и угомонились, его подняли известием о том, что началась война. Он поехал на вокзал, чтобы добираться до своей части, и больше семья его не видела. Хотя Алексей Владимирович прошел всю войну и остался жив. Но с ним случилась самая обыкновенная история: был тяжело ранен, молодая медсестра ухаживала за ним, выходила и стала его ППЖ. Вместе они дошли до Германии. Любимому сыну Лене прадед отовсюду слал фотографии, в том числе и из цветущего майского Берлина. Баба Дуся — дедина мать — была женщиной столь же сурового нрава, как и баба Катя, узнав про ППЖ, она написала Алексею Владимировичу, что не примет его назад и сыновей к нему не подпустит. Потому после войны, не возвращаясь в Ленинград, Владимиров принял назначение и отправился служить на Дальний Восток. ППЖ стала законной женой. Со своими тремя сыновьями он больше не увиделся, а в новой семье у него родились три девочки. Есть одна последняя фотография Алексея Владимировича (он прожил после войны еще десять лет, из них половину парализованным — сказалось то самое ранение), и вот на этой фотографии большой мужчина лежит в неестественной позе, видно, что обездвиженный, и смеется во весь рот. Даже не смеется, а хохочет. Бабушка говорит про то фото: «Не каждый здоровый так смеется»… Обоим прадедам я вышла внучкой…

    Я не могу вспомнить, когда и как для меня началась война: из рассказов прабабушки, фильмов или книг, потому что, кажется, я знала о ней всегда. С 6 лет и до 12 книги о войне я читала с огромным любопытством. Васек Трубачев, Гуля Королева, Зоя Космодемьянская, Володя Дубинин — супергерои из моего детства. Но война для меня была одна — Великая Отечественная. О Второй мировой я узнала гораздо позже на уроках истории в старших классах. Первая мировая появилась в моем сознании только в пятнадцать из стихотворения Ахматовой. Гражданская же казалась не достаточно трагичной: сведения о ней я черпала из фильмов про «Неуловимых мстителей» и сказки о Мальчише-Кибальчише. Хотя Кибальчиш пользовался моим уважением: я даже украла в детсадовской песочнице его красную пластмассовую фигурку, справедливо решив, что детсадовцам такой серьезный герой ни к чему. К Великой Отечественной и особенно к блокаде Ленинграда я испытывала страстный, если не сказать маниакальный, интерес. Наверное, потому, что в книгах про войну были подвиги, приключения, герои. Это заменило «Мифы Древней Греции», которые были мне скучны, а «Гарри Поттер» еще не был написан.

    Вообще в детстве война была где-то рядом. Это было моей личной темой: я много думала о войне, боялась ее, представляла, что было бы со мной и моей семьей, если бы она вдруг началась. Я даже играла в войну сама с собой: когда приходилось есть нелюбимую еду, представляла, что внутри меня оккупированный город, в котором голодающие дети умирают от голода, а я их кормлю. Мысленно сопровождая каждый кусочек какой-нибудь полезной гадости, я представляла, как радуются те, кому он предназначается.

    После двенадцати я стала читать про любовь, и книги о войне отошли на второй план. Вторая волна интереса к военной теме случилась в академии на лекциях Юрия Николаевича Чирвы, он открыл для меня пласт «окопной литературы» и рассказал совсем о другой войне, противоположной той, красивой, героической, благородной, которую я так любила в детстве. Тогда сильнейшее впечатление на меня произвел прочитанный к экзамену роман Константина Симонова «Живые и мертвые». И перечитанная «Молодая гвардия» — в детстве я не смогла решиться дочитать финал. Поразило то, что молодогвардейцев, оказывается, «подставили» взрослые.

    А самыми сильными кинематографическими впечатлениями последних лет стали фильмы «Восхождение» Ларисы Шепитько (увиденный впервые), «Последний поезд» Алексея Германа-младшего и «Трудно быть богом» Алексея Германа-старшего. И последний, пожалуй, самый страшный, потому что он о том, что войны не кончаются никогда.

    Свои изначальные знания о войне, кроме книг и фильмов, я получала на уроках истории. У меня была замечательнейшая учительница — Ангелина Георгиевна, которая рассказывала так, что все запоминалось с лету. До сих пор ход, итоги и значение Сталинградской битвы я могу рассказать поэтапно и даже показать на карте.

    Но с возрастом ощущение войны как своей личной темы, которая имеет ко мне отношение и как-то влияет на меня, — ушло. Становится все труднее идентифицировать себя как часть чего-либо, например народа-победителя. Или вообще — народа.

    День Победы у нас дома никогда не праздновали, это всегда был просто выходной, когда можно было съездить погулять или на пикник. Поздравлять было некого: обоих прадедов уже не стало, а бабушка и дед тогда еще не считались ветеранами. У меня нет ощущения, что я имею какое-то отношение к этому празднику, что это моя Победа. И сейчас, когда мне ВКонтакте шлют десятки ленточек-открыточек-поздравлений, я не знаю, как реагировать. Помнить — я, безусловно, помню, думаю, пытаюсь понять и переосмыслить, но вот горжусь ли… Эмоционально никак не могу подключиться и испытать что-то подобное. Если в детстве война и Победа были где-то близко, то сейчас с каждым годом это становится все дальше. У меня не получается гордиться прошлым моей страны, если мне стыдно за ее настоящее. Из всех сентиментально-трогательных или пафосно-оголтелых «деньпобедных» постов, заваливших мою ленту на Фейсбуке 9 мая этого года, только одна публикация нашла во мне отклик. Наталья Степановна Скороход процитировала стихотворение Эриха Кестнера «Другая возможность»:

    Когда бы мы вдруг победили
    Под звон литавр и пушек гром,
    Германию бы превратили
    В огромный сумасшедший дом.

    Мы все — от молода до стара —
    Такую школу бы прошли,
    Что спрыгивали б с тротуара,
    Сержанта увидав вдали.

    Страна бы закалила нервы,
    Народ свой загоняя в гроб.
    Потомство для нее — консервы,
    А кровь — малиновый сироп.

    Когда бы мы вдруг победили,
    Немецким б стал загробный мир:
    Попы погоны бы носили,
    А бог — фельдмаршальский мундир.

    Когда бы мы вдруг победили,
    Мы стали б выше прочих рас:
    От мира бы отгородили
    Колючей проволокой нас.

    Когда бы мы вдруг победили,
    Все страны разгромив подряд,
    В стране настало б изобилье…
    Тупиц, холуев и солдат.

    Когда бы разгромили мир мы,
    Блестяще выиграв войну,
    Мы спали бы по стойке «смирно»,
    Во сне равняясь на жену.

    Для женщин издан был закон бы:
    В год по ребенку иль под суд.
    Одни лишь пушки или бомбы
    Победы нам не принесут.

    Тогда б всех мыслящих судили,
    И тюрьмы были бы полны,
    И войны чаще водевилей
    Разыгрывались в изобилье,
    Когда б мы только победили…

    Но, к счастью, мы побеждены.

    Мне кажется, что — да, надо помнить свое прошлое, нужно говорить про войну и про Победу, но не делать из этого икону, не относиться как к чему-то святому и неприкосновенному. Обязательно нужно задавать вопросы, любые, и даже «кощунственные». Если уж говорить о войне, в том числе в художественном произведении, то только для того, чтобы переосмыслять этот опыт. И надо уже как-то перестать кичиться тем, что мы — не мы, конечно, а наши прадеды — победили. И что-то делать сейчас, чем действительно можно было бы гордиться. Пока же этот новый культ Победы только пугает. Нужно быть бдительными.


    Коротко. Только то, что вспоминается и пишется сразу, мгновенно. Без раздумий, без сочинения длинных предложений. Без аналитики. На чистом, может быть наивном, но «сливочном» чувстве.

    Руки Татьяны Самойловой, опущенные в таз с мыльной пеной… («Летят журавли»).

    Крик Серго Закариадзе: «Годердий, швило (сын)…» («Отец солдата»).

    Крик Антонины Максимовой: «Не пущу!» («Баллада о солдате»).

    Песня Вениамина Баснера из фильма Петра Фоменко «На всю оставшуюся жизнь».

    Слезы Евгения Леонова в фильме «Белорусский вокзал».

    ИХ-16-06. Всего лишь цифры на будто бы машине («А зори здесь тихие», спектакль Юрия Любимова).

    Невыносимость живого солнца, когда выходишь из Музея Катастрофы (Израиль).

    Любая строчка из «Дневника Анны Франк».

    Любая строчка из «Блокадной книги» Алеся Адамовича, Даниила Гранина.

    Глаза близкого пожилого человека, полковника Юрия Зорина, после моего вопроса: «Было ли страшно всю войну пройти сапером?»

    Строчки из письма родного дяди — Леонида Чарекова — с передовой: 10.12.42. ДКА (Действующая Красная Армия). «У нас зима, настоящая русская зима. Снег, холодно, чудеснейшие морозы, ночи с яркими звездами, дятлы, долбящие кору. И шишки, и заячьи следы между кустарников и сосен…»


    Первая мысль, посетившая меня, когда я увидела анкету этого номера для режиссеров-баталистов, была: слава богу, мне на эти вопросы не отвечать. А теперь дело повернулось так, что и мне, в общем, надо…

    В моей семье воевал прадедушка — Геннадий Постовалов. Он танкистом прошел всю Великую Отечественную. Домой вернулся невредимым и после войны вместе с прабабушкой Аней преподавал в школе. Это все, что знаю: прадедушку я живым не застала.

    Помню прабабушку, ее монологи: летним вечером мы выходили во двор, садились на ступеньки, и она говорила… Но рассказывала все больше о детстве, об огромной семье, большом, со скрипящими деревянными половицами доме. Затем — о юности, первой влюбленности в «злобного», как ее пугала мать, татарина, а «он был добрый, он любил свою Анечку».

    Даже Гражданскую войну помнила, о «красных», что ночевали отрядом, расстелив шинели на полу и заняв весь этаж, бабушка вспоминала с грустной полуулыбкой. Интересно было девочкой наблюдать за этими странными людьми, принюхиваться к незнакомому запаху, слушать их непонятные речи, ей казалось: хорошие ребята, а потом — забили любимого теленка Лаврушу, которого бабушка выходила, с которым любила беседовать, спрятавшись в сарае. Об Отечественной же войне — молчала.

    И хотя это очень странно, Вторая мировая от меня необыкновенно далека. Я ее не чувствую. Все понимаю: что победили, что 9 мая — всем праздникам праздник, но ни единения с ветеранами, ни ощущения безмерной радости это осознание во мне не пробуждает. Я горжусь тем, что победу одержала именно наша страна. Но эта гордость какая-то умозрительная, холодная, сдержанная.

    И еще мне категорически неприятны люди, возглавлявшие советское и немецкое государства: Иосиф Сталин и Адольф Гитлер. Оба вызывают смесь ненависти, презрения и ужаса. И это абсолютно неконтролируемые чувства, почти животные, приводящие к полному отрицанию. Парализующий страх во мне вызывает и система лагерей, о которых ни читать, ни смотреть не могу — больно. Физически невыносимо. Особенно после книги Петера Вайса «Дознание». На вопрос «Назовите литературное произведение, оказавшее на вас наиболее сильное влияние?» я без запинки и заминки отвечу: «Дознание». Пока читала 200 страниц, я сначала просто плакала, потом — рыдала, еще спустя какое-то время начало тошнить, а в итоге — несколько дней без сна. Примерно такое же воздействие оказал увиденный в детстве фильм Элема Климова «Иди и смотри».

    И все же Первую мировую — и вообще время начала прошлого столетия — чую всем нутром. Несмотря на то, что, как мне кажется, Первая мировая в разы страшнее Второй: ко Второй все были относительно готовы, мысль о неотвратимости боевых действий витала с начала тридцатых, и, в общем, она не принесла таких результатов, какими обернулась Первая, когда рухнули империи, а вместе с ними изменилось мировоззрение миллионов и миллионов людей. Мне довелось жить в венгерской семье в течение полутора месяцев, так в комнате у старшего сына Мате висела карта страны, где контуры настоящих границ были даны бледно, а контуры Австро-Венгерской империи обведены жирно, выделены, как следует. Народ до сих пор живет мифом о собственном величии, несмотря на то, что почти сто лет прошло после распада государства. Фантомные боли на уровне сознания. И венгры в этом не одиноки.

    Образ Первой мировой сложился благодаря романам Э.-М. Ремарка, Э. Хемингуэя, Р. Олдингтона, Т. Манна; живописи А. Ханака, Э. Шиле, О. Кокошки; песням А. Вертинского.

    Я на всю жизнь запомнила два фрагмента, поразивших меня: первая из романа «На Западном фронте без перемен», когда герой, от чьего лица ведется повествование, вдруг заметил, как бабочка, кружа над ратным полем, не найдя лучшего места, «присела отдохнуть на зубах черепа». Чудовищная картина, не требующая особых комментариев.

    И второй момент связан с романом Р. Олдингтона «Смерть героя». Повествование, построенное как поток сознания, не дробленное на абзацы, даваемое автором единым полотном, вдруг обрывается, и между бесконечными рядами букв возникает зазор, крохотная пауза в одну строку, и эта строка гласит: «Только три месяца в жизни он был счастлив», — а дальше снова черно-белое месиво, и война, и окопы, и неминуемая гибель, когда «взрывается вселенная».

    Если говорить о военном кино, то любимые фильмы, которые с регулярностью в несколько лет обязательно пересматриваю: «Проверка на дорогах» А. Германа, «Они сражались за родину» С. Бондарчука, «Летят журавли» М. Калатозова, «Пепел и алмаз» А. Вайды, «Кабаре» Б. Фосса, «Таксист» М. Скорсезе, «Апокалипсис сегодня» Ф. Ф. Копполы, «Охотник на оленей» М. Чимино, «Взвод» О. Стоуна.

    Если говорить о государственной политике и важности патриотического воспитания, то несомненно необходимо, чтобы люди помнили о подвиге советского народа. Как сохранить эту память? Вопрос не то что непростой — очень трудный вопрос. Русский человек странен. И странность его заключается в неумении гордиться собой и собственной страной. Нас действительно можно за границей узнать по взгляду — грустным глазам, выражающим крайнюю степень безысходности. Мы, и я в том числе, как-то осознаем, что мы — одна шестая часть суши, что за нами великая история, множество побед и не только военных, но это все не предмет гордости.

    У русского человека короткая историческая память. Мне кажется, единственное эффективное средство — культура. Культура как явление: образовательные программы, начиная с детского сада и школы; воспитание в семье, приобщение к искусству… Я думаю, несмотря на всю утопичность высказываемых здесь соображений, только так можно сохранить историческую память и свести к минимуму возможные конфликты в будущем.


    Я отчетливо помню, что Великая Отечественная война вошла в мое сознание в 1995 году. Как раз тогда в нашей школе «силами учителей и работников школы» открылся «Музей боевой славы 376-й стрелковой Кузбасско-Псковской Краснознаменной дивизии».

    Не только 9 мая, но в любой «патриотический» праздник, будь то 23 февраля или 7 ноября, к нам в класс приходила директриса и задыхающимся от благоговения голосом говорила, как нам повезло, что у нас есть такой музей, и что мы должны не запятнать… не посрамить… что мы живем только благодаря им, благодаря 376-й стрелковой Кузбасско-Псковской Краснознаменной дивизии… и потому должны помнить и гордиться, гордиться и помнить…

    Каждый год к нам в школу, в каждый класс приходило по ветерану-герою из 376-й дивизии, и по сценарию школьники засыпали гостей вопросами. Учителя не очень-то верили в наши способности интервьюеров, поэтому вопросы готовились заранее и вопрошающие назначались. В финале этого ежегодного представления ветерану-герою дарились цветы, и он шел, наверное, в следующий класс, чтобы услышать точно такие же вопросы. Так впервые для меня встретились театр и война, в школьном классе ученики и ветераны играли спектакль для директора и дам из Гороно…

    Следующим этапом школьного героико-патриотического воспитания стали поиски героя в семье. За доклад о семейном герое обещались всевозможные награды и поощрения, но герой, как назло, не находился.

    Я ревностно допрашивала маму о воевавших или «хотя бы» прошедших блокаду родственниках. Мама же без всякого сочувствия уверяла меня, что героев в нашей семье не было, а были только «язвенники да дезертиры». Так она именовала дедов по папиной линии, имея в виду, что наши ленинградские родственники (дед Николай и прадед Карп) во время блокады выбили себе бронь и уехали в Сибирь, к дальней родне. Как я узнала позже, по возвращении, не пробыв ни одного дня в блокадном Ленинграде, они исхитрились получить звание блокадников. Дальние сибирские родственники спустя тридцать лет после войны нашли ленинградцев, отправились знакомиться и заново породнились: моя мама вышла замуж за потомка хитрого прадеда Карпа, то есть за моего отца.

    Прилетев из Сибири в Ленинград и увидев блокадные медали, она стала для дедов чистейшей Немезидой: стыдила и укоряла всех Кушляевых за их блокадный статус и надбавки к пенсии, заклинала их (а заодно и нас с сестрой) именами погибших за родину пионеров-героев, которых «никто теперь уже не помнит», а она всехвсех до одного… Деды до смерти своей старались не показываться маме на глаза, а вот папе за родственников часто прилетало страшное звание «враг народа».

    Когда мы с сестрой пошли в театральную студию, мы тоже вынужденно стали «фальшивыми блокадниками» — брались за руки, делали жалобные лица и читали везде и всюду:

    Маленькие, маленькие…
    Не могли знать боя мы.
    Но тогда за партами
    Были мы героями.

    На пустой желудок, Лишь герой так сможет
    Апельсины с яблоками
    Складывать да множить.

    Да еще и правильно,
    Да еще и на пять,
    Да еще при этом
    Даже не заплакать.

    И мама, и тетенька из театральной студии упрашивали нас читать стихотворения жалобней, слезливее, и мы старательно растягивали «Ма-лень-кие, ма-лень-кие…». В домах культуры, домах престарелых, домах отдыха и в разных других домах две худенькие девочки, умирающие от стыда, выдавали себя за блокадных детей, умирающих от голода.

    Сколько себя помню, я все время была «войне» должна, всегда была перед «войной» виновата, всегда недостаточно знала о ней, недостаточно ценила победу и совсем не плакала на фильмах о войне, что ужасно расстраивало маму.

    Когда училась в одиннадцатом классе, спектакль о войне меня так разозлил, что я даже решила написать на него рецензию. Что же там было такого ужасного? Да просто и тогда, и теперь, когда я смотрю военные спектакли, я всегда узнаю в актерах нас с сестрой, повторяющих жалобно «Были мы героями». И уши загораются от стыда за всех нас, за фальшивых театральных блокадников.

    У меня нет любимых фильмов о войне, нет песен, спектаклей, стихов, только одна пьеса Дороты Масловской «У нас все хорошо», где война — это бессмертный миф и единственное содержание жизни целых народов, проигравших и победителей:

    Давным-давно, когда мир еще жил по Божьим законам, все люди в мире были поляками.
    Немец был
    поляком, швед был поляком, испанец был поляком,
    поляками были все,
    просто все-все-все.
    Польша была в те времена прекрасной страной;
    у нас были чудесные моря, острова, океаны…
    Однако хорошие времена для нашего государства
    закончились.
    Сначала у нас забрали Америку, Африку, Азию
    и Австралию.
    Польские флаги
    уничтожались, на них дорисовывали еще полоски,
    звездочки
    и другие крендели,
    польский язык официально был заменен
    на замысловатые иностранные языки,
    которых никто не знает и не понимает, кроме тех, кто
    на них говорит, только для того, чтобы мы, поляки,
    его не знали и не понимали
    и чувствовали себя как последнее отребье…
    …живущих там поляков немедленно онемечили
    и заставили
    петь по-тирольски,
    последней отняли Россию, где польское население
    заставили
    говорить на каком-то странном наречии.
    Нам оставили песчаную полоску
    родной, любимой земли.
    Висла прошила серебристой нитью
    нивы мальв, зрел золотой колос, хлеб наш насущный…
    Пока в Варшаву не пришли немцы и не сказали,
    что Польша
    с этой минуты никакая больше не Польша.
    Варшава больше не столица, а
    дыра в земле, заваленная обломками.


    Война — не одна, их много. Они были и есть. Если говорить о Великой Отечест-венной, то мой дед по материнской линии Михаил Антонович Бородин, 1908 года рождения, о ней молчал. И чем я становлюсь старше, тем для меня ценнее и зна-чительнее его молчание, тем глубже я к нему присоединяюсь. Дед попал на войну в самом начале, в 1941-м, его призвали из Подмосковья, где он скрывался у родных (часть семьи репрессировали, дед и его братья уехали к родным, чтоб затеряться и не повторить участи). Дед воевал на Ленинградском фронте. Тяжелые ранения по-лучил в январе 1943 года где-то у Синявинских высот. Пролежал более суток в сне-гу, подобрали его, чудом спасся. Увезли в глубокий тыл, куда-то под Читу. Полноги ампутировали. Всю оставшуюся жизнь дед проходил на самодельных протезах, ко-торые строгал из куска дерева, приделывал кожаные ремешки, подушечку, на ночь эту самодельную ногу отстегивал, ставил у кровати.

    И про войну молчал. Курил самокрутку. Что-то потом узнала от дяди, крупицы информации.

    Думаю, не случайно и меня привело в Петербург. Думаю, это как память крови.

    В детстве самые страшные сны были про фашистов и про атомную бомбу, которую — об этом кричали из каждого утюга — вот-вот должны были скинуть американцы. Так страшно было, что не могла заснуть, думала, вот только б, когда бомбу скидывать будут, быть бы вместе с родителями и сестрой, казалось тогда, что самое страшное — погибать по отдельности.

    Не бывает искусства о войне. Искусство помогает переживать и осмысливать смерть, насилие, человеческую природу, заставляющую в ослеплении идеями или чем-то еще убивать себе подобных. Однако есть война и война: есть война, когда защищаешь дом, близких, родину, а есть Афганистан, Ангола, Чечня и многие другие войны.

    Пронзительное впечатление: ехала в автобусе в маленьком городке в Татарии, в салоне — фото местных ребят, погибших в Афганистане и в чеченские кампании, коротенькие биографии. Читала, не могла сдержать слез, за что они погибали???

    Фильм о войне — «Иди и смотри» Элема Климова. Книга — воспоминания Николая Николаевича Никулина. Страшная книга о Гражданской войне — «Россия, кровью умытая» Артема Веселого. Я за личную, персонифицированную правду о войне, которая складывается из миллионов голосов тех, кто войну и войны пережил и прошел или не выжил, погиб. Есть берущие за душу песни, есть стихи — Самойлова, Тарковского. А есть воспоминания людей живших, испытавших, видевших, и они — не приправленные рифмой, не одетые в форму искусства — они для меня ценнее.


    Война и празднование Дня Победы слиплись в какой-то один комок. Когда-то они были отдельно. В моем родном городе День Победы как-то праздновался, была, конечно, демонстрация. Нестройная замерзшая колонна демонстрантов с цветами из салфеток шла от памятника трубке «Мир» до крошечной площади 30-летия Победы, в народе прозванной «Три меча». Конечно, мы, пионеры, искали и находили не ветеранов, поскольку в городе на Крайнем Севере, построенном в 1955 году, ветераны были редкостью, а их детей и внуков. По воспоминаниям, «из вторых рук», мы делали доклады на политинформации. Собственно и все. Как праздник День Победы появился для меня в Петербурге. Но это был весенний теплый день с торжественностью, разлитой в воздухе, с колыхающимися флагами и звенящими медалями, с обязательным концертом А. Розенбаума в «Октябрьском», с вечерним салютом на белесом небе. Ни на концерт, ни на парад я не ходила, но знала, что они есть и из года в год повторяются.

    Сейчас День Победы из события стал бытовой проблемой: перекрытые для проезда и даже для прохода Невский проспект и ближайшие улицы, невыносимые толпы праздношатающихся, загаженный подъезд, грохот днем; истеричные крики и надрывный плач, летящие в окна ночью. Сейчас бы уже тишины в этот день. Чтобы отличать от остальных праздников. А. Бартошевич рассказывал, что в Англии отмечают начало Первой мировой войны тишиной. День победы тоже празднуют, но скромно. Значимей — тишина.

    Война как процесс, событие появилась из книг, фильмов, спектаклей. Сначала это были засмотренные до дыр и бесконечно повторяемые телевидением советские фильмы о войне, песни, стихи. Я люблю их все: и правдивые, и не очень. Персонаж Василия Меркурьева старший лейтенант Туча в «Небесном тихоходе» был для меня образцом остроумца, а придуманная им кличка для капитана Кайсарова — «ехидна в шлеме» — до сих пор веселит. Завораживал «Щит и меч», но самым запоминающимся был кадр, где молодые герои Янковского и Любшина в блестящих кожаных куртках едут на мотоцикле по берегу моря. Совсем не война была содержанием этих фильмов, а романтика, геройство и прекрасный подвиг.

    Ужас войны и ее боль пришли из спектаклей. Театр для меня вытащил на поверхность психологический слом человека в пограничном состоянии. Война как катализатор, заставляющий человека проявить себя. Таким был спектакль «Каждый умирает в одиночку» Л. Персеваля, где не ощутимый ни для кого поступок, мелочь, как будто никак не влияющая на ход войны, помогающая одному-единственному скромному человеку не стать подлецом, имеет значение.

    Но сейчас я чаще ощущаю себя объектом манипуляции. Моим чувством гордости за Победу управляют, навязывают, как я должна «гордиться» и чем именно. В то же время тревога заставляет читать и смотреть про войну с желанием найти возможность предотвратить, не допустить, не попасть. Ищу универсальный или не очень способ избежать войны, насилия, голода, избежать ситуации, когда тобой манипулируют, используют в якобы благородных целях. Многие произведения о войне вскрывают механизмы подавления личности не на физическом, а на психологическом уровне. Каждое новое описание чужого опыта — это, увы, чаще не спасение, а гибель. Становится понятно, что выйти победителем из войны нельзя.


    В моей семье тема блокады нечасто обсуждалась вслух, но была непременным фоном: долгое время главой семьи можно было назвать бабушку-блокадницу, суровую и строгую женщину, и непростой ее характер мне, маленькой, всегда объясняли тем, что бабушку война переменила. Но о войне нельзя было говорить напрямую, так никогда не получишь ответов, нужно было тихо, ничем не выказывая интереса, дожидаться, пока новый рассказ зазвучит сам собой, — и впервые он зазвучал, когда мы проходили мимо Александринского театра и бабушка показала пальцем куда-то под самое небо: «Вон там моя будка стояла».

    Бабушке моей, Ольге Николаевне Поповой, было всего 20 лет, когда началась война. Она жила на Моховой, 28, в соседнем доме с теперешней редакцией «Петербургского театрального журнала», и в морозные зимы первых блокадных лет каждое утро шла оттуда в Театр им. Пушкина. На крыше театра был построен для нее крохотный домик, находясь в котором нужно было наблюдать за городом — смотреть, куда падают «зажигалки», и вовремя сообщать отряду ПВО, где необходимо срочно тушить пожар и спасать уцелевших от взрыва. А когда фугасные бомбы попали на крышу Александринки, на помощь пришли актеры Театра музыкальной комедии, тоже входившие в команды МПВО, — и вместе театр потушили. Спектакли и концерты продолжали идти — вот только, как сетовала бабушка, совпадали с дежурствами! — и впервые ей удалось попасть в театр лишь после Победы. А еще спустя годы она привела туда меня.

    Я из семьи, выжившей в блокаду, из дома, где выживали ленинградцы, и иногда мне удается почувствовать, как одно на другое наслаиваются времена. Из литературы, которая связывает меня с той страшной реальностью, назову в первую очередь «Блокадную книгу», «Записки блокадного человека» и другие дневники военной поры.


    Что такое для вас лично тема войны?

    Война — это всегда трагедия. Не в возвышенном героическом смысле, а в обыденном, бытовом — как массовое уничтожение людей.

    Откуда вы черпаете знание о войне?

    Я никогда не занималась темой войны специально. Мне интересен личный опыт войны, претворенный в художественной форме. Именно какие-то художественные произведения стимулируют интерес — узнать, как оно было в действительности, поднять какие-то документальные материалы. Блокада, Ржевский котел, Сталинградская битва, власовцы, казаки, воевавшие на стороне немцев и выданные «советам»…

    Как войны века прошли через вашу семью?

    У меня воевал дедушка. Сказать воевал, наверное, не вполне правильно. Сначала был в партизанах, но напрямую, как я помню по его рассказам, в столкновениях не участвовал. Просто были какие-то люди призывного возраста, оказавшиеся «под немцем» в Псковской области и ушедшие в лес — чтобы не быть угнанными в Германию. Потом в 1943 году был призван в армию, воевал совсем недолго, в первом же крупном бою был серьезно ранен осколками и отправлен в госпиталь на Урал. Шрамы по всему его телу — вот для меня реальные метки войны. Помню, меня в детстве это смущало — то, что дедушка не убил ни одного немца, не принес с войны орденов, кроме казавшейся такой тусклой и бедной на фоне блестящих юбилейных медалей медали «За отвагу». Позже я чувствовала только признательность к уральскому хирургу, демобилизовавшему 19-летнего парня Николая Васильева, сохранившему мне моего деда.

    Бабушка, которой в войну было 12–14 лет, говорила, что когда пришли немцы, то пожгли их деревню, как поступали со многими другими деревнями, чтобы таким образом лишить партизан возможности «базы» и прокорма. Люди из ее села ушли жить в землянки. Ее ощущения от войны были очень производственными, очень бытовыми. Вот еще такой рядовой опыт — наряду с коллективизацией и лесозаготовками, на которых ей после войны приходилось работать за «трудодни».

    Актуальна ли темы войны для нашего искусства, страны, театра? Стоит ли ее педалировать?

    Война, к сожалению, всегда «актуальна». Она в нашей стране никогда не заканчивалась. Что значит педалировать? В 90-е, когда пересматривался опыт прошлого, эту тему не надо было «возбуждать» специально. Просто возникла естественная потребность в правде о многих явлениях, в том числе и о войне как о чем-то противоречивом и многосоставном. Конечно, «Прокляты и убиты» Виктора Астафьева, так же, как два года назад «Благоволительницы» Джонатана Лителла, — это был художественный шок. «Педалировать» для меня — значит использовать тему войны в каких-то специальных политических целях, как происходит сейчас. Когда есть заказ сверху, когда тема войны, прошлого как чего-то героического, подвига возбуждается в сознании людей, чтобы компенсировать, заместить позорное настоящее.

    Для вас война — миф или реальность?

    Только реальность.

    Было ли в произведениях искусства о войне то, что когда-либо возмущало вас?

    Да вся эта михалковская отрыжка в виде «Утомленных-2». Не возмущает, но противно.

    Самые сильные книги-фильмы-спектакли о войне.

    В кино «Иди и смотри» Климова, «Проверка на дорогах» — сильный художественный эффект перекликается с тем личным опытом войны, который я как раз восприняла из рассказов деда и бабушки. «Груз 200» Алексея Балабанова, я считаю, тоже про войну.

    В литературе «Смерть героя» Ричарда Олдингтона, «Прокляты и убиты» Виктора Астафьева.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    МАРИИНКА В ПЛЕНУ У КОРСАРА

    На сцене Мариинского театра поставили не самую известную оперу Верди «Симон Бокканегра».

    История о благородном генуэзском доже не встретила понимания публики с самого своего рождения (венецианская премьера состоялась в 1857-м). После яркого мелодизма и коллекции хитовых арий, явленных в знаменитой триаде — «Риголетто», «Трубадур», «Травиата», мелодекламационный язык «Бокканегры» казался уступкой вагнерианству, а отошедшая в тень любовная коллизия между тенором и сопрано — попранием всех традиций итальянской оперы. Миланская редакция 1881 года, которую Верди осуществил с помощью верного Арриго Бойто, также успеха не имела. И вот уже полтора века «Бокканегра» проигрывает другим творениям композитора. К опере обращаются, как правило, лишь если хотят сделать приятное какому-нибудь звездному баритону, ибо партия титульного героя дает большие возможности для актерского перевоплощения.

    В России к «Бокканегре» впервые подступились спустя сто лет после мировой премьеры (постановки 1950-х в Куйбышеве и Свердловске), но репертуарной она у нас не стала, даже несмотря на то, что гастрольный спектакль «Ла Скала», показанный в Москве в 1974-м, мало кого оставил равнодушным. По тем же причинам, что и во всем мире, Россия предпочла более популярные вердиевские названия. Недавние памятные дни маэстро (в 2001-м и 2013-м) тоже обошли «Бокканегру» стороной. Казалось, вновь к этой опере обратятся у нас не скоро. Однако неожиданно она возникла в февральской афише Мариинки: первый петербургский «Бокканегра» оказался арендованной копродукцией двух итальянских театров — венецианского «Ла Фениче» и генуэзского «Карло Феличе» в постановке Андреа де Роза. Историческая реконструкция остается верной духу и букве партитуры: мрачная средневековая Генуя, полная интриг, доносов и злодеяний, противопоставлена завораживающим картинам бескрайнего моря — открытого, честного и прекрасного. Бесстрашный корсар Симон Бокканегра, становящийся в результате гражданской войны правителем республики, пытается привнести гармонию и благородство, почерпнутые у стихии, в жизнь соотечественников, что удается ему с огромным трудом, в конечном итоге ценой собственной жизни.

    Простые мизансцены, фронтальные позы, несуетность и статика, пение на авансцене — все в этой работе подчинено задаче максимально донести до публики музыкальные красоты оперы. А они колоссальны: остается только удивляться низкой востребованности произведения в мировом репертуаре. Да, ударных хитов здесь нет, но музыка полна как ярких драматических страниц, так и возвышенной патетики. Тема гражданского, общественного и национального согласия, высокого патриотизма настолько выразительна и искренна в этом творении Верди, что не может не вызывать отклика у зрительного зала.

    Представить редкую оперу Мариинке удалось достойно не только в постановочном, но и в музыкальном плане. Феноменальный триумвират низких мужских голосов подарил подлинное бельканто: звезда итальянской оперы Ферруччо Фурланетто предстал грозным, неумолимым Фиеско, радуя весь вечер насыщенным, фактурным вокалом; буквально превзошел себя баритон Владислав Сулимский (Симон) — звуча мощно и благородно. Столь же убедительным оказался и второй баритон — отпетый злодей Паоло в исполнении Романа Бурденко. Лирическая пара была менее удачной — сопрано Виктории Ястребовой (Амелия) не хватает интонационной точности и стабильности верхнего регистра, а тенор Александр Михайлов (Габриэль) аккуратной, если не стерильной, манерой вокализации больше бы подошел для исполнения опер Моцарта, нежели Верди. Хор Мариинского театра стабильно хорош, а оркестр под предводительством Валерия Гергиева выдавал и струящуюся мягкость, и неистовые децибелы, щедро расцветив великую партитуру и сделав восприятие поистине захватывающим.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    УВИДЕТЬ ДАЛЬ РОМАНА

    Формулу «даль свободного романа», изобретенную не Толстым, а Пушкиным, художники Мария и Алексей Трегубовы материализовали буквально: наклонный помост из светлого бруса выдается в зал, зеркало сцены перекрыто полотнищем — как бы мятая бумага, в нее встроена гигантская двустворчатая дверь, все вместе служит экраном, на котором видеограф Владимир Гусев рисует дрожащие, переливающиеся силуэты. Это, надо думать, персонажи, проступающие в воображении Толстого (когда он их сквозь магический кристалл еще не ясно различал) и/или в нашей памяти. Поначалу играют на авансцене, но постепенно поднимается завеса за завесой, открываются все новые глубины пространства, пока в финале помост не упирается в глухую черную заднюю стену сценической коробки.

    В спектакле режиссера Виктора Рыжакова самое интересное и захватывающее — динамика, мастерски выстроенное плавное неукоснительное изменение интонации, стиля и, следовательно, смысла. Который тоже проясняется слой за слоем и становится вполне понятен лишь в конце. А начинается все с откровенного гаерства: выходит «Наталья Ильинична, сотрудник музея» — когда играющая ее Алиса Фрейндлих впервые назовет Наташу Ростову, кокетливо прибавит: «Я полная тезка». Эта музейная дама в зеленой блузке с шарфом, в ботиках, с книжкой в руках, берется провести экскурсию — спектакль так и назван: «путеводитель по роману». Вслед за ней выкатывается толпа буквально клоунов: все обряжены в причудливые черно-белые одеяния, пародирующие моду 1800-х (хотя кое-кто в кедах), притом они еще и сметаны на живую нитку, белую по черному и наоборот; лица набелены, пририсованы цирковые усики, бровки, слезки. И играют поначалу приемами демонстративной буффонады — чего стоит сцена почти драки княгини Друбецкой и Катишь за мозаиковый портфель с завещанием графа Безухова, отца Пьера: Марина Игнатова и Александра Куликова изображают потешных разъяренных куриц.

