«Страх Любовь Отчаяние». По пьесам Б. Брехта. Малый драматический театр — Театр Европы.
Сценическая композиция и постановка Льва Додина, художник Александр Боровский

Рубинштейна нынче — улица ресторанов. И красивейшая витрина бара с солидным буржуазным фронтоном и частично разбитыми стеклами, что свидетельствует о неблагополучии страны (пьеса Брехта «Страх и отчаяние в Третьей империи», перемешанная в спектакле Л. Додина с «Разговорами беженцев», имеет и другое название — «Страх и нищета…»), поставлена Александром Боровским не просто так. Она напоминает не столько фасады солидных немецких пивных, сколько бывших «Детей райка» (ныне «Рубинштейн») или какой-нибудь Бекицер с израильским стрит-фудом, в пространстве которого еще вчера прекрасно выглядела бы, например, Юдифь (И. Тычинина), уезжающая сегодня из страны… Дождь. Зонтики. Это наш город. Внутри, в глубине — барная стойка, джаз, непрекращающаяся жизнь, кино — то ли «Бал», то ли «Кабаре», но приглушеннее, прозаичнее, тише. На авансцене — столики, точно такие же, за которыми на реальной улице Рубинштейна, ввиду пришедшего тепла, сидят, попивая пиво, юристы из конторы тут же (или они пришли из эпизода «Правосудие»?) и супружеские пары, похожие на мужа и жену Фурке (С. Власов, Н. Акимова), героев «Шпиона»…
Додин ставит Брехта впервые. Но нынче-то точно время Брехта. И это верный признак социального неблагополучия. Театру обычно нет дела до «Трехгрошовки», если не процветают бандитизм и коррупция, ему совершенно не нужна «Мамаша Кураж», если нет близкой войны. И ни к чему «Страх и отчаяние», если не крепнет тоталитаризм. Бывает, что в диетические исторические периоды какая-нибудь театральная «швейцария» поищет в Брехте лирика (когда-то так было в «Трехгрошовке» у С. Спивака) или использует его как изумительно удобный станок для оттачивания стилистического мастерства (так было в Таллиннском Городском театре и в СамАрте у А. Шапиро), но все же Брехт у нас традиционно не по этой части.
Додин никогда Брехта не ставил, но берет он материал, в последние годы театром апробированный. «Разговоры беженцев» уже почти год играют на реальном вокзале М. Фомин и С. Волков (проект К. Учителя был номинирован на нынешнюю «Золотую маску»). Волков получил «Маску» за роль самого Бертольта в спектакле ближайшего к МДТ театра Ленсовета («Кабаре Брехт» Ю. Бутусова), где есть фрагменты из «Страха и отчаяния». Не так давно в спектакле А. Праудина «Покупка меди» М. Лоскутникова целиком играла монолог жены-еврейки Юдифи, в прошлом сезоне пьесу целиком сыграли в Вологде.
Но если в выборе материала Додин совсем не оригинален, то явно оригинален, выбирая ход к Брехту через психологический театр. Мне в принципе кажутся интересными такие зигзаги: в Лескова идти через эпический театр (как это делал С. Женовач в «Захудалом роде»), а в Брехта через Станиславского. Додинский спектакль принципиально тих и мирно-благозвучен, зал не реагирует на публицистику прямо и громко, как это было на «Враге народа» (а что творилось, когда спектакль играли на «Реальном театре» в вечер, когда Екатеринбург ждал, выберут ли мэром Евгения Ройзмана! Бушевали так, реагировали на реплики так, что впору было вспомнить премьеру «Эрнани» Гюго!). Нет, сегодня зал сидит — затаившись, как мышь, и, честно, я не различила, была ли эта тишина результатом замершего зрительского дыхания или стояла от скуки.
