«Благоволительницы» (по мотивам романа Д. Литтелла).
Театр на Малой Бронной.
Режиссер Микита Ильинчик, художник Маша Плавинская
Первые минуты спектакля учтиво напоминают, что мы пришли в театр. Усредненное кафе немноголюдно, какая-то официантка протирает столы, кто-то входит, уходит, кто-то пьет пиво, читает какую-то газету. Вот она, мера допуска, формула «в реальности было ну как-то так»: перед нами условная театральность или театрализованная условность. Вдруг один из актеров подносит к электронной сигарете зажигалку, настоящую, как бы закуривает. Приходится верить, театр же.
Но когда на сцене появляются греческие богини мщения в исполнении детей и тонкими голосами взывают к высшей справедливости, произнося «мы хотим трибунала», то верить во что бы то ни было, помимо неадекватности режиссерского тона, становится решительно невозможно. Дети пытаются шагать в ногу, торжественно курсируя по сцене, но телом владеют не очень — в итоге боишься, что они запнутся от перенапряжения. Затыкает ли кто-либо детям уши за кулисами, когда перед их выходом на сцену или после их ухода со сцены оберштурмбаннфюрер Ауэ описывает, как сладостно он эякулировал или как добивал евреев во рвах, — неизвестно, но закрадывается мысль, что спектакль о зле в эти моменты и сам — зло.
Благоволительницы в ДК на Яузе облачены в некие хитоны, которые больше напоминают костюмы с Хэллоуина. Да и фразы из серии «конфеты или жизнь» звучали бы в их устах всяко уместнее, чем «ты должен быть наказан за убийства». Промах с детьми того же толка, что и прочие, — приблизительность мысли рождает неточность приема. Из неточностей рождаются общие места, из общих мест — общий тон, небрежный и банальный, а общий тон превращает и без того не самую свежую историю в откровенный трюизм.
Кто этот Ауэ, который весь спектакль бубнит о неизбежности зла и своих запорах, не меняя ни разу краску унылого меланхолика? Почему артисты играют то гротесково, то якобы психологично, то отстраненно? Способ актерского существования скачет, как ребенок с рассеянным вниманием. Вдруг мать Ауэ в соответствующей сцене начинает орать, хотя ничего для этого не было подготовлено. Все это, возможно, и могло бы выглядеть как модерновая полистилистика, но в настоящем случае выглядит так, как будто перед нами не набор решений, а бросок костей.
На протяжении полутора часов Ильинчик доказывает, что мир — зло. Но на вопрос, зачем это нужно доказывать и что с этим дальше делать, режиссер, кажется, забыл ответить. Даже если Арендт невольно угадала и зло стало банальностью, такой, что зритель зевает, пока жертва стонет, это не значит, что Холокост надо превращать в хоррор. Создается впечатление, что жуткая музыка, жуткие маски на лицах эриний, беспросветный монтаж сцен, исключающий все нейтральные зоны романа, штамп «склизкого садиста с чашечкой чая», которым играют Эйхмана на конференции по Аушвицу, — все это из фильмов категории Б. И какой же хоррор без детей? Дети своей непосредственной невинностью и наивностью (Ханеке бы возразил, но куда там) использованы режиссером как контрастный усилитель вкуса. Зло превращено в безопасный аттракцион для буржуазного воображения.
В такой же безопасный аттракцион превращен и финал спектакля, в котором зрители видят себя отраженными в прямой трансляции на стене, неумолимо надвигающейся на них. Если в этот момент мне намекают: посмотрите, вы тоже могли бы сгореть в печах Освенцима, я отвечу: спасибо, приму к сведению. Если меня спрашивают: а что бы вы сделали на месте нациста, то я бы предпочел, чтобы это делали менее патетично и более, что ли, вдумчиво. На подобную вопиющую манипуляцию можно только пожать плечами. Не говоря уже о том, что сам этот вопрос не имеет ровным счетом никакого смысла. Никто не знает, как бы он повел себя на месте нациста. Вопрос никуда не ведет, и задавать его попросту неприлично, потому что он и не вопрос вовсе. Он не взывает к ответственности, не принуждает к рефлексии, а предлагает удобный и доступный моральный полуфабрикат-китч.
Удивительно, что когда смотришь, например, фильм Клода Ланцмана «Шоа» или читаешь Шлинка, то все становится на свои места. Ясно, зачем на это смотреть, зачем это читать — потому что нельзя не смотреть, нельзя не читать. Единственный способ преодолеть разрушения прошлого — это восстановить его, это прошлое, со всеми его палачами и жертвами, со всеми убийцами и убитыми, мысль за мыслью и чувство за чувством. Человеческое страдание должно быть индивидуальным, тогда читатель или зритель может согласиться с ним или не согласиться, иными словами, может вступить с ним в отношения. Это и рождает уникальный опыт понимания, и тогда я готов смотреть на самые страшные вещи.
Но в спектакле «Благоволительницы» нет ничего личного, ничего, к чему можно бы было подключиться, в нем все стерто и как будто вообще нет содержания. Тот факт, что сам режиссер родом из Белоруссии, делает общий диагноз еще более удручающим. Как, имея опыт непосредственной близости к террору, можно было настолько сфальшивить?
Оправдывает только одно — в мещанском комплексном питании должно присутствовать всего понемногу. Надо и нацистам ужаснуться, и о любви послушать, и о том, что Сталин и Гитлер идеологические близнецы, и о том, что бога нет. Но в целом весьма безотрадно слышать со сцены московского театра «трибунала больше нет», когда какой-нибудь Мило Рау едет в Конго и делает спектакль о чудовищной гражданской войне, который так и называет: «Трибунал в Конго». Значит, все-таки есть, но, как водится, опять не у нас.
Май 2021 г.
Комментарии (0)