    Все это парадоксальным образом близко Толстому. Потому что ненавистных героев он рисует сатирическими гротесковыми красками, и глумление, устроенное Рыжаковым и актерами, — их адекватный перевод на язык театра. Герои же любимые вообще-то приторны почти непереносимо (недаром Наташа Ростова давно превратилась в действующее лицо анекдотов про поручика Ржевского), и отстраненно-комическое их изображение приторность нейтрализует. (Это, кстати, впервые применили в спектакле «Война и мир. Начало романа», одном из лучших созданий Петра Фоменко.)

    Но сцена за сценой, капля по капле прибывает серьез. И вот уже старый князь Болконский — Анатолий Петров, клоун, как и все, в ночной рубашке под мундиром с подчеркнуто бутафорским орденом, умирает взаправду. И взаправду страдает княжна Марья — Варвара Павлова. И Николай Ростов — Андрей Феськов переживает разорительный проигрыш в карты достоверно, «по Станиславскому». И наконец Алиса Фрейндлих оставляет черточки «интеллигенции старой закалки», иронизирующей по поводу невежества нынешних школьников (цитаты из сочинений — серия реприз), и предстает в своей легендарной светоносности — пересказывая хрестоматийные сцены Наташи или впрямую читая ее реплики в диалогах.

    Тут становится понятно, зачем Рыжакову понадобилась великая актриса — она представительствует от лица утраченной, погибшей культуры, когда роман Льва Толстого «Война и мир» был необходимой интимной частью бытия огромного количества людей. Фрейндлих говорит о жизни, смерти, о смысле этого самого земного бытия — поскольку с высот ее духовного опыта позволительно говорить о таком, чтобы притом не было ни призвука пафоса, а значит, неправды.

    Но эта нота — не последняя. «Наталья Ильинична» уходит, отдав свою книгу Николеньке, сыну Андрея Болконского. Оставшиеся дочитывают по ней разговор Пьера и Николая из эпилога: «Ну и все гибнет… Все видят, что это не может так идти. Все слишком натянуто и непременно лопнет». Хотя и злободневный политический акцент — не конец. Конец — «Счастье», мадригал для хора Настасьи Хрущевой (на стихи панка Угла). Слабый лепет на фоне голосового аккорда, постепенно слова проясняются, их подхватывают все: "И теперь мы молодые уже будем навсегда…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ДЕСЕРТ

    «Голубая комната». Д. Хэйр. Театр «Сцена-Молот» (Пермский академический Театр-Театр). Режиссер Алессандра Джунтини, художник Екатерина Никитина.

    Плох тот эскиз, который не мечтает стать полноценным спектаклем. В новом сезоне афишу «Сцены-Молот» пополнил спектакль Алессандры Джунтини «Голубая комната», который является результатом режиссерской лаборатории 2013 года, прошедшей на фестивале «Пространство режиссуры». (Надо ли повторять, что лабораторное движение сегодня — важная составляющая театрального процесса, в особенности провинциального, и, живя под лозунгом «Театр нашего времени», «Сцена-Молот» ежегодно проводит лаборатории молодой режиссуры.)

    Молодой режиссер Джунтини — постоянный участник всевозможных театральных лабораторий, «Голубая комната» — не первая ее постановка, выросшая из эскиза. Один из последних спектаклей Джунтини — «Тирамису» — возник в ростовском Молодежном театре благодаря лаборатории «Театральный спринт» и был представлен в этом году на фестивале «Реальный театр». Теперь главный режиссер Театра-Театра может гордиться и «домашней» постановкой, ведь на пермской сцене появился свой «десерт» — именно так назвала новоиспеченный спектакль сама Алессандра Джунтини. Устами режиссера глаголет истина. «Десерт — плоды и сласти, подаваемые после трапезы; заедки» — читаем в словаре. Спектакль Джунтини — очередное сладкое блюдо, предназначенное лишь «для получения приятных вкусовых ощущений» и только.

    Пермские СМИ сразу же окрестили новую постановку «Сцены-Молот» «самой сексуальной премьерой сезона». Впрочем, такая репутация у пьесы Дэвида Хэйра, которая является лишь несколько адаптированной версией «Любовного хоровода» Артура Шницлера, сформировалась давно. И та и другая пьесы в свое время были обвинены в порнографии и запрещены к постановке, но обе, тем не менее, имеют свою судьбу не только на сцене, но и в кино. Впервые «Голубую комнату» увидели в 1998 году на Бродвее в театре «Донмар Уэйрхаус». Лондонский спектакль, в котором дебютировала как театральная актриса Николь Кидман, стал тогда настоящей сенсацией и за свою откровенность был назван критикой «театральной виагрой».

    Вкупе с местными СМИ возбудить интерес и возвестить зрителям о том, что им предлагают вкусить «запретный плод», была призвана афиша пермского спектакля. На ней разместили один из самых популярных и узнаваемых сюжетов в живописи — искушение Адама и Евы. Позаимствовав картину Лукаса Кранаха, театр внес в изображение свои коррективы. Запретный плод, то бишь яблоко в руках Адама, выкрасили в ярко-розовый — фирменный цвет «Сцены-Молот». А нагое тело Евы прикрыли мужским журналом схожего названия «Molot» с полуобнаженной моделью на обложке и нескромными заголовками на итальянском языке, как то: «Секс сближает? Правила любви без обязательств», «Стать чувственным, открываем секреты», «10 правил быть в тонусе в постели» и т. д.

    Сексуальные отношения мужчины и женщины — та тема, которая в последнее время волнует Алессандру Джунтини. В ростовском «Тирамису» только и делают, что пересчитывают оргазмы. Но если там о сексе лишь говорят, то в «Голубой комнате» им занимаются. Половая связь становится кульминацией каждого из десяти эпизодов пьесы. В коротких, динамично меняющихся сценах, перед нами предстают десять типажей разных социальных слоев, которые по очереди, случайно и неслучайно, встречаются и, поддаваясь мимолетному влечению, отдаются друг другу. И так по кругу, пока он не замыкается на первом и последнем герое. Не обошлось в спектакле Джунтини и без нетрадиционной любви: роль Драматурга, который в пьесе крутит интрижку сначала с Моделью, а потом с Актрисой, досталась Наталье Макаровой, что повлекло за собой трансформацию сцен в истории бисексуальных отношений.

    При всей фривольности сюжета спектакль Джунтини почти лишен натурализма. Предаваясь нахлынувшим чувствам, герои выплескивают свою страсть, в основном, через танцы, в связи с чем в спектакле возникает очень много музыкальных вставок. В некоторых же сценах секс настолько условен, что о произошедшем половом акте узнаешь только из уст героев. Драматургу, например, стоит лишь вдохновенно высказаться, демонстрируя свой «гигантский лексический запас», и вот он — блаженный оргазм.

    Лаконична сценография. В пустом пространстве сцены расставлены лишь деревянные ящики. Началом каждой новой истории сексуальных отношений становится «вскрытие» одного из них. Открытые один за другим ящики предстают целой галереей «современного искусства»: писсуар с подписью Дюшана «R. Mutt», наручники из секс-шопа, неваляшка, разобранный на части женский манекен, икона «Непорочное сердце Девы Марии», украшенная новогодней гирляндой, и т. д. Но все десять инсталляций, скрытых в ящиках, вызывают лишь эффект неожиданности у зрителей, никак не обогащая режиссерский сюжет.

    Надо заметить, что в каком бы театре ни работала Джунтини, ей всегда везет на актеров. В своих эскизах и спектаклях она делает очень точные распределения ролей. В «Голубой комнате» занята лучшая часть пермской труппы. Поэтому даже при проскальзывающей порой режиссерской безынициативности актеры умело используют предоставленную им свободу, импровизируют, вставляют злободневные шутки, которые зрители воспринимают с восторгом.

    «Это любовь!» — сообщают перед началом спектакля каждому зрителю, входящему в зал, и протягивают знаменитую жвачку «Love is…», внутри которой можно найти вкладыш с картинкой и коротким изречением, что такое любовь. Обратившись к пьесе «Голубая комната», Алессандра Джунтини пытается понять, существует ли настоящая любовь между мужчиной и женщиной (вариант: женщиной и женщиной). Однако все стремления режиссера обогатить легкомысленный и в то же время рискованный текст серьезным смыслом не делают спектакль ни пищей для насыщения, ни пищей для размышления. Нам подают только сладкое, а одним десертом сыт не будешь.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    АВАНГАРДИСТСКИЙ КОНСТРУКТОР

    «Яр». С. Есенин. Рязанский государственный областной театр для детей и молодежи. Режиссер Наталья Лапина, художник Николай Слободяник.

    Рязань. 120-летие Сергея Есенина. В Театре для детей и молодежи на Соборной площади, в так называемой рязанской «Соборке», силами петербургской постановочной команды перенесли на сцену повесть «Яр». Есенинская проба пера, под завязку набитая словарными сувенирами, чапыжниками и чапыгами, морочными ушуками и трепыхающимися вяхирями, в разгар юбилейных празднований, кажется, была обречена стать еще одним разухабистым букетом к мемориалу великого земляка. Но, может быть, в силу того, что руководитель театра Марина Есенина пригласила на постановку режиссера Наталью Лапину, человека есенинскому мифу постороннего (а она, в свою очередь, привела в работу художника Николая Слободяника и балетмейстера Майю Попову), спектакль вовсе лишен датского привкуса.

    Напомню, в центре есенинской повести — русский герой Константин Карев, который хочет вырваться из породившей его среды, изменить участь, сбежать. Второй герой — собственно, та самая среда, которая не отпускает, — яр. Яр многонаселен и многолик, а еще яр узорчат, цветист, избыточен, как архитектурное творение в стиле национального романтизма.

    Заходишь в зал, видишь ряды висящих досок и уже готов заподозрить, что нам расскажут о русском, посконном, корневом, но спектакль не намерен притворяться историей из крестьянской жизни. И даже если актеры на премьерном спектакле иной раз и предпринимают попытку явить на сцене народный характер, в борьбу с ними тут же вступает сценография Николая Слободяника, выстраивающая из досок и деревянных кругов супрематические картины.

    Несмотря на то, что на сцене есть герой Карев в исполнении Константина Ретинского и еще некоторое количество запоминающихся лиц из повести — Лимпиада (Елена Торхова), Ваньчок (Сергей Невидин), Аксютка (Дмитрий Мазепа), Филипп (Илья Комаров), — лучшее в спектакле Лапиной находится не в пространстве сюжета. Карев и в повести, и в спектакле — общее место, герой вообще, не пригодный для жизни, имеющий какой-то неопределенный изъян, а на самом деле — полая форма, которая должна напоминать множество других русских «иных», так же как сыгранный Владимиром Барановым дурачок напоминает всех других юродивых. И остальные герои — по-рогожински яростный пьяница Ваньчок, жизнелюбивый вор Аксютка, бедовая девица Липа — интересны как псевдорусский орнамент на модернистском здании «Яра». В сценической версии повести осталось немного от вычурного авторского текста. «С поникших берез» не падают здесь «обкалываясь, сосульки, шурша по обморози», и «в голубых глазах» не светится «затаенная боль», вместо этого визуальное и пластическое решение спектакля являют нам яр как авангардистский конструктор, собирающийся у нас на глазах. Сцена охоты на медведя, она же первая сцена в спектакле, указывает его точку сборки.

    Гурьба женщин и мужчин в белых нижних платьях, в пуховых шалях и шапках-ушанках, соответственно, высыпают на сцену. В танце-охоте, в танце-погоне платки и шапки сбрасывают в большую бурую шерстяную кучу на авансцене; стреляют — и вот он, убитый Каревым медведь. Ворох из ушанок и платков, этакая исконно-посконная русская протоматерия, уничтожена выстрелом из двустволки, и выстрел этот словно обозначает и смену угла зрения на есенинский текст, и начало бурного века авангарда. В пространство белых материй и деревянных конструкций входит красный цвет — на рябиновых бусах, женских платках, на отвороте Каревской рубахи. От сцены к сцене красного становится все больше, к деревянным конструкциям добавляются металлические, сценическое пространство визуально растет и «монументализируется». Всевозможные деревянные круги — как будто языческие, и деревянные перекрестия — как будто христианские, чем дальше, тем больше кажутся только живописной игрой линий и окружностей, которая увлекает и завораживает сама по себе. Вот женское тело в белом сарафане и красном платке раскачивается на подвешенной доске — это отравившаяся Липа, жертва Каревского побега, но это как будто и не важно. Начинает складываться другой сюжет: о художнике, заигрывающем своим творением с таким притягательным новым миром, куда он, как и его герой, хочет сбежать, о поэте, открывающем своеобразный ящик Пандоры, из которого и вырывается вся эта красная чума. Не китчевые гроздья рябины, раскатившиеся по планшету сцены, а только лишь красный террор, не деревянное колесо прялки, а железное пыточное колесо с деревянным подбоем.

    Весь этот визуальный сюжет время от времени вступает в конфликт с актерским существованием, в котором много характерного, бытового. Там, где это возможно, исполнители пытаются присваивать текст, оживлять своих героев и, кажется, даже обживают большой дощатый круг как интерьеры вполне себе реальной избы. В противовес массовым, камерные сцены Аксютки и Карева, Карева и Липы, Филиппа и Ваньчка сыграны словно бы в невидимой нашему глазу реалистичной декорации по деревенской прозе с крепкой сюжетной канвой. Некоторые из этих сцен сами по себе хороши, но, увы, никак не вяжутся с остальной визуальной феерией. Надо признать, что лучшее в этом спектакле, его сила и красота — это массовые сцены. Здесь актерское существование, сценография, пластическое решение синхронизируются, а сюжет повести и визуальный сюжет спектакля, наконец, находят точки пересечения, и мерещится, что есенинский Карев несет смерть не только героям повести, но также становится вестником скорого конца русского авангарда.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ШКОЛЬНЫЙ ДОСТОЕВСКИЙ

    /p>

    Юбилейный XXV Международный фестиваль «Балтийский дом» открыт. Тема этого года — классика русской литературы. В программе — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Чернышевский, Чехов… Кафка. Вопреки сложившейся традиции, первым номером в программе не спектакль Эймунтаса Някрошюса, а «Преступление и наказание» в изложении Театра им. Моссовета.

    «Р.Р.Р.». По мотивам романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание». Театр имени Моссовета (Москва). Сценарий, постановка, сценография и костюмы Юрия Еремина.

    Белый экран, за ним тень — тень сидящего мужчины. Он печатает на машинке. Печатает быстро. Лихорадочно быстро. Отбарабанив по клавишам, выхватив готовые листы из аппарата, без пяти минут писатель спешит к редактору, гордо вручает ему кипу страниц. На это видавший виды седовласый человек холодно бросает что-то типа: «„О преступлении“. Знаете, сейчас подобный материал в моде». Будущий наш друг не теряется, а лишь просит обозначить написанное не полным своим именем (больно рискованная тема статьи), а тремя заглавными буквами — «Р.Р.Р.». Так начинается на удивленье внятное, даже подробное сказание о жизни и духовных исканиях Родиона Романовича Раскольникова.

    «Р.Р.Р.» — образцово-показательная постановка классики. Идеальный школьный спектакль. Все герои и сюжетные линии сохранены. В каком-то смысле сохранена и структура романа, поскольку перед нами вполне себе полифоническое творение: у каждого из персонажей есть монологи, произнося которые, они ясно дают понять зрителям свое отношение и к людям, и к миру.

    Герои спектакля Юрия Еремина даже внешне соответствуют романным прототипам. Родион Романович (Алексей Трофимов) — высокий кареглазый брюнет. Соня (Анастасия Пронина) — совсем еще девочка-скромница с русыми волосами и необыкновенно тонким, высоким голоском. Разумихин (Андрей Смирнов) обаятелен, дружелюбен и суетлив. Свидригайлов (Александр Яцко) — щеголь, аристократ и хищник. Лужин (Роман Кириллов) при всей внешней опрятности омерзителен до такой степени, что хоть вставай и иди руки мыть. Дуня (Александра Кузенкина) — напротив, мила, очаровательна, но видно: девица с норовом. Пульхерия Александровна (Ольга Анохина) заботлива. Порфирий Петрович (Виктор Сухоруков) лукав и хитер. Мармеладов вечно пьян. Исключение, пожалуй, составляет Алена Ивановна (Юлия Чирко): старушка-процентщица, конечно, алчна сверх всякой меры, однако внешне ничего отталкивающего в ней нет. Совсем наоборот. Аккуратная, следящая за собой модница, при макияже и с чернобуркой на плечах.

    И понятно, что каждый из героев говорит текст хорошо узнаваемый, хрестоматийный. Если появляется Лужин, то речь идет непременно про «возлюбление» сначала себя, а потом уж ближнего. Если Свидригайлов — то про равенство с Раскольниковым и путешествие в гипотетическую Америку. Мармеладов вещает: «Бедность не порок, а нищета, сударь, — порок-с». Катерина Ивановна (Нина Дробышева) бредит про губернаторские балы и благородство мужа-алкоголика. Соня все больше специализируется по части сострадания. Главный же герой решает вопрос «тварь он дрожащая или право имеет?». А, дабы зрители чего не спутали, не додумали лишнего, мысли Раскольникова тезисно пропечатываются на большом экране, опускающемся с колосников по необходимости.

    Пространство, в котором разворачивается действие, неизменное во время всего спектакля, символично, точнее — знаково. Для символа оно слишком уж однозначно. Сцена опутана всевозможными металлическими конструкциями, коваными решетками, оградами и оградками. Через весь поворотный круг перекинут дугообразный мост, по которому туда-сюда ходит Родя в попытке принять решение. В пограничном он, короче, состоянии. Как и большинство героев. Дугообразный мост упирается в мост побольше и попроще, тянущийся через всю сцену — из одной кулисы в другую.

    Однако большая часть действия сосредоточена под мостами: здесь находится место конторке редактора, участку Порфирия Петровича, квартирке Алены Ивановны и роскошным меблированным покоям Свидригайлова. Здесь же — в крайне стесненных обстоятельствах, в каморке, похожей на «шкаф, на сундук, на гроб», где из предметов интерьера только письменный стол и кровать, — обитает Родион Романович. Везде темно — глаз коли. И сыро: по заднику ползут бесконечные дождевые капли. Осень. Петербург. Тоска.

    Единственное, что так и остается неясным, так это музыкальное оформление спектакля. То джазовые мотивы зазвучат из патефона, как, например, в сцене убийства Алены Ивановны; то вдруг и вовсе вступят скрипки и прочие струнные, угрожающе бодро наяривая, как будто мы не постановку русской классики смотрим — американский триллер категории «С». Освещение в эти особо опасные моменты резко меняется: в первой части с матово-желтого на хирургический слепяще-белый, во второй — на адово-красный.

    В финале — сцена признания, раскаяние, обмен крестами, поход на каторгу.

    P.S. До спектакля, во время церемонии, в фойе «Балтийского дома» была представлена видеоинсталляция, сопровождаемая музыкой «Двадцатипятилетней симфонии» Александра Маноцкова, написанной специально к юбилею фестиваля. Дама, сидящая рядом со мной, душевно так мне сказала: «Девушка, у вас очки зловеще сверкают, прямо как у Берии». Потом помолчала и добавила: «И вообще, я сижу здесь уже пятнадцать минут, и мне, кажется, уже достаточно искусства. На спектакль можно не ходить». Может, стоит иногда слушаться старших?..

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ШКОЛЬНЫЙ ДОСТОЕВСКИЙ

    Юбилейный XXV Международный фестиваль «Балтийский дом» открыт. Тема этого года — классика русской литературы. В программе — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Чернышевский, Чехов… Кафка. Вопреки сложившейся традиции, первым номером в программе не спектакль Эймунтаса Някрошюса, а «Преступление и наказание» в изложении Театра им. Моссовета.

    «Р.Р.Р.». По мотивам романа Ф. М. Достоевского «Преступление и наказание». Театр имени Моссовета (Москва). Сценарий, постановка, сценография и костюмы Юрия Еремина.

    Белый экран, за ним тень — тень сидящего мужчины. Он печатает на машинке. Печатает быстро. Лихорадочно быстро. Отбарабанив по клавишам, выхватив готовые листы из аппарата, без пяти минут писатель спешит к редактору, гордо вручает ему кипу страниц. На это видавший виды седовласый человек холодно бросает что-то типа: «„О преступлении“. Знаете, сейчас подобный материал в моде». Будущий наш друг не теряется, а лишь просит обозначить написанное не полным своим именем (больно рискованная тема статьи), а тремя заглавными буквами — «Р.Р.Р.». Так начинается на удивленье внятное, даже подробное сказание о жизни и духовных исканиях Родиона Романовича Раскольникова.

    «Р.Р.Р.» — образцово-показательная постановка классики. Идеальный школьный спектакль. Все герои и сюжетные линии сохранены. В каком-то смысле сохранена и структура романа, поскольку перед нами вполне себе полифоническое творение: у каждого из персонажей есть монологи, произнося которые, они ясно дают понять зрителям свое отношение и к людям, и к миру.

    Герои спектакля Юрия Еремина даже внешне соответствуют романным прототипам. Родион Романович (Алексей Трофимов) — высокий кареглазый брюнет. Соня (Анастасия Пронина) — совсем еще девочка-скромница с русыми волосами и необыкновенно тонким, высоким голоском. Разумихин (Андрей Смирнов) обаятелен, дружелюбен и суетлив. Свидригайлов (Александр Яцко) — щеголь, аристократ и хищник. Лужин (Роман Кириллов) при всей внешней опрятности омерзителен до такой степени, что хоть вставай и иди руки мыть. Дуня (Александра Кузенкина) — напротив, мила, очаровательна, но видно: девица с норовом. Пульхерия Александровна (Ольга Анохина) заботлива. Порфирий Петрович (Виктор Сухоруков) лукав и хитер. Мармеладов вечно пьян. Исключение, пожалуй, составляет Алена Ивановна (Юлия Чирко): старушка-процентщица, конечно, алчна сверх всякой меры, однако внешне ничего отталкивающего в ней нет. Совсем наоборот. Аккуратная, следящая за собой модница, при макияже и с чернобуркой на плечах.

    И понятно, что каждый из героев говорит текст хорошо узнаваемый, хрестоматийный. Если появляется Лужин, то речь идет непременно про «возлюбление» сначала себя, а потом уж ближнего. Если Свидригайлов — то про равенство с Раскольниковым и путешествие в гипотетическую Америку. Мармеладов вещает: «Бедность не порок, а нищета, сударь, — порок-с». Катерина Ивановна (Нина Дробышева) бредит про губернаторские балы и благородство мужа-алкоголика. Соня все больше специализируется по части сострадания. Главный же герой решает вопрос «тварь он дрожащая или право имеет?». А, дабы зрители чего не спутали, не додумали лишнего, мысли Раскольникова тезисно пропечатываются на большом экране, опускающемся с колосников по необходимости.

    Пространство, в котором разворачивается действие, неизменное во время всего спектакля, символично, точнее — знаково. Для символа оно слишком уж однозначно. Сцена опутана всевозможными металлическими конструкциями, коваными решетками, оградами и оградками. Через весь поворотный круг перекинут дугообразный мост, по которому туда-сюда ходит Родя в попытке принять решение. В пограничном он, короче, состоянии. Как и большинство героев. Дугообразный мост упирается в мост побольше и попроще, тянущийся через всю сцену — из одной кулисы в другую.

    Однако большая часть действия сосредоточена под мостами: здесь находится место конторке редактора, участку Порфирия Петровича, квартирке Алены Ивановны и роскошным меблированным покоям Свидригайлова. Здесь же — в крайне стесненных обстоятельствах, в каморке, похожей на «шкаф, на сундук, на гроб», где из предметов интерьера только письменный стол и кровать, — обитает Родион Романович. Везде темно — глаз коли. И сыро: по заднику ползут бесконечные дождевые капли. Осень. Петербург. Тоска.

    Единственное, что так и остается неясным, так это музыкальное оформление спектакля. То джазовые мотивы зазвучат из патефона, как, например, в сцене убийства Алены Ивановны; то вдруг и вовсе вступят скрипки и прочие струнные, угрожающе бодро наяривая, как будто мы не постановку русской классики смотрим — американский триллер категории «С». Освещение в эти особо опасные моменты резко меняется: в первой части с матово-желтого на хирургический слепяще-белый, во второй — на адово-красный.

    В финале — сцена признания, раскаяние, обмен крестами, поход на каторгу.

    P.S. До спектакля, во время церемонии, в фойе «Балтийского дома» была представлена видеоинсталляция, сопровождаемая музыкой «Двадцатипятилетней симфонии» Александра Маноцкова, написанной специально к юбилею фестиваля. Дама, сидящая рядом со мной, душевно так мне сказала: «Девушка, у вас очки зловеще сверкают, прямо как у Берии». Потом помолчала и добавила: «И вообще, я сижу здесь уже пятнадцать минут, и мне, кажется, уже достаточно искусства. На спектакль можно не ходить». Может, стоит иногда слушаться старших?..

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «LA GAZZETTA.COM, ИЛИ ЖЕНИХА В СТУДИЮ!»

    Впервые на российской сцене состоялась премьера оперы-буфф Джоаккино Россини «Газета». Премьерой порадовал зрителей в конце мая Санкт-Петербургский детский музыкальный театр «Зазеркалье».

    Сценическая судьба «Газеты», вышедшей на сцене неаполитанского театра почти двести лет назад, в сентябре 1816 года, поначалу складывалась успешно. Композитор находился в расцвете сил, ему было двадцать четыре года. Жизнь бьет ключом: признание публики, заказы на музыку поступают со всех сторон, у него бурный роман с будущей супругой… «Газету» Россини написал в промежутке между двумя шедеврами «Севильский цирюльник» и «Отелло», но ее судьба сложилась менее успешно. Даже партитура дошла до нас с утратами. Много лет спустя Россини вспоминал: «…У меня быстро возникали идеи, и мне не хватало только времени, чтобы записывать их. Я никогда не принадлежал к тем, кто потеет, когда сочиняет музыку». Истинный жизнелюб, гурман — ведь другой его страстью, как известно, была кулинария — он мог писать музыку, чтобы сдать заказ к сроку, и во время дружеской пирушки! «Дайте мне счет из прачечной, и я положу его на музыку», — эти слова тоже принадлежат итальянскому композитору.

    В XX веке упоминаний о постановке этой оперы нигде не встречается. В XXI веке сумели оценить изысканность музыкальной «кухни» оперы «Газета». В 2001 году на родине композитора, в итальянском городе Пезаро, где проходил россиниевский фестиваль, спектакль был хорошо встречен публикой. Его повторили в 2005-м в Барселоне — и вновь успех.

    В оригинале название оперы звучит так: «Газета, или Брак по конкурсу» (La gazzetta, ossia Il matrimonio per concorso). На афише зрители Петербурга увидели современный вариант «La Gazzetta.com, или Жениха в студию!»

    Сюжет комедии Гольдони «Брак по конкурсу» закручивается вокруг ситуации, когда неаполитанский коммерсант, желая выгодно выдать замуж дочку, хитрую и вздорную, дает брачное объявление в газете. (В лучших традициях современной науки по самопрезентации…) Потенциальные женихи должны предстать пред очами отца и дочери. Разумеется, будет и приданое.

    В сценической версии оперы молодого режиссера Софьи Сираканян, выпускницы кафедры музыкальной режиссуры Санкт-Петербургской консерватории, интрига закручивается вокруг событий на итальянском телеканале La Gazzetta. Действие перенесено в нынешний 2015 год. Здесь готовится пилотный проект реалити-шоу, вовлекающий в водоворот обманов, недоразумений, переодеваний, а также поисков истинной любви всех: от новоиспечённого директора до охранника. Участниками процесса становятся и трепетные девушки, и звезды эстрады. «Жертвам» шоу предлагается найти свою судьбу буквально вслепую в прямом эфире.

    Но по каким бы перипетиям ни проводила героев рука режиссера, в спектакле, поставленном по музыке Россини, важно, чтобы пели и играли хорошо. А это артистам «Зазеркалья» удалось: арии звучали на итальянском, языке оригинала, что составляет особое удовольствие.

    Начало спектакля — зарисовка действительности. Всюду кризис, все в редакциях происходит именно так: у СМИ нет средств, и число подписчиков, и рейтинги программ падают. Выход один — запуск новых реалити-шоу, поиск тем для статей-«гвоздей» в номер… Деловито снующие с озабоченным видом мальчики с телекамерами, электронными гаджетами в руках. В их репликах звучат слова Gougle, YouTube, Facebook. Звезда эстрады в джинсах и клетчатой рубахе навыпуск Альберто Трендуччо (Антон Росицкий) не расстается с электрогитарой. (Стиль «гранж» этой весной как никогда популярен.) Секретарша мадам Ля Роз (Екатерина Курбанова) — образец деловитости и сексапильности, администратор Траверсен (Егор Пропопьев) — воплощение современного офисного планктона.

    Актеры выходят на сцену прямо из зала. Может, от этого режиссерского хода появляется ощущение, что и не спектакль это вовсе, а реальность шагнула в театральный зал. Режиссер Софья Сираканян в спектакле особых находок и не предлагает. Использование известнейших реплик-цитат типа: «У вас ус отклеился…»? Или новый русский в малиновом пиджаке с устрашающего вида охранником в спортивном костюме? Все это уже было.

    Нынешний мир новости качает из Интернета. Но герои постановки, как и двести лет назад, узнают новости из газет — респект Карлу Гольдони. Забавно из зала читать их заголовки.

    Героям даны «усиливающие» их характеристику фамилии. Дон Помпонио Деньгелла (Александр Подмешальский), новоиспеченный директор телеканала, жадный и наглый. Звезда эстрады с неизменной гитарой, в общем-то неплохой парень, осаждаемый поклонницами, Альберто Трендуччо, охранник телеканала Филиппо Недалече (Дмитрий Танеев) (ни убавить, ни прибавить), подхалим и карьерист телеканала администратор Траверсен Гадеэтти.

    Творческий коллектив «Зазеркалья» использует весь арсенал современных технических средств для создания выразительной атмосферы комической оперы: фотографии, видеоконтент. Уютная сцена «Зазеркалья» становится местом совещаний, свиданий, рабочим кабинетом… В начале спектакля на сцене среди интерьера — и овальный портрет автора музыки Джоаккино Россини. Потом меняется директор телеканала, а новый велит заменить всю обстановку, портрет снимают. В финальных сценах среди всеобщего веселья трех свадеб одновременно портрет композитора появляется снова. Как прав художник-постановщик Алексей Левданский ненавязчиво, тактично используя эту деталь.

    Ведь именно он, Джоаккино Россини, с его невыразимо прелестной музыкой незримо был главным героем этой постановки. Действие оперы можно переносить во времени — сто лет назад, сто лет вперед, придумывать новые коллизии взаимоотношений героев и героинь — изящный, легкий, все сметающий на своем пути поток жизнерадостных звуков делает эту постановку успешной. Оркестр под руководством молодого дирижера Анатолия Рыбалко — полноправный участник премьеры — звучал в этот вечер превосходно.

    Хочется пожелать премьерному спектаклю «La Gasetta.com, или Жениха в студию» Джоаккино Россини, «солнцу Италии» по высказыванию Г. Гейне, радовать петербургских зрителей не один сезон.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    Обычно разбирать спектакли Жолдака — все равно что взрезать воду, и каждый возомнивший себя Моисеем неминуемо оказывается Ксерксом. Они густы и тучны, но бесхребетны, изобильны идеями и стилем, но скудны мыслью и методом; их неистовство отдает расхристанностью; сценическую форму они носят навыпуск, не заправляя, и загонять их в стройные концепции так же глупо, как повязывать галстук на косоворотку. От спектакля же, который громогласно именуется «ZholdakDreams» (пусть и не по авторской воле, в девичестве он прикидывался «Слугой двух господ», но худсовет лишил его стеснительности и пустил во все тяжкие), можно было ожидать уже совершенной феллиниевщины. А уж когда в начале спектакля на заднике-экране появляется луноподобный лик режиссера, рассказывающего, как он-де через неделю репетиций «заскучал и решил отключить логику», — триумфа центробежности чаешь с неизбежностью: ох, все, сейчас зарядит сплошь деконструкция, грехи наши тяжкие… И вдруг все оказывается… ну, не совсем так. Не как обычно.

    Нет, ни измены себе, ни лукавства здесь, разумеется, нет: скука преодолена, логика отключена. От гольдониевского оригинала оставлена, собственно, лишь завязка: Федерико Распони погиб, так что влюбленные Сильвио и Клариче могут пожениться, о чем и переговариваются их отцы. Все остальное — бесконечные фиоритуры, гэги и лацци, расцвечивающие и растягивающие сцену близкого счастья, за которой у Карло Гольдони некогда следовала полная пьеса испытаний — и которая ныне у Жолдака пребывает в стерильной пустоте. И потому, что, кроме нее, в спектакле почти ничего нет. И потому, что сцена эта — не та, которая, согласно драматургической нумерации, один или там четыре, а та, которая Малая БДТ и по которой ходят актеры, — буквально окружена космосом. Из нее вторгаются то ангелы, то иные какие пришельцы, из нее струится таинственная музыка (в кинопрологе представлены документальные показания астронавтов, якобы слышавших некую музыку при пролете над темной стороной Луны), в ней отсутствует вносимое гравитацией деление на верх и низ (засланный Труффальдино парит за окном, как за иллюминатором, и на реплике «я только что оставил его внизу» тычет пальцем куда-то вверх)… Се пустота, чреватая судьбой, и она сгущается вокруг уютно обставленной комнаты-капсулы, вокруг воркований Сильвио и Клариче и ужимок их родителей — то останавливая действие, словно стоп-кадром, то зацикливая его, то проступая тревожно-мутным заревом за высокими окнами. По своим функциям жолдаковское пространство — нечто среднее между метерлинковским домом из «Там, внутри» (если увидеть его не снаружи, как у Метерлинка, а «извнутри») и особняком из «Ангела-истребителя» Бунюэля, за порог которого нельзя было выйти без каких-либо рациональных причин. Однако, в отличие от Бунюэля, Жолдак своего ангела-истребителя показывает — их тут даже несколько. Рациональнее от этого замкнутость дома, впрочем, не становится. Зато, страшно сказать, становится — кинематографичнее.

    Потому что «Zholdak Dreams» строится на скрещении двух глобальных формальных мотивов: одного — пространственного, другого же — масочного. Маска здесь понята широко, намного шире даже, чем понимали ее мастера commedia dell’arte: Жолдак (возможно, сам того не осознавая) идет точно вослед теориям Ивана Голля, великого лотарингского сюрреалиста, согласно которым маска в театре — аналог крупного плана в кино, основа и первейший закон театра, позволяющий работать не с реальностью («театр — это не та реальность, в которой вы живете», заклинает зрителей Жолдак в своем прологе), но с «вещами за вещами», со сферой сверхреального, соответствующей детскому и архаическому сознанию. В «ZholdakDreams» маска — это и гипертрофированная лицевая деформация, которой подвергают себя пришельцы — «отражатели людей», и сама декорация, словно наложенная на космическую бездну и тем (мнимо) очеловечивающая ее, — и особенно голоса, переданные от персонажей двум актерам, сидящим на авансцене спиной к залу и вдвоем озвучивающим (с изумительной, надо заметить, виртуозностью и не меньшим обаянием) почти весь спектакль — за почти всех героев.

    Жолдак не столько ставит, сколько наколдовывает спектакль, извлекая персонажей из густой материи сцены, будто раввин Лёв — Голема из глины стен Пражского гетто.