Когда-то встаром журнале «Аврора» (если непутаю) Додин писал о том, что именно «в темноте зрительного зала зритель испытывает самые сильные гражданские эмоции». На дворе стояли 1980-е, и все мы понимали, что имеется в виду. Потом на пару десятилетий гражданские эмоции обрели права прямой речи, выплеснулись в литературу и театр, и трудно было предположить, что вернутся те времена, когда опять понадобятся темнота и тишина зала и иносказания о нас сегодняшних — публицистическими текстами Брехта. Что Додин будет менять «фюрера» на «национального лидера» и «вождя», доходчиво объясняя публике возникающие аналогии нынешней России с нацистской Германией 1930-х. Аналогии, которые не первый год волнуют и занимают: похоже ли? И если исторический опыт имеет хоть какое-то значение, то как они вообще могут возникать, ведь «это не должно повториться». Но все, кто слышит, как шовинизм и национализм именуются у нас патриотизмом, все, кто драматически осознает, что вера в лидера реально подтверждена 86 % граждан, не сомневающихся в правде Первого канала, все, кто точно знает, что в стране нет правого суда, — тех реально тревожат аналогии с пьесой Брехта «Страх и отчаяние в Третьей империи». Лев Додин среди них. Я, к слову, тоже. Да, пока еще можно не воспринимать антисемитские высказывания депутата Милонова как робкую и приблизительную цитацию идей Геринга-Гиммлера. Да, пока еще можно свободно уехать в Амстердам, как «жена-еврейка» Юдифь. Еще можно сыграть спектакль, где тексты Брехта о захватнических войнах, которые всегда ведутся как бы во имя высших принципов, — лягут, как масло, на российский хлеб свежей выпечки. Можно еще свободно смеяться брехтовскому: «Нам опротивела наша страна из-за патриотов, которые в ней хозяйничают» — и толкать в бок соседа, услышав: «Невыносимо жить в стране, в которой нет чувства юмора, но еще невыносимее было бы жить в стране, в которой чувство юмора необходимо для того, чтобы выжить».
И можно, выйдя из театра, сесть в одном из ресторанов на непереименованной улице Рубинштейна (Троицкая не прижилась) — и уподобиться персонажам спектакля… Именно к этому и стремится Додин. Наверное, правильнее всего тут была бы форма спектакля, когда зрители сидели бы вперемежку с героями за столиками. Может быть, тогда и личная ответственность каждого за происходящее, и аллюзии были бы отчетливее… Тем более Додин призывает на сцену, в сценическое кафе, только гражданское население пьесы Брехта, хотя там есть разные социальные элементы (штурмовики из эпизода «Меловой крест», которым резко и страшно начинается пьеса, появятся лишь в середине, и это будет самая сильная сцена спектакля). Он выводит к нам благополучных бюргеров, нас с вами. И мы смотрим из зрительного зала на тихие беседы за столиками. И по идее должны испытывать самые сильные гражданские эмоции. В том числе — узнавание.
Спектакль очень долго существует с «пониженной температурой». Мы вслушиваемся в ровные диалоги двух судейских (И. Иванов, В. Селезнев), решающих дело из эпизода «Правосудие». У Брехта каждой сцене предшествует зонг, поэтический эпиграф — назовите как угодно. Текст про суд, не звучащий в спектакле, как и другие зонги, открывающие смысл сцены, попал бы в яблочко, висящее на российской яблоне, с меткостью Вильгельма Телля:
Вот судьи, вот прокуроры.
Ими командуют воры:
Законно лишь то, что Германии впрок.
И судьи толкуют и ладят,
Пока весь народ не засадят
За проволоку, под замок.
Я пишу этот текст через неделю после 12 июня 2017 года, и всю эту неделю идут суды над людьми, арестованными неделю назад на несанкционированном митинге против коррупции. Я там тоже была. И видела, как полицейская «петля» загребает целую группу людей, в том числе случайных, и «волочет» ее к автозакам. И аресты шли тоже всю неделю. И под замком всю неделю сидят молодые люди — студенческая элита. И вот их судят такие же люди в серых пальто, что пьют пиво на авансцене слева… Они бытоподобны, но не психологичны, да я и не уверена, что в пьесе есть материал для серьезного психологизма, страх и отчаяние пока укрыты толстым ватным одеялом, и градус социальной и драматической тревоги в спектакле очень долго не поднимается. Его не поднимают и разговоры супругов Фурке, подозревающих, что сын пошел доносить на них, а я в это время думаю, что когда-то С. Власов и Н. Акимова были огневым дуэтом в «Братьях и сестрах», Лизкой и Егоршей.
