
Так ведь уже бывало — Арсений Овсеевич Сагальчик исчезал.
Внезапно уезжал в Москву к врачам. Или вдруг в Англию. Или к сестре в Израиль. Никогда заранее о своих планах не докладывал.
А потом появлялся, и снова в трубке звучало: «Я двенадцатый, прием…»
«Тамара Степанна, когда меня не станет, вы же напишете обо мне вашим пером? При жизни мои спектакли вы не смотрели, так хоть после смерти… И укажите там…» Так много лет шутил Арсений Овсеевич, а за этим следовал мой традиционный ответ: «Напишу, напишу, только диктуйте помедленнее, по буквам… Да ну вас, Арсений Овсеевич!»
Это продолжалось столько лет (двадцать шесть из семидесяти шести прожитых Сагальчик был инвалид), что, казалось, момент не наступит никогда. Когда-то на стене его кухни мы писали дружной компанией, чтобы поддержать его: «Мы будем здесь в 2002!», — а он не надеялся дожить до этого 2002-го. Тем более совершенно не предполагал дотянуть до 2008-го…
Два года назад кухню оклеили новыми обоями, под которые ушла рукописная жизнеутверждающая ежегодная хронология.
А Арсений Овсеевич Сагальчик ушел в ночь с 6 на 7 марта 2015 года.
И момент написать о нем как-то настал…
И надо как-то объяснить не знавшим Сагальчика читателям и коллегам, что это именно он открыл когда-то Анатолия Солоницына и подарил его своему приятелю Андрею Тарковскому в «Рублева» (см. «ПТЖ» № 28). И Солоницын был предан Сагалу всю жизнь, и играл у него Бориса Годунова в «Красном факеле», Тота в «Тот, кто получает пощечины» (Таллинская Русская драма, а потом театр им. Ленсовета).
И что именно он привел в театр Альфреда Шнитке… Все они были пацанами, молодой московской тусовкой, практически стилягами (потому я и побежала когда-то записывать Сагала о «Стилягах» Тодоровского для № 56) — свободными людьми короткой «оттепели» и завсегдатаями ресторана ВТО на Тверской… Он был «маасквач» («Знаете город такой, 600 километров отсюда?»), знавший всех, сформировавшийся в эпоху А. Солоницын и А. Сагальчик. 1960-е. Фото из архива редакции хороших спектаклей, когда «театр был больше чем театр», а они все этот театр делали. Не забывая при этом — жить на полную катушку!
— В период «Хождения по мукам» в ЦТСА я выработал метод… Приходишь, прогуляв до пяти утра, на репетицию еле живой, не спавши, садишься, подперев голову (а она бо-бо…), и решительно говоришь: «Прогон!» Как мы будем без его сокрушительного юмора?..
И надо как-то коротко объяснить, что если бы однажды занятой Шнитке не «подменился» в сагальчиковском спектакле молодым неизвестным Борей Тищенко, у нас не было бы театральной музыки выдающегося композитора (и самого любимого Сагалова друга, по которому он тосковал от смерти того — до своей собственной…). И наш давний «разговор на троих» с Тищенко для № 18–19 когда-то радостно протекал именно на сагальчиковской кухне, где кто только ни бывал!
А их дружба и многолетняя работа с Мартом Фроловичем Китаевым?..
Мы по молодости лет мало ходили в 1970-е в Александринку: в темное «горбачевское» (Игоря Горбачева) время это была территория эстетического запрета. А именно там ставил Арсений Сагальчик — и ставил хорошие спектакли. «Совет да любовь» В. Ф. Тендрякова (1974), «Из записок Лопатина» К. М. Симонова (1975), «Дети солнца» М. Горького (1976), «Иванов» А. П. Чехова (1978), «Таланты и поклонники» А. Н. Островского (1980). Но лучшим своим спектаклем он считал «Светит, да не греет» (1983–1984), закрытый до премьеры. Он очень горевал, что никто его спектаклей не помнит и в музее театра они никак даже не значатся…

М. Китаев и А. Сагальчик на репетиции
спектакля «Таланты и поклонники». 1970-е.
Фото из архива редакции
В Пушкинском театре Сагальчик обрел второго после Солоницына «своего» актера, Александра Маркова («ПТЖ» № 28). Много позже жизнь распорядилась так, что в один прекрасный день мне надо было выбрать между Марковым и Сагальчиком. Просто вот такая реальная мизансцена: на моих глазах близкие люди расходились навсегда, и я должна была пойти по улице либо налево, с другом Сашей, либо направо с недавним приятелем Сагальчиком. Я пошла направо…
С Александра Маркова, собственно, когда-то и началось наше нечаянное знакомство. Запоздало узнав, что у Саши погиб, утонул прекрасный сын, и встретив в этот момент на гастролях театра Руставели в БДТ седого человека с палкой, я подошла к нему: «Вы Сагальчик? Скажите, как там Саша и Валя?» — «Если вы не против, поедемте сегодня к ним…» И мы поехали. И провели в беседах у Марковых поразительную ночь, по сути, приведшую меня потом к крещению. Но это сейчас не тема.
Тема — Сагальчик.
Так вот, на мой вопрос, что за человек Сагальчик, Саша Марков тогда сказал только одно: «Он возвращенный».
Я не поняла. Но это было так.
49-летний Сагальчик получил практически смертельную травму. В начале марта, после репетиции