    Дело даже не только в том, что «наложенный», как в кино, голос становится единой — за счет единства исполнителей и их вынесенности вовне площадки — звуковой маской действия, позволяющей (опять же в точном соответствии с метафорой Голля), словно на крупном плане, разглядеть-расслышать каждый шепоток и вздох; сцена, упирающаяся в экран, сама оборачивается экраном для озвучивающих, плоским подобием нарочито глубокой реальности — недаром получающаяся «фонограмма» так живо напоминает способ работы со звуком в некоторых фильмах Муратовой и Сокурова. Дело еще и в том, что весь спектакль благодаря этому приему оборачивается гигантским сеансом чревовещания: так своим голосом и своей волей оживляли кукол тираны немецкого киноэкспрессионизма, и те впечатывали мертвечину своей деформированной пластики в окружавшее их пространство кабинетов и замков, останавливая и раскалывая время — и перенимая сомнамбулическую поступь Судьбы. Жолдака здесь менее всего уместно именовать «режиссером» — человеком, организовывающим текст и формирующим единое пространство стиля; он не столько ставит, сколько наколдовывает спектакль, извлекая персонажей из густой материи сцены, будто раввин Лёв — Голема из глины стен Пражского гетто.

    Все это делает спектакль Жолдака, при всей медитативной пробуксовке сценического времени и всей энтропии действия под взглядом пустоты из окон, на диво цельным, но, по-видимому, для Жолдака — слишком уж классическим. И потому в «Zholdak Dreams» вводится еще один формообразующий мотив — киберпанк, становящийся во втором акте (точнее говоря, уже в финале первого) основным. Со всеми остальными мотивами он монтируется вполне органично: метерлинковская пустота оборачивается дигитальным бездушием, кукольность — автоматизмом, маска — машинной панелью; и даже деревянный смех ангелов X75, словно под копирку срисованный с «Маргариток» Хитиловой, образует чудный дуэт с металлическими интонациями заглавных «похитителей чувств» X101. Более того: сценичность киберпанка предъявлена Жолдаком столь убедительно (за исключением слишком уж навязчивых и потому поверхностно-техничных цитат из «Матрицы»), что может дать иным культурологам-энтузиастам прекрасный повод для ревизии, скажем, кроненберговских рефлексий (30-летней, впрочем, давности) о коррозии телесности в свете телесности театральной. И все же — киберпанк не столько встраивается в общий рисунок спектакля, сколько постепенно подчиняет его, не размывая, но разлагая, а то и разрушая. Энтропия и фатум, которые в первом акте порождали трагедийную реверберацию, во втором все чаще оказываются чистой, холодной данностью: вне конфликта, без процесса воздействия — а потому и театральность в этом втором акте оказывается обеднена и выхолощена. Он не беднее первого на блестящие режиссерские ходы, не грубее по рисунку, не менее точен — при всей экстравагантности — в разработке ролей. Он всего лишь переводит распад с уровня сюжета — на уровень стиля. Жолдак в своей «рефлексии о театре» доходит (вполне последовательно) до границы театра — и делает за эту границу каких-то полшажочка. А там — его спектакль свидетель — космическая пустота.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «KILL» ТИМОФЕЯ КУЛЯБИНА НА «ЗОЛОТОЙ МАСКЕ»

    «Kill» Тимофея Кулябина — один из претендентов на «большую форму». О нем у нас писали Ирина Алпатова в 74-м номере журнала и Дарья Макухина в блоге.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПОД УГРОЗОЙ АПНОЭ

    «Дыхание». Д. МакМиллан. Театр «Шаубюне ам Ленинер Платц» (Берлин). Режиссер Кэти Митчелл, сценография и костюмы Клоэ Ламфорд.

    Почти полтора часа двое безымянных героев — мужчина и женщина, семейная пара здоровых горожан среднего класса — крутят педали стационарных велосипедов и ведут длинный диалог на тему «а не завести ли нам ребенка?». Мизансцена не меняется: на черных, сделанных из переработанного материала кубах они посредством физических затрат вырабатывают электроэнергию, чтобы осветить сцену. Безмолвные помощники, располагаясь за их спинами, вторят движениям. На висящем посредине табло бегут цифры, соответствующие изменению численности населения планеты. Все соединено проводами.

    Такое построение мизансцены практически превращает происходящее в радиотеатр. Особенность длинного диалога героев — в его принципиальной банальности, обыденности. Вербальность диверсифицируется с помощью разнообразия дыхательных ритмов. Актеры ровно дышат, иронично подвергая сомнению аргументы друг друга в бесконечном споре об улучшении совместной жизни. Их дыхание немного прерывисто, когда они шепчутся, имитируя секс. Говоря о страшных экологических катастрофах, они не кричат, а лишь быстрее, загнаннее дышат. Но никакие дополнения не помогают избавиться от ощущения, что половина реплик взята из какого-то популярного пособия по психологии взаимоотношений. Текст будто призывает нас к постоянной идентификации — с собой, со своими знакомыми. Сюжет же развивается только через диалог, остроумие которого приедается, а драматизм постепенно сходит на нет. Только особая магия театра — мерцающий из-за неровного дыхания актеров свет — не дает этому статичному спектаклю превратиться в затянувшийся аттракцион.

    Собственно, стационарные, «прикованные» к одному месту велосипеды — символ того, что на самом деле отношения героев статичны. Они не развиваются, скорее, расползаются, разливаются, лейтмотивом звучит набор фраз: «мне все равно», «не имею понятия», «прости», «я тебя люблю». Значение имеет только последнее, потому что, мечтая о том, чтобы все вокруг были подобны им, «добрым людям», герои мечтают о человеческом единстве. Они обладают сознанием своей ответственности за экологическое благосостояние планеты, перспективы ее развития. Поэтому все женские монологи с подробной статистикой, кто, сколько потребляет кислорода и в каком состоянии находится природа, на самом деле совсем не только о проблемах окружающей среды. Кто-то страдает при мысли о нехватке ресурсов и не рожает единственного ребенка, а кто-то производит на свет одного за другим, вовсе не думая об их будущем. А будущее у всех совместное, общее в планетарном масштабе. Провода, идущие от сердец и ног актеров к осветительным приборам и табло, — это не связь человека с техническим прогрессом, а связи, пронизывающие весь мир, собирающие воедино людей, природу, все существующее. Эти провода невидимы в обыденной жизни, спрятаны за панелями, убраны под пол, но они существуют, а мы даже не задумываемся о том, как все работает. Как мы зависим друг от друга.

    Вне этой попытки создать экологически чистый спектакль человек не может давать свет школам, пользуясь беговой дорожкой, или обогревать больницы, катаясь на велосипеде. Но все мы на самом деле вырабатываем одну жизненно важную энергию — любовь. Ее распределение — это на себя, это на другого человека, это на мир, это на будущих детей — самое сложное, что есть в жизни, наш постоянный выбор. Ты любишь ближнего, твой ближний — своего ближнего, и так далее. Эта цепочка любви — в идеале — и должна быть человечеством. Но даже в спектакле герои понимают это слишком поздно, в момент последнего вдоха, когда актеры останавливаются и над ними гаснет свет. Получается по Славою Жижеку: «Возлюби мертвого ближнего своего».

    Думая, как стать счастливее, герои упускают время, чтобы быть просто счастливыми, дышать полной грудью. И может быть, это урок нам, зрителям — поменьше трепа.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЦИРК И НЕ ТОЛЬКО, ИЛИ ЛЮБОВЬ К СВОЕЙ ЛЮБВИ

    «Валентинов день». И. Вырыпаев. Небольшой драматический театр. Режиссер Вадим Сквирский.

    Две женщины — законная жена Катерина и любовница Валентина — свято хранят память о мужчине, которого уже лет двадцать как нет: в день рождения одной из них он умирает от сердечного приступа. Не смог, не выдержал, сломался, ушел. И хотя тем самым «подарочным» патроном смертельно ранило обеих, дамы смогли, пережили — и его, и себя прежних. Так и существуют: с дыркой в сознании и в сердце, пустотой в душе, в вечной ненависти и презрении друг к другу — слишком уж они разные. Чистенькая, дотошная, в розовом пальтишке аккуратистка Валентина (Татьяна Колганова), в особо нервные и тревожные моменты переходящая на латынь, интеллигентно недолюбливает помятую грязную алкоголичку Катю (Татьяна Рябоконь), крушащую, роняющую и опрокидывающую все на своем пути, путающую храм Христа Спасителя с «церковью Христа Спасателя».

    Все, что есть у шестидесятилетних бабок, ‒ память о былом чувстве да сохранившийся портрет Вали в огромном (он занимает все зеркало сцены), украшенном роскошной лепниной золотом квадрате. Перед ним на полу — ваза с цветами. Не то икона, не то фоторамка, не то памятник. А может, и вовсе — стена плача. В центре квадрата — отверстие, дыра. В дыре — ничего не выражающая физиономия молодого Вали: в первые минуты спектакля ее «затыкает» живое лицо артиста Даниила Шигапова.

    Под оглушающее пугачевское «А знаешь, все еще будет…» к нему обращается Валентина — Колганова: «Как ласково ты смотришь на меня, Валечка!» Произнесенные слова явно противоречат реальности. Договорив, она снимает портрет: на его месте остается черный квадрат, а у Вали в руках — рамка с дыркой. Понятно, все увиденное нами впоследствии — не более чем миф о Валентине, рассказанный устами женщин, которые, перефразируя Сергея Довлатова, «любят Валентина. И свою любовь к Валентину. И любовь к своей любви». На пустом месте, из маячащих в голове обрывков и фрагментов прошлой жизни они сочиняют истории, отчаянно сражаются за достоверность фантазий, хватаются дрожащими ручонками за иллюзии, надувая шарики, облекая воздух в форму. Очевидно: «ничего уже не будет», все случилось, схоронилось там, за выстрелом. В настоящем же кроме дырявого портрета без лица у Вали осталась аудиокассета, которую та бережно хранит в полиэтиленовом пакете, завернутом в тряпочный мешочек, уложенный в бархатный футляр. На кассете — записанные слова Валентина: многократно повторенное «единственная, единственная, единственная…». Ее в особо тяжкие моменты включает Валентина и плачет, плачет, плачет. У Кати помимо того же портрета, который она периодически уворовывает у Валентины, в наследство от мужа осталась водка: «беленькой» проводница Катерина заливает пустые дни, воскрешая в памяти прожитые — «нестерпимо счастливые» — годы.

    Там, где Татьяна Колганова ограничивается созданием образа не столько даже комической старухи, сколько комической тетки, Татьяна Рябоконь отчаянно идет до конца, выстраивая роль на контрастах.

    Катя до замужества — девушка с двумя хвостиками, в небесно-голубом платье в клетку, неизменно босая. Она любит Валентина так, что готова упасть перед ним на колени. И падает, приходя «по-соседски в гости за маслом».

    Катерина в период брака — с собранными на прямой пробор в пучок волосами, затянутая в форму проводницы, перегруженная рюкзаками-чемоданами-сумками дама на платформе. Ей нестерпимо переносить груз измен, тяжесть жизни, но она, как некрасовская «женщина из русского селения», взвалив на себя все, молча тащит эту ношу, никого ни в чем не обвиняя.

    Бабка Катя — вечно пьяное нечто в грязной засаленной тельняшке без рукавов и вытянутых на коленях, надетых на левую сторону трениках. На голове — всклокоченный пергидрольный парик. На ногах — растоптанные, раздолбанные чоботы. Артикуляции никакой, движения смазанные: от количества выпитого тетя Катя не может связать двух слов, не в состоянии сделать и пары шагов по прямой. Одно слово — «урод», как называет Катю Валентина.

    Лирический образ девушки из прошлого, робко укрывающей простынкой любимого, безбожно храпящего в первую брачную ночь, и тихонько сворачивающейся калачиком рядом, созданный Татьяной Рябоконь, в сопоставлении с клоунессой из настоящего дает наглядное представление о мере и степени личной катастрофы. С уходом Валентина жизнь ее потеряла смысл, оставив в наследство голую, полую форму существования. Цирк, да и только. Забавная в начале, откровенно комичная после, в итоге Катерина в исполнении Татьяны Рябоконь оказывается персонажем трагическим. Даже смерть ее, решенная гротесково, не выглядит смешной.

    Снятие трагического происходит лишь в финале: Валентина Татьяны Колгановой, пережившая всех и вся, умотанная по самую маковку в какое-то тряпье (в таком виде она очень похожа на Ферапонта в исполнении Сергея Уманова из «Трех сестер» Льва Эренбурга), приползает на кладбище. Стена плача поворачивается, превращаясь в стену для захоронений со множеством фотографий, около каждой из них — по свечке. Перед старухой — два венка, сквозь которые, как в начале сквозь золотой квадрат, проглядывают лица Валентина и Катерины. «Здесь был Валя», «Здесь была Катя» — гласят траурные ленточки. Здесь же остается и Валентина.

    Вадим Сквирский, поставивший на сцене Небольшого драматического театра «Преступление и наказание», во второй работе усугубляет гротеск. «Валентинов день», названный в программке «спектаклем-валентинкой», с его бесконечной клоунадой, потоками пива, шампанского и водки, с траурной рамкой в начале и похоронными венками в конце — конечно, валентинку напоминает лишь отчасти. Однако в отредактированном В. Сквирским варианте пьесы на первое место выходит не игра со временем или советскими мифами, как то было в тексте Ивана Вырыпаева, а чувственная тема, когда «влюбленных много, он один» — песня, напеваемая Валентином. Здесь уже гораздо меньше черного юмора и больше света. Этот спектакль, лишенный тяжести и грузности смыслов, хитро устроенный образно, смотрится непривычно легко. Цирк, но не только…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЗЕРКАЛОМ ПО ГОЛОВЕ

    Новая сцена Александринского театра показала «Теллурию»: первый опыт постановки свежего романа Владимира Сорокина предпринял здешний главный режиссер Марат Гацалов.

    Еще только роман Сорокина «Теллурия» вышел из печати, а МХТ уже рапортовал, что завладел правом на театральную версию. Называли и режиссера Константина Богомолова, чья трактовка «Льда» на сцене польского Театра Народовы пришлась писателю по сердцу. Публика гадала, будет ли мхатовская «Теллурия» пастишем на актуальные темы, как «Идеальный муж», или бесстрастным спектаклем-ритуалом, как упомянутая варшавская постановка. Но тут случился конфликт на премьере «Карамазовых», Богомолов уволился из МХТ, а проект закрылся, так и не успев обрасти подробностями. В том, что «Теллурию» быстренько перекупила Александринка, невольно подозреваешь очередную интригу вековечного соперничества ее худрука Валерия Фокина с Олегом Табаковым, хотя не исключено, что это домыслы и единственной причиной сделки была внезапная страсть Марата Гацалова к опусу Сорокина.

    Плод страсти, явленный зрителям как раз в положенный срок — прошло девять месяцев, оказался странным и несколько расплывчатым. Казалось бы, фантазмы «Теллурии», в которых поровну литературной игры, сатиры и смелой футурологии — все эти Соединенные Штаты Урала, крестовые полеты против салафитов, живородящие валенки и умная береста, геи-туристы в Сталинграде и наркотрипы от вбивания теллуровых гвоздей в мозг, — взыскуют перфектности. Спектакль Марата Гацалова, напротив, довольно безразличен к зрителю и совсем не борется за его внимание. Дискомфорт и растерянность публики тут входят в стоимость билета.

    Обладатель оного попадает в полутемный шатер, рассеченный множеством раскачивающихся прямоугольных зеркал. Стулья расставлены в беспорядке, куда садиться — неясно, куда смотреть — непонятно. Инсценировка Екатерины Бондаренко не только не вытянула пеструю разноголосицу романа в линейный сюжет, но сообщила ей дезориентирующую клочковатость. Актеры, словно черти из табакерки, возникают то в центре игрового пространства, то подают голоса из дальних углов: приходится вертеться на стуле, прислушиваться и приглядываться. Акафист государеву топ-менеджеру, страдания замоскворецкого Гумберта Гумберта, бодрый телерепортаж из Кельна — и далее по списку Сорокина — превращены в короткие актерские выходы, лишенные драматургического развития, обрывающиеся на полуслове и заглушаемые саунд-экзерсисами композитора Владимира Раннева. Кого-то, как несчастного кентавра (Тихон Жизневский), просто не слышно: он бубнит текст себе под нос, кто-то, как принцесса Татьяна (Мария Зимина), начинает хохотать невпопад, безжалостно разрушая сорокинский саспенс.

    Гацалов охотно допускает в спектакль фальшивое, бравурное интонирование в провинциальном духе. Больше того, артисты в его «Теллурии» позволяют себе сбиваться, словно не выучили текст, подглядывать в шпаргалки и обмениваться громкими шепотами: «Андрюшка, погоди, через пятнадцать минут все кончится, пойдем домой». Ощущение тотальной неотрепетированности и всепроникающего непрофессионализма дополняет вполне себе безумный реквизит: лошадки из проволочной сетки и костюмы: то нелепые камзолы, достойные тюзовской «Золушки», то офисные пиджаки с чужого плеча и с не оторванными магазинными этикетками.

    Разумеется, «Теллурия» Гацалова — не провал провалов, а театральная провокация, своеобразный троллинг. Гацалов смеется над зрительскими ожиданиями, над стремлением одной части публики — уловить сюжет, другой — поймать смешную шутку, политическую аллюзию или многозначительный символ. Псевдосимволические обманки тут раскиданы щедро: начиная от кубиков с портретами Сталина, из которых артисты сооружают нечто вроде пирамиды, заканчивая пляшущими человечками на вспыхивающей под потолком видеоинсталляции. Что это значит? Да ничего. Значащими тут оказываются только лица зрителей, преломленные в зеркалах, да возникающие на видео окна однотипных городских новостроек, из которых эти зрители и пришли.

    А еще там, на видео, стоп-кадры из совковых телесериалов, и это хорошая подсказка, разъясняющая замысел режиссера. Гацалов, если угодно, инсценирует медиапространство современной России. Все эти инфернальные голоса с разных сторон — то хорошо поставленные, как у диктора Левитана, то пискляво-заикающиеся, проповедующие духовные скрепы, коммунизм, сталинизм, государство, христианство, сепаратизм, единство или теллур,— страшно узнаваемы. Режиссер создает микрокопию информационного шабаша, многогласого абсурда, захватившего страну сегодня, лезущего каждому невольному зрителю и слушателю в глаза и уши. А заодно выворачивает его изнанку: все это говорит и показывает компания вялых и зевающих актеров, сверяющихся со шпаргалками и считающих минуты до ухода домой.

    Вряд ли это поучительное зрелище ждут какие-то цензурные препоны, уж больно вычурным оно оказалось. Проблемы, как ни странно, могут возникнуть с самим Сорокиным, спектакль пока не видевшим. Еще памятен скандал с «Не Гамлетом» Андрея Могучего, в котором использовались тексты сорокинской «Дисморфомании». Сорокину не понравилось, и он не стал молчать: спектакль перешел на полулегальное положение, а вскоре был снят с репертуара. Неизвестно, как отреагирует живой классик на превращение его блестящего текста в подобие информационного шума, а тем более на вставленный в спектакль рискованный аттракцион «Поедание торта в виде головы Владимира Сорокина». Потерять «Теллурию» Гацалова вашему корреспонденту не хочется по одной, сугубо личной причине. Со мной рядом в зале сидел колумнист некоей одиозной пропагандистской газеты, и отдельным удовольствием было смотреть на его лицо, отраженное зеркалами. Гримаса недоумения сменилась сначала выражением злобы, потом обиды. Вот бы им всем устроить культпоход в театр, а в ответ на претензии цитировать уже вовсе не Сорокина: «Неча на зеркало пенять».

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СИГНАЛЫ ХОЛОДНОЙ ВОЙНЫ В ОТДЕЛЬНО ВЗЯТОЙ СЕМЬЕ

    «Сигналы примирения». М. Крапивина. Прокопьевский театр драмы. Режиссер Вера Попова, художники Леша Лобанов и Катерина Андреева.

    Прокопьевский драматический второй год подряд становится лауреатом конкурса Министерства культуры РФ, направленного на поддержку современной драматургии. Премьерой этого сезона и результатом выигранного гранта стал спектакль по пьесе Марины Крапивиной. Любопытно, что Прокопьевский театр получил исключительное право на постановку. Так что премьера театра стала еще и российской премьерой.

    У спектакля необычный жанр — спектакль-квест. И зрелище это на самом деле очень похоже имитирует компьютерную игру-бродилку. Зрители вслед за актерами после каждого действия перемещаются на новую площадку. Декорации не переставляют — передвигают публику. И эти переходы — из больничной палаты на запущенную подмосковную дачу, а оттуда — в пустую квартиру, подготавливаемую к ремонту, — как путешествие по лабиринтам отношений.

    Пьеса Марины Крапивиной рассказывает, в сущности, тривиальную историю: у Николая Андреевича случился инсульт. У его койки в больнице безотлучно дежурит дочь Анна. Она озабочена темой наследства: если отец не напишет сейчас завещание, то и квартира, и дача могут отойти его второй жене Алле. А Алла мечтает, чтобы все имущество досталось ее сыну. А Николай Андреевич не намерен думать ни о каком завещании (дурная примета, он еще пожить хочет!) и барахтается, как в тине, между тихой ненавистью двух женщин.

    Собственно, персонажи (так, как они прописаны в пьесе) сочувствия не вызывают: корыстные, жесткие люди, не люди — функции, беспощадно направленные к одной цели — как быстрее выйти на иной уровень благосостояния. И в этом смысле спектакль еще больше походит на компьютерную игру. Кого здесь первым выведут за пределы «игрового поля»? Неважно: ни над кем слезу не сроним. Важен азарт борьбы.

    Однако, если бы все было так же плоско, как на экране компьютера, театру, понятно, было бы вовсе неинтересно затевать этот разговор. В том-то и дело, что сквозь «квест» современных семейных отношений здесь отчетливо просвечивают людские страдания и боль живых душ.

    Вера Попова чрезвычайно точно распределила роли. Замечательна, например, Алевтина Серебрякова в роли Аллы. Ее героиня — развеселая потаскушка, всегда слегка подшофе, сохраняющая в свои весьма почтенные годы манеры всеобщей «подруги жизни». Ее легкомыслие ошеломляет: инсульт мужа для нее — лишь повод поговорить о собственных недугах. Ее претензии к падчерице — словно обидки девочки-подростка к сверстникам, которые не хотят с ней дружить. Ее главный интерес — неугасшее либидо, которое, похоже, до сих пор бьет ключом и реализуется без всяких тормозов… Такая вот «огневушка-поскакушка» на пенсии. При этом на любой вопрос, который ставит перед ней жизнь, у нее есть готовый рецепт. Чаще всего взятый из желтой газетки про здоровье и семью. Да, глуповатая, ленивая и неуемная Алла раздражает. Но в какой-то момент вдруг ясно видишь: именно с такой вот веселой дурындой старику хорошо. Отстаньте все от него! Дайте дожить свой век не как правильно, а как хочется.

    Владимир Марченко в роли грузного и одышливого Николая Андреевича играет не болезнь, а то, что остается от человека вследствие болезни. Инсульт, как известно, вычеркивает много важных умений (говорить, слышать, четко понимать происходящее и пр.). Так вот. В интерпретации Марченко нетронутым остается лишь основной инстинкт. Именно это, и ничто другое, является у его героя базовой основой личности. Отцовская привязанность? Чувство признательности? Долг? Память? Все пустое, все мимолетно! Страсть к непутевой Алке, причудливо перепутавшаяся в сознании с любовью к первой жене, бередит ему угасающую душу.

    Наталья Денщикова в роли Анны, дочери Николая Андреевича, не столь колоритна, наоборот: она нарочито приглушена, стерта, акварельна. Но сквозь эту акварельность просвечивает несгибаемость человека, ведущей эмоцией которого является долженствование. Она самоотверженно ухаживает за отцом не потому, что любит или жалеет его: ею движет чувство долга. Она молча, но твердо противодействует Алле не потому, что ей претит вся ее природа (вернее, не только потому). Просто она уверена, что ПО СПРАВЕДЛИВОСТИ все, что нажито ее матерью, должно достаться ей, а не разойтись на отцовские прихоти.

    В спектакле есть замечательный момент: отец и дочь на даче ждут возвращения Алки с электрички. Ночь. Она задерживается. Телефон не отвечает. И кажется, вот сейчас обязательная Анна вопреки своему жестокосердию предложит отцу: пойдем встречать. Увы! Этого не происходит. Струнка любви к отцу так и не зазвучит в дочкином сердце.

    Как не отзовется в сердцах персонажей сочувствие к причудам стариков или к плачу младенца на даче. Отличную, кстати, деталь нашла режиссер для выражения этой мысли: плач доносится из какой-то адской машинки, вроде автомобильного аккумулятора, которую носит при себе молодая мать (Ольга Гардер). Для нее, как и для других членов семьи, младенец — только источник раздражающих криков, не более. Услышать в его плаче сигнал к потребности в любви, в живом отклике нежного сердца окружающие неспособны.

    Тем не менее, авторы постановки все-таки рассчитывают, что «сигналы примирения» будут услышаны публикой. К слову, необычное название пьесы объясняется в программке: «Сигналы примирения — язык телодвижений собаки, используемый ею для выражения состояния стресса, самоуспокоения и избегания социальных конфликтов».

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    …И ЕЩЕ СЕМЬ ДНЕЙ ОДНОГО ГОДА

    (продолжение Любимовки-2014)

    Признаюсь сразу: эстафету получил буквально ‒ столкнулись мы с Татьяной Джуровой на углу Трехпрудного и Мамоновского. Она спешила с обсуждения «Магазина» Олжаса Жанайдарова на поезд, а я бежал на читку «Хорхароны» Ярославы Пулинович. Или все же «Хорхарона»? От «Хор Харона» ‒ оригинальной распевки, придуманной одним из персонажей пьесы, некогда провинциальным, а ныне столичным хормейстером. Давным-давно он возглавлял жюри детского вокального конкурса, где, вручая приз победительнице, «напророчил» ей будущее большой актрисы. Девочка и выросла большой, вот сольная карьера не задалась. Но, даже прозябая в роли подпевалы в хоре, она старается добрать свой «звездный» статус за чужой счет. Манипулятор без страха и упрека, а также без совести и хоть какой-то задней мысли о содеянном, она заставляет весь мир вертеться вкруг себя. Последствия чего весьма и весьма печальны, вплоть до (само)убийства старшей сестры…

    Читка «команды Скворцова» — давно отдельный номер в рамках фестиваля, который, вне зависимости от имени драматурга, не первый год собирает своих поклонников. И то, как прочитала за героиню Дарья Екамасова, надолго отбило у ряда режиссеров желание за пьесу браться — либо приглашай эту актрису на главную роль, либо отложи-ка текст подальше, пока не выветрится слишком сильный, запоминающийся образ «зла в чистом виде».

    И хотя пьеса эта из внеконкурсной программы, но грех было пройти мимо. Ведь Хорхарона уже — как имя собственное. Собирательный образ «добрых сих», как греки иносказательно называли гарпий, оказался одним из самых востребованных персонажей нынешней «Любимовки». Инфантильные нимфоманка, мечтательница или духовно стерильная хипстерша, заботливо взращенные старшими сестрами, — различные и вариации характеров, и комбинации взаимоотношений далее встречаются в пьесах «Сестромам» москвички Евгении Некрасовой и «От безделья ты отпустишь всех китов в океан» Полины Бородиной из Екатеринбурга.

    Название последней пьесы — «неправильный» перевертыш поговорки про рыбку из пруда. Ну так и у сестер не все как у людей. Младшая, «дьявольская центрифуга», «все вокруг засасывает в водоворот бессмысленности и инфантильности», так и сяк вертит старшей. Но после ее смерти сестры оказываются не на распутье даже, а просто перед фактом — одна из них жила не своей жизнью, второй и вовсе как бы не существовало. Эпизодически появляющиеся мойры лишь подтверждают это. Ну как мойры? — бабки на поминки пришли, бормочут что-то, проволоку «купаросовую» в землю с геранькой тянут. Старшую Валю все кличут Люськой. А младшую, в наушниках сидящую у гроба матери, в упор не замечают. Но вот, словно Лахесис, мелькнувшая как вспышка лампочки третья старушка предупреждает мать: «Не кушай яблоки! Грешно до Спаса яблоки кушать, блудниц вырастишь!» Блудницей и выросла младшая, повесив на старшую, так и оставшуюся старой девой, своего ребенка. Его она предлагает забрать с собой, когда та собирается-таки начать собственную жизнь. Но дальше сборов сумки дело не идет — созависимые сестры никак не могут расстаться, а отказ одной взять на себя воспитание сына подписывает приговор обеим. Прощание происходит в старом, обреченном на снос доме, квартира заперта изнутри, ключ выброшен, и экскаватор уже начал рушить стену. Но в миг, когда уже «идет красный кирпичный снег», в сумке старшей сестры звенит будильник… Пьеса вызвала много споров. Один, с ареопага, вообще ничего не понял — зачем тут бабки? к чему флешбэки? Другие радовались появлению женской драмы, в которой героини, наконец, вышли за пределы заданного годом ранее треугольника «кухня-истерика-постель». А ставивший читку режиссер Петр Кротенко торжественно пообещал, что после доработки текста пойдет с ним по миру, театральному миру, и, стучась во все двери, обязательно добьется постановки.

    Таким же литым текстом видится и «Сестромам» — хипстерская драма, как определил жанр пьесы Артем Семакин. Автора пьесы от этого буквально перекосило — хипстеров она явно не любит. И, видя это, режиссер поспешил обратить свои слова в шутку. Актеров же он обрядил то ли ангелами, то ли птицами Гамаюн — у каждого за спиной огромные белые картонные крыла, расписанные черным маркером то под ситец в ромашках, то под полосатый «адидас». Что окупило себя сполна — легкий, певучий текст они так же убаюкивающе-бегло прочитали. Язык яркий, слова точные, мысли правильные и метаморфозы неожиданные. Такие, как, к примеру, старшая сестра-совесть, которая в образе той самой птицы Гамаюн после смерти является к неблагодарной младшенькой. Она ж на Анечку, как зовут главную героиню, лучшие годы положила, а та на ней крест поставить пыталась еще при жизни. Ну не вписывалась старшая в верно, казалось бы, выстраиваемую биографию: «Анечка — всюду ладненькая, маечки под курточкой, кеды, бритые височки, острые крылышки-лопатки. Расправила, полетела. Ровный хипстер без истерик, но с щепоткой богемщины. Бог любит таких, как Анечка, — средненьких, ладненьких повсюду. Все во мне хорошо, кроме сестромама. Да и не в самом сестромаме дело, а в долге к сестромаму мотания. Долге говорения. Долге выслушивания. Долге делания вида. Сестромам хворал всеми заболеваниями, которые могут только влезть в живот». Но сестромам того зла не помнит — она видит будущее, в том числе результатов Анечкиной деятельности. Та превратилась в этакого «ангела-мстителя», верша правосудие на свой манер. Она ведь тоже незлопамятная — зло сделает и не помнит о последствиях. И по всему выходит, что «пластмассовый мир победил». Хотя это поколение слушает другие песни: Анечка, похоже, — из репертуара Земфиры позаимствованное не только имя, но и образ. Но Евгения Некрасова явно не симпатизирует хипстерам, а язвительно их высмеивает: добро должно с умом быть, а не с кулаками. И — с Богом, а не Бобо, богемой.

    Ну а с реальным прототипом подобных героинь познакомил уже начинающий драматург Артем Материнский. В недавнем прошлом соцработник, он обобщил свой опыт в пока еще материалах к докудраме «Сироты». Суть, вкратце, в том, что приемная мать боится погибнуть от рук дочери и пытается отказаться от опеки. А та, напротив, в опеке как раз нуждается, но в опеке личности сильной. На худой конец — ласковой и любящей. Желания эти, правда, подспудные — на поверхности жестокость, злоба и сексуальное распутство. Но все это от недопонимания, а, точнее, отсутствия какой-либо рефлексии вообще. История, с горем пополам прочитанная режиссером Варварой Фаер и самим автором, тем не менее вызвала неподдельный интерес и живые обсуждения и за порогом театра. Литература литературой, но когда такие «сироты» и впрямь встречаются в жизни, и могут даже прийти на премьеру?..

    К слову, пока готовилась читка, название еще незавершенной пьесы трансформировалось в «Ребенка Кинг-Конга» и, видимо, с ним уже пойдет на афиши. Хотя заявку на спектакль уже успел зарубить экспертный совет при Минкульте РФ, один из самых культурных на всю Евразию членов которого заявил, что во времена Майдана такую пьесу ставить нельзя. Но что позволено сыграть в Доке, то неведомо чиновничьему уму. Сыграть же одну из ролей в будущем спектакле согласилась Татьяна Догилева.

    А вот спектакль, считай, готовый — редкое явление на «Любимовке». Но Татьяне Лариной, ставившей читку «Неровных кончиков» Галины Журавлевой из Рязани, это удалось. Вышел тихий, маленький шедевр нынешнего фестиваля о буре в большом стакане воды. Точнее, кофе. Но стакан «именной», пусть бумажный, зато порция «гранд» — все как в жизни Светланы, 30-летней парикмахерши. Родом из семьи, как нынче бы сказали, нищебродов, она сызмальства претендовала на большее, но ради независимости, в том числе и финансовой, оставила школу и ушла в ПТУ. Годы лишений и унижений, но зато у нее теперь свой маленький бизнес — парикмахерский салон. Некогда среди клиентов она встретила свою нынешнюю подругу-журналистку, с которой и ведет заочный спор. Очевидно, что при равных возможностях она, Светлана, начинала с низкого старта, но окрепла и поднялась. А та, рванув сразу с высокого, и сейчас пребывает в каких-то заоблачных сферах, все порываясь мир спасти. У мастера укладки и завивки такие завихрения в голове не укладываются: и сама-то она вроде такая чеховская героиня, все стремившаяся пусть не в Москву, а в Петербург, но если ради мечты нужно бросить все, что досталось кровью и слезами, — тут уж увольте. С другой стороны, она со все возрастающей очевидностью понимает, что не будь у нее такого прошлого, вполне возможно, и она сейчас бы волонтерила. Ну или другим общественно-полезным трудом занималась. Она эту подленькую мысль о «счастье для всех и даром, и пусть никто не уйдет обиженным» от себя гонит, и на подругу зло держит. Вот эту сильную натуру, раздираемую такими противоречиями, и сумела показать актриса Наталья Горбас.

    Кому-то не жалко такого персонажа, других же он примиряет со своими близкими. А в третьих вселяет надежду, что если и будет еще в России революция, то делать ее будут такие вот люди — всего добившиеся сами непосильным трудом и своим же умом дошедшие до протестантской этики европейцев и морали американских консерваторов. Труд не только сделал из обезьяны человека, но и до сих пор облагораживает его. Вот только у человека порой на большее уже и сил не остается…

    Были на фестивале и более злободневные, причем, женские пьесы, но читок их, увы, услышать мне не довелось…

    Но не только слабый пол задавал тон на фестивале. Мужчины зачастую тоже давали жару. Порой горячечного. Вот в фантасмагории «Все будет хорошо» красноярца Василия Алдаева гуляют ирландские сквозняки — и от Сэмюэля Беккета сюда надуло, и от Флэна О’Брайена нанесло. С юмором не просто описать, но и разобраться, куда и до чего могут довести простого полицейского или загулявшего моряка собственные тараканы, выходящие иногда на прогулку не из головы, а из штанины, под силу профессиональному психиатру, ну так Алдаев таковым и является. Пересказать хитросплетение сюжетных линий в двух словах сложно, но вот режиссеру Даниилу Романову удалось сделать компактную, энергичную читку, от чего смысловые и временные неувязки, возникающие у многих при чтении пьесы на бумаге, встали по своим местам. Хотя такого поворота, точнее, акцента на своем тексте сам автор и не предполагал.

    А вот располагал ли Ринат Ташимов при написании своих «Пещерных мам» текстом пьесы Марины Зелинской «Божий медведь» или слышал его ранее — до попадания на «Любимовку-2014» он читан был на лабораториях, — не знаю, но избавиться от ощущения, что это своеобразный ответ по принципу «а вот еще случай был», сложно. Уж очень много точек соприкосновения и совпадений в сюжетных поворотах, и даже песенка про маму для мамонтенка тоже «звучит». Но если у ростовского драматурга бродит медведь, как из страшной русской народной сказочки для взрослых про «скырлы-скырлы, на липовой ноге», то у екатеринбуржца зверь этот уже на цирковом велосипеде круги выписывает. Фигуры при этом у него все трагикомические получаются.