Взбадривает все лишь парный конферанс двух «беженцев» (Калле — С. Курышев и Циффель — Т. Шестакова), клоунской пары «двух Брехтов» с сигарами во рту (она в «брехтовской» кожанке и кепке). Пат и Паташон, кабаретный дуэт, существующий в совершенно другом режиме, в режиме ироничных апартов вполне в духе традиционного Брехта. Курышев вяло и равнодушно жует остроты, отчего они становятся еще острее, Шестакова, накатывая на согласные, плакатно посылает их зрителям. И дальше, разрывая и монтируя и без того короткие сценки, режиссер будет перемещать внимание от столика к столику, от людей — к «Брехтам», иногда зажигая огни пивной и включая музыкальную группу Е. Серзина.
В программке спектакля Додин дает ключ к нему: «Театр не должен воздействовать только на чувства зрителей, не должен отныне спекулировать на их эмоциональной отзывчивости, — он вполне сознательно обращается к разуму зрителей. Он должен сообщать зрителям не только подъем, воодушевление, порыв, — но просвещение, знание, понимание». Это традиционная брехтовская концепция. Но она, помнится, подразумевает внутреннюю отвагу, способность актера поднять зрителя своим внутренним непокоем из бархатного кресла. Артисты брехтовского театра, даже открытого ключами жизнеподобия, так или иначе берут на себя внутренние обязательства личного бесстрашия и гражданской зараженности отчаянием, негодованием, просвещением, мыслью, да чем угодно — сильным. Но И. Иванов, С. Козырев, В. Селезнев, С. Власов, Н. Акимова довольно нейтрально и неспешно играют порученные роли с привкусом характерности — и только. По-настоящему внимание берут две сцены. Настоящее, не текстовое, напряжение возникнет только дважды: в истории Юдифи и в полностью сыгранной сцене «Меловой крест» с отличным поединком С. Никольского (рабочий Франц) и Е. Санникова (фашист Геберле).
Ирина Тычинина начинает монолог, и мы не видим ее лица. Нет и партнера — мужа. Он появится из зала в самом конце истории и не будет в ней главным. В Юдифи Тычининой есть и иудейская мудрость, и драматическое понимание того, что муж не будет ее защищать, а в стране оставаться нельзя, и ироническая снисходительность к тем, кому она звонит, налаживая заботу о муже после своего отъезда, и обида, и надежда, и эпическая ирония: «Что плохого в форме моего носа?» Но это риторический вопрос не режиму, а векам, пескам, истории. Ни секунды надрыва, сентиментальности, слезливости.
Страшно становится в сцене «Меловой крест», когда в кафе врываются молодые упругие штурмовики с открытыми патриотическими лицами — и загоняют в угол своими вопросами тихого Франца, стоически возражающего их победительному тону и тезисам. В рецензии А. Шаклеевой высказано точное наблюдение: С. Никольский в этой роли наследует С. Бехтереву, его герой как бы «не от мира сего» оказывается тверд мужеством «первохристианина». Или интеллигента, починившего только что сестре радиоточку. Завтра или даже сегодня его арестуют (вот Франц идет по проходу зала, а на пиджаке — отпечаток мелового креста: его «дружески» похлопал по спине Геберле, похваляющийся технологией иезуитской «охоты на ведьм»). В сильной, пивной и хмельной державе интеллигент бессилен перед нахрапом штурмовиков, ОМОНа, байкеров и веселящейся гопоты, которая завтра за 500 рублей наполнит собой митинг любой направленности.