    Из могилы пропал отец семейства, вдовы начинают искать, но не по закоулкам, а в параллельных мирах, устраивая спиритический сеанс. Мгновенно отозвавшийся дух честно признается, где находится его тело в данный момент: «в-жэ-о-пе…» — складывают по слогам откровение женщины, принимая это за издевку. А покойника-то, как выяснится ближе к финалу, и впрямь медведь пожрал. Но тут медведь как повод: вдовы начинают искать правду и выясняют, что у одной из них сын от мужа второй. К финалу станет ясно, что и дочка второй ждет от этого внезапно обретенного братика ребенка… Такая очень смешная, но очень грустная история о семейных ценностях. «Любовь и медведи» — с ходу посчитал Александр Юшко эту пьесу не только жанрово, но и стилистически близкой к кинокомедии Владимира Меньшова «Любовь и голуби». Но чрезмерная репризность диалогов насторожила критиков. «Этих людей выдумали из гуманных соображений», — заявил Александр Железцов. Но Ташимов, который мало того, что ученик Коляды, так еще и актер «Коляда-театра», обезоружил зоилов простым признанием: в его родной деревне все так говорят. А вот нас, таких, услышав, они бы попросту не поняли. Тем не менее, публика требовала продолжения веселья — пьеса многим показалась преждевременно оборванной, на что Гарри Бардин, пришедший в Док на читку сына, напомнил слова своего учителя Павла Массальского: «Играть надо так, чтобы зритель хотел еще, а уже — все». Дискуссию на этом прекратили, а железобетонный аргумент от классика вспоминали после не раз…

    Этот парад-алле метафизических экзерсисов завершает харьковчанин Александр Юшко со своим вербасказом «Тракторист, сука!». Вербасказ — пьеса, основанная на документальном материале и изложенная в сказовой традиции. Вербатим при этом вписывается в фантасмагорический авторский сюжет. Юшко сам придумал жанр со своей внутренней логикой, сам и смеялся над ним во время читки, пока зал пытался вникнуть в суть происходящего. Хотя логики в построении текста, выяснилось уже позже, как раз и нет — все писалось, точнее, собиралось, из тщательно отобранной коллекции монологов-вербатимов в едином эмоциональном порыве, без осознания — как бог на душу положит. От души, надо сказать, положил и сам Юшко, не поскупился. Какая-то зона на месте бывшего кладбища, где ведет добычу покойников бригада в кепках с золотыми козырьками, et cetera, et cetera… Получившийся коктейль — искрометная психоделия с пьяными слезами пополам. Виктор Пелевин и Венедикт Ерофеев в одном граненом стакане. Но как же смешно это было подано артистами Анны Потаповой, и как заразительно над этим смеялся сам автор!

    Вошли в конкурсную программу и вещи экспериментальные в рамках хорошо изученных жанров. Так, в пограничном, на грани фола сделанном тексте киевлянина Виталия Ченского «Как избавиться от мертвой собаки воскресным вечером» по-тарантиновски препарируется жанр черной комедии, но при этом вводятся и новые правила игры. Сюжет пьесы весьма незамысловат: у девушки под вечер убило током гражданского мужа, она зовет на помощь брата, чтобы избавиться от трупа. Тот из столицы только вернулся — модный, продвинутый — и предложил тело в ковер закатать, для верности обмотав скотчем. А вывезти рулон с безвременно почившим «лабрадором» — не сознаваться же в непреднамеренном убийстве человека! — позвал бывшего друга. Бывшего, потому что тот подругу как-то увел. Но покойника-то вывозить надо. Друг приехал, а чуть позже и снедаемая ревностью подруга появилась — выследила… И так — шаг за шагом, сцена за сценой — персонажи успевают обсудить все на свете, от наставлений святых отцов до украинских событий. Тут же, на читке, услышал, как одна режиссер зашептала другой: «Это же они Украину так хоронили, в ковре-то, но поднимать я эту тему не хочу», и мысленно ее за это поблагодарил…

    Не менее лихо завернул свою «Unlimited» студент ГИТИСа и будущий театровед Максим Чуклинов. Но, как оказалось, это стартовал он так многообещающе, а затем, вопреки названию, уже на полпути пьесы то ли уперся в тупик из собственных построений, то ли ему просто наскучило водить своих героев по «бесплодным землям». Хотя идея интересная: молодежная компания, отправившись развлечься к морю, оказалась в неведомом месте, причем, невесть как, разбившись на группы, одна из которых так и осталась на берегу, вторая отправилась на автомобиле за водой к ближайшему источнику, а третья пошла в горы за вином. Череда необъяснимых происшествий наводит на мысль, что, во-первых, время здесь остановилось, а во-вторых, здесь каждый получает желаемое — будь то физические возможности или финансовые ресурсы — в неограниченном количестве. И что дальше с этим делать, никто не знает. Но как только получившийся гибрид «road-movie» с «science-fiction» забуксовал на месте, сметливый автор быстренько вложил в уста каждой пары разъясняющие монологи, на чем и свернул всю лавочку разом. Но линчевать нерадивого драматурга не стали, а взамен надарили ему добрых советов, как пьесу, или-де сценарий, довести до ума.

    С другой стороны, чужой ум до добра не всегда доводит. Так, остро и свежо прозвучавший на предыдущей «Любимовке» «Подвал» Натальи Милантьевой за год подвергся серьезной профессиональной доработке, отчего растерял все свои прежние достоинства и стал в ряд добротно сделанных текстов, которых ныне на «Любимовке» и без того с избытком. При этом решение для читки Алексея Розина говорит о том, что из «Подвала» может выйти весьма интересный спектакль. Это и неплохо, возвращаясь к тексту, ведь общий уровень конкурсной программы значительно вырос, но — лишний повод для многих из тех, «кто помнит, как все начиналось», упрекнуть нынешний фестиваль в отсутствии бесспорных шедевров. Ну да что там конкурс, когда и новый Вырыпаев тут «уже не тот».

    Границы же между прошлым и нынешним и продемонстрировали, и стерли в одну «Психоночь». Серьезной арт-подготовкой к ней стал документальный спектакль «Любимовка. Диагностика», сочиненный Всеволодом Лисовским и Андреем Стадниковым. Сценическое решение — то ли боксерский ринг, то ли опытная площадка, учитывая, что по ее периметру сидели актеры в лаборантских халатах. В центре вместо рефери — человек с киноаппаратом, на пару с софитом выхватывавший из зрительного зала знаковые для фестиваля фигуры. На каждую — строго две минуты эфирного времени, после чего монолог, проецируемый на четыре экрана, обрывался под звук сматываемой пленки или писк прекратившего вещание канала. Тут тебе и свидетельский театр, и реалити-шоу в прямом эфире. И каждый выражался, как мог. Или не мог, как Стас Губин, технический директор Театр. Doc — в силу своей должности и профессии, а Юрий Клавдиев — в силу своего измененного состояния. Максим Курочкин пел второй раз — и на «Любимовке», и в жизни. Александр Юшко, впервые попавший и на фестиваль, и на Патриаршие пруды, делился впечатлениями. Олег Шишкин вспоминал свой дебют. Александр Железцов — про то, что фестиваль в любую пору — пир во время чумы, но чума нынешняя — самая бесчеловечная на его веку. Ну а Иван Вырыпаев просто поблагодарил всех причастных…

    Этот эксперимент наглядно показал, отчего и почему так тоскуют старожилы, и куда, точнее, к чему вряд ли захочет возвращаться нынешний оргкомитет «Любимовки». К тому же посиделки у костра сменил формат клубного пати — «Психоночь». Ну а о том, как в дальнейшем, возможно, станет меняться формат читки — «Прорубь» Андрея Родионова и Екатерины Троепольской в постановке Андрея Сильвестрова с маленькой помощью Руслана Маликова. Телевизионщик Сильвестров быстренько перемонтировал сцену Дока в студию, позвал дикторов «Дождя» и самих авторов тоже, и устроил прямой эфир из проруби.

    В то же время о смене или, скорее, возращении традиций заговорил Юрий Клавдиев, написавший свою «Тявкай и рычи» в духе лучших пьес Евгения Шварца. Но лучше б они, традиции, не возвращались, да? Поэтому пьесу для заигравшихся взрослых читали дети — самую многочисленную по составу актеров читку собрала Евгения Беркович. А мораль той сказки такова: чтобы не погибнуть, нужно и лисам, и людям забыть о разногласиях и объединиться против общей беды.

    Ну а в недалекое будущее заглянули уже на капустнике, устроенном в «Мастерской», где «Любимовка» — уже заповедник, драматурги канонизированы, даже воду из того места, где Василий Сигарев сорвался в реку с «тарзанки», в пузыречках на сувениры продают. А мат по специальному указу вставляют строго по слову на три предложения даже в медицинскую литературу и рецепты домашних пирогов. Историю про обморок на спектакле и чудесном спасении после разыграли в лицах артист, похожий на драматурга Печейкина (Ольга Шакина), и артист, похожий на драматурга Пулинович (Алексей Маслодудов). В общем, хорошо все закончилось. И в этот раз…

    Тут следовало бы пустить отдельным абзацем и полужирным курсивом обращение Евгения Казачкова о краудфандинге для поддержки фестиваля, но все, кто побывал на «Любимовке», выучили его наизусть, ну а тем, кто не попал, стоит сходить на сайт фестиваля — здесь точно опоздать нельзя…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЧУДОТВОРЕЦ БЫЛ?

    «Чудотворец». По мотивам повести Д. Хармса «Старуха».
    «Цехъ свободных художников» в Камерном театре Малыщицкого.
    Режиссер Александр Кладько.

    30 марта «Цехъ свободных художников» в последний раз сыграл спектакль «Чудотворец» по мотивам «Старухи» Даниила Хармса в Камерном театре Малыщицкого.

    Герой хочет сочинить рассказ о Чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Однако вместо этого вынужден придумывать, куда деть мертвую Старуху, пожаловавшую за ним из вечности с часами без стрелок. Но где фантасмагория, там и Чудо. В интерпретации Цеха Чудотворцем и главным героем становится сам автор.

    Перефразируя Хармса:
    …это мог бы быть рассказ о выпускниках мастерской Анатолия Праудина, которые живут в наше время и пробуют творить чудеса, но вынуждены съехать из театра. Союз с театром Малыщицкого не сложился, хотя стоит им только подстроиться под репертуарную политику, и сцена останется за ними, но, плоть от плоти Мастера, они этого не делают. Покорно или нет, — актеры съезжают из театра. В никуда. Бесприютные и дерзкие, они из ничего измышляют площадки: играют в библиотеках, музеях, книжных магазинах. Играют бесплатно, при этом не теряя ни толики драйва и интеллекта, которыми по всему Питеру славились их выпускные работы. Они горды, преданы идее, они не жалуются. Но все знают, какая в Петербурге театральная «дедовщина». Как праудинцам выжить, откуда взять деньги, чтобы сохранить «Цехъ свободных художников», репетировать, выпускать новые спектакли? Ни «Скороход», ни Новая сцена Александринки, ни малые сцены МДТ, БТК, БалтДома не зовут этих «молодых и рассерженных» на свои подмостки. «Сегодня мы будем голодать», — записал Даниил Хармс 4 октября 1937 года. А 22 ноября: «Есть ли чудо? Вот вопрос, на который я хотел бы услышать ответ».

    Спустя ровно три года после студенческой премьеры первый спектакль курса Праудина, сохранив студийное чувство ансамбля, заметно вырос и дарит нынешнему зрителю праздник абсурда, как когда-то бутусовский «Годо». Есть в нем и что-то фоменковское: изящество фантасмагории, лиризм несуразной повседневности. В основе же — праудинские гротеск и бурлеск. Этюдным методом актеры вместе с педагогом и режиссером Александром Кладько ставят произведение, как мир Автора, как лабораторию писателя: «Старуха» вбирает в себя дневники и записные книжки Хармса, оборачиваясь виртуозной сценической композицией о смерти и бессмертии. Стены в спектакле обыграны как страницы дневника писателя, сразу помещая нас в пространство замысла, внутрь поиска (кроме того, Хармс действительно любил разрисовывать стены).

    На сцену выходят актеры в образе музыкантов, с апломбом достают из больших футляров маленькие игрушечные инструменты (сколько в этом иронии, примитивистского шарма!) и, щелкнув пальцами, объявляют: «Это будет рассказ о Чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес». Как правило, произведению создателя свойственна смутно-волнующая автобиографичность. Но тут уже мелом по черному: о Хармсе и о Боге… «И между ними происходит следующий разговор», — всплывает в памяти эпиграф к повести. «Молитва как диалог» — так хочется обозначить жанр спектакля. «Вы верите в чудо?.. в Бога?.. в бессмертие?» — этот, в сущности, единый вопрос из уст Чудотворца звучит отчаянно. Да и может ли он «сотворить любое чудо»? Порою балуется по мелочи (чтобы выключить брюзжание соседки или лампочку зажечь), но и то — с переменным успехом. В «Серой тетради» Александра Введенского записано: «Чудо возможно в момент Смерти. Оно возможно, потому что Смерть есть остановка времени». И чудом оказывается не воскрешение умершей Старухи, а уход героя в вечность. Для Хармса и праудинцев вопрос и ответ, начало и финал, быль и фантазия, смерть и бессмертие меняются местами, чтобы оставаться парадоксально неразрешенными. Тексты обэриута «высокого роста» растасканы на строчки, на клочки бумаги, превращены в наброски. Спектакль претворяет едва задуманное персонажем в свершившееся, а уже написанное Хармсом — назад в замысел.

    Автор в постановке «Цеха» рассыпается на исполнителей, которые всегда в диалоге, в споре, на равных, словно мысли персонажа повести: «скачут, путаются, возвращаются к исходному пункту и вновь скачут, захватывая новые области», ритмизируя спектакль. Роль перекидывают как горячую картошку: актеры отражают каждое движение, откликаются на каждое слово, и в ответ реальность дробится, множится вариациями. Вырисовываются словно бы два абсурдистских Хора: хор писателя и хор толпы. Сознание Чудотворца/ев чередуется с коллективным бессознательным агрессивных пионеров, соседей по коммуналке, теток в очереди. Хотя даже сатира коверного, буффонно-гротескного плана не лишена лирики. Так, язвительные мешочницы из очереди за хлебом, услышав, что они «милые женщины», вдруг со слезами взлетают, как шарики-сударики. А дети могут быть не только садистами-фанатиками в красных галстуках, которые «вывизгивают» цитаты Хармса из «Чижа» и «Ежа», с наслаждением доводя писателя до белого каления (этих и травить не так уж и жестоко), но и Детьми. Теми, что фыркать хотели на «всемирный день чистоты и гигиены» и кормят бумажных птиц бумажными крошками. «Сюжет расшатан многими, как бы посторонними темами, — писали обэриуты в „Декларации“ „Театра ОБЭРИУ“, — сюжет драматургический… как бы теплится за спиной действия. На смену ему — приходит сюжет сценический, стихийно возникающий из всех элементов нашего спектакля».

    Все здесь хармстихийно, как поэзия, как музыка. Абсурдомания праудинцев дает карт-бланш безудержной иронии (доходящей порою до элегантного стеба) и открытой театральности с уймой этюдных нюансов. Сакердон Михайлович и в бессмертие верит, и стулья все продал, и даже сарделек не нажил, взамен он вешает на стену рамку, чтобы в получившемся «Черном квадрате» изобразить закуску для гостя. Старуха, воскреснув, выходит «на минутку отлучиться», напевая арию Графини (даром, что вставную челюсть ей Чудотворцы вышибли пинками). «Милая дамочка», которая любит водку, становится Музой писателя, начертавшей в его дневнике вектор: «Чудотворец».

    В финале она же из бессмертия пишет водой на черной стене, поверх отчаявшихся меловых записей Хармса: «Чудотворец есть», переводя прошедшее в вечное. Фраза исчезает, высыхая. Ее нет, а Чудотворец есть. И спектакль есть. Но — где ему быть?

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПАМЯТИ СВЕТЛАНЫ ВАСИЛЬЕВНЫ ЯНЕВСКОЙ

    19 января не стало Светланы Васильевны Яневской, заслуженного работника культуры России, драматурга, театрального критика, автора книжной серии «Мастера сцены», заведующей музейным отделом Омского академического театра драмы.

    Очень трудно и, признаюсь, даже неприятно переводить свои воспоминания о дорогом тебе человеке в окончательно свершившееся прошедшее время.

    В свое время от одной из великих старух Омской драмы Надежды Владимировны Надеждиной я услышал тогда показавшуюся мне странной фразу: «Почему меня никто ни о чем не спрашивает?! Я же столько помню!..» Что тогда могло интересовать в чьем-то прошлом молодого артиста?

    Сейчас, осознавая потихоньку размеры пустоты, которые вдруг открыл уход Светланы Васильевны, с тихим ужасом я понимаю, что не спросил у нее и тысячной доли того, что должен был. Тут есть доля и ее вины. Она умудрялась создавать впечатление, что была и будет всегда: вечно куда-то устремленная, что-то делающая, пишущая, ищущая, о чем-то волнующаяся. Дозвониться до нее всегда было проблематично: то она работала над новой книгой, то пропадала где-то в архивах. Зато если она мне звонила, то никаких сюсюканий вроде «Привет, не отвлекаю?», а сразу с места в карьер: «Слушай-ка, я тут одну штуку затеяла…» или «Знаешь, что? Я тут подумала: а почему бы тебе…». И никакие твои причины, никакие твои позиции не помогали избавиться от тисков этих с виду мягких женских, но железных рук. И я делал программы, писал какие-то тексты, которые она использовала в своих книгах о наших актерах, ставил вечера для ее Концертного салона «Ретро».

    С ней легко было шутить, с ней приятно было дискутировать. Она слушала внимательно и терпеливо, уточняла какие-то детали в твоем мнении, а потом мягко, но неуклонно выдавала свое. Она умела слушать и слышать, умела уважать и твое мнение, и самого тебя. Мне был лестен факт уважения Светланы Васильевны, теперь он мне дорог, ибо бесед с ней уже не предвидится, поспорить и перекинуться шутками не удастся.

    Она вся оттуда, из «золотой эпохи» Омской драмы, где царили Киржнер, Ханжаров, Теплов, Щеголев, Чонишвили, Каширин, Псарева, Ожигова, Хайкин… Она была пропитана этим временем, этим духом, воспитана этими людьми, заряжена этой энергией. Она — Хранитель нашей памяти, может быть, единственный, кто понимал ценность этого сокровища и что с ним нужно делать, как обращаться. Мало кто сегодня так умеет уважать актера. Любить еще кто-то умеет, а вот уважать — мало кто. Она знала цену таланту, вкусу и человеческому достоинству. Почему-то женщинам не присваивают рыцарских званий, но Светлана Васильевна была, есть и будет Рыцарем Театра, беззаветно и даже фанатично преданным ему, не мыслящим без него ни секунды своей жизни. Она с великим достоинством сумела скрыть свою болезнь, ее жалобы на усталость и недомогания чаще всего казались обычным женским кокетством, мы даже пикировались с ней на эту тему, чуть до скандала не дошло. Сейчас я могу себя оправдать только тем, что не верил в какие-то ее болезни: да, немолода, но энергична, устремлена до запредельности, потрясающе работоспособна — еще бы: книга за книгой, выставка за выставкой. И тут вдруг!..

    Я давно понял, что все в этой жизни надо делать вовремя: говорить хорошие слова надо вовремя, а не по поводу, держать за руку надо вовремя, спрашивать вовремя. Понял головой, научиться этому пока не сумел. Все время опаздываю. А она успела многое. Учись, пацан!

    Если Там что-то есть, а в это очень хочется верить, я уверен, Светлана Васильевна не станет пребывать на одном месте, она и Там будет работать над историей Того места, будет интересоваться всем, что попадется ей на глаза. Сегодня, в день похорон, ударил мороз, как будто привет от нее: «Не стойте на месте! Ленивые в историю не попадают, в памяти остаются только действующие лица!»

    Прощайте, Хранитель нашей памяти, наш добрый Домовой Светлана Васильевна, и простите! Я еще задам Вам уйму вопросов. Ваш Олег Теплоухов.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ЛИХОРАДКА СУББОТНИМ ВЕЧЕРОМ

    То, что наблюдали зрители в течение двух вечеров, не читки, а четыре полноценных эскиза, подготовленных за неделю, возможная модель будущего репертуара. Обсуждения понадобились «Этюду» затем, чтобы выяснить, каким зрители его видят и каких хотят перемен. По ходу представления эскизов стало ясно: у некоторых уже сформировалось своевидение театра и предубежденность относительно резких поворотов репертуарно-эстетической политики. Из зала звучали реплики вроде: «Мне эскиз понравился, но в репертуаре театра я бы его видетьне хотел». Возможно, так произошло потому, что с тех пор, как «Этюд» стал самостоятельной творческой единицей, в его репертуаре была только современная пьеса. А тут — и «пластический вербатим», и классика, и детский спектакль… В течение двух вечеров можно было не только увидеть все это, но и обсудить, и проголосовать в одной из трех позиций: «оставить как есть», «доработать», «забыть как страшный сон».

    Лично мне наиболее перспективной показалась заявка хореографа Анны Закусовой под названием «Чудаки». Названиеэтого «пластического вербатима», впрочем, не очень органичное для эскиза, адресует к детской литературе (Н. Носов, К. Драгунский). Куда ближе к сценическому тексту были бы «Фрики» или «Психи». Зрители увидели портрет города и горожан в состоянии «осеннего обострения», когда весь наш латентный маниакально-депрессивный психоз вылезает как в френд-ленте FB, так и на лицах граждан, едущих в метро. Что касается технологии создания этого вербатима, то именно в метро, на улицах города, в фитнес- и танцклубах участники спектакля собирали, запоминали, а если удавалось, то и документировали на видео свои наблюдения за наиболее характерно-невменяемыми экземплярами с выразительной мимикой и повадками.

    Из них Закусова отобрала самые интересные и вплела в композицию, дорабатывать которую, конечно, надо. Но драматургический костяк в ней уже есть. Из «биомассы» людей, чьи образы-маски напоминали лица из популярного теста Сонди на выявление скрытых психических патологий, выкристаллизовываются отдельные соло и дуэты. Массовка то сплетается в вагонную вязь тел, то расплетается. По ходу движения и возникают солисты и пары. Из узнаваемых жанровых сценок (например, раздачи рекламных листовок) завязываются мимолетные отношения, происходят короткие встречи и быстрые расставания. В финале все, теряя индивидуальность, вливаются в экстатический клубный танец. Электронная пульсация музыки служит подложкой движению города и горожан.

    Причем бешеная активность лицевых мышц артистов нисколько не мешает пластической выразительности. Пластика здесь, скорее, дополняет мимику. Выделяется, например, АлессандраДжунтини, отрешенно уставившаяся в планшет,— по ее лицу то и дело пробегаютсудороги, выдающие парадоксально кипучую внутреннюю жизнь почти нечеловеческого происхождения.

    Маниакально-депрессивную тему развили «Записки сумасшедшего» (Николай Гоголь — Денис Шибаев). Как и многие другие спектакли Шибаева, этот не поддается жанровой кодификации. Сформулировать законы, по которым создавался этот эскиз, тоже достаточно сложно. За отправную точку можно принять два момента, и об этом говорилось на обсуждении. Первое условие игры — минимальная дистанция между актерами и зрителями. Зрительские стулья тесно стоят по кругу. При этом актеры вклиниваются в этот круг со своими стульями, просят сдвинуться еще плотнее, чтобы «ввинтиться» между нами. Второе условие игры: все коммуникации между актерами-персонажами опосредованы мобильными телефонами и планшетами. Текст Гоголя (точнее, его ошметки) произносится в полной темноте. Изредка экран телефона выхватывал лица или фрагменты лиц актеров, а Вера Параничева обходила зал с телефоном, чтобы мы на экране могли полюбоваться уже собственными, только что заснятыми ею, лицами. Иногда кто-то из актеров клал на пол в центре свой мобильник, с которого мы слушали текст в записи.

    Заданы интересные правила игры. Когда голос(маниакально-величественные интонации Андрея Вергелиса) отдельно от тела, текст отдельно от актера. Но потом зрителя надо брать и куда-то вести. Не по сюжету, а вместе с Поприщиным — в кроличью нору сумасшествия.

    У «Этюда» сформировался свой зритель, который иногдаревнивовстречает любую попытку критиковать увиденноеи готов грудью защищать любимый театр. «А что, вы разве не привели бы своего ребенка на „Незнайку“?» — мрачно спросила девушка из первого ряда, стоило мне только усомниться в детской направленности спектакля. Не знаю, как бы я «отбивалась», если бы не мой однокурсник, драматург, сценарист, соведущий Костя Федоров, которому удавалось переводить диалог со зрителями в игровой план. Уже в первый день у нас импровизационно сложились две роли: я — якобы «знайка», Костя — якобы «незнайка». Я выдумываю ассоциативную связь между книжкой Носова и «Победой над Солнцем» А. Крученого — М. Матюшина. Костя переключает внимание зрителей на посторонние предметы вроде «Трудно быть богом» и задает как бы наивные вопросы.

    Задавшись вопросом о «детскости» эскиза, поставленного Владимиром Антиповым, я, конечно, имела в виду не возрастной ценз, а только то, что в отвязном "Незнайке«(трэш-мюзикл? зонг-опера?) много специфически внутреннего (капустного?) юмора, прицельно рассчитанного на тех, кто способен оценить очередное превращение прекрасного Филиппа Дьячкова в заторможенного гопника, шепелявого кумира всех-двух малышек Солнечного города (Надежда Толубеева и Вера Параничева), а Семена Серзина — в его альтер-эго, лощеного красавчика-хипстера Знайку, постоянно обламываемого Незнайкой. Граждане Солнечного города по своему раскладу напоминали обычный старший класс средней школы с его отличниками и подпевалами, лохами и лузерами, первой и второй красавицами, официальным и неофициальным лидерами и их постоянной борьбой за сферы влияния.

    При видимой необязательности, нарочитой трэшевости эстетики Владимир Антипов, по-моему, достаточно хорошо застроил сюжет про «победу Незнайки над Солнцем», в котором прочитываются и борьба разума с чувством, и ироничная ода «безумству храбрых». А вообще-то эскиз получился дико смешной. Особенно рэперские речитативы-представления героев.

    Пьеса «Пару дней и все» минчанина В. Красовского, которую выбрал для постановки Денис Хуснияров, представляет собой неотфильтрованный «жизненный поток», практически бескупюрную запись болтовни двух стариков (отца и его друга), сделанную автором (он же — герой пьесы) во время приезда домой на похороны матери, изредка перемежающуюся «инсайдом» героя и его вопросами «зачем я здесь?», «почему я ничего не чувствую?», «а не сделать ли мне из этого пьесу?». Признаюсь, мне при чтении пьесапоказалась откровенно графоманской, едва ли не пародирующей популярную «ноль-позицию».

    В очень подробно проработанном эскизе Хусниярова треп (об особенностях ловли на блесну, грибах, ремонте) и переругивание двух старикановположены на густое «физическое действие». За столом, заставленном посудой и заваленном овощами, трое мужиков чистят картошку, режут морковь (видимо, готовясь к поминкам), на электроплитке закипает бульон, дразнящий запах которого постепенно распространяется по залу. Несколько раз ссорятся, вспоминая кем-то утопленный на рыбалке стул, быстро мирятся, пару раз выпивают. Речевой поток организован и отыгран актерами (Вячеслав Коробицын, Константин Малышев, Евгений Антонов) так вкусно и без нажима, как это умеют только «фильшты». При этом возраст не играется, актеры, пересаживаясь по периметру стола, меняются ролями, от чего ощущение документальности все равно не рассеивается.

    Одному из артистов отведена роль наблюдателя, гостя. В его руках камера, которая, впрочем, не дублирует, не удваивает сценическую действительность (а должна бы: чем не воплощение авторской ноль-позиции?), а постоянно показывает крупным планом лицо героя-рассказчика.

    Денис Хуснияров справедливо отсек второе действие пьесы. Потому что в нем «жизненный поток» вдруг начинает как-то ненормально фонтанировать дублирующими друг друга событиями (смерть отца, самоубийство брата). Эскиз получился крепким и законченным. Финальная точка — включение семейного видео его участников. Вот маленький Антонов 1 сентября идет с букетом в школу, а вот Коробицын выкидывает какие-то дикие коленца за спиной ничего не замечающей старшей сестры, старательно играющей на фортепиано. Чья-то мама (тетя? сестра?) слегка не в фокусе делает зарядку… Не то что бы оригинальный ход, но он расставляет нужные акценты в материале, этих акцентов лишенном… Позволяет ощутить ценность элементарных жизненных частиц, уходящих моментов настоящего, становящихся достоянием прошлого. Те важные жизненные подробности, которые ускользают из воспоминаний и не фиксируются на видео, но остаются нам как ощущения потерянного семейного рая.

    Вопросы, которые главным образом возникали на подступах к "Лихорадке«,— это вопросы к материалу. Нужен ли «Этюду» пластический вербатим? Справится ли режиссер с несценичной пьесой Красовского? Ответы были даны в большинстве случаев положительные.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    РИТУАЛ ЛЮБВИ

    Режиссер Руслан Кудашов уже поставил со своими учениками, образовавшими Мастерскую при Большом театре кукол, «Екклесиаст», переведя на язык пластики, света, цвета, ритма речь Проповедника. Прямо следом за ней в Ветхом Завете идет «Песнь песней» царя Соломона — она и стала предметом следующей изощренной инсценизации.

    Визуально-вещественно спектакль более щедр, но ведь и первоисточник, возможно, самый пышный из всех библейских текстов. Художница Марина Завьялова рассекает черное пространство сценической коробки спускающимися сверху бронзовыми щитами с письменами на иврите. Две лестницы из грубо обструганных стволов с перекладинами, привязанными веревками, складываются, образуя пиршественный стол. В глубине клубятся дымы и пляшут в вихре алые лепестки… В общем, это театральное сочинение, пожалуй, ближе к перформансу.

    Однако молодые актеры отлично профессионально оснащены, и они все же не часть инсталляции, но действующие персонажи (которым даны условные имена: Он, Она, Садовник, Пастух и т. п.), вступающие во взаимоотношения, тянущие драматургическую нить. Играют и живым планом, и с планшетными куклами (условные мужчина и женщина, будто только что слепленные из персти земной), и даже превращая в кукол части тела: актер лежит, обратив в зал голые стопы, перевязывает их черной и белой тряпочками, надевает на один большой палец фату, на другой — шапку, получившиеся жених с невестой пускаются в задорный пляс.

    Это вообще одно из фирменных свойств эстетики Кудашова: превращение всего во всё. Из человека легко сделать ангела — берешь мебельный степлер и прицепляешь им на спину товарищу картонные крылья. «Губы твои как алая нить», — говорит автор, актер же достает изо рта лезвие бритвы, проводит ею и краской по щекам, алая нить растягивается от уха до уха, красивая метафора наливается опасностью и болью. Но любовь, мы знаем, не только мед и елей, она еще и мучительна, в том числе своей силой.

    Надо быть очень молодым, как актеры (сочинявшие спектакль вместе с учителем), чтобы не бояться столь прямодушно говорить об этом — например, доставать изо рта теперь уже красные комочки поролона, разворачивающиеся в буквы, из них складывается, само собой, «любовь». Взрослый человек постесняется писать спреем на асфальте под Ее окнами: «Солнышко, я тебя люблю!» — зато способен растрогаться, увидев, проходя, эту чистосердечную подростковую интенцию. Ведь, как известно, от Соломона и до наших дней каждая любовь — впервые.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    РИТУАЛ ЛЮБВИ

    Режиссер Руслан Кудашов уже поставил со своими учениками, образовавшими Мастерскую при Большом театре кукол, «Екклесиаст», переведя на язык пластики, света, цвета, ритма речь Проповедника. Прямо следом за ней в Ветхом Завете идет «Песнь песней» царя Соломона — она и стала предметом следующей изощренной инсценизации.

    Визуально-вещественно спектакль более щедр, но ведь и первоисточник, возможно, самый пышный из всех библейских текстов. Художница Марина Завьялова рассекает черное пространство сценической коробки спускающимися сверху бронзовыми щитами с письменами на иврите. Две лестницы из грубо обструганных стволов с перекладинами, привязанными веревками, складываются, образуя пиршественный стол. В глубине клубятся дымы и пляшут в вихре алые лепестки… В общем, это театральное сочинение, пожалуй, ближе к перформансу.

    Однако молодые актеры отлично профессионально оснащены, и они все же не часть инсталляции, но действующие персонажи (которым даны условные имена: Он, Она, Садовник, Пастух и т. п.), вступающие во взаимоотношения, тянущие драматургическую нить. Играют и живым планом, и с планшетными куклами (условные мужчина и женщина, будто только что слепленные из персти земной), и даже превращая в кукол части тела: актер лежит, обратив в зал голые стопы, перевязывает их черной и белой тряпочками, надевает на один большой палец фату, на другой — шапку, получившиеся жених с невестой пускаются в задорный пляс.

    Это вообще одно из фирменных свойств эстетики Кудашова: превращение всего во всё. Из человека легко сделать ангела — берешь мебельный степлер и прицепляешь им на спину товарищу картонные крылья. «Губы твои как алая нить», — говорит автор, актер же достает изо рта лезвие бритвы, проводит ею и краской по щекам, алая нить растягивается от уха до уха, красивая метафора наливается опасностью и болью. Но любовь, мы знаем, не только мед и елей, она еще и мучительна, в том числе своей силой.

    Надо быть очень молодым, как актеры (сочинявшие спектакль вместе с учителем), чтобы не бояться столь прямодушно говорить об этом — например, доставать изо рта теперь уже красные комочки поролона, разворачивающиеся в буквы, из них складывается, само собой, «любовь». Взрослый человек постесняется писать спреем на асфальте под Ее окнами: «Солнышко, я тебя люблю!» — зато способен растрогаться, увидев, проходя, эту чистосердечную подростковую интенцию. Ведь, как известно, от Соломона и до наших дней каждая любовь — впервые.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СОВСЕМ БЕЗ ЖЕНЩИН

    Вот она, настоящая слава: на наших глазах имя В. В. Милонова становится нарицательным! Во всяком случае, в антракте премьеры оперы «Билли Бадд» расхожей шуткой среди встречавшихся в фойе Михайловского театра знакомых была: «Милонова на них нет!» Или: «Куда смотрит депутат Милонов?!»

    Опера Бенджамина Бриттена (написана в 1951-м, это ее первая постановка в России) в самом деле дает некоторые сюжетные основания для такого ерничанья. Но, разумеется, не дает никаких художественных — хотя художественные вопросы вне, так сказать, разрешения интеллектуальной оптики г-на Милонова и его единомышленников.

    Сюжет либреттисты Бриттена заимствовали из повести Германа Мелвилла «Билли Бадд». Хотя тема, которая интересовала композитора, в мировой культуре встречается не раз: в налаженный социум, живущий с твердым знанием, что можно, а чего нельзя, вторгается (или нисходит) некое необычайное (как правило, необычайно притягательное) существо, и — прощай, покой, прощай, душевный мир. В «Билли Бадде» это существо — заглавный герой: простецкий, но притом харизматичный молодой моряк, его силком рекрутируют на английский военный корабль (дело происходит в конце XVIII века во время войны с революционной Францией).

    Билли вызывает у этого сугубо мужского коллектива единодушную симпатию, а вот у полицейского старшины Клэггарта — чувства более сложные. Многие годы тот коснеет в злобе и подпитывается всеобщей к себе ненавистью — и вдруг чувствует, что в его жестокое сердце предательски проникает очарование нового матроса. Чтобы сохранить собственную личность, приходится сплести дьявольскую интригу по погублению Билли. Но, как в хорошем детективе, Клэггарт сам становится жертвой, в общем, случайной смерти — как раз от руки любимо-ненавистного Бадда. И благородному капитану Виру, который и сам неровно дышит к обаятельному матросу, приходится приказать казнить его: мучительные противоречивые переживания капитана и ангельское всепрощение, овладевающее Баддом, постигшим свою жертвенную судьбу, перед тем как его вздернут на рее, становятся эмоциональной кульминацией оперы. Которой (то есть не кульминации, а всей опере), к счастью, не мешала постановка.

    Она перенесена из венской Staatsoper (премьера 2001 года). Режиссер Вилли Декер и сценограф Вольфганг Гуссманн предложили решение корректное и лаконичное. Вся сцена — дощатый настил палубы, уходящий вглубь и вверх, за корабельным носом —море.

    Когда действие переносится в каюту Вира, пространство наискось перегораживает светлая стена, из обстановки — лишь массивные стол и стулья. Костюмы аутентичные: у офицеров и солдат — камзолы, чулки, парики, матросы обряжены в широкие штаны и полосатые робы. Массовка, увы, натужно суетится. Согласно оперным штампам гнев выражается маханием кулаками, а страх — ползанием по полу.

    Зато исполнители главных ролей, кроме того что пели хорошо, заставляли поверить и в душевную черноту, но и в душевную же трещину Клэггарта (английский бас Грэм Бродбент), и в лучезарное простодушие Билли (отличный баритон Андрей Бондаренко), и, хоть не в роли в целом, но в отдельные моменты — в драму мятущегося между чувством и долгом капитана (тенор Виктор Алешков).

    Оркестр проделал немалую работу, хоть пока ее не назовешь эталонной, и немудрено: умение играть Бриттена во всей полноте его красок и нюансов с наскоку не дается, но приобретается годами.

    Однако дирижер Михаил Татарников демонстрирует главное — искренний энтузиазм в желании поделиться с публикой своей увлеченностью этой прекрасной музыкой.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «МАКБЕТ. КИНО.»: ПРОРЫВ НА ПЕТЕРБУРГСКОЙ СЦЕНЕ

    В октябре-ноябре Театр им. Ленсовета показал петербуржцам премьеру «Макбет. Кино.» в постановке Юрия Бутусова.

    Это спектакль, далекий от классического, здесь нет хрестоматийного Шекспира, нет выстроенности действия, почти нет соответствующих эпохе костюмов, здесь не увидишь средневекового антуража и не услышишь лютню. Зато звучат Скарлатти, Арво Пярт, Led Zeppelin, The Beatles, Бьорк, «Кино», Zap Mama, Майкл Джексон… Артисты танцуют на сцене и прямо в зале рядом со зрителями. Cценические эпизоды возникают как всполохи, обрывки снов, видений — недаром применена кинопроекция.

    Спектакль вобрал в себя много чего — то танец юных ведьмочек заворожит, то возникнет устрашающий пир с кровавыми персонажами, или вдруг леди Макбет начнет кататься по кругу на детской лошадке. Пять с половиной часов действия (с четырьмя антрактами) оборачиваются совершенно не скучным путешествием — погружением в себя. Ведь театр, каким его хочет видеть пытливый зритель, как и музыка, как картина на холсте, — это сугубо субъективная история. Если театр диктует тебе правила, затискивает в рамки, обрубает фантазию, назидает и учит — так это и не театр вовсе, это что-то из области преподавания на курсах повышения квалификации или церковной проповеди.

    А здесь был «Макбет», которого представил себе режиссер, подгоняемый в фантазиях нашим безумным временем, идеями актеров, которые, как говорят очевидцы, с восторгом бежали на репетиции и не замечали часов, увлеченные процессом. Это был Макбет, сотканный из потоков подсознания, — живой, смертный, бессмертный, сильный, раздавленный потерей жены и детей. Кровь — на рубахах, на лицах, на руках — как знак вечной борьбы людей за первенство была рефреном спектакля. Леди Макбет, подталкивающая мужа к преступлениям, заносящая руку над жертвами, сама становилась жертвой. Заключительный ее танец в алых балетных туфельках на раскаленном диске — пронзительная по силе воздействия сцена. И сцена эта не назидает: «Вот так будут мучиться на том свете все убийцы и кровопийцы», нет, это что-то большее — показана мука общения с миром. Показаны страдания художника, который обязан в себе вызвать Дьявола и призвать Бога для усмирения первого. Но для того ему нужно сотворить этот акт — танец, спектакль, книгу, песню — и сделать этот первый шаг. И это всегда страшно: а поймут ли, а одобрят, может, закидают гнилыми помидорами, предадут забвению? Много смыслов, множество извивов душевных страданий.

    Увлеченность, с которой исполнен этот спектакль, очень чувствуется залом. Были те, кто после первого действия намеревался уйти в возмущении: что же это сделали с Шекспиром, что за вольности такие? А потом я услышала признания пожилого зрителя, который все-таки остался: у него во время второго действия что-то перевернулось в восприятии, ему вдруг все стало по душе, он доверился чутью и вкусу режиссера. Этот человек досидел до самого финала, до половины двенадцатого ночи, я хорошо видела его, застывшего в сосредоточении, и радовалась. Как радовалась и за саму себя: мне, как и супругам-художникам, встретившимся в антракте в фойе, не хотелось уходить отсюда, а желалось, чтобы эти фантазии продолжались как можно дольше.

    Так в чем секрет бутусовской постановки? Какая в ней магия? Позволю себе догадки. Постановщик, уехавший десять лет назад из Петербурга в Москву за лучшей режиссерской долей, сегодня обрел ту свободу, к которой всегда готов по-настоящему творческий человек, не заточенный на коммерческие задачи. Говорят, его четырехчасовая «Чайка», поставленная в театре «Сатирикон», решённая в постмодернистском ключе, тоже обладает этой высокой степенью свободы самовыражения и являет собой удивительный пример даже для столичной театральной жизни, вроде бы не страдающей отсутствием ярких событий. Бутусов, поставивший когда-то в Театре имени Ленсовета выдающиеся свои спектакли «В ожидании Годо» и «Войцек», приноравливался в Москве к новому дыханию, к новым возможностям, но, видно, не всегда его желания могли осуществиться. Как это бывает, когда чего-то хочешь, а все идет по касательной, прокручивается, не попадая точно в цель.

    И вот назначение Бутусова главным режиссером Театра имени Ленсовета, имеющееся у труппы желание перемен, обоюдное стремление художника и театра сделать нечто мощное, возможно, и позволили случиться прорыву. Выглядит это как жест отчаянного смельчака, которому терять нечего.

    Поневоле я ловила себя на мысли: ну откуда в холодной, будто застывшей Северной столице такое неистовство чувств и эмоций? Где они сберегались, на каких верфях душ, в каких сердечных бухтах? Выходит, все было, но требовался тот, кто сумел бы это расшевелить, вызвать к жизни, уверить в том, что это может быть интересно. Совсем по-новому, драматически сильно раскрылись в «Макбете. Кино.» актеры Лаура Пицхелаури (леди Макбет), Виталий Куликов (король Дункан), Иван Бровин (Макбет), Александр Новиков и Роман Кочержевский, сыгравшие несколько ролей. Много молодых актеров вышли на сцену в этом спектакле, удивляя неистовостью и горячим темпераментом, мгновенной сменой образов. Зрителя заставили поверить в то, что жизнь продолжается в эпохально-вселенских смыканиях энергий, где не властно время, а люди равны в своих проявлениях — ревности, злобе, прощении, жажде власти и, конечно, любви.

    А если добавить, что мощный и разнообразный по своим решениям спектакль еще и не потребовал значительных материальных затрат, то становится совсем удивительно. Ни одного платья не было сшито для леди Макбет специально — все взято из театрального реквизита, и только пара-тройка костюмов куплена у самих артистов. Каскад зеркал-складней советской поры, извлеченный из запасников, превратился в настоящий визуальный орган на сцене.

    Думаю, безо всяких прикрас можно констатировать: в серовато-мерцающей несмелой театральной петербургской жизни, в которой давно не били фонтаны, а наблюдались лишь всплески разной степени силы, произошло нечто особенное. В Театре имени Ленсовета, планка которого не поднималась после Игоря Владимирова и Владислава Пази на более достойную высоту, театре, где преобладали традиционные решения, сегодня действительно случился прорыв — театр вышел на уровень смелого, свободного, творческого, экспериментаторского существования.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    СЕРГЕЙ ДРЕЙДЕН: «ИМПРОВИЗАЦИЯ — ЭТО АВТОПОРТРЕТ, КОТОРЫЙ ЧЕЛОВЕК РИСУЕТ ВСЮ ЖИЗНЬ»

    Когда я думаю об импровизации, я вспоминаю слова А. Битова из «Пушкинского дома»: «Ум — нуль. Да, да, именно нуль умен! Пустота, отсутствие памяти, заготовленности — вечная способность к отражению реальности в миг реальности, в точке ее осуществления… Ум — это способность к рождению синхронной с реальностью, отражающей мысли, а не цитирование, не воспоминание, не изготовление по любому, пусть самому высокому образцу — не исполнение. Ум — это способность к реальности на уровне сознания. Ни для чего, кроме живой жизни, ум и не нужен».

    Когда я (да не только я — любой профессионал!) думаю о театральной импровизации, я вспоминаю актера Сергея Дрейдена. Его роли не выстраиваются в сознании подобно томам Собрания сочинений — корешок к корешку, равные по высоте, толщине и цвету. Создания этого уникального артиста — как книжки, вышедшие в разных издательствах: то сочинит и издаст это, то — совершенно другое. Как случится. И «полка», на которой стоят его сочинения, — пестрит «полиграфическим разнообразием». Здесь есть брошюры и тома, корешки золотого тиснения и тоненькие тетрадочки на газетной бумаге, маленькими тиражами, затертые от многократных передач из рук в руки…

    Ему свойственно пропадать и выныривать на поверхность художественного течения. Вдруг — фильм «Фонтан» (да когда это было!), вдруг — «Немая сцена», вдруг — опять кино, «Окно в Париж»… потом — «Русский ковчег»…

    О нем какие-то поколения знают много, какие-то — ничего (на их «театральное время» пришелся «нырок»). Когда однажды он возник в «Мраморе» Григория Дитятковского в подвале галереи «Борей», — некоторые обалдели: откуда этот — с признаками гениальности?!!

    Если когда-нибудь мне случится писать мемуары, то я точно вспомню, что, опаздывая утром в институт, я часто видела, как на велосипеде подъезжал к служебному входу театра Комедии С. Дрейден. Что-то было в этом — «на велосипеде», когда на Невском такое движение… Тем более что тогда, в  1970-е, во времена голиковской Комедии, Дрейден был одним из наших кумиров. Он играл много (замечательно светлый Одиссей в «Троянской войны не будет» у П. Фоменко, лакей Видоплясов в «Селе Степанчикове» у В. Голикова, Пашка-интеллигент в его же «Ремонте»), а вместе с Вячеславом Захаровым они составляли постоянную и редкую клоунскую пару: рыжий и белый (белый, конечно, Дрейден). Из спектакля в спектакль — от «Романтиков» Ростана, где они были отцами семейств, до социальных одноактовок Антохина, в которых Дрейден и Захаров играли советских работяг, — переходило, переползало законно-беззаконное чувство комедийной воли, живого ритма и все перекрывающая эмоция сценической свободы, азарта и непрограммируемости этого «сегодня, сейчас, здесь». Пройдут десятилетия — и Григорий Дитятковский соединит их в спектакле «Потерянные в звездах». Это будет отдельный театральный сюжет.

    Но больше всего я помню его Фортепиано в спектакле М. Левитина «Концерт для…» по М. Жванецкому.

    Пам-пам-пам-пам! Он выскакивал из дверей, будто вылетал на распахнутых черных фалдах своего фрака, взмокший и нескладный, плоть от плоти этого сумасшедшего городского мира. Фрак — и руки в карманах. Белая манишка — и штаны поддергивает. «Пам-пам-пам-пам! Пам-пам-пам-пам! Я на Садовом кольце в час пик. Они идут на меня в броне и стали, в свете фар, а я на них — с голыми руками. Только кожа и волосы, только хилые мышцы и голубые глаза.

    Пам-пам-пам-пам!» Он был актером Комедии и уезжал в Омск, репетировал Просперо в «Буре» и делал спектакли с женой и сыном. Он — Импровизатор, хотя не играл эту роль у Пушкина. Он — Сергей Дрейден.

    Марина Дмитревская. Сергей Симонович, у каждого актера есть какая-то легенда. О вас я с юных лет всегда знала, что вы — тот самый актер, который всю жизнь занимается этюдами, тренингом, технологией Михаила Чехова — вне зависимости от того, служите вы в театре или в данный момент не служите. Говорили, что этюды для вас — как утренняя гимнастика. Знала, что еще когда книжка Чехова не была у нас издана, уже существовал актер, который усваивал его школу. Ваша «жизнь в искусстве» действительно протекала именно так? И вообще — что для вас жизнь, что — творчество, что — профессия? Как профессия соотносится с творчеством? Вы не только играете, но и рисуете. Это вроде не профессия, а — что? Творчество? И из чего всю жизнь вы черпаете силы? Вот такой круг вопросов.

    Сергей Дрейден. Дело в том, что, как вы понимаете, в доме моих родителей была огромная библиотека. И осталась таковой, когда отец ушел из семьи и уехал в Москву. Я эти книжки не читал, мама читала свои, а отцовские так и стояли… Когда я решил стать артистом, то некоторые книжки читал по программе наших учителей. Учителя были замечательные — Успенский, Левбарг, Финкельштейн, но я же не слушал их лекции, а просто пребывал на них! И вот потом приходилось что-то листать. А самое главное началось, когда я окончил институт и оказался один на один со своим театральным образованием… Первое движение — на четыре месяца я поступил в театр к Аркадию Райкину. Учиться практически. Мне всегда было интересно его смотреть, я хотел играть так же… Там я импровизации не научился, хотя видел, как он репетирует. Но это была его внутренняя импровизация, то есть он искал свои краски. А меня, естественно, он ничему не учил, только однажды взял под ручку и сказал: «Главное — это контраст». И я понял, что уже могу уходить, тем более что в театр пришли Карцев и Ильченко — и стало ясно, что именно они и должны быть в этом театре, а я должен куда-то идти, хотя меня никто не гонит… Я к тому, что состояние такого пребывания в жизни — это и есть импровизация. Если бы я держался за место, за поездки (не потому что я такой бескорыстный) — это было бы другое. А я и сейчас ловлю себя вот на чем: с одной стороны, я люблю план, люблю знать наперед, а с другой — мне неинтересно, когда я знаю.

    М. Д. Сергей Симонович, вы дисциплинированный человек?

    С. Д. Стал. Был абсолютно недисциплинированный, не убирался, считал, что это должен делать кто-то другой… Потом произошел перелом. Я вообще довольно рано оказался самостоятельным, один. Но недолго, потому что начались женитьбы и пр., но как-то постепенно я стал более дисциплинирован — и не от большого желания, а потому что стал понимать, что сплошная импровизация — это на грани шизы. Что нет никаких опор, а опора должна быть. Как у Михоэлса — либо причина, которая тебя толкает, либо цель, которая зовет. Все остальное, все передвижения — это и есть импровизация. Цель не обязательно должна быть обозначена каким-то словом, но это предчувствие, желание, которое выходит изнутри тебя и должно чем-то завершиться… И была в библиотеке одна книжка 1930-х годов, где было рассказано о Михаиле Чехове. Были выдержки из книжки «Путь актера», какие-то описания его игры — и это моментально, в одну секунду стало притягательным для меня. Потом я прочитал описания техники игры dell’arte — и это тоже было мне безумно интересно. Движение внутри каких-то схем, лацци, законы этой комедии… Потом — киновпечатления, потом пришли сведения об этюдном методе. Они пришли от Розы Абрамовны Сироты. Институтские этюды были косными (или я был не очень внимателен и просто подчинялся, а себя не развивал). А Роза Абрамовна…

    М. Д. А откуда Сирота взялась в вашей жизни?

    С. Д. Уйдя от Райкина, я оказался без работы. Толя Шагинян привел меня на телевидение, мы стали много работать, я познакомился с Мишей Волковым из БДТ, и, узнав, что я без работы, он познакомил меня с Розой Абрамовной, которая тогда пришла в театр на Литейном. Договорились, я показался — и попал в пьесу, которую репетировала там ушедшая в первый раз от Товстоногова Сирота. Это были мои первые театральные шаги, первая служба, и вот там я увидел не просто этюд как обязательную программу (вот играем этюд, а потом этюд — в сторону и играем роль). Роза Абрамовна видела возможности человека и хотела, чтобы он эти качества проявлял. Внутри ее спектаклей, в результате, не было импровизации (они были хороши, но без этого, там было просто хорошее дыхание), а на репетициях я увидел, что этюд — это некий путь, вплоть до того, что через него может измениться ситуация. Я понял, что этюд — это способ обойти цензуру. (В какой-то дореволюционной постановке «Банкрута» Островского, когда приходят арестовывать Подхалюзина, кто-то из великих, играя Большова и произнося цензурованный текст, доставал деньги, отсчитывал, отдавал представителям власти — и пьеса зрительно кончалась совсем по-другому, нежели хотелось цензуре…) И эта возможность двигаться игрой, а не только словами показалась мне уникальной возможностью сообщить самые поразительные вещи. Но это может быть сделано в законе, в правилах персонажа, то есть живого человека, существа, а может быть придумано произвольно, в кабинете… Роза Абрамовна относилась к людям, которые выращивали. В этом смысле ее этюды не просто могли обогатить актеров, но сами по себе могли бы стать пьесой, если бы рядом сидел хороший драматург, а актеры правильно существовали.

    Ну, а самое великое — когда импровизируют два человека! У меня бывали случаи в жизни, когда в компании или где-то я нападал на артистичных людей. Чисто житейские ситуации, скажем, — за столом. Я задаю какой-то характер, а человек подхватывает, или кто-то задает, а я подхватываю — и начинает рождаться диалог, какие-то ссоры, скандалы. И наступает момент, когда ты — не ты, и на тебе вырастает фуражка, и у тебя другие руки, и человек напротив — не твой приятель Вова Федоров, и комната — купе вагона… Отправная точка неважна, просто какое-то слово: «Ну, чего ты, чего тебе надо?» — и ситуация начинает рождаться у тебя на глазах. Конечно, самое интересное — какие-то знакомые мотивы, когда дорога как будто сама бежит тебе навстречу, но это возможно разыграть не со всяким человеком, даже умеющим. Надо совпасть. И потом далеко не всегда твое собственное настроение способствует импровизации. А послевкусие у меня оставалось как раз от таких застолий с артистичными людьми. Потом я приходил в театр и поражался, до какой степени театр в атмосфере своей не дает материала для импровизации, и как трудно людей вывести на нее. Я же не режиссер, я хочу этого как актер, а породить это в компании безумно трудно! В импровизации очень сильно зависишь от других людей. Как анекдот — ты можешь его начать рассказывать, а можешь и не начать. Можешь сухо изложить, а можешь начать разыгрывать, если люди тебя слушают. И ты увлекаешься, прибавляешь детали, сочиняешь, начинаешь сам верить… Безответственность! Все складывается, тебя несет, ты стоишь перед неизвестностью — и она манка, интересна, увлекательна. При этом ты не знаешь, куда тебя вынесет… А когда ты связан текстом и произносишь обязательные реплики, ты можешь импровизировать не словами, а только игрой. Можешь подкладывать новые внутренние обстоятельства, менять состояние, находясь в законе характера. Вот эта импровизация, конечно, — сложнейшая. Но первая — безответственная, легко идущая — постоянно готовит тебя ко второй. Купаясь в ней, ты нарабатываешь что-то и для второй. И почему так важна в моей жизни Сирота — она выманивала на импровизацию, чтобы ты что-то порождал и не сбивался. А от этого момента идет путь и к «Немой сцене», о которой мы много с вами когда-то говорили и вы писали. Почему там важна была Варвара…

    М. Д. Напомним читателю, что Варвара Шабалина — режиссер, а «Немая сцена» — ваш знаменитый моноспектакль по «Ревизору».

    С. Д. …Варвара меня знала, она понимала, когда я тяжелый, а когда легкий. Я попался ей в тот момент легко двигающимся. Она ни на секунду не показала мне, что она — режиссер, не стала ничего ставить. Более того — она хохотала, как ребенок, и в этом была похожа на Сироту. Она — как мать моя собственная, которая говорила: ну, поиграй, может, я подскажу. Знаете, многие актеры разыгрывают что-то перед домашними. Вот вы читаете свой текст?

    М. Д. Читаю.

    С. Д. Потому что там есть постоянство к вам, некритичность.

    М. Д. Или критичность, между прочим…

    С. Д. Это кому как нужно. Но так же, как про Варвару, я могу сказать и про Аллу Николаевну. Соколову. Она могла вызывать к импровизации и, наоборот, убирать то, что не дает ее. Когда мы делали с ней «Люди, звери и бананы», она побуждала меня не сочинять текст, а говорила: «Тебе не надо про это думать. Это я потом организую в слово. А ты иди, как чувствуешь, раскрывайся…» К импровизации нужно побуждение, а не принуждение. Как гости, в которые хочется идти. Расположение души такое.

    М. Д. А есть профессиональные точки опоры в импровизации? В театре работают как будто профессиональные люди. Их неготовность, неспособность к импровизации — это отсутствие творческого начала или растренированность? Может быть, это как композиторство и исполнительство — то есть разноприродные занятия?

    С. Д. Здесь близкое понятие — джаз, когда берутся темы и одна тема по-разному интерпретируется. Или — интерпретация разных тем. Целый джазовый альбом может быть посвящен, скажем, опавшим листьям: и вокал, и фортепьяно, и еще… Можно услышать, как вещь становится то ироничной, то угловатой, как возникают разные образы, ситуации, течения… Как река — то разливистая, медленно текущая, то стремительная… Марина, есть история. Ведь нам что интересно — не теория, а истории, которые могли бы мне самому что-то тоже объяснить. В восьмом классе, в лагере, я познакомился с парнем Аликом Виноградовым, моим ровесником. Его мать была проводница, и, учась в девятом классе, мы — Алик, Женька Гольдст и я — шли к нему после школы. Страстно любя джаз, но не играя ни на каких инструментах, я изображал звуками и движениями контрабас, Алик «играл» на трубе, а Женька честно бил по табуретке. Часами, не разговаривая друг с другом, мы могли взять тему и уходить то в лирику, то в страсть (видно, что-то мужское в нас тогда просыпалось). Мы не были ни композиторами, ни музыкантами, настоящий джаз мы тогда слушали только по «Голосу Америки», у нас не было инструментов, но этими звуками мы импровизировали. Красивая высокая комната, мать-проводница уехала, портфели свалены в кучу у двери… И три-четыре часа… Не пили, не курили, а импровизировали. Это была тройная импровизация…

    М. Д. Это дано от природы? Или дается тренингом?

    С. Д. Котенок гоняет по полу клубок: то нападет на него, то спрячется. Тут и природа, тут и тренинг. Есть предложение, есть упражнения, цель которых развивать способность к импровизации. А сама импровизация — это и есть способность развиваться.

    М. Д. Вы занимались этими упражнениями?

    С. Д. Конечно. И рисунок, которым я занимаюсь, в этом смысле для меня — тоже импровизация. Мне интересно, как одна деталь вызывает другую, как возникает, складывается мир — шаг за шагом. В воображении, потом на картонке. Опять в воображении и опять на картонке. Я помню, как моя мать сидела у телефона, разговаривала с подругой, а рука ее в это время чертила что-то на бумажке. Это было очень интересно: она вообще человека не могла нарисовать, это были какие-то импровизированные линии. Когда рисуешь — сам не знаешь, что получится, у тебя нет цели.

    М. Д. Но это не театральная импровизация, не в образе. А какие упражнения относятся к театральной импровизации?

    С. Д. Двигаешься. Делаешь невероятные па, жесты. Вдруг — стоп! Замираешь. Надо оправдать эту позу. Вообразить, кто это? Где это? Что он (оно) хотел? Как «дошел до жизни такой»? И как будет выбираться? Это надо прочувствовать изнутри и выйти в движение. У тебя есть голова, и ты можешь что-то придумать. Но лучше придумать что-то такое, чтобы возник импульс. Поставить себя в такие обстоятельства, чтобы у тебя — возникло, а не придумывать то, что должно возникнуть. Вот это и есть грань.

    М. Д. Для того чтобы оправдать внешнюю позу, нужно активизировать воображение. Так — по Михаилу Чехову? А на воображение есть тренинг. Вы этим занимались?

    С. Д. Ну-у-у! Конечно! А как же! Много! Эта книжка появилась у меня первый раз очень давно. Ее прислали в свое время Елене Владимировне Юнгер — с чердака того дома, где жила вдова Михаила Чехова. И я выпросил этот экземпляр и сделал на ротапринте в каком-то военном издательстве три копии. Один экземпляр подарил Мишке Данилову, другой — Сереже Юрскому, а третий так и живет со мной по сей день. Читать-то я ее читал и тогда, а изучать по-настоящему начал только в ту пору, когда делалась «Немая сцена». Тогда один мой младший приятель, омский артист, попал в армию, и я не успел дать ему почитать эту книгу (а он просил). И я на машинке перепечатывал ее целиком и посылал по главам бандеролями — в армию. Поскольку печатаю я не быстро, через силу, не люблю это занятие, я стал ее медленно читать. И они, эти упражнения, меня пропитали. А как раз в ту пору возникло предложение Театрального музея сделать «Ревизора»…

    М. Д. То есть народная легенда о том, что вы занимались упражнениями по Чехову с юности, — миф?

    С. Д. Нет, в юности я занимался этюдами, разными полезными пантомимическими упражнениями. У меня было много сборников этюдов, я их вылавливал, отличал, где настоящий этюд, а где — маленькая пьеса, различал, где пахнет характером, а где нет характера, а играется ситуация… Но Чехова целиком я прочел только при перепечатке… А он, как вы помните, предлагает разные способы репетирования — кому что ближе. Он не говорит, что этот способ хорош для Шекспира, а этот — для Вампилова. И, разогретый этими упражнениями, с огромным желанием их делать, я ринулся в «Немую сцену» со страшной силой. И получилось, что всю пьесу я ими пронизал. И что они сами по себе имеют художественную ценность. Это я понял, выйдя первый раз на публику и почувствовав ее реакцию. Совершенно неожиданную для меня самого. Я же тогда не знал, что это будет спектакль, что я сыграю его больше ста раз… Это просто был час совершенно фантастического пребывания на сцене. Упражнения дали такую силу, что меня прямо внесло в пьесу, и я видел там то, чего никогда не видел. И с одной стороны меня в спину толкал Чехов (иди! — говорит), а с другой — гений Гоголя с его «Предуведомлениями для господ актеров». Там те же самые вещи.

    Эти две штуки меня подняли, а мое участие было только в том, что я им отдался. Так что с Чеховым мы встретились только тогда. Но тот же Видоплясов в «Селе Степанчикове» в театре Комедии в начале 70-х — это были сплошные этюды. Я не смотрел на все глазами артиста, который присутствует на репетиции и играет второстепенную роль. Я ощутил характер и мог им, Видоплясовым, его глазами реагировать на все события, происходящие вокруг. Я был им, я честно три часа выращивал в себе этого человека: а как бы он прореагировал на это? на это?

    М. Д. Сергей Симонович, с вами связано много театральных легенд, касающихся вашего дара импровизации, и одна из них повествует как раз о Видоплясове — о том, как вы каждый раз экспериментировали и однажды намазали лицо голубым гримом. Стоя за креслом Фомы Опискина, вы так «любили» его, что зал хохотал, а Фома — Лев Лемке, сидевший к вам спиной, ничего не понимал. А когда обернулся и увидел — потребовал производственного собрания…

    С. Д. Я репетировал и играл эту роль после большой паузы, всему радовался и вкладывал в роль все, что мог. Там было мало текста — и каждую репетицию я придумывал что-то новое. Тренировался. Голиков меня вообще не трогал, а Кирилл Черноземов, который ставил в спектакле движение, поддержал: «Молодец, ты такого идиота играешь — замечательно!» Партнеры фыркали (как можно!), но меня это только подогревало, заводило. Я понимал: если я начну под них работать — лучше вообще не работать. Я не хотел ждать «своих» реплик, не хотел знать и ждать своего места… Но когда мы вышли на публику, надо было, конечно, в отличие от репетиций, соблюдать меру. А меня заносило. Были разные варианты этого Видоплясова, и мне нравилось, что я мог и так, и так, и так… Порой бывало, что я чувствовал: зал реагирует только на этого героя — и актерское тщеславие меня несло…

    М. Д. А действительно однажды было голубое лицо?

    С. Д. Нет, оно было зеленоватое, несвежее такое и белый нос. И обычно Опискин — Лемке на меня косился, и я подыгрывал… Но однажды на спектакле я как-то сильно перебрал, он играл-играл Опискина, потом обернулся (понимал, что реакция идет в мою сторону) — и Опискин вдруг в нем кончился! И начался Лемке, который злобно говорил взглядом: «Остановишься?!!» Я увидел новые глаза — глаза человека, который доведен до крайности. Я, конечно, и дальше играл Видоплясова, но немножко съехал. От трусости. А после спектакля пошло-пошло — и на следующий день они собрали собрание… Конечно, с моей стороны (теперь-то я это понимаю) это была такая молодая актерская наглость (вот у меня как получается, как на меня реагируют, а на вас нет!). Теперь я понимаю это безобразие правильно, но тогда я предполагал себя одного и делал это в спину Лемке. Я же тогда занимался этюдами! Вообще в импровизации важны неожиданности. Даже легкомыслие. Я помню в Комедии в одном спектакле все время упоминался персонаж — молодой отец, у которого только что родился ребенок. Его поздравляют, и он уходит. Заболел артист, вводят меня. Все прилично, но мне уже на третий раз стало так скучно, что я пошел в реквизиторскую, взял большого пупса, запеленал (у меня тогда как раз родился очередной ребенок, я это умел) и вышел на сцену с ребенком. Я продумал оправдание: если реакция публики будет хорошая — коллеги мне это простят. Я его качал, тихо говорил… И все начали тихо, по-человечески говорить на сцене, чтобы не разбудить дитя! Ведь правда здорово, Марина?

    М. Д. Получается, что именно импровизацию — собственно театр — нельзя зафиксировать. Скажем, для театральной критики это задача почти непосильная — запечатлеть, описать.

    С. Д. Импровизацию настоящий критик может зафиксировать. Может. Он может описать сегодняшнее зрелище, завтрашнее. Я понимаю уязвимость вашей профессии: хвалят или ругают, но мне всегда хочется сказать: «Ты видел этот спектакль? Тот? Все равно — это только два раза. Значит, ты оседлываешь профессию, ты сам — не импровизатор. Ты не ожидаешь завтра другого и тем самым пригвождаешь актера, человека…»

    М. Д. Тогда должно быть столько критических отзывов, сколько представлений спектакля прошло… Но вообще это замечательно — двигаться вместе со спектаклем.

    С. Д. Конечно. Импровизация — это есть движение, а критика — способность фиксировать движение… Конечно, я говорю о спектаклях, которые заслуживают, о случаях, когда у критика есть влюбленность в актера и способность этого актера дает ему, критику, повод к его профессиональной импровизации! Я не о поклонницах, которые ахают: «Как он играл вчера! А сегодня!» Импровизация, если она цельная, имеет внутреннюю тему и идет от артиста (я не имею в виду болтовню, а имею в виду импровизацию «на чистом сливочном масле»), — замечательна тем, что сегодня получился один оттенок, завтра — другой (вот как я говорил про опавшие листья). Это — как автопортрет, который человек рисует всю жизнь. Он стареет, меняется, но в принципе остается собой. Как импровизирует Пикассо! Вроде одно и то же, только с разных ракурсов, а получается…

    М. Д. Развитость воображения касается творчества вообще, и критики тоже. Мы же внутренне проигрываем спектакль, перевоплощаемся в него. Я все никак не соберусь написать о том, как книга «О технике актера» может стать учебником для критика, его методологией. Потому что взаимоотношения критика со спектаклем очень похожи на отношения актера с ролью (по Чехову).

    С. Д. Более того, ведь идет жизнь! Она идет параллельно вам, сидящей в зале, параллельно актеру, играющему на сцене. Она везде идет. И когда пропадает место и время в статье критика, пишущего о спектакле, когда исключается атмосфера улицы и его собственная жизнь — все пропадает. Когда все это пижонски вставляется — тоже неинтересно, но когда он действительно не теряет своей жизни и сопоставляет свои проблемы со сценой — это и есть импровизация. И любовь к ней.

    М. Д. Я знаю многих людей в разных видах искусства, которые держат себя очень дисциплинированно. С утра — станок или рояль, подзарядились от Моцарта до половины первого — и пошли в жизнь. А вот при той артистической жизни, что ведете вы, когда не каждый день нужно идти на репетицию, когда работа происходит в разном ритме, — откуда вы при этом черпаете творческую энергию?

    С. Д. Во-первых, чтение. Чтение. Чтение. Сын Коля, которому много лет я читал вслух каждый день. «Папа, почитай!» — «Коля, у тебя своя жизнь, у меня — своя», — но через секунду я брал книжку, шел и читал. А потом я понимал, что хотел бы прочесть эту вещь на радио. Читая Коле, я хотел, чтобы у меня получалось — и получалось, потому что он был внимателен, доброжелательно слушал. Мы прошли с ним огромный пласт литературы. И я очень благодарен сыну и радио, которое сделало мне в последние пять лет много подарков: я совершил много возвращений в любимую литературу. Когда я впервые появился на радио, это было самое начало 70-х годов. Мы с молодым Славкой Захаровым появились у молодой Гали Дмитренко. Теперь она уже Галина Ивановна, а тогда была Галя, а мы — Сережка и Славка. И записывали Хармса, читали стихи. Потом лет на 20 я выпал, а потом однажды опять появился у Гали. Все очень мило, замечательные авторы, тот же Хармс, я беру текст — и тут же с листа идет запись. И оказалось, что эти условия (при том, что автор тебе близок) дают такие возможности! Импровизация! Мы стали уже делать передачи, на ходу меняясь персонажами во время записи. Никакой вымученности! И с некоторыми текстами знакомишься по ходу дела… Литература. А еще — просто движение среди людей. Просто наблюдать людей превратилось в постоянное упражнение. Смотришь на человека и представляешь его в разных ситуациях. Чисто жизненное любопытство. Это метод жизни!

    М. Д. Да, едешь в метро — и жизнь сама к тебе идет. Конечно, если ты этому открыт.

    С. Д. Видишь — вот покой человеческий. Просто — покой. А вот — человек, на которого лучше не смотреть, не разглядывать, это тебе не надо. Я не подглядываю, я наблюдаю, беру и возвращаю. Импровизация — это путешествие. Даже двигайся по городу безо всякой цели — и жизнь тебе подарит что-то.

    М. Д. Значит, отсутствие способности к сценической импровизации — это отсутствие любопытства к жизни, неподвижность?

    С. Д. Мы говорим: вот там будет театр, искусство, импровизация — и будет интересно. А вот сейчас — это жизнь и это скучно. Или наоборот: это театр — и это скучно, а вот будет жизнь! Вот это гибель! Значит, человек думает, что можно что-то разделить. Нет. Вот она, импровизация, все время.

    М. Д. Я тоже думаю, что человек должен быть «водой, которая протекает сквозь жизнь», и стараюсь без конца включаться в то, что мне предлагают «сегодня, здесь, сейчас». Стать спектаклем, который смотрю, не отвлекаться от человека, с которым говорю… И часто чувствую, что меня самой как будто уже нет, мой собственный состав отсутствует… Я становлюсь какой-то мясорубкой по переработке впечатлений жизни и театра.

    С. Д. Я очень хорошо знаю это состояние, о котором вы говорите. Здесь нужна способность сосредоточиться, уйти в себя. Когда я ходил в геологические экспедиции, там это называлось «привязка». То есть у геолога, который тебя ведет, — карта, и он должен сообразить на местности, где он находится, и сопоставить это с картой, чтобы можно было двигаться дальше. Нужно и в жизни вот так встать и понять, где ты находишься, куда попал. Где я? Что со мной?

    М. Д. Вы поймете — и что изменится?

    С. Д. А дальше — это и есть импровизация! Дальше из этой точки есть путь желаний, памяти, целей. Знаете, проснулся пьяный и думаешь: что-то произошло. А тут — не пьяный, а просто так закрутился среди каких-то разговоров, дел, что забыл, откуда ты и что с тобой происходит. Только с тобой, ни с кем рядом. Не ставь себе отметку, просто ощупывай себя — что такое? Где точка? И доберись до этой точки, и посиди не пугаясь. Не кричи: Боже, я упал! Может, и докричишься, но имей смелость себя до конца ощутить. Это очень важно. Основа импровизации — какая-то атмосфера, ее либо ты сам себе устраиваешь, либо люди, которые в театре на это заряжены, которые без этого не предполагают театра. Импровизация — это отсутствие экспансии, корысти. И энергия. Такая, какая она есть у тебя в данную минуту.

    М. Д. Для импровизации, видимо, ты сам должен быть в порядке. Внутренне. Если ты играешь на технике, то что бы ни было у тебя на душе — пришел, как-то сыграл. На умении. В импровизации ты не защищен сам от себя, да?