Я уже слышала об этом спектакле: «Театра нет, высказывание есть». По-моему, если есть высказывание — совершенно все равно, на каком языке и каким театральным образом оно осуществляется. Лишь бы было это — страх, любовь, отчаяние, а не щекотание нервов галерки текстами Брехта.
Написала «галерки», поскольку не уверена, что нынешний элитный зритель МДТ считывает аллюзии и что Додин отправляет месседж по правильному адресу. Зритель, готовый считывать подтекст, — где он? Хотя в спектакле не играют медийные звезды, обеспечивающие в других спектаклях темноте этого зала бриллиантовый аккомпанемент и дорогие парфюмерные ароматы, — публика, купившая за дорогой билет право на прививку гражданственности, скорее всего, после спектакля не озаботится судьбой Отечества, а зайдет в один из близлежащих ресторанов… Например, «Рубинштейн». И будет права. Соотечественники не вполне узнаются в костюмированных персонажах спектакля. И удобнее не узнать: разве это про нас? Разве десять суток административного ареста за выход на Марсово поле — это рифма к Брехту? Да нет же… Пожалуй, только дождь у нас с той туманной Германией общий… А что, были аресты и суды?..
Странная потаенная интонация спектакля обескураживает: жизнь стала проще, высказывания лапидарней, и то не доходят в потоке информации. Тут не до тонкостей и шепотов, особенно если дело касается судеб страны… Но о страхе, отчаянии, клерикализме, национализме Л. Додин говорит очень негромко, вполголоса, как бы иносказательно. И это странно. Ведь сам-то Брехт не рядил героев в одежды другой страны, его публицистика отважна, а посыл внятен. Впрочем, он писал пьесу в Дании, в эмиграции, так что не станем и тут преувеличивать смелость художника. Увы.
Новый спектакль — не об отчаянии и не о любви. Он, более всех других тем педалирующий тему антисемитизма, о страхе. И как-то очень по-советски пропитан им. Понятным, нашим, генетическим, узнаваемым страхом (было ощущение, что я сижу в середине 1980-х в том же зале), преследующим всю жизнь, но тем, который предпочтительно гнать от себя поганой метлой, особенно берясь за Брехта. Иногда на спектакле создается впечатление, что страх — это его, Льва Абрамовича Додина, ведущее чувство. Хотя чего бояться ему и разве его прямой речи что-то угрожает? Кому же, как не ему, можно говорить прямо, ничего не боясь? Но он почему-то предпочитает «на ушко», шепотом. И мы пугаемся, и я пугаюсь. И, садясь за отзыв, думаю, а не встать ли в позу иносказательных умолчаний, а то ведь страшно написать: аллюзии абсолютны (при том, что в нынешней жизни все не совсем так), рифмы прямые, социальная катастрофа, зафиксированная Брехтом в 1935–1938, — это нашего времени случай, нашей страны, России, не Германии… И страх, главным образом страх — тот же, что сковывает персонажей пьесы. И транслируется он не героями, а теми, кто спектакль делал.
И вот уж выходит рецензия за рецензией — в духе советской критики: с некоторыми намеками на гипотетическую опасность политических сближений. И это понятно: внутри спектакля как будто живет уже далеко не молодой «Эзоп», испугавшийся прежде смерти и не кинувшийся в пропасть для свободных людей, хотя кинуться собирался… Короче, пишут рецензии советского типа про аллюзии, сильные гражданские чувства и социальные опасности абстрактной страны (уж что-что, а Эзопов язык не отсохнет у нас никогда!). И это было бы понятно, если бы художественный язык спектакля требовал расшифровывать и считывать метафоры и образы. Но нет, спектакль разговаривает прямой речью Брехта, и при этом так, словно мы уже на кухне, громко сказать ничего нельзя и надо зажать спичкой диск советского телефонного аппарата…
Но у нас мобильники. У нас социальные сети. Можно не шептать. Мы все под колпаком и перлюстрированы.
Бояться, собственно, больше нечего.
Июнь 2017 г.
Комментарии (0)