    С. Д. Да. Но импровизация делится на два вида. Импровизация в процессе подготовки чего-то такого, что потом не будет импровизацией. И подготовка в процессе импровизации такого движения, которое и потом может быть импровизацией. Я благодарен своему спектаклю без слов «Как все меняется». Существуя в нем год, я много открываю и изменяю. Возникают новые персонажи, которые не получались в процессе подготовки. Я не придумываю их, просто иду за ними. У меня есть такая возможность. Под этим названием я вообще могу сыграть все что угодно, если внутренне созреет что-то. Никто и не заметит: вчерашнее уйдет — придет новое. Интересное. Или неинтересное. Пока ходит зритель, пока ты сам ходишь…

    М. Д. Сергей Симонович. Как-то был произведен редкий эксперимент. Тридцать раз подряд, каждый день, вы играли «Мрамор» И. Бродского. У Бродского — особые взаимоотношения с категорией времени, но и у спектакля сложились особые. Одна моя студентка написала очень умную вещь: что, играя каждый день, актеры получили возможность играть свой жизненный опыт параллельно идущему времени, опыт, воплощенный в каждом следующем дне… Закон этого спектакля предполагал импровизацию?

    С. Д. Мне бы самому было интересно, если бы на этот вопрос ответил Гриша Дитятковский. Ответит ли он — не знаю. Про себя могу сказать: там были импровизации и по существу, и по ситуациям, из которых нужно было вылезать. Однажды пара зрителей встала и пошла через сцену. На моем монологе. Я им тихо говорю: «За мной, за мной…» — и стал выводить. Вывел, их там приняли, я вернулся и дочитал монолог. Пока шел обратно — обдумал… Проходит неделя — и опять посреди спектакля поднимается пьяненький человек и идет. Я уже — привычно: «За мной, идем за мной…». Никакой импровизации. А вообще в других спектаклях (не в «Мраморе») у меня бывали моменты, когда я уставал, и мне казалось, что зритель хочет уйти, что ему непонятно, и мне самому хотелось уйти. А в «Мраморе» у меня не было такого ощущения. Если я был усталым, я чувствовал, что защищен: устал, но и они устали, и я их не развлекаю, а они пришли не развлекаться. Я невольно предлагаю им то, что в другом месте им не предложат: посидеть два с половиной часа и подумать о чем-то стоящем. Можно считать, что это начало жизни, а можно — что конец… Это игра. Может быть, иногда я и сам не понимал, что я говорю. Но на одном спектакле обдумаешь и поймешь одно место, а на другом — другое. И уже видишь себя другим. Вот ты. Голый. Я очень стеснялся, когда мы репетировали: как?! Ванна?! Как?! Голый?! По сих пор или по сих пор? А потом наступил момент, и я почувствовал: если бы меня заставили выйти совсем на весь спектакль… Хотя нет, это, пожалуй, момент спорный.

    М. Д. А какие роли вспоминаются с нормальным ощущением? Видоплясов…

    С. Д. Да, вспоминается с большой благодарностью.

    М. Д. А Одиссей в «Троянской войне»?

    С. Д. Спасибо, что помянули. «Троянская война» была мне большой поддержкой. В «Романтиках» я с большим энтузиазмом ринулся в работу (и сам хотел, и Голикова необходимо было поддержать) — и попал не в свое дело. Занялся режиссурой, а это не моя профессия. Надо было заниматься своей ролью. Но неумение себя вовремя остановить — плохое мое свойство. В результате Слава Захаров попал в характер, а я что-то быстро говорил, энергично показывал…

    М. Д. Ведь Голиков тогда хотел ставить «Мизантропа», а Фоменко — «Романтиков». И вдруг Фоменко захотел «Мизантропа». А репертуарный план был уже утвержден в Главке, менять нельзя — и Голиков самоотверженно взялся за пьесу, которую не хотел, лишь бы помочь Фоменко…

    С. Д. Я не знал этого! Еще из ролей, конечно, дорога вся работа «Люди, звери и бананы» с Аллой. Несомненно. Это лежит у меня не просто в голове, а в жизни моей. Лежит и сделанная в юности с Розой Абрамовной роль в спектакле по Сарояну «Откуда я родом — там люди воспитаны». Когда мне встречаются люди, такие же старенькие, как я, они припоминают мне эту роль…

    М. Д. Вы чувствуете себя свободным всю жизнь?

    С. Д. Нет, что вы… Единственное, не хотелось бы быть инвалидом. Хотя если буду — буду рисовать. Но люблю ходить. Вот в чем дело. Хотя я про все это не думаю. Главное — чтобы тебе не приходилось врать и ты не врал. Чтобы мог уйти, когда хочется, и в воздухе не висело никакого гнета.

    М. Д. Вот тут как я с вами согласна! А вы умеете заниматься двумя делами сразу?

    С. Д. Умею, но вообще у меня установка — заниматься одним. Ценю определенный срок одной работы и люблю уходить в нее целиком. В момент работы я не должен думать даже о следующей. Какая будет — такая будет. Если я по-настоящему хорошо сделаю одну работу — неминуемо будет следующая… А что до импровизации — все-таки у нас должен быть момент бесстрашия. Видимо, это в ней и привлекает. Возможность отказа, невозвращения во вчера. Смена состояний. Все. Это кончилось. Это было. Это было хорошо. Прелестно. Но — все. Импровизация — это возможность и желание идти вперед.

    В именном указателе:

    • 

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «МАСТЕРСКАЯ» В ПЕРМИ

    2 октября завершился краевой семинар творческой молодежи театров «Мастерская»

    Когда-то семинары творческой молодежи Пермского края были традицией. Они были задуманы Пермским отделением СТД и собирали под одной крышей молодых актеров, специалистов по речи, движению, режиссуре и мастерству актера, театроведов и критиков. Прибавьте к этому фильмы, спектакли, лесные прогулки, дискотеки и просто общение — получится портрет молодежного семинара 80-х годов. Затем традиция была прервана. И вот теперь, почти через 30 лет, ее решено было восстановить. Конечно, на семинар работали многие люди, но инициатива и концепция проекта принадлежат СТД.

    В нынешнем семинаре приняли участие молодые актеры и режиссеры из профессиональных театров Перми, Чайковского, Лысьвы, Кудымкара, Губахи.

    Начали с тренингов. Для работы пригласили замечательных педагогов — заведующего кафедрой пластической выразительности ЕГТИ В. В. Белоусова и доцента кафедры сценической речи ВГИК К. Ю. Кузнецову. И они не дали спуску молодым актерам. Впоследствии в анкетах участники семинара писали: «Я не знал, что Такое возможно» или просто: «Речь!» Кроме того, организаторами был изобретен «тренинг по сочинению капустников» — абсолютное пермское ноу-хау. Мастером «по приготовлению капустников» стал В. С. Жук, который в представлении не нуждается. Сам Вадим Семенович был настроен достаточно скептически, но в финале понял, «что можно пробудить желание сочинять капустники». Все тренинги завершились творческими показами.

    А еще были «Режиссерские опыты». Когда задумывался семинар, возникла идея прибавить к традиционным актерским тренингам режиссерские экзерсисы. Отозвались пять молодых режиссеров: Сергей Сарнавский из Чайковского, Вахтанг Харчалава из Лысьвы, Александр Югов, Юлия Рачковская и Ярослав Колчанов из Перми. Все они либо работали в профессиональных театрах, либо имели опыт работы с профессиональными актерами на различных проектах. И тогда встал вопрос — какой драматургический материал предложить для «режиссерских опытов»? Родилась идея взять пьесы пермских авторов. Тексты, практически неизвестные пермским театрам и пермской публике (исключение, пожалуй, составляют инсценировки Ксении Гашевой «Чонкин» и «Охота жить!», идущие в пермском ТЮЗе). А ведь авторы из Перми являются лауреатами престижных драматургических премий, пьесы их читаются на различных фестивалях и лабораториях, идут в театрах… но не пермских. И организаторы решили повернуть пермских авторов и режиссеров лицом друг к другу. Прочли полтора десятка пьес. Поняли, что уровень местной драматургии в целом ничуть не хуже общероссийского. В итоге выбрали пьесы четырех авторов: Ксении Гашевой («Дом, который разрушил век»), Светланы Козловой («Орест»), Александра Югова («Контакт»), Ксении Малининой («Городская фантазия»). Предложили этот список режиссерам, и каждый облюбовал себе пьесу. Неожиданно среди пермских авторов появился еще и «гость» — латвийский драматург Дайнис Гринвалд. Его пьесу «Инициация (Молодость Афины)» взял в работу Вахтанг Харчалава.

    В рекордно короткие сроки, за три вечерних (плавно переходящих в ночные) репетиции, пять актерско-режиссерских команд подготовили 20-минутные эскизы спектаклей. Это был чистый эксперимент. Хочется верить, что он сдвинет с «мертвой точки» ситуацию с современной пермской драмой. Кроме того, экспериментальные составы «театриков» тоже дают перспективу для возникновения новых творческих связей между актерами и режиссерами пермского театрального пространства.

    Каждое утро «семинаристов» начиналось с «завтрака с интересным человеком». Одним из таких людей стала известный критик, эксперт «Золотой маски» Татьяна Тихоновец, которая предложила молодежи свое понимание понятия «провинция» и «провинциальный актер».

    Конечно, кроме занятий, в программу семинара вошли просмотры спектаклей — как пермских, так и екатеринбургских. Это и Ольга Пудова с программой песен о войне, и Сергей Толстиков со стихами Галича, и студенты ЕГТИ со спектаклем «Все, все, все…», и юные актеры театра-студии «КОД».

    В день окончания семинара уже стали говорить о следующем…

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ИРИНА КЕРУЧЕНКО ПОСТАВИЛА В АЛЕКСАНДРИНСКОМ ТЕАТРЕ «СОН СМЕШНОГО ЧЕЛОВЕКА» ДОСТОЕВСКОГО

    Выпускница Школы-студии МХАТ Ирина Керученко не нуждается в представлении. Каждый из пяти ее спектаклей — событие театральной Москвы, конкурсов и международных фестивалей. Ее предпоследнюю работу — выверенную до миллиметра «Кроткую» — критики не то чтобы поставили в один ряд с легендарными постановками 1980-х годов Льва Додина в БДТ и МХАТе, но, затевая заведомо проигранное сравнение, подчеркнули уровень режиссерской потенции. Размышления над Достоевским Керученко не случайно продолжила именно в Петербурге — на площади Островского сошлись творческие координаты ее нового спектакля.

    На сцене Александринского театра в прошлом сезоне поставил «Гедду Габлер» Кама Гинкас. И дело, конечно, не в следовании за своим мастером (ибо в весомой характеристике «ученица Гинкаса» больше самодостаточности, чем приверженности), а в творческом импульсе, перекличках мировоззрений. Да и где же еще рассуждать о двойственности человеческой натуры, как не под крышей Александринского театра, когда под тобой в том числе и «Двойник» Валерия Фокина?

    Энергией сквозной темы заряжена каждая деталь сочиненного сценографом Марией Утробиной скупого художественного мира. Будто отражающие друг друга двери по левую и правую стороны малой сцены объединяют сценическое пространство и зал — зритель оказывается словно в комнате главного героя. По центру фронтальной стены располагается окно, верхняя дуга которого перекликается с нависающей аркой так, что двоится в глазах. А обнаруженный за стеклом зад лошади (как бы часть конной композиции, что на фасаде театра) окончательно дезориентирует: внутренний компас подсказывает, что реальная скульптура должна быть за спиной. В этом мире-перевертыше, мире двоения и раздвоения и звучит двухчасовой монолог-признание смешного человека в исполнении Ивана Ефремова. Молодость исполнителя главной роли (артист только в этом году окончил обучение) для Керученко принципиальна, без нее простота истин обернулась бы пафосом.

    Выстроенное сосуществование актера и произносимого им текста с разворачивающимся дейст¬вием подчеркивает противоположность двух представленных миров: до сна происходящее на сцене немного отстает от слов, во сне же — чуть опережает. Пока смешной человек рассказывает нам о том, как с детства все над ним издевались, как он решился убить себя и за несколько часов до этого совершил подлость (ведь все равно умирать-то), — все воспринимается иллюстрацией к словам, умозаключениям, которые уже определили жизнь. Но во сне на «не оскверненной грехопадением» планете (своеобразное отражение-искажение Земли) герою и искренность людей, и их чистые, до примитивности добрые отношения оказываются в новинку — и тут слова едва поспевают характеризовать увиденное.

    Но дивный сон заканчивается кошмаром. Герой сам рушит гармонию волшебного мира, «заражая» окружающих «телесностью»: показывая фокус с пропадающим большим пальцем, он касается чужой женщины, и это становится началом конца. На смену неторопливой счастливой жизни приходит хаос, напоминающий сразу все круги ада. Решенные гротескно и эксцентрично, эти сцены, казалось бы, не обнаруживают ничего принципиально нового — обо всех смерт¬ных грехах уже давно известно. Но исповедь смешного человека после пробуждения, следуя законам мира-перевертыша, вдруг оборачивается проповедью, которая не зло отрицает, а добро утверждает. И это сильно меняет дело, и извиняет наивность, и обещает спасение, если не всему человечеству, то как минимум маленькой партии зрителей.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «РЕКВИЕМ» ВЕРДИ ПОСТАВИЛИ ВО ЗДРАВИЕ МАРИИНКИ

    Заупокойную мессу великого итальянца издавна принято называть «двадцать шестой оперой Верди». Однако за всю его историю мало кто из режиссеров решался превратить «Реквием» в полноценный спектакль.

    Новую попытку театрализации предпринял швейцарец Даниэле Финци Паска, уже знакомый питерскому зрителю по прошлогодней «Аиде», поставленной в нестандартном пространстве концертного зала.
 В этом году Паска, он же постановщик открытия Олимпийских игр в Турине и режиссер Цирка Дю Солей, перенес «Реквием» из концертного зала на главную сцену и разыграл его как сказочную феерию.

    По уверению Паска, главный герой спектакля — сам Мариинский театр. Реквием у него стал гимном во славу легендарных театральных подмостков. Это чествование старушки Мариинки с ее обшарпанными стенами, пыльными цехами, скрипучими полами, с ее многовековой историей. Так хотелось бы думать, но спектакль получился о другом.

    Маленькая девочка в сопровождении ангелов с плюшевыми крыльями шествует через зрительный зал. Поднявшись на авансцену, закрытую пожарным занавесом, стучит в него три раза, и, как по волшебству, сценическая коробка Мариинки распахивается во всю ширь, и на переднем плане появляется хор. У хористов на глазах красные повязки. Громадное кадило-колокол вешают под колосники и раскачивают под раскатистый «День гнева», откуда-то появляются мигающие ярко-красные люминесцентные лампы, неприятно бликующие в зеркальных плитах, затем эти плиты катают по планшету, за ними во время пения солистов прячется многочисленный хор.

    Ангелы же все это время выполняют функцию рабочих сцены. Апофеозом становится «полет» девочки. Ее прикрепляют к огромным белым воздушным шарам и заставляют висеть над громогласным хором. Исполнительница Аня Мошникова оглядывается по сторонам, машет ручонкой зрителям, болтает ножками и, видимо, очень ждет приземления. Больше ничего не происходит, и становится немного неловко.

    На поверку режиссерский гимн театру оказывается гимном допотопной театральщине, одновременно наивной, несдержанной и смешной. Спектакль-энциклопедия расхожих сценических ходов разных эпох. Пасторальные плюшевые ангелочки соседствуют с новомодным хай-теком, рисованные задники уживаются с металлическими панелями. Плюс электрические свечи, видеопроекции, бархатные занавесы. Все это множится на протяжении полутора часов, и к финалу наряду с объяснимым пресыщением возникает неожиданное ощущение эстетической законченности. Действительно, здесь воплотилась почти вся история театра. И все его родовые болезни.

    Спектакль панически боится аскезы, ежеминутно исторгая псевдоэффектные красивости. Под этим тяжким грузом полностью теряется музыкальная составляющая. В постановке нет Верди (хотя оркестр и хор Мариинского театра под управлением Михаила Агреста звучит достойно, солисты — Анна Маркарова, Надежда Сердюк, Хачатур Бадалян, Владимир Феляуэр — также на высоте), потому что у публики нет времени слушать, только — смотреть.

    Все это, конечно, грустно. «Двадцать шестую оперу» Джузеппе Верди после такого зрелища хочется вернуть в концертный зал и больше оттуда не выпускать.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    6 апреля 2012

    ЕЩЕ РАЗ «ПОТУДАНЬ»

    7 и 8 апреля на малой сцене Большого театра кукол покажут «Потудань» в постановке Руслана Кудашова. Для этого соберется команда, не встречавшаяся в одном спектакле уже несколько лет…

    Камерный кукольный спектакль по мотивам рассказа А. Платонова создавался в режиссёрской мастерской Г. Козлова в 2000 году, как курсовая работа студента Кудашова, выступившего в качестве режиссёра и сценографа. Сыгранная несколько раз в аудитории alma mater, «Потудань» получила широкий резонанс в профессиональных кругах и дала название коллективу единомышленников, который возглавил ее постановщик. Спектакль был многократно показан на петербургских сценах, номинировался на «Золотую маску» и «Золотой софит», отмечался дипломами российских и международных фестивалей. И, что (как нам кажется) не менее важно, о «Потудани» написали Елена Строгалева и Анна Иванова-Брашинская в № 22 «ПТЖ».

    Эту статью мы и предлагаем сегодня читателям нашего блога. А спектаклю искренне желаем достойного продолжения славной судьбы.

    «НО ЕСЛИ НЕТ ЛЮБВИ…»

    Можно говорить об этом спектакле («Потудань», режиссер Руслан Кудашов) как о студенческой дипломной работе. От нее — незавершенность формы, изменения, происходящие каждый раз внутри спектакля. Говорить о влиянии Габриадзе, узнавании его в каких-то мизансценах и приемах — естественно. Но писать хочется об ином. О том, как в кукольном театре появился спектакль, темой которого стала любовь. О том, как неожиданно, но абсолютно верно Платонов совпал с самой идеей кукольного театра. Случай, когда не просто произведение адаптируется к кукольному театру, а когда философия и образный ряд кукольного спектакля способны выразить философию и образный мир самого автора. Хрупкие платоновские человечки, живущие под черным небом, с лицами, наполненными «тайной грустью», — здесь фигурки нежного цвета, сотворенные из светлого дерева, с лицами, «будто постоянно опечаленными», и огромными глазами, которыми порой взирают на этот мир дети и ангелы с икон.

    Сцены из спектакля. Фото С. Леонтьева

    Сцены из спектакля.
    Фото С. Леонтьева

    Песок, вода, тепло человеческих рук, железо городских труб — режиссер словно подбирает простейшие элементы платоновского мира. Все действие происходит на небольшой платформе, покрытой песком. Пустыня, пустынь. Оформление не подробное, почти знаковое. По такого рода скупости, лаконичности спектакль Резо Габриадзе «Песня о Волге» кажется «родовым», корневым спектаклем для «Потудани». Там в белый снег перед умирающим офицером рука в черной перчатке втыкала розы. Смерть вырастала из снега. Здесь рука в черной перчатке ставит стеклянную перегородку, разъединяя Никиту и Любу, бросает на желтый песок колючую проволоку, на темечко Никиты водружается каска, а на проволоку с сухим, еле слышным стуком падают высохшие побелевшие мертвые тельца: одно, другое, третье, а рядом сквозь песок светится красная, алая река. Потом река войны превратится в жемчужного цвета полосу реки Потудань, волны которой принесут кроватку и оконце — домашнее хозяйство отца Никитки, на ее берегу встретятся Никита и Люба, над этой рекой поплывут, полетят, покачиваясь, они в крохотной лодочке, и эту речушку грубо, механически «закатают» в песок железными водосточными трубами. И сразу возникнет урбанистический мир.

    Произнесенное в тишине, каждое слово Платонова обретает первозданность прочтения. Их дозы тщательно отмерены. Но из-за этой скупости слова запоминаются надолго. «Ты теперь меня не забудешь?» — «Мне некого больше помнить». Неловкость кукол, невозможность психологического проживания словно отражают неловкость и скованность отношений платоновских героев. Встреча Никитки с отцом, их невольное смущение от собственной любви. Фигурка отца неловко припадает к груди сына «в скромном недоумении своей любви к нему».

    Самая идея Платонова в этом рассказе о полноте «любви сердца», о «бедной необходимости» любви чувственной, земной — как это подходит к куклам. Между ними не может существовать этой страсти. Их «радость сердца» — во сне Никиты, когда на фоне кружащегося, пляшущего круга — маленькие, еле заметные тени двух существ будут кружить и скакать по веткам деревца. Единение их сосредоточено в игре человеческих рук, в касаниях, сплетениях пальцев, в окроплении водой, когда вода переливается на коже в лучах света. Потом вспыхнет свет и фигурки Никиты и Любы будут сидеть рядом под деревцем, а голубая змейка реки, следуя по руслу, расчищенному руками, будет огибать с двух сторон этот маленький островочек счастья. «Мне теперь не страшно быть счастливым».

    Сентябрь 2000 г.

    «Настольные спектакли» в театре кукол сначала перестали быть исключением среди тотальных больших форм. Потом перестали быть просто модными. И теперь перестают быть общим местом, переполненным штампами. Они уже не столь предсказуемы, как совсем недавно.

    В отличие от драматического театра «малая кукольная сцена» — это гораздо более принципиальная смена масштабов: не просто уменьшение игровой площадки и зрительного зала, но трансформация привычных законов реального физического мира, вариативность соотношения большого и малого, подчеркнутая условность единиц измерения пространства и времени.

    Да, можно не играть масштабами, но не заметить или проигнорировать принципиальные изменения, с ними происходящие, кукольный режиссер не умеет. Реакция на перемену масштаба у кукольника равна условному рефлексу, ибо он чувствует, что с уменьшением размеров сцены возрастает уровень обобщения и насыщенность смыслом любой визуальной детали и каждого отдельного жеста, звука, факта, события. Поэтому самая обычная бытовая история на малой кукольной сцене сама собой стремится стать притчей. А к арсеналу специфических выразительных средств кукольной режиссуры автоматически прибавляются кинематографические «планы». Что особенно актуализируется, когда из содержательных величин изымается глубина сцены — кукольная площадка трансформируется в своего рода «условный» экран, а сам кукольный спектакль приобретает характерные особенности кукольной мультипликации.

    Как и в театре с живыми актерами, малые формы у кукольников провоцируют на исповедальность, и главное здесь, естественно, — иметь «что сказать», буквально «чем поделиться». Хорошо, когда автор при этом понимает, что ему не первому выпало на долю поведать «о главном». В таком случае «настольные спектакли», продолжая и цитируя друг друга, угадываясь и узнаваясь один в другом, создают своего рода общий текст или цикл, в котором каждая следующая постановка становится очередным годовым кольцом на общем стволе единого мифа. Река «Потудань» вытекает из «Песни о Волге» Реваза Габриадзе и не скрывает своих истоков. Настоящий песок; металл, ровняющий природный ландшафт; живая вода, проливаемая на этот песок, — все это фактуры, связывающие воедино тему двух мировых войн и личной судьбы в любой из них. Повторение пройденного не отрицает ценности знания — напротив, подчеркивает важность усвоенного. Тем более, что спектакль Габриадзе — не единственный источник вдохновения постановки Руслана Кудашова.

    «Потудань» обладает всеми качествами работы а) студенческой и б) первой. Стремление сделать прочитывается здесь лучше, чем точное решение отдельных частностей и спектакля в целом. Некоторые видовые кукольные законы соблюдены почти случайно, чисто интуитивно, а некоторые и вовсе неизвестны авторам спектакля. С общими правилами композиции, особенно пространственной, все обстоит еще сложнее. Для малой сцены много необязательных слов, линий, движений. Большая часть интереса к спектаклю обеспечена: материалом, который искренне проживается авторами спектакля как личный опыт и личная боль; стилевым решением кукол, которое традиционно скорее для французского театра и почти ново в России; и, конечно же, общегородской ситуацией — тем плотным вакуумом, в котором пребывают театры кукол города, когда любая рядовая студенческая работа, в силу своей эмоциональной честности, воспринимается в общем контексте сразу как нечто экспериментально-лабораторно-исключительное, даже не претендуя на это и уж, конечно, не являясь таковым.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПРО ВАЛЕРИЯ ИВЧЕНКО — ЕГО ДРУЗЬЯ И КОЛЛЕГИ

    В нашем театре — Харьковском академическом имени Т.Г.Шевченко, бывшем «Березиле» Леся Курбаса, реформатора национальной сцены, — любят вспомнить про Валерия Ивченко. Для одних он навсегда остался Валерой, для других — Лериком, для третьих — Валей. «Это правда, что Валя приезжает к нам на юбилей?» — слышится из телефонной трубки взволнованный голос профессора В.Н.Айзенштадта, одного из трех «китов» на украинском театре. «Правда», — говорю сухо, потому что уже надоело всем отвечать одно и то же.

    И вот в марте 97-го он едет на 75-летие своего родного дома. Анатолий Литко, главный, сурово предупреждает, что Ивченко надо встречать на «Волге». «Анатолий Яковлевич, у нас нет „Волги“», — ропщет завлит, то бишь я. После чего следует короткое: «Достать».

    И вот он ступил на перрон. На автостоянке его дожидался зачуханный театральный «Жигуль». Владимир Маляр, друг-коллега, объятиями встретив ступившего, обронил: «Что-то ты, Валера, недоспал». А Валерий Михайлович, как выяснилось, учил текст, потому что по сценарию юбилейного торжества ему предстояло выйти в отрывке спектакля «Не стреляйте в белых лебедей» в роли Егора Полушкина.

    И вот он выходит на сцену. Овация. Наконец-то над притихшим залом летит его голос — негромкий, раздумчивый, светлый, — вызывая у всех, кто благодарно помнит актера на этих подмостках, щемящую ностальгию.

    Бытует мнение, что Валерий Ивченко не только по своим корням, по своей сегодняшней причастности к радостям и бедам шевченковцев — наш и больше ничей. Впрочем, этой ревнивой мыслью грешат и предлагаемые воспоминания.

    Елена СЕДУНОВА, завлит.

    До поступления в студию Валера играл на сцене любительского театра харьковского Дворца культуры милиции и, уже приобретая профессиональные актерские навыки, не порывал связей с этим театральным коллективом, радовался его успехам. В студии было две группы. Одну вел И.П.Костюченко, отбиравший абитуриентов с прицелом на воспитание актеров украинского народного склада. Другую, по мнению ее руководителя Б.П.Ставицкого, составляли студийцы интеллектуальной направленности. Если мы, костюченковцы, делали жанровые этюды о Стецьке и Грицьке, то Валера со своими партнерами выбирал отрывки из драматургии Чехова, Горького (в «Чайке» Валерий играл Треплева). Несмотря на это внешнее, скорее, типажное разделение, требования ко всем были одинаковы. Мы учились у одних и тех же педагогов из числа ведущих мастеров шевченковской сцены, работали в одних и тех же спектаклях, и мне как «сельскому парубку-балагуру» бы¬ло в охотку играть с «мыслящим» Валерой.

    На все сдачи наших спектаклей приходили придирчивые опекуны-шевченковцы, и среди них С.Ф.Ходкевич, директор студии и ведущий курса, Л.И.Сердюк, художественный руководитель театра, Б.Н.Норд, его главный режиссер (тогда в театре было двойное, мало понятное нам, творческое руководство).

    Репетировали в зале имени Марии Заньковецкой, где сейчас у шевченковцев малая сцена «Березиль». Там же проходили занятия в танцклассе Э.Г.Рабинович. «Благородный» уклон Валеры проявлялся и в его танцевальных интермедиях. Я отбивал чечетку, танцевал вприсядку, увлекался всевозможными прыжками, «разножками», а Валера мог галантно пройтись в бальном танце, бойко гусарил, шарманил напропалую. По всем предметам он был образцовым. Не помню, чтобы хоть раз опоздал на занятие. Как у круглого отличника мы всем курсом перед экзаменами списывали у него конспекты, написанные аккуратным убористым почерком. Но пренебрежительного или же снисходительного отношения к заядлым прогульщикам за Валерой никогда не водилось. Бывало, подъегорит ме¬ня: «Ну, что, отлыниваешь? И правильно делаешь». От него веяло приязнью и добродушием, и юмор его — порою, с легким уколом, подпущенным как бы невзначай, — был добрым. И вообще-то Валера всегда был душой нашей актерской вольницы.

    Среди нас, своих однокашников, Валера выделялся пытливостью, способностью успевать многое, о чем мы еще не удосуживались подумать. Участвовал в радио- и телеспектаклях, находил возможность смотреть самые сенсационные спектакли в Киеве и Москве и потом делился своими впечатлениями, спорил до хрипоты. После окончания студии ни для кого не было удивительным, что его оставили в театре им. Т.Г.Шевченко. Наверное, он и не мыслил себя без этого театра, без его чудаковатых «стариков», без его священных традиций и культа экспериментаторства.

    Первые роли — выходные, как и у всех новоиспеченных шевченковцев, — были не менее интересны в исполнении Валеры, чем вскоре последовавшие за ними его большие роли. Помню мастерски сыгранного почти бессловесного слугу в «Дуэнье» Шеридана. Спектакль Владимира Крайниченко начинался с представления персонажей в застывших позах на вращающемся круге. Уже в этом минутном характерном показе Валера был замечен и обласкан публикой — настолько метко был схвачен облик угодливого лукавого героя. Все детали костюма были подогнаны одна к другой. Каждая реплика доносилась до зрителя, каждое движение было классически выверено при том, что однажды удачно найденное никогда строго не фиксировалось и не шлифовалось, а трансформировалось от спектакля к спектаклю. Валера во всем был педантом.

    После «Дуэньи» к нему пошли роли в «Дальней луне» С.Голованивского, «Над Днепром» А.Корнейчука, «До свидания, мальчики» по Б.Балтеру, «В день свадьбы» В.Розова. А потом уж и на него ставили спектакли.

    Валентин МОРОЗОВ, актер Харьковского театра для детей и юношества

    Мы пришли с Валерием в театр в один год. Я был сущим новичком, а он как недавний студиец был занят во многих спектаклях. Время, начало шестидесятых, окрыляло, а главным нашим достоянием была молодость. После спектаклей мы гурьбой шли на всю ночь к Адольфу Шапиро, лелея идею создания «Ночного театра», собирались на квартирах, потом в помещении ДК связи, репетировали «Увидеть вовремя» Л.Зорина и выпускали спектакли, публичные показы которых, правда, согласовывались с высшими партийными органами.

    Конечно, нас, как любую молодежь, что-то не устраивало в пристрастиях и манере актеров старшего поколения. Но мы не противопоставляли себя им. Лесь Иванович Сердюк, Виктор Никитич Мизиненко, Евгений Васильевич Бондаренко и другие мастера театра растили нас в строгости, относились к нам без амикошонства, иногда подтрунивали. Бывало, Сердюк скажет: «Ну, что, наивный марксист?» Или: «Господа пролетарские артисты, готовы?» Позволялось и нам подурачиться. Как-то по дороге на гастроли, в поезде, мы с вечера подменили содержимое заветной бутылочки Мизиненко безградусной жидкостью такого же цвета. Наутро Виктор Никитович степенно налил себе стопочку, мы хором крякнули, он выпил до дна, сказав лишь: «Что-то моя супруга не то наколотила». Шутка была принята по-актерски.

    Мы «болели» Эфросом и в угоду времени отказывались от громоздкого грима, наклеек и накладных толстинок, пытаясь оправдать драматизм роли изнутри. На посту главного режиссера театра Бенедикта Наумовича Норда, с его богатой психологической школой, сменил Владимир Крайниченко, почти наш ровесник, близкий и понятный нам. Вместе с ним в театр ворвались выпускники Киевского театрального института, ученики Марьяна Михайловича Крушельницкого, Владимир Загоруйко и Лесь Танюк со своим свежим репертуаром и новым подходом к его сценическому воплощению. Жизнь кипела, и одним из ее несомненных лидеров был Ивченко.

    С Валерием было интересно играть. Он никогда не засушивал роль. Шаг налево, шаг направо — это было не для него. По ходу спектакля он разбавлял режиссерские мизансцены своими, казалось, сиюминутными находками, которые тут же подхватывались его партнерами, и спектакль начинал звучать по-другому, глубже и проникновеннее. На репетициях в нем всегда обнаруживалась режиссерская сноровка, выражавшаяся в бесконечных придумках, выявлении новых поворотов роли. Играть диалоги с ним было истинным наслаждением, он исподволь провоцировал на импровизацию и сам был блестящим импровизатором уже готовой к тому времени, выстроенной по внутреннему действию роли.

    Когда Валерий ставил «Тыл» Н.Зарудного как дипломник Киевского театрального института, все получалось как бы само собой, непроизвольно — такую атмосферу репетиций он умел создать. Конечно, учитывались особенности характера каждого исполнителя и его творческая индивидуальность, но работали на равных, без скидок на должности и звания.

    После хрущевской «оттепели» театр заполонили «производственные» пьесы, но мы и в них, как могли, вытаскивали сшибку человеческих характеров. Неудовлетворение в театре топили в работе на харьковском телевидении, сбрасывая театральные штампы, перенимая специфику игры крупным планом, через глаза.

    Валерий был заводилой и в дружеской компании. Первым запевал в театральном автобусе, мчавшем нас на выездной спектакль. А скольких розыгрышей был он зачинщиком! Помню, как мы обычно встречали Новый год — поквартирно. Начинали в нашем с Риммой Кириной доме с украшения елки, приготовления блюд, установления на всякое упоминание о театре табу, которое, конечно же, многократно нарушалось. Пригубив, везли своих жен на санках на квартиру Владимира Маляра и Агнессы Дзвонарчук к бою курантов. Помню, мы у них так пели, что люди под окнами останавливались и слушали. Глубокой ночью заваливались в дом Людмилы Поповой, к ее новогодней индейке. Спали вповалку, а наутро начинался обход квартир в обратную сторону.

    Мне часто удавалось видеть его в спектаклях театра имени Ивана Франко, на сцене БДТ имени Г.А.Товстоногова. Мы, коллеги, всегда радуемся его успехам и желаем ему больших творческих удач.

    Владимир ШЕСТОПАЛОВ, нар. арт. Украины

    В Харькове Валерий был нарасхват. До сих пор на 9 Мая у Мемориала погибшим звучит его баритональный голос с красивым прононсом. Никогда не был премьером в громком понимании этого слова, но никогда не ходил по сцене угрюмо-однозначным. Звездный был, раскрытый, незаурядный с артистических пеленок.

    Любимый ученик Бориса Ставицкого, он ни в чем не унаследовал его сценическую манеру. Не таков был, чтобы кому-то подражать. Помню, как он поступал в студию — травиночка, сутулый. Но в этом неброском парне всех восхитил необычный нерв. Уже в студийные времена он был до неузнаваемости разным в ролях: и гиперболическим, и с выкрутасами, и интеллигентный, и эмоциональный, а главное — потрясающей глубины мысли. После окончания студии, в массовке в «Дуэнье» Шеридана, удивил всех неизбывным желанием играть Кого-то, выкаблучивался увлеченно, радостно, полетно.

    Валерий любил свой театр. Наша труппа всегда была сильной, и, может, поэтому молодых актеров подол¬гу держали на сухом пайке. Однако режиссер Владимир Крайниченко сразу же приметил его. Со временем Валерий заявил о себе как об очень украинском актере, способном поднять не расхожую украинскую бытовуху, а драматургический материал Тараса Шевченко, Ивана Франко, Леси Украинки. А вот в «Тарасе Бульбе», где он в роли Андрия по воле режиссера должен был рвать в клочья якобы украинские страсти, играл откровенно плохо, не его это был спектакль. Постановщик «Тараса», очевидно, уповал на то, что актеры должны знать, как по традиции играют классический национальный репертуар, а большие актеры, и Ивченко в их числе, не знают, как играть украинскую классику.

    В шестидесятые годы играть нам было нечего, процветали серые производственные пьесы. Поэтому и возник «Ночной театр» Адольфа Шапиро, тогда выпускника Харьковского театрального института. С просьбой о поддержке этого театрального эксперимента в Москву было направлено письмо, дружно подписанное Арбузовым, Розовым, Зориным, Ефремовым, Шатровым. «Ночной театр» объединил молодых актеров-шевченковцев и студентов актерского факультета. В удушающей атмосфере застоя современной украинской драматургии ставили «Увидеть вовремя» Зорина, «Глеба Космачова» Шатрова (Валерик играл Глеба). Леонид Зорин приезжал на премьеру своей пьесы. Увидев на сцене Ивченко, задыхаясь сказал: «Боже, какой „неврастеник“! Такого парня по всей Москве днем с огнем не найти». В Москве нами живо интересовались, писали в газетах. Мы сыграли несколько аншлаговых спектаклей во Дворце культуры связи, а потом… харьковский обком партии придавил, всех разогнали, Шапиро уехал в Ригу.

    В артистической природе Валерия действительно много заложено от актера-«неврастеника»: в душевном строе, интонациях, пластике, в руках, необычайно выразительных. Но он далеко не в каждой роли сполна использовал этот арсенал художественной выразительности, потому что не «амплуастый», а широкой амплитуды актер.

    Он был находкой в комедии. В «Благочестивой Марте» Тирсо де Молины на николаевской сцене, куда нас рвануло вслед за Владимиром Оглоблиным, задумавшим свой интеллектуальный театр, Валерий — Капитан Урбина был уморительно-комичным ухажером Марты, неожиданно эксцентричным, с совершенной ритмикой движений. (В Николаеве Ивченко нежно звали Лериком.)

    Помню его удивительно разным: Стенли Кар в «Футболе» П.Кантона и Ж.Беллака, Сашка Кригер в спектакле «До свидания, мальчики» по Б.Балтеру (реж. Вл.Загоруйко), Николай Потехин, умный, эстетски циничный доктор в «Чудаках» Горького (реж. Вл.Оглоблин), манкий, с неотразимым отрицательным обаянием Кантаньяк в милом салонном спектакле Анатолия Литко «Жена Клода» А.Дюма-сына.

    На репетициях Валерию больше всех что-то нужно было от режиссеров. Одних это раздражало, других, наоборот, очаровывало. Во имя рождения объемной роли он изнурял себя и окружающих. А партнером был талантливейшим.

    Не думаю, что в Киевском академическом драмтеатре имени Ивана Франко, где его впервые увидел Г.А.Тов¬стоногов, Валерий нашел себя. Это совсем другой театр, чем наш. Там не принято было брать интеллектом. Ставили, например, всего А.Корнейчука, чтобы тот ни написал. Но за роль Астрова в «Дяде Ване» Валерий получил — надо полагать, справедливо — Госпремию.

    Помню, когда готовился спектакль «Не стреляйте в белых лебедей», Валерий забрасывал всех вопросами: «Ну, скажи что-нибудь, а если так?..» На сцене его герой, Егор Полушкин, не проповедовал простые истины, а каждый раз постигал их сызнова. После того, как в ходе репетиций роль сцепилась в своей основе, шла импровизация, в которой обнаруживалась способность внутренне действовать конкретно и точно. Этим даром обладали все большие шевченковские актеры. Из импровизации произрастала неожиданность играемого образа со всеми его психологическими нюансами и обертонами. Валерий — актер самобытный, богатый, неисчерпаемый и прекрасно непостижимый.

    Людмила ПОПОВА, засл. арт. Украины

    Не ошибусь, если скажу, что всем шевченковцам начала шестидесятых запомнился ввод Валерия Ивченко на роль Лопуцковского в спектакле «Шельменко-денщик». Комедия, что называется, «пуповая» — обхохочешься. Спектакль, поставленный в 1942 году и поныне сохраняющийся в репертуаре театра, уже в те годы стал его «визитной карточкой». Из поколения в поколение передавались мельчайшие детали в обрисовке ролей. Лопуцковского, незадачливого жениха, играли блестящие комики, усердно шепелявя, спотыкаясь и падая, к вящему удовольствию зрителей. В ход шли гуммозные носы и уши, клоунские парики и грим. Своей трактовкой роли (а времени на ее подготовку было в обрез) Валерий всех ошеломил, сбил с толку. Он представил трагическую личность, не вписывавшуюся в житейский мирок захолустного помещика Шпака и его домочадцев. Сыграл «горе уму» в комедии, скорее, Грибоедова, чем Квитки-Основьяненко. И убедил всех зрителей в том, что бесцельные путешествия его героя — от непонимания и неприятия окружающими. Лопуцковский-Ивченко, вопреки канонам зрительского восприятия, был наивным, трогательным, чистым. Когда он без доли комизма произносил коронно-смеховую фразу — «Пойду думать, пятнадцатая невеста отказала» (а у предыдущих исполнителей невеста оказывалась двадцатой и тридцать седьмой), — зал замирал от высокой трагической ноты.

    Одна из первых больших ролей — Кантаньяк в «Жене Клода» А.Дюма-сына. Тогда, в середине шестидесятых, как молодого режиссера меня бросало из стороны в сторону. В Москве, Ленинграде, Прибалтике было много образцов, за которыми хотелось тянуться. В Харькове в то время экспериментировал Адольф Шапиро, провозгласивший себя последователем Курбаса. А Валерий — здесь, рядышком — помог мне задуматься и определить, в какую же сторону идти. Помог своей работой над ролью Кантаньяка и отношением к ней.

    Его партнерами в спектакле были уже известные, а ныне народные артисты Украины Рея Колосова (Цезарина) и Леонид Тарабаринов (Клод) — любители купаться в сложностях психологии своих героев. Кантаньяк, выдавая себя за скромного нотариуса, выманивал проект нового вида оружия, ловко используя при этом жену изобретателя, Цезарину. Диалог Кантаньяка и Цезарины напоминал светскую игру в бильярд, когда противники, изящно направляя воображаемый шарик в лузу, наносят друг другу смертоносные удары. В одночасье это выглядело невинным флиртом и единоборством двух искусных игроков, азартной обольстительницы и дипломатического стратега.

    После сдачи спектакля — кажется, это было на худсовете — Валерий сказал, что нашел секрет построения диалога. А я тогда подумал: значит, я могу и надо работать прежде всего через актера, при любой режиссерской форме.

    В начале 1976-го Валерий вернулся в родные пенаты из Николаевского русского драматического, куда «убегал» года на два. Подготовка спектакля «Ричард III» шла полным ходом. Я попросил его — может, с каким-то интуитивным прицелом — посидеть на репетициях. Его присутствие в зале было незаметным, но я ощущал в нем какую-то напряженную внутреннюю работу. Вскоре он сообщил, что хочет попробовать Бекингема. Я разрешил ему выйти на сцену, хотя сталкивать двух больших актеров, Тарабаринова и Ивченко, в одной роли было весьма рискованно. Валерий предупредил меня: если он поломает мизансцены и режиссерские задачи, чтоб я досмотрел, а там видно будет.

    То, что я увидел, заставило меня сделать паузу в репетициях, потому что поменялись акценты. Ричард, этот необыкновенный злодей, поражающий своим красноречием, напором, умом, несмотря на все свои преступления, стал менее страшен, чем его пособник, герцог Бекингем. Именно он оказывался невидимым режиссером кровавых придворных интриг. А ведь это было время Суслова, долговременного «серого кардинала». Сменялись генсеки, а он оставался, услужливый и неуязвимый.

    Помню в спектакле «Не стреляйте в белых лебедей» по Б.Васильеву его искреннего взволнованного Егора Полушкина, которого не могу и сравнивать с другими интерпретациями этой роли, виденными в России и Болгарии, в театре и кино. Помню из нашей общей творческой биографии с Валерием многое, в полромана. Второстепенное выветрилось, главное осело и вспоминается с ностальгией.

    Анатолий ЛИТКО, гл.реж. харьковского драматического театра им. Т.Г.Шевченко, Заслуженный деятель искусств Украины

    Когда я пришел в театр, Валера к тому времени уже освоился в коллективе, но это не мешало нашей дружбе. Шутки, анекдоты, розыгрыши, которыми мы щедро одаривали друг друга, вошли в привычку, давали хороший настрой на спектакль. Бывало, захожу в нашу с ним гримерку, а с порога обрушивается сумасшедший рык из-под лохматой бурки — это Валера…

    В 1963 году на гастролях в Сочи наш главный режиссер Бенедикт Наумович Норд встретился со своим давним другом Эрастом Гариным. Тот подробно расспрашивал о нашем театре, интересовался, «хулиганят» ли актеры и достаточно ли творчески. Кто действительно хулиганил, так это Валера. И за кулисами, и на сцене мог рассмешить любого.

    Шутил с нами и Лесь Иванович Сердюк, курбасовец, непререкаемый авторитет в театре. Нас с Валерой он по-своему опекал. Помню, минут за сорок до первого звонка вызывал нас в закулисный буфет, наливал по стакану вина, которое мы тут же по его настоянию выпивали, не закусывая, а потом, потирая руки, приговаривал: «Теперь я посмотрю, кто из вас первым заболтает текст». И шел с нами играть спектакль. После спектакля следовало его обычное резюме: бойцы!

    Случались шутки, и никем не запланированные. Однажды на спектакле у меня сел голос. Добро, что моим партнером оказался Валера. Он доиграл сцену за нас двоих, то и дело спрашивая, что я хотел сказать, и сам себе отвечая. Наблюдавшие эту сцену в кулисах потом говорили, что своим экспромтом Ивченко перекрыл все свои предыдущие выходы в этой роли.

    Валерий отличался редкой импровизационностью исполнения. Сохраняя рисунок роли и ее задачи, играл легко, свободно, талантливо. Вчера — Григорий в «Расплате» А.Корнейчука, сегодня — Николай Потехин в «Чудаках» М.Горького, назавтра — Чумичкин в спектакле " На седьмом небе" Н.Зарудного. Это актер, которому позволено импровизировать хотя бы потому, что иначе играть он не может. Он и в партнера вселяет ощущение подъема, когда не знаешь, как ты будешь играть сегодня, здесь, сейчас в рамках заданной режиссуры.

    В роли Бекингема в «Ричарде III» был необычайно скуп в пластике, высказывал далеко не все, что роилось в его мыслях. Но в том, что он утаивал, угадывался «второй план». Он якобы не вмешивался в ход событий, оставаясь в тени, но его ненависть передавалась моему Ричарду, подогревая жажду новых преступлений.

    После отъезда Валеры из Харькова спектакль продержался недолго. Ричарда уже не играла свита, и король сказал: спектакль закрыт!

    Валера умеет быть неузнаваемо разным в спектаклях. Его Егор Полушкин в «Не стреляйте в белых лебедей» по пьесе Б.Васильева был философом от земли, от самой природы. В нем была детская непосредственность и мудрость, укоряющая неспешность и щемящий лиризм. Он всасывал тебя всего, не отпуская до конца спектакля.

    В этом спектакле он был еще и сорежиссером Анатолия Яковлевича Литко. Помню, как мы с ним искали костюм для моего героя, Якова Прокофьевича, функционера, живущего по инструкции. В костюмерном цеху наши взгляды вдруг сошлись на пиджаке чуть большего размера, чем требовалось по моей фигуре. И сразу же родилась пластика образа — мешковатость, пришибленность, за¬гнанность. Валера всегда придавал особое значение деталям, отталкивался от них в построении образа.

    Мы любили часами бродить по ночным улицам незнакомых городов. Помню, в Ровно, на гастролях, набрели на роскошную клумбу болгарских роз перед горкомом партии. И в ту же ночь в гостинице бросили их к ногам своих жен. А на следующее утро нас под конвоем милиции представили первому секретарю по идеологии. Тот согласился с нами, что «у сусiда грушi кращi». Но дело приняло серьезный оборот — грозило преждевременным закрытием гастролей…

    Самым печальным было не это, а уход Валеры из театра. Уходил не просто друг, коллега. Уходил чуткий партнер, актер, который всегда был камертоном сцены, а то и всего спектакля.

    Нет уже в живых Леся Сердюка, Данилы Антоновича, Федора Радчука, Лидии Криницкой, Евгения Бондаренко и других великих корифеев, с которыми мы начинали свой путь на сцене. Вспоминая их с благодарностью, хочу, Валера, поднять с тобой по-старинке тост: "Барыс«,1 за нашу с тобой творческую юность!

    Владимир МАЛЯР, нар. арт. Украины
    Сентябрь 1998 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    МОСКОВСКИЙ ПРОСПЕКТ. ЛИЦОМ К ЛИЦУ

    СЕРГЕЙ ВИНОГРАДОВ: «ИМИДЖ — ЭТО ВРАНЬЕ»

    Для театральной России имя Сергея Виноградова на сегодняшний день во многом загадка. Актер, режиссер и хореограф в одном лице, участник антреприз разного уровня, владелец собственной театральной компании — он не раз возводился критиками в ранг «звезды», но при этом самые «звездные» премии уплывали к его коллегам. Более десяти лет актер размеренным неспешным шагом поднимается по лестнице успеха. Он ни разу не перескочил через пару ступенек, но и не задержался в своем восхождении, переводя дух.

    Ольга Журавлева. В нашей жизни всегда происходит что-то новенькое, вы ведь, наверное, не исключение?

    Сергей Виноградов. У меня в уходящем году было три премьеры — «Путешествие дилетантов» в Театре Луны, «Six, Sax, Sex» в моей компании. А еще я стал актером театра им. Моссовета и сыграл в постановке П. Хомского «Куколка» по пьесе Т. Уильямса. В этом же спектакле я выступил как режиссер по пластике. Поскольку «Куколка» второй мой спектакль в театре им. Моссовета и есть виды на третий, руководство сказало, что для них слишком накладно иметь столько разовых договоров с одним и тем же исполнителем. И я отнес туда свою трудовую книжку. Но от этого мое бытие нисколько не изменилось, и я продолжаю играть в антрепризных проектах. Но заинтересованность в них строится отнюдь не на деньгах: это попытка восполнить актерский голод.

    О. Ж. Это у вас-то голод?

    С. В. Голод накопился оттого, что пять лет прошло в театре Виктюка, где у меня существовал определенный диапазон, а также ракурс восприятия меня зрителями и критикой, что так или иначе связывало руки. После театра Виктюка в течение трех лет наступил актерский голод реальный: тогда я должен был понять, на каком свете живу и что делаю. В тот промежуточный момент появился «Коллекционер» в моей компании и «Пена дней» в МТЮЗе, потом потихонечку прибился к «Луне», затем возник Моссовет и череда антрепризных проектов. Думаю, что сейчас я уже напитался настоящей актерской практикой. Тем более, что во всех антрепризах при средней и слабой режиссуре заняты настоящие, очень хорошие артисты. Именно поэтому я играю в этих спектаклях до сих пор. Но когда-нибудь я остановлю эту практику, поскольку к такого рода работе подхожу очень рассудочно — есть «время разбрасывать» и «время собирать». Вот сейчас для меня «время разбрасывать».

    О. Ж. А как существует ваша Театральная компания Сергея Виноградова?

    С. В. Это параллельная жизнь…

    О. Ж. Что, параллельные миры?

    С. В. Да, это совершенно другая история. В нашем репертуаре сейчас три спектакля — старичок «Коллекционер», «Six, Sax, Sex» (на его постановку мы получили грант Сороса) и «Набоков. Машенька». В третьем спектакле я не играю, а лишь выступаю как режиссер и хореограф. В апреле прошел фестиваль, посвященный 100-летию Набокова, в котором участвовали «Табакерка», Розовский, «Сфера»… За «Машеньку» мы получили два приза — Толя Шаляпин за лучшую мужскую роль и я за лучшую пластическую режиссуру. Мне приятно, что мы оказались самыми тонкими на этом «празднике жизни». Почему-то все остальные воспринимают Набокова очень гротесково и площадно, а мы старались подойти к этому автору как можно тоньше. Приехать и показать это в Петербурге непросто. Я принципиально не занимаю в своих спектаклях звезд, а на гастролях без звездных имен продать спектакль практически невозможно. Я же стараюсь придерживаться принципа не спекулировать физиономиями, привлекая публику. В то же время мы не делаем пустых, оторванных от зрителя экспериментов. Поиска мы не отрицаем, но ставим исключительно для публики, рассчитывая, что зритель обязательно придет. А что касается звезд… вот недавно прочитал интервью Додина и полностью разделяю его мнение. Для Додина актер и звезда — понятия разные: актер — это тот, кто еще ищет, а звезда — тот, кто уже нашел.

    О. Ж. Вы относите себя к кому?

    С. В. Я не звезда совсем, потому что я не просто ищу, я бегу в своем поиске, причем порой в совершенно противоположные стороны. Но в этом беге я уже начинаю осознавать какие-то близкие мне темы. Более того, понимаю, что правильно работаю и в своих ролях говорю что-то значимое для публики. Получается, что я могу играть только про любовь, причем ситуации могут быть самыми разными: комическими и трагическими, либо просто отсутствие любви, что само по себе тоже тема.

    О. Ж. Играя так много на стороне, как успеваете еще и руководить компанией?

    С. В. Я изобрел довольно забавный метод руководства — по принципу пионерского лагеря. Помните, начальник лагеря, комиссар, отряды, вожатый и воспитатель. Вожатый из третьего отряда не отвечает за детей из второго. Я и мой продюсер смотрим сверху и видим всю компанию. А каждый проект — это своего рода пионерский отряд, у которого есть свой менеджер — он занимается promotion и продажей билетов, а также всем рекламным пакетом. В ведении ассистента режиссера артисты, вызов на репетиции, подготовка площадки и т. п. Единым остается лишь технический костяк. Думаю, что это одна из альтернатив устоявшимся и во многом клишированным гостеатрам.

    О. Ж. О кризисе гостеатров говорят и пишут бесконечно, что же, с вашей точки зрения, сейчас там происходит?

    С. В. Это нормальная ситуация совершенно банальной смены поколений. И дело даже не в геронтофилии. Меня очень греет история, которая произошла год назад. Сегодня я с интересом наблюдаю ее развитие. В Москве проходил фестиваль «Новый европейский театр». Российские критики устроили дискуссию, в которой затронули именно проблему геронтофилии в нашем театре. Существует, дескать, целая плеяда главных режиссеров московских театров, которые сидят в своих креслах много лет. Стали говорить, что Плучеку — 90, Гончарову — 80, Любимову — 85, Ефремову — 73 и т. д. Вот такая, мол, печальная картинка, и начали ее обсуждать. А поскольку фестиваль международный, там присутствовали люди из Прибалтики, Германии, Франции… Они нас долго слушали, а потом встал молодой человек из Германии (ему 26 лет) и сказал: «Я не понимаю, о чем вы все говорите. У нас в Германии ситуация обратная — если режиссеру шестьдесят, то получить работу ему практически невозможно. И неважно, есть ли громкое имя… Почему? Наступила мода на молодое, современное, необычное, интересное режиссерское мышление. Не случайно Штайн приезжает ставить в Москву все чаще и чаще. Для нас — норма, когда интендантами — худруками и главрежами являются люди в возрасте 25-26 лет. И другого уже быть не может». И все русские участники дискуссии замолчали: каждый обалдел в одиночку. Стало ясно, что мы просто отстали, а на дискуссию позвали каких-то более продвинутых людей. Они куда-то «продвинуты», а мы еще нет. Тут слово взял Алвис Херманис — замечательный латышский режиссер, мой ровесник. Сейчас он главный в рижском Молодежном театре. «Я, в отличие от предыдущего оратора, понимаю, о чем шла речь. Потому что подобная ситуация была и у нас несколько лет назад. Но мы сами ее переменили, и у нас почти уже Германия».

    Почему же ничего подобного в Москве даже не намечается? Вовсе не потому, что сидят наши старики очень крепко и держатся за власть. Дело-то в другом: просто некому отдавать. Потому что люди, которым 35–40, возраст, когда надо брать театр, к этому не способны, более того, ничего нового они предложить не могут. Тот же замечательный Андрюша Житинкин, которого я знаю много лет. Лучший свой спектакль он поставил в 1985 году. Я, будучи студентом первого курса Щукинского училища, по традиции в тот год обслуживал дипломные работы выпускников. Мы были в восторге от спектакля Житинкина — тогда он поставил тонкий, интересный, с хорошим нервом спектакль «Цена» по А. Миллеру. В нем замечательно работал Сережа Чонишвили. С тех пор прошло почти 15 лет, а Андрей все больше и больше движется в «попсу». Я играю в одном из таких его спектаклей — «Квартет для Лауры», но для меня это всего лишь актерские игрушки…

    О. Ж. «Милый друг» с Домогаровым и Тереховой — это ведь тоже попса?..

    С. В. Полная. А сейчас он выпускает еще один такой же спектакль — «Венецианский купец» с Михаилом Козаковым в главной роли. Но невозможно Шекспира ставить за месяц, физически невозможно!

    О. Ж. Житинкин возводит быстрые сроки в принцип, как бы исповедуя западную форму работы…

    С. В. Вот я и говорю: он не просто ушел в попсу, но и возвел это в принцип. Раньше этот человек нес нечто новое, свежее и интересное, то есть то, что позволяло ему стать главным режиссером, а сегодня он растворился в жанре, который грубо называется «театральная попса». Похожая ситуация происходит и с Мирзоевым…

    О. Ж. Но у него попса другого рода…

    С. В. И все равно… попса! Поэтому спектакли и делаются как блинчики — там, сям, поэтому удобнее, чтобы в одном, другом и третьем работал Макс Суханов — он понимает с полуслова… И вот перед нами — блинчики с творогом, курагой, грибами, но блюдо одно и то же.

    О. Ж. Сергей Юрский, ваш учитель, назвал вас «эротическим режиссером». Как вы к этому относитесь?

    С. В. Он, вообще-то, меня на сцене не видел с тех пор, как я отучился. Посмотрел что-то у Виктюка (по-моему, «Служанок») да еще зашел ненадолго на спектакль, когда в театре им. Моссовета я играл любовь с народной артисткой Ниной Ивановной Дробышевой. Это абсурд — называть меня эротическим режиссером и еще сожалеть о том, что я не стал тем, что он от меня хотел. Абсурд и в общем-то его проблема. Вот недавно над «Куколкой» мы работали с художником Машей Рыбасовой, которая в 1988 году вместе с Сергеем Юрьевичем делала наш дипломный спектакль. И она, вспоминая то время, долго не могла его сопоставить с днем сегодняшним. Но через несколько месяцев поняла, что все, что было десять лет назад и сейчас, — это разные вещи. Но для Маши ее открытие не вошло в формулу: «Ах ты, сволочь, подлец, кем ты стал! А как мы хорошо начинали!» Наоборот, это подтолкнуло ее к тому новому, что я сегодня пытаюсь делать на сцене.

    Многие почему-то не хотят смириться с тем, что я уже совсем другой. Но я это делаю насильственно и не случайно так много работаю.

    О. Ж. Насильственно для всех или для себя?

    С. В. Для всех. У меня все это происходит вполне органично. Я устал, что в течение долгих лет меня воспринимали как пасынка Виктюка. Мне это сейчас не просто неприятно, а противно. Во-первых, то, что делает Виктюк, мне противно, другого слова нет, во-вторых, то, как он ведет себя по отношению к тем, кто был когда-то рядом, — противно. Он мой учитель, я несомненно многое от него взял, но я прекрасно понимаю, что если сейчас не сделаю шага в новое состояние, то не смогу сделать этого уже никогда. Поэтому, когда я играю классическую для Уильямса мужскую эротическую роль, в мужском, а не виктюковском смысле, мне говорят: «Ой, как возмужал, как повзрослел!» Кто-то даже написал: «Он пытается избавиться от старого имиджа». Совершенно верно, потому что он ложный. Само слово «имидж» идиотское, западное, которое я не понимаю, потому что имидж — это вранье. По-разному можно относиться к Роме, но в спектаклях его лучших лет действительно было то, что выделяло их из общего ряда. Сейчас этого нет. Мне приятен Виктюк той поры, когда он еще не ушел во всяческие слюни, злобу и тиражирование одного и того же и еще в показуху своей скандальности…

    О. Ж. Многие критики оценили спектакль «Ночь нежна» как китч с негативной окраской. Как вы относитесь к китчу?

    С. В. У китча есть и положительная окраска. Кстати, первым, кто научился использовать китч в своих спектаклях, был Виктюк. Другое дело, что у него это делалось с юмором. Проханов же идет всерьез, но это не значит, что он проигрывает целиком. Проханов проигрывает образованных людей и критику, но выигрывает зрителя. Нынешнее положение Проханова в Москве — это практически тотальное неприятие его со стороны критики, исключением стало мое выдвижение на премию «Кумир» комиссией из критиков и драматургов. Парадокс Проханова в том, что он теряет театроведов (они к нему просто не ходят и не смотрят новых работ), но при этом выигрывает публику — билеты в «Луну» стоят уже 400 рублей, и попасть невозможно.

    О. Ж. «Путешествие дилетантов» строится на том же приеме?

    С. В. Да, но это уже «русский китч» — «водочка, селедочка и русская душа…» Но для меня оба спектакля в «Луне» стали определенным этапом. Сережа хорош тем, что дает очень жесткую структуру, а жанровые особенности и его вкусовые пристрастия меня в данном случае мало волнуют, потому что помимо всего существуют мои внутренние ориентиры и знаки, я на них опираюсь, чтобы не допускать никаких вкусовых ляпсусов. Мне интересно внедрять живую жизнь в очень жесткую режиссерскую структуру. А играю я в полном одиночестве, в «Дилетантах» еще больше, чем в «Ночи». Кстати, интересно, что после двадцати спектаклей «Ночь нежна» Проханов подошел ко мне и сказал грандиозную фразу: «Ты меня бросил и правильно сделал». Не всякий режиссер может такое сказать. Это говорит о том, что Сережа еще и актер и понимает, сколь важно жить, а не ходить по сцене.

    О. Ж. Как-то вы говорили, что на театральном рынке существует незаполненная ниша «художественных спектаклей». Что должно произойти, чтобы таковые наконец появились?

    С. В. Все больше сил набирают попсовый и экспериментальный театры. Умирает театр, что находится посередине, то есть классический. Там на спектаклях плачут уже только бабушки. Думаю, подъем начнется, когда две крайние тенденции пересекутся, когда экспериментальные люди смогут активно и всерьез работать в большом театре, учитывая, что их спектакли должны создаваться для большой аудитории.

    О. Ж. А как же малые сцены, сценки и сценульки — пристанище современной режиссуры?

    С. В. Это не выход. Работы Гинкаса могут кому-то нравиться, кому-то нет. Но когда он, в который раз, делает спектакль на пятьдесят человек, то это уже становится сектой как среди актеров, так и среди зрителей и критиков. Критики без ума от Гинкаса, вся доска в ТЮЗе увешана публикациями о нем, а «Казнь декабристов» не собирает и 90 человек. Я не жалею, что в свое время ушел от Кости Райкина, с его декларацией «наоборот», о том, что театр должен быть немного глупым. Он всегда утверждает, что театр должен быть простодушным. На мой взгляд, надо искать диалог, и ни в коем случае нельзя делать вид, что ты глупее публики.

    О. Ж. В одном из интервью вы сказали, что из-за занятости бывают дни, когда спать приходится по 2-3 часа в сутки. Разве такое возможно?

    С. В. Меня спасает перемена деятельности. Если на день приходится три репетиции, то я никогда не провожу их в одной профессии. На одной я — режиссер, на другой — актер, на третьей — хореограф. Вот мы все охаем, что в школах у детей огромные нагрузки: бедные дети, сколько у них уроков! Мой сын учится в шестом классе, и каждый день у него по семь уроков. Но уроки-то разные. Они меняют кабинеты, предметы и переключаются. И учиться им не так уж и трудно… Вот и я спасаюсь за счет переключения.

    О. Ж. И все же, в основном, вы тратите себя на театр. А если его отобрать, найдете, чем заняться?

    С. В. В мире есть много интересных вещей: можно писать что-то, что-то смотреть… Наконец, можно играть в теннис и волейбол. А я это обожаю и даже умудряюсь пару раз в неделю играть в настоящий волейбол. Когда-то я был чемпионом Москвы по этому виду спорта…

    О. Ж. Так, значит, без театра не пропадете?

    С. В. Тьфу-тьфу-тьфу… (стучит по дереву) не дай Бог! Постараюсь оставаться на плаву. А знаете, что смоделированные ситуации имеют обыкновение исполняться?

    О. Ж. Хорошо, не будем ничего моделировать. Вы комфортно ощущаете себя в сегодняшнем времени?

    С. В. Не вполне. Как показывает мир и вся его история, человеческий прогресс невозможен без некого аристократизма, но не во внешних проявлениях, а как ценности духа. К сожалению, в наши дни этого становится все меньше и меньше, теряются все опоры и основы духовной жизни.

    О. Ж. В одной из рецензий на фильм Алексея Учителя «Мания Жизели» критик написал, что бомонд начала века играет бомонд сегодняшний. Вы были в этом списке. А вообще, бомонд сегодня — это что?

    С. В. На сегодняшний день бомонд чаще всего — компания бездельников. Тот, кто занимается делом, не ходит на тусовки. Когда завершались съемки фильма «На ножах» по Лескову, режиссер картины Александр Орлов мне сказал: «Никогда не делай, даже за деньги, то, что могут сделать другие. Но всегда делай, даже бесплатно, то, что можешь сделать только ты». Я убежден — надо делать уникальные работы. А на это уходит все время, не до тусовок.

    О. Ж. В какой нише вы себя ощущаете как актер, режиссер и хореограф?

    С. В. Как хореограф я занимаю нишу, которая достаточно уникальна: я работаю с драматическими артистами и не ставлю танцы. Это достаточно редкая профессия, и я котируюсь в ней. Ближайшей работой будет пластика для спектакля «Мамаша Кураж» в постановке Хомского. Мне предстоит придумать и поставить современные, сегодняшние, жесткие, в стиле «хард», движения для классической пьесы с классической артисткой Талызиной.

    Что касается режиссуры, я еще недостаточно заявил о себе. Есть трудности — финансовые, прокатные. Но, опять же, я не кинусь сейчас в режиссуру, чтобы просто набивать руку. Если начну ставить, то постараюсь использовать очень хороших артистов, частично мною созданных, частично тех, с кем работал в других проектах. А замыслы есть. Но говорить об этом рановато. Только когда смогу выйти на аудиторию не в тридцать человек, а в тысячу и не с разовым вариантом «Коллекционера», а устойчивым и уверенным спектаклем, тогда смогу сказать, что в режиссуре я занял какую-то нишу. Что же касается актерской ниши, можно сказать, что при некой универсальности я иду к себе. На сегодня я могу утверждать, что нет такой роли, которую мне не сыграть, то есть я могу сделать ее хуже или лучше, но нет такой, чтобы я сказал — извините, это не мое. Но при этом не хочу, чтобы создалось впечатление, что я некий «вездеход». Я стремлюсь к простоте, к своей теме, хочу смотреть людям прямо в глаза и напрямую говорить обо всем, что наболело. При этом у меня за плечами уже есть весь арсенал актерской психофизики, который обретается с годами сценической практики. Я чувствую, что еще немного, и я смогу успокоиться и буду делать эксклюзивный продукт. Для этого я провел последние два года.

    Ноябрь 1999 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ЛИР» КОНСТАНТИНА БОГОМОЛОВА НА МОСКОВСКОЙ СЦЕНЕ: КОРОЛЬ СОВЕТСКОГО СОЮЗА

    В московском театральном центре «На Страстном» триумфально прошли гастроли театра «Приют комедианта» (Петербург) со спектаклем «Лир». В постановке Константина Богомолова интересный замысел и одна грандиозная роль.

    Ажиотаж вокруг «Лира» случился такой, что к трем запланированным московским показам решили добавить четвертый. Ночной! Кажется, это уже похоже на культ.

    В «Лире» есть чем вдохновиться. Он очень здорово придуман. Он про конец света, который, по Богомолову, уже случился — во время Второй мировой. Поэтому мир богомоловского «Лира» вывернут: между живыми и мертвыми разницы нет, мужчин играют женщины, а женщин — мужчины, беременность растет не спереди, а сзади — горбом. Действие разворачивается в Москве и Подмосковье, Ленинграде и Берлине в 1940-1945 гг.

    Декорация Ларисы Ломакиной — раструб цвета Кремлевской стены, который сужается в глубину сцены и заканчивается решетчатой, как в сталинских домах, дверью лифта. В начале спектакля на авансцену («трибуну Мавзолея», — поясняет комментатор) поднимаются действующие лица. Это очень дальние родственники шекспировских героев. Генерал Семен Михайлович Корнуэлл (Яна Сексте или Дарья Мороз) с супругой Реганой Лировной (Антон Мошечков), Георгий Максимилианович Альбани (Ульяна Фомичева) с супругой Гонерильей Лировной (Александр Кудренко или Геннадий Алимпиев), секретарь молодежного движения «Лира» Корделия Лировна Лир (Павел Чинарев), секретарь Союза советских писателей Самуил Яковлевич Глостер (Ирина Саликова), его законный сын Эдгар Самуилович, еврей (Юлия Снигирь), и незаконный сын Эдмонд Самуилович, русский (Алена Старостина или Анна Чиповская)… тут из зала начинает выносить первых жертв эстетического шока, а между тем на трибуне появляются посол Европы г-н Заратустра (Татьяна Бондарева) и наконец Лир (Роза Хайруллина).

    Женщины (т. е. мужчины) в платьях, мужчины (т. е. женщины) в гимнастерках или мешковатых, на три размера больше, чем надо, костюмах (только у г-на Заратустры пиджак по фигуре — Европа!).

    Сцена раздела страны символически разыграна с помощью надувной куклы из секс-шопа, на которой нарисована карта. Лир производит над куклой недвусмысленные действия с микрофоном.

    Сцена присяги Эдмонда Корнуэллу символически разыграна с помощью пистолета, который незаконный сын Глостера недвусмысленно берет в рот.

    Сцена застолья Лира разыграна с помощью бутафорских раков вместо остальных персонажей. Но тут уже комментатор поясняет, что эпизод символически изображает руководство страны в виде раковых клеток, поразивших тело нашей необъятной родины.
    Умный и образованный автор Константин Богомолов отлично знает, как использовать обнажение приема.

    Описывать его спектакль — благодарное занятие. Можно разобрать каждый эпизод, рассказать, почему так уместны раки и прочие нарочито примитивные, балаганные метафоры. Объяснить, зачем использованы тексты Ницше, стихи Пауля Целана, Варлама Шаламова и Самуила Маршака (ранние, восторженно сионистские), а также ненормативная лексика и фрагменты Откровения Иоанна Богослова.

    Потому что спектакль Богомолова очень литературный. Все его образы и шутки придуманы человеком, у которого отчетливо вербальное мышление. Недаром Богомолов хорошо пишет и замечательно говорит. А сцена служит ему для иллюстрации. Актеры в костюмах вышли, доложили текст, как-нибудь подвигались и ушли. Пластически, мизансценически «Лир» решен настолько же незатейливо, насколько замысловато придуман. Для того чтобы оценить режиссерскую идею, спектакль было бы достаточно пересказать. Если бы Лира играл кто-то другой.

    Константин Богомолов подарил Розе Хайруллиной великую роль. Это становится ясно, как только маленький, высохший, с растрескавшимся голосом Лир впервые появляется на сцене. Дело не в том, как тщательно проработаны все интонации и жесты — и сколько в них свободы. Не в том, какой этот Лир бесконечно разный. Поражает в нем что-то другое, и когда понимаешь что, становится не по себе. Вот она, богомоловская мысль о конце света, — тихонько стоит на сцене, и ничего не надо уже объяснять. Этот Лир заряжен такой нечеловеческой (или, напротив, безмерно человеческой) энергией печали. Такую печаль, наверное, может чувствовать только живой в мире мертвых или мертвый в мире живых.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

    РОСТОВСКОЕ ДЕЙСТВО

    Дж.Пуччини. «Мадам Баттерфляй». Ростовский государственный музыкальный театр.
    Дирижер Роберт Лайалл, режиссер Юрий Александров, сценография и костюмы Вячеслава Окунева

    Ростовский музыкальный театр существует всего третий сезон. Работает в новом здании, которое открылось в 1999 году. Это был долгострой (первый камень закладывали в далеком уже 1974-м), закончить который помогло личное вмешательство губернатора Ростовской области Владимира Чуба, радевшего за достойную встречу 250-летнего юбилея города.

    Походит сие сооружение на колоссальных размеров рояль с открытой крышкой (28000 тыс. кв. м помещений, большой зал на тысячу мест, оборудованная по последнему слову техники сцена, малый зал и культурно-развлекательный центр), располагается на главной улице города и составляет гордость ростовчан. По праву. Впечатляет, впрочем, не только факт долгожданного завершения строительства, но и бурная деятельность, которая сразу, без малейшей раскачки развернулась в обретенных стенах.

    Бывший театр музыкальной комедии со славной семидесятилетней историей, во многом утратив в последние годы прежние позиции, переехал на новое место и получил новый статус. Музыкальный театр — это не только оперетта, но и опера, и балет. Пришлось срочно комплектовать труппу, хор, оркестр, благо, что в городе, имеющем консерваторию, эта проблема вполне подлежит решению. Но еще потребовалось комплектовать и все хозяйство — от столов и стульев до пюпитров и музыкальных инструментов.

    Всем этим сложным организмом с самыми разнообразными постоянно возникающими заботами нашлось кому заняться. Директором и художественным руководителем Ростовского музыкального стал Владимир Кущёв — личность совершенно уникальная. Не каждый день наши театры возглавляют люди мало того, что с консерваторским образованием, так еще и с дипломом кандидата философских наук. А еще — с опытом издателя, редактора, руководителя, рабочего и прочая, прочая. Это человек редкого обаяния, интеллигентности, культуры. Он строен, подтянут, спортивен, красив — мечта любой женщины, герой с обложки дамского романа… Но похоже, кроме любимых жены и дочки, его основная любовь — театр. Тут явно присутствует элемент фанатизма. Театр он холит, лелеет, пестует, взращивает, вникая во все мелочи непростой жизни. И театр явно платит ему взаимностью. Это чувствуется по атмосфере. Аура здесь совершенно особая — аура творчества, желания работать, стремления к успеху, аура приподнятости…

    Способствуют созданию подобной атмосферы и руководители творческих цехов, которые вместе с Владимиром Кущёвым составляют коллектив единомышленников (несмотря на штампованность такого определения, оно точно отражает суть дела). Это главный дирижер Андрей Галанов, которого переманили из Минска, где он работал в оперном театре (впрочем, и сейчас работает, плюс к этому выступает с Белгосоркестром и имеет собственный Фестивальный симфонический оркестр, с которым много гастролирует по всему миру, что нынче для дирижеров хорошего профессионального уровня — норма). Оркестр Ростовского музыкального под его руководством быстро достиг того уровня музицирования, который позволяет обеспечивать оперные, балетные, опереточные премьеры да еще исполнять собственные симфонические программы в серии вечеров «Андрей Галанов приглашает»… В такой оркестр не стыдно пригласить любого европейского коллегу, как это было с известным итальянским дирижером Маурицио Донесом из «Ла Скала», который провел «Травиату», устроив настоящий мастер-класс, или американцем Робертом Лайаллом, руководителем оперного театра в Новом Орлеане, выпустившим последнюю премьеру театра — «Мадам Баттерфляй».

    За подобающее состояние хора отвечает опытный хормейстер Елена Клиничева. Она не просто профессионал высокого класса, но, что важно для молодого коллектива, консерваторский педагог с тридцатипятилетним стажем. И, кроме того, музыкант с чувством театра, ибо ее подопечные не только озвучивают свои партии, но играют, двигаются, танцуют, составляя единое целое с ансамблем солистов. В рецензиях не всегда прочтешь о хоре вообще что-либо, а тут — буквально в каждой — и именно как о важном действующем лице спектакля.

    Балетный цех возглавляет Александр Иванов, на долю которого выпало, наверное, самое трудное — формировать труппу буквально с нуля, на пустом месте. Ибо если консерватория поставляет в театр певцов, концертмейстеров, инструменталистов, то с балетными специальностями дело плохо — никакого хореографического учебного заведения в Ростове нет. И, тем не менее, премьера первого полнометражного балетного спектакля уже состоялась. Это не больше не меньше — «Жизель» (поначалу с приглашенными солистами, теперь уже со своими).

    Укомплектован штат основных специалистов и главным режиссером, что уже почти редкость в современных условиях. Это Сусанна Цирюк, которая совмещает пока свою работу в Ростове с должностью режиссера Мариинского театра. На ее счету отнюдь не все оперные и опереточные премьеры, как это порой бывает в театре, где сохраняется институт «главрежа». Напротив, здесь очевидна заинтересованность в приглашении постановщиков «хороших и разных». По два спектакля уже поставили Г. Исаакян («Царская невеста» и «Евгений Онегин») и Ю. Александров («Бал в „Савойе“» и «Мадам Баттерфляй»).

    Театр явно переживает период «бури и натиска», и концепция его развития выдает в его руководителях людей, наделенных честолюбием (не путать с тщеславием). Цель — воспитать высокопрофессиональную труппу, хор, оркестр, создать полноценный репертуар и занять свое место на театральной карте России. Сделать это энергично и главное — качественно. Вопрос качества ставится во главе угла. Скромность и медленная эволюционность пути молодому театру не по нраву. Эталон деятельности — Мариинская сцена. Чтоб на таком же уровне и быстро. Выпускается по шесть-восемь премьер в сезон, аншлаги, популярность, высокий рейтинг общественного мнения в городе, внимание властей.

    О том, что задуманное исполняется, свидетельствует последняя оперная премьера театра, на которой довелось побывать — «Мадам Баттерфляй» Дж. Пуччини. Постановщики — режиссер Ю. Александров, дирижер Роберт Лайалл, художник В. Окунев — отчетливо понимали, что имеют дело с публикой в оперном деле не поднаторевшей, может, еще и не вполне готовой к решениям экстраординарным. Поэтому они предложили некий усредненный вариант. В том смысле, что сценическое прочтение не ломает традиций, скорее их корректирует. Спектакль не тянет в прошлый век, но и не забегает далеко вперед. Он вполне костюмный, пожалуй, даже нарочито костюмный — «восток алеет» в полном смысле слова. Разноцветные японские одежды намеренно декоративны и, несомненно, красивы, европейские — скромны, локальны по цвету и стильны. Уже на этом уровне выражается конфликтное противостояние культур, ставшее причиной личной драмы героев. Здесь разыгрывается драма именно двух героев, а не, как бывает обычно, одной только Чио-чио-сан, влюбившейся в холодного и надменного офицера американского флота Пинкертона. В этом спектакле они оба оказываются страдающими сторонами.

    Символ судьбы мадам Баттерфляй в сценографическом выражении — небольшой японский домик с типичной расстекловкой подвижных дверей. Он в первом акте расположен справа и выглядит нарядным, прозрачным и ухоженным. Во втором действии этот домик располагается в центре и уже видна разрушающаяся крыша, стоит единственный стул, вокруг которого разбрасываются подушки с приходом гостей… В финале тот же домик все более походит на одинокий, светящийся в ночи кораблик, который готова поглотить морская пучина, что и происходит после гибели героини: черный ступенчатый задник — не то горный склон, не то гигантская волна — обрушивается вниз.

    Первое действие строится на явном сопоставлении бытового поведения европейцев, прежде всего Пинкертона, который появляется в восточном халате, накинутом на тельняшку, и выглядит нелепым и самодовольным, и ритуально решенных действий японцев, пластика которых утрирована уж слишком мелкой походкой, бесконечными поклонами, а движения толпы (особенно в сцене осуждения Чио-чио-сан) едины, сугубо знаковы, условны. Для Пинкертона все происходящее — увлекательная игра, над которой он посмеивается, явно не веря в происходящее, включая собственную свадьбу по восточному обряду. И только любовный дуэт позволяет понять, что и его чувства к Баттерфляй искренни, хотя он и не готов еще это осознать. На протяжении всего спектакля визуальным воплощением лирических чувств становятся бабочки (баттерфляй — бабочка) — их на длинных вибрирующих проволочках держат японки в темных кимоно. Полет этих бабочек, населяющих сцену, — словно трепет влюбленных душ (одна из них попадет в руки сыну Чио-чио-сан, как игрушка, оставленная на память…).

    Второй акт — по сути растянувшаяся во времени сцена ожидания возлюбленного — также имеет свой сценический акцент, который продолжает тему противопоставления, неслиянности разных мировоззрений — восточного и западного. Это появление принца Ямадори, желающего взять в жены покинутую Чи-чио-сан, — целый восточный танец до смешного устрашающего характера, да еще подчеркнутого разноцветьем экзотической одежды, маски, головного убора. Такой утрированно условный тип поведения чужд уже и самой Баттерфляй. И это очень точное режиссерское наблюдение, ставшее характеристикой изменения образа главной героини.

    Особенные перемены, однако, ожидают публику в третьем акте. И связаны они, прежде всего, с Пинкертоном. Перед нами предстает человек, лишенный прежней офицерской выправки, человек сугубо штатский, в длиннополом, свободном пальто, какой-то опустившийся, нечисто выбритый и с неизменной плоской фляжкой в глубоком кармане, к которой он машинально и привычно прикладывается. Его жизнь не состоялась, и он, наконец, понял это. Понял именно здесь, у порога этого дома. Рядом с ним жена, затянутая в узкое черное платье и в огромной шляпе с полями, словно с обложки модного журнала начала века, — манекен, а не женщина. Она суха, строга, не прочь при этом пофлиртовать с Шарплезом и совершенно раздражена мужем, хотя скрывает это надменностью поведения.

    Чрезвычайно эффектен финал. Уходит Пинкертон, оставив сыну маленький трехколесный велосипед, решает свою судьбу Чио-чио-сан. Она почти бестрепетно надевает на лицо сына восточную маску, словно стремясь оставить свой знак, свою печать, символ страны, в которой он рожден, и, возвращаясь за стеклянную дверь, пронзает себя кинжалом — жест, продублированный пластическим персонажем с набеленным лицом в ритуальной одежде смерти. А ребенок, очаровательный светловолосый мальчик в европейской матроске и восточной маске на лице, неуверенно подходя к велосипеду, садится на него и медленно едет вдоль рампы под заключительные аккорды оркестра. Зал рыдает и разражается аплодисментами. У всех — по обе стороны рампы — ощущение успеха…

    Может, в описании выглядит все это несколько мелодраматично, но спасает от пошлой мелодрамы исполнение. Равно хороши обе Чио-чио-сан — Ирина Крикунова и Виктория Ястребова. Обе молоды, красивы, трогательны и чрезвычайно искренни. Ни у той, ни у другой еще не наработаны штампы и нет за плечами многолетнего опыта примадонских партий, потому и чувства еще не примадонски-монстрообразные, а живые и человеческие, с непосредственностью их проявления.

    В театре не один Пинкертон, а по списку целых три, что не может не радовать. Правда, оба премьерных представления работал Владимир Кабанов — и раз от раза лучше. Он был стабилен как вокалист и все более точно и углубленно работал актерски, снимая некоторый опереточный налет с образа в первом действии и демонстрируя неподдельный драматизм в последнем акте.

    Очень разные исполнители не слишком благодарной партии Шарплеза — Петр Макаров и Эдуард Закарян. Его можно сыграть как аналог Жоржа Жермона, этаким благородным отцом с красивыми ариями. Во избежание аналогов режиссер позволил Шарплезу быть слегка увлеченным мадам Баттерфляй (а в сцене из второго акта — просто даже страстно увлеченным). И каждый из исполнителей был по-своему хорош, хотя П. Макаров более лиричен, а Э. Закаряну явно ближе характерные краски.

    Работа хора (хормейстер Е. Клиничева) и оркестра (дирижер Р. Лайалл) была на том необходимом уровне, когда спектакль воспринимается как художественное целое, а не результат тяжелой работы. А это в искусстве — самое главное…

    Февраль 2002 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    «ВОТ ВИДИШЬ, КАК ДАЛЕКО ЗАШЛА ТЫ, ДАШЕНЬКА, В ПОИСКАХ СВОЕГО «Я»!»

    В данный момент на сайте доступно только Содержание номера.

    Петербургский театральный журнал можно приобрести в магазинах или в редакции.

    В указателе спектаклей:

    • 

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ДАМЫ ПРИГЛАШАЮТ «КАВАЛЕРОВ»

    У. С. Моэм. «Недосягаемая». Театр «Приют комедианта».
    Режиссер Игорь Коняев

    «Приют комедианта» — театр камерный, уютный, кажется, что и зрители, которые туда приходят, должны быть знакомы между собой. Наверное поэтому я решила, что ошиблась дверью и попала на чужой праздник — то ли на квартирный концерт «Кавалер-дуэта», то ли на любительский спектакль для близких друзей.

    Собирались в небольшой гостиной с видом на сад. Убранство гостиной (художник — Игорь Иванов) пестрело розами на изумрудном фоне: стены, столы, стулья, тахта, даже телефонный столик были облачены в этот наряд. За огромным четырехстворчатым окном — жухлое деревце (не иначе — молодость проходит!). На стене — экзотическая маска, почему-то вызывающая сострадание.

    Где-то совсем рядом были слышны шаги и голоса — шли последние приготовления к премьере. Наконец подозрительные шорохи за кулисами стихли и спектакль начался. Под гитарный стон на сцену вышла хозяйка вечера — Ольга Антонова, и… блистательный «Кавалер-дуэт» помог ей спеть страстный романс. «Я хочу любить!» — недвусмысленно заявлялось в нем. Зал вполне разделял это желание, да и как иначе: актриса — замечательная, музыка приятная, атмосфера дружелюбная, того гляди — конфеты раздавать начнут.

    В предвкушении сюрприза я с воодушевлением начала следить за действием. Сюжет оказался незамысловат. Некто Каролина (О. Антонова), жена Стивена Эшли (Маска на стене), дама сердца Рекса (В. Балагин) и Роберта (А. Коптев), пациентка доктора Корнеша (Н. Дик) и подруга Мод (В. Высочина), по всей видимости, овдовела. Муж, который много лет проработал в Африке и единственным отличительным признаком коего являлись… аденоиды, любезно освободил место для более достойного претендента, но вот кто окажется им — неизвестно: пылкий блондин с лицом младенца Рекс или нервный и застенчивый юрист Роберт.

    Подруга Каролины, знойная женщина Мод, «помогает» ей как может, отвлекая то одного, то другого потенциального жениха и предлагая им себя в невесты. Сама же Каролина делает предложение доктору Корнешу, и тот соглашается, так как давно мечтал иметь под рукой объект для испытания новых таблеток. Как обычно бывает в таких случаях, слухи о смерти мужа опровергаются, и Каролина остается недосягаемой, что тут же отмечается песнями и плясками.

    Но забудем (как можно скорее!) этот кошмарный сюжет У. С. Моэма и обратимся к игре актеров. Я склонна думать, что настоящим «делом жизни» А. Коптева и В. Балагина является их «Кавалер-дуэт», то есть исполнение романсов на отличном профессиональном уровне. Участие же дуэта в спектакле в качестве актеров — не более чем милая шутка. При таком условии куплеты типа «как ты мила, ты вся моя» или «ко мне на грудь — и все забудь!» — звучат просто очаровательно, вызывая умиление и аплодисменты благодушного зала.

    Невозможно не оценить участие в спектакле В. Высочиной. С каким мастерством демонстрировала она роскошные туалеты в персиковых тонах, с каким энтузиазмом носила траур по безвременно канувшему мужу Каролины!

    Все помыслы ее героини направлены к одной цели — завлечь мужчину, но усилия ее до сих пор были тщетны, хотя диапазон поиска — достаточно широк. «Вы по-прежнему увлекаетесь гомеопатией?» — спрашивает ее доктор Корнеш и получает ответ: «Нет, я посещаю костоправа!»

    Такими диалогами, к слову сказать, комедия одаривает щедро. Первое действие смотрится легко, и я с нескрываемым интересом наблюдала за главной героиней — Каролиной.

    О.  Антонова, актриса, в про¬фес¬сионализме которой сомневаться не приходится, увлеченно играла женщину «со странностями». То в кимоно выйдет и мелкими шажками семенит по комнате, держа осанку, дабы не свалился замысловатый японский парик. А то и с занавеской на спине пройдется, изящно превратив ее в нужный момент в фату.

    А как душевно пела! С какой естественностью убила моль над головой партнера! Вот только показалось мне, что ко второму действию у актрисы пропал интерес к спектаклю: глаза потухли, смех звучал натянуто… Да и не только у нее одной. Складывалось впечатление, что текст актеры придумывают на ходу, иначе откуда бы в него проникло неистребимое словечко «как бы»:

    —  Я как бы немножко стара.

    —  Да, я как бы заметил, что ты стала выглядеть соответственно своему возрасту.

    Или того пуще: «Наше счастье как бы лежало на иллюзиях»!

    Наше счастье, что спектакль у нас — домашний, все свои, играют, как умеют. Вот, к примеру, Н. Дик может изобразить на лице цифру 7 (хотя, по-моему, больше было похоже на 8). Его герой — доктор Корнеш — здоровяк с хитрыми глазами, категорически против всяких там «иллюзий» (на которых как бы лежит чье-то счастье). Он открывает Каролине истину: наступил «средний возраст», и никуда от этого не деться. Под аккомпанемент «Кавалер-дуэта» героиня Антоновой сидит за столиком и тихо плачет по утраченной молодости. Появление Мод — в костюме, пышном, как взбитые сливки, в чалме, с кактусом и коробкой конфет в руках (вот оно — сейчас угостят!) — возвращает нас в ставший привычным абсурд. Звучит несколько путаный рассказ о муже Каролины, который в ее глазах так ничтожен, что вообще едва виден. Антонова с чувством показывает свой комедийный талант: обращаясь к невидимому мужу, она наклоняется далеко вниз, отвечая от его имени, тянется вверх — и на этом режиссерские находки не кончаются!

    Как и положено на вечеринках, завершением всему — танцы. Танцуют все! Доктор в длинном плаще, шляпе и в темных очках, Мод в ослепительном наряде и Каролина, воспрянувшая духом — и подкрепившаяся конфетами (эх, не досталось!), дружно отплясывают канкан и поют куплеты про мужа, из которых мне запомнился лишь рефрен: «К постели нас несет!». А вот кто или что несет — это уж извините…

    Кое-как разделавшись с пьесой, актеры выходят для финальной песни о том, что «каждому хочется счастье найти». Поют серьезно, убедительно, похоже, и правда верят в эти слова. Собственно, почему бы и нет, слова правильные. Вот только причем здесь все остальное? Это для меня осталось непонятным. Недосягаемым.

    P.  S. В репертуаре этого же театра значится спектакль «Неизлечимые». Уж не продолжение ли это нашего домашнего представления?

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.

     

     


    ИСТОЧНИК

    М. Бартенев. «Житие и страдание преподобной мученицы Февронии». Екатеринбургский ТЮЗ.
    Режиссер Анатолий Праудин, художник Анатолий Шубин

    Я давно не писала о спектаклях Анатолия Праудина. Не потому, что не хотелось, а потому, что считается чем-то неприличным много писать про одного и того же режиссера. Считается — вступаешь «в партию» и теряешь объективность… На самом деле — ровно наоборот.

    Хотя, как любит повторять Праудин, сбываются наши истинные желания, и если не писала — значит, не хотелось. А теперь хочется.

    Восстанавливая линию нашего диалога, прерванного на страницах журнала три-четыре года назад (после «Ля бемоля» и разговоров о «театре детской скорби»), хочу заняться самоцитированием, сразу обозначив координаты многолетних наблюдений за театром Анатолия Праудина.

    Цитата первая.

    «Меня давно интересует и волнует творческая судьба Праудина — одного из самых одаренных и честных театральных сочинителей. Она сюжетна, что всегда отличает судьбу человека художественного: за ней можно следить, как за спектаклем: прорыв, хождение по кругу, шаг, кружение, опять шаг… »

    Цитата вторая.

    «Известно — художник (если он художник) пишет своими произведениями свою судьбу. Если понимаешь, что Поэту всегда подложат под одеяло дохлую крысу, — не удивляйся, обнаружив ее у себя в постели. Наткнувшись на игольницу, пойми: сбылось. Поставив спектакль о муках и непредсказуемости творческого результата, смирись с непредсказуемостью его… »

    Цитата третья.

    «И хватит. Нужно проснуться. И вернуться в детскую. Возвращение на круги своя, к нормальным представлениям — это счастье. И не надо, пожалуйста, сваливать все в кучу, потому что в страшном потустороннем мире, подсознательном Зазеркалье в этот момент тоже все сваливается в кучу. Ирреальный мир зеркально отражает наш реальный беспорядок. И приходится повторять и повторять: „Я заблудилась и хотела бы найти свой путь“. И долго-долго искать этот свой путь среди хливких шорьков.

    Это написано, мсье режиссер, пять лет назад и именно вам. После „Алисы“.

    В „Ля бемоль“ А. Праудин доигрывает игры с Зазеркальем до конца: потусторонний мир уничтожает себя, „все жизни, свершив свой печальный круг, угасли“. Кривая ведет к смерти.

    Вы доиграли эти игры?»

    Кажется, да, доиграл. «Житие и страдание преподобной мученицы Февронии», виденное мной осенью в Екатеринбурге и весной в Москве, — спектакль, принципиально новый для режиссера Праудина и для нашего театра в целом.

    Он решил поставить каноническое раннехристианское житие.

    … Сцена из свежеструганного дерева, столярная мастерская. Верстак. Словно пространство приготовил плотник Иосиф. Свежие завитки стружек валяются по полу, как стриженая шерсть овец, по-библейски — агнцев. Очень светло, пахнет досками. Мальчик-столяр, ученик, стругает брус, готовит крест. Очередной крест для распятья, и нетрудно догадаться, кого приколотят к этому кресту. Начало сразу открывает конец. Так что фабулы нет.

    Правда, есть сюжет, и прихрамывающий мальчик-ученик (замечательный молодой актер Евгений Осминин) не просто плотник, он богомаз. И в свободную минуту начнет рисовать на белой стене барашка, бегущего по полю. Учитель поставит его на горох — нельзя отвлекаться от истории. Стругай свой крест и веруй в то, чему тебя учат, будь прилежным учеником на уроке из истории христианства… Рифма возникнет в тот момент, когда дева Феврония тоже захочет нарисовать агнца и, перепачкав щеку и нос углем, будет долго и тихо водить старательной тонкой рукой по белому полю: вот улыбающийся рот агнца божьего, вот копытце… Строгий взгляд Настоятельницы — и Феврония безмолвно и кротко сойдет с низкого табурета, примостившись на котором, почти на цыпочках, тянулась нарисовать солнце над бегущим барашком, и божественный лучик света скользил по ее руке. Она размотает окровавленные обмотки на коленях и встанет отмаливать грех творчества на острые камни, высыпанные из мешочка…

    Всю жизнь Праудин играл, всю жизнь был режиссером атеистического сознания. Неверие в окончательную правду чего бы то ни было (учитель, А. А. Музиль, научил сомневаться во всем), увлечение версией, вариантом, драматической возможностью как «одной из… » — вот что было сутью его Театра. Даже в легендарном «Человеке рассеянном», где речь шла о единственно возможном пути художника, этот путь был полон отказа от счастья и потому не абсолютен.

    Вообще, по сути, Праудин начинал с апокрифа, с «Иуды Искариота» (первый крупный его спектакль). Теперь, в «Февронии», пришел к каноническому житию. На каком-то этапе (в начале нового отрезка Пути) циклически сошлись концы и начала.

    В «Иуде Искариоте» Л. Андреева не было места Христу: любя Иисуса до исступления, Иуда был сосредоточен не на нем, а только на себе. И Андреев тоже. И Праудин. Каждый утверждал личностное присутствие в этом мире. Смирение отсутствовало. В «Житии и страдании» Февронии вся суть в том, что, любя Иисуса, Феврония сосредоточена только на нем, а не на себе. Ее присутствие в этом мире значительно ее отсутствием в нем. Феврония лишь проводник некоей высшей божественной энергии, и больше ничего. Этим отсутствием «себя», смирением перед тем, что ее как будто нет, она и значительна.

    В «Иуде» Иуда предавал реального Христа из Назарета во имя утверждения новой религии Христа — Бога, во имя бессмертия Идеи. Три реальных века спустя (и три тысячелетия после… ), воспитанная бессмертной Идеей, Феврония приносит себя в жертву реальному «небесному жениху» — Христу, сыну Божьему.

    Трагедия Иуды была трагедией честолюбия (Иуда желал быть первым среди апостолов, притязал на исключительную любовь учителя и воссоединялся с ним в смерти). Феврония воссоединяется в смерти с Христом, вообще не думая. В ее смерти нет идеологии.

    В финале повести Л. Андреев, предпринявший еретический анализ побудительных причин предательства, приходил к канону: «И все — добрые и злые — одинаково предадут проклятию позорную память его… » Иуды из Кариот. В спектакле Праудин, наоборот, уходил от канона в апокриф. В финале воскресший Иисус, совершавший свой вечный путь по сцене Екатеринбургского ТЮЗа в окружении апостолов, вынимал из петли Иуду: «Встань!» Он воскрешал Иуду, давая ему бессмертие, как дал бессмертие Христу предатель Иуда. Это была талантливая игра относительностей. Добро было злом, зло было добром. Праудин был молод и то ли верил в это, то ли играл с этим. Скорее — играл.

    Начав с апокрифа, он теперь пришел к канону, постановка которого в самой сути своей — апокрифична (житие и театр — две несходные природы), но поставил канон. В «Февронии» нет игры относительностями, есть «тяга к абсолюту» (почти как у Бердяева). Кажется, что Праудин, всю жизнь задававший драматические вопросы, отказался от них. Его Путь в этом спектакле — это путь от сомнения и вопросов к отсутствию вопросов. Человек ест, пьет, страдает, умирает, приносит себя в жертву. Все очень просто.

    Праудин всегда был режиссером избыточных решений (самоцитата: «Он бурит скважину, мощный фонтан фантазии начинает бить, и сам режиссер никак не может изловчиться и вовремя поставить заглушку». ) В «Февронии» он, словно следуя аскетическому образу жизни ранних христиан, приговорил себя к режиссерской аскезе, к минимуму средств.

    Так же, как пуста сцена, освобожден, почти безмолвен вербальный ряд спектакля. Текст пьесы, думаю, занимает восемь-десять страниц, спектакль идет почти три часа. Несколько служебных диалогов: нищие и калеки сообщают, что есть монастыри христиан, где принимают любого странника; император Диоклетиан (Владимир Нестеров) посылает римлян Селина (Владимир Кабалин) и Лисимаха (Владимир Овчинников) на истребление христиан; в двух словах Настоятельница монастыря наказывает Февронию, лишая ее пищи; самой Февронии даны две-три легких фразы во время казни (она отказывается от земного жениха и земного богатства, стремясь к своему жениху небесному), даны молитвы, которые она бормочет себе под нос, так что до нас не долетают слова, а только — звенящая вибрация голоса, и текст Евангелия, которое Феврония читает, когда ей велят: Нагорная проповедь, Воскрешение Лазаря (это, может быть, пришло уже из Достоевского: «Почитай мне, Соня, о Лазаре… » Еще одна кроткая христианская душа. О Лазаре).

    Как будто нет декорации, как будто нет текста и как будто нет музыки, хотя это один из самых «звучащих» спектаклей. Но, кроме «брутальной» темы римлян (несколько ударных аккордов), там, по существу, нет собственно музыки. А. Пантыкин «пропитал» спектакль звуком. (В этом же направлении двигались Ф. Латенас и Э. Някрошюс в «Макбете» — от начала до конца «звучащем» спектакле. )

    На самом деле нет и драматического конфликта. Не считать же конфликтом борьбу римлян с ранними христианами! Конфликта нет и в самой Февронии. Не считать же драматической перипетией ее борьбу с искушением, с собственной плотью.

    … Феврония стоит на острых камнях. Светлана Замараева стоит коленками на острых камнях, в двух метрах от меня, и шепотом молится. Появляется Лисимах с арбузом в руках — и, почти теряя сознание от боли, Феврония кидается к этому арбузу, раздирает его на половины и впивается в мякоть, во влагу — всем лицом!

    А когда богатая римлянка, пришедшая к ней за словом Божьим, дает Февронии понять ее красоту, — та, заслышав опасные небесные звоны, скорее-скорее сама кидается на камни: судорожно молиться и забыть, забыть, замолить грех («Господь мой, зачем она сказала про красоту мою?!!»). Вот тут ее настигает галлюцинация, болезнь истинного искушения. Лисимах надевает на нее пурпурные с золотом одежды из бархата, срывает с головы платок — и золотые волосы оказываются схвачены золотой короной. Ее «пытают» кубком вина (она выпивает!), плотью арбуза, римскими забавами с мечами. И она, схватив нож, искушенная бесом, царственно убивает одного из римлян, истошно крича: «Господь мой, зачем она пробудила плоть мою?!!» Мальчик-подмастерье, двойник Февронии из других эпох, ее зеркальное (как в ручье с чистой водой) отражение, теряет сознание. Ему вообще не дано ни одного слова, но все муки Февронии отражаются в нем, сидящем в уголке мастерской…

    Это — картинки («Феврония» — спектакль для подростков, детский спектакль). Вот, дети, вам та история, которую вы смотрите и читаете в дешевых книжках. А на самом деле вот что сохранилось, осталось. Истинное. Мальчик переходит в Февронию, Феврония в мальчика. Это не картинка из книжки! Но и не драматический конфликт. В чем же загадка этого спектакля, который смотришь завороженно, несмотря на его очевидные (даже намеренно грубые) огрехи и ошибки (хотя ошибки совершить в жизни нельзя, все закономерно)? В чем секрет уникального существования в нем Светланы Замараевой (ее уникальность здесь признают и те, кто резко не принимает спектакль)? Почему по десять минут мы смотрим на нее — молчащую? уткнувшуюся в Евангелие? повернутую спиной к залу? Смотрим с того момента, как появляются на сцене две послушницы с досками, и хотя их лица до глаз закрыты платками, мы сразу отличаем одну. Она проводит узкой ладошкой по доске, как может проводить выдающаяся актриса — единственная, способная принять на себя имя — Феврония. На сцене появляется источник света.

    Праудин как будто решил поставить спектакль, где бы не было ничего. Как нет ничего в состоянии покоя — кроме самого этого состояния — покоя. Его стремление к сценическому покою похоже на стремление христиан, ведущих борьбу с римлянами за смирение и успокоение (здесь Праудин сам себе римлянин и самаритянин).

    Вот и главное слово, главное новое, что есть в этом спектакле, — покой. Праудин пытается найти источник, энергию этого покоя, источник новой природы сценической жизни. Он минует горизонтальные («диалогические») связи, присущие драматическому искусству, в спектакле вообще нет «отношений». Он строит «вертикальные» отношения Замараевой— Февронии с мирозданием, с Богом в душе. Но Слово Евангелия, которое дано ей и которое она произносит скороговоркой, пропуская через себя и как будто заставляя звучать «музыку сфер», — это Слово идет в зал неким потоком, то есть опять возвращаясь в горизонталь.

    Когда-то, в начале ХIХ века, когда на смену правилам классицизма шел романтизм, профессор Московского университета А. Ф. Мерзляков, взойдя на кафедру, приложил руку к сердцу и произнес: «Вот закон!» Так и здесь. Светлана Замараева. Вот закон! Это не медитативное неведение (Замараева на сцене абсолютно адекватна), здесь нет никакого экстатического жара, никакой экзальтации. Да, готовясь к роли, она жила в монастыре на послушании, да, она очевидно верующий человек, но это — как рассказы о путешествиях ранних художественников в Ростов Великий, где они возбуждали «аффективную память» видами, возникшими лет через сто после смерти Грозного царя, о котором ставили спектакль. Существование Замараевой — это некое новое, найденное именно в Февронии сценическое состояние сосредоточенности не на себе. Этим отсутствием «себя» на сцене, смирением перед тем, что ее как будто нет, она и значительна. В смысле пресловутой «театральной выразительности» это как будто «минус выразительность», а получается «плюс выразительность».

    В детском спектакле о Февронии соединены две стихии. Нарочито пошлая римская театральщина, бутафория и хрестоматия раннего христианства (учебник) противопоставлена двум людям другой природы — источникам света, чему-то нематериальному (иные Книги). Лучик света (Божий луч) скользит по руке Февронии, отмечая ее. Так и она сама, воспринявшая свет, становится источником света и энергии в спектакле.

    Две стихии соединены иногда по-тюзовски грубо (к Февронии приходит богатая римлянка Иерия — Надежда Озерова, она слушает чтение Евангелия — и театрально корчится в судорогах изгнания беса). Есть вещи нарочитые (неясная линия двух учеников и Учителя, ведущего то ли урок истории, то ли урок труда в столярке).

    Праудин строит спектакль по принципу рифм и контраста. Живописные, явно не настоящие, «тюзовские» калеки, исцеляющиеся при виде Февронии, — и мальчик-калека (Е. Осминин), проживающий ее жизнь, как свою. Нарисованные барашки — и агнец Феврония. Настоятельница — и Учитель. Две ученицы — монахини, одна из которых Феврония, и два ученика, один из которых — богомаз. Хорошее и плохое. И никакой амбивалентности добра и зла. Алый арбуз, которым искушают Февронию, — и арбуз, который ест во время ее казни Селин, выплевывая черные косточки. Дерево как материал, из которого делается крест, — и дерево, уподобленное человеческому телу (кора — кожа) в сцене Подвига, мук преподобной Февронии.

    … Когда Феврония, по болезни не покинувшая монастырь (ей отказали ноги), узнает, что должна принять крестные муки, она тихонько по-детски плачет (ведь почти ребенок и уж точно — дитя). Потом медленно надевает тонкие белые одежды, на них — черное облачение, потом — темно-синий платок. Наступает время Подвига.

    Она разламывает хлеб, угощая римлян. Приклеивает кудрявую стружку — завиток шерсти — нарисованному барашку. Все — с полуулыбкой, легко, словно освобождаясь даже от тех нечаянных слез испуга…

    За Праудиным ходит байка о его приверженности театру ужасов (мол, кровища — рекой, триллер «Ля бемоль»… ) Некоторые зрители «Февронии» объясняли, что сцена мук решена столь натуралистически, что они чувствовали себя плохо и почти теряли сознание, вследствие чего покидали зал. Но это — абсолютно условная сцена. Февронию укладывают на кресте, накрывают клеенкой, по которой Учитель много раз проводит кистью с красной краской. Потом — вторая клеенка с приклеенными красными стружками. Месиво стружек. Топором срубают сначала сучки, потом кору с деревянного полена (по сюжету у Февронии отрубили руки, потом ноги), включают циркулярную электропилу и начинают с визгом пилить дерево (с Февронии по сюжету сдирали кожу, предлагая предать Иисуса и его учение). Лежащая Феврония, запах горящей древесины, визг пилы и Селин с арбузом… Что может быть условнее? Но вместе элементы театральности действуют сильно, хотя физиологически, а не духовно.

    Спектакль — о страданиях, принятых Февронией. Страдание — первородный элемент драматического — здесь лишено драматизма, лишено как бы самого себя — страдания. В этом смысле и мы не со-страдаем мукам Февронии (тем более, как можно сострадать героине, ставшей святой? Можно лишь возрадоваться ее участи), а только видим некий урок — нравственности, без морализаторства, без экзальтации. Человек ест, пьет, принимает предписанные муки и просит тихим ровным голосом, чтобы отпустили его скорее к господу Иисусу Христу. Житие Февронии приводит в состояние покоя, несмотря на ужас рассказанных событий. Житие как жанр ведь и не предполагает сопереживания, а только наущение…

    В финале, когда одежды Февронии уже сложены в сундук как святая плащаница, толпа ненастоящего народа ритуально поклоняется им, а учитель рассказывает («Слушайте, дети, как было дело»), на первом плане остаются молчащий мальчик и Феврония, читающая Евангелие. Там, сзади, — фальшивый урок, неживая раннехристианская история. Тут — вера, живущая по своим законам, не задающая вопросов и не требующая ответов, потому что все написано в Книге…

    Конечно, в таком спектакле не должно быть финальных поклонов. Нас не хотят отпустить из зала спокойно и тихо, требуя аплодисментов, присущих римским забавам. Финальными поклонами спектакль пытается уничтожить сам себя как духовный акт, совершаемый на наших глазах и потому не противоречащий материалу, взятому в основу.

    Анатолий Праудин совершает свой путь.

    Цитата.

    «А может быть, сегодня нужно что-то более простое? Что предательство Учителя — все равно предательство, какими бы обоснованиями оно ни было обставлено. Что никакие твои муки и душевные страдания не искупают гибели ближнего. В общем — не убий, не завидуй, не предай… Время очень простых вещей. Апокалипсис».

    Это было написано девять лет назад, мсье режиссер, и именно вам. После «Иуды». Вы начали снова «от первой ноты». Она взята — непривычная, необычная, раздражающая многих нота. Новая нота нашего и вашего театра. Она звучит. Во мне она звучит уже который месяц, не давая покоя, которого вы так хотели в спектакле. И поскольку сбываются наши истинные желания, мне захотелось об этом написать.

    Апрель 2000 г.

    Комментарии (0)

    Добавить комментарий

    Добавить комментарий
    • (required)
    • (required) (не будет опубликован)

    Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
    код, указанный на картинке. Используйте только
    латинские буквы и цифры, регистр не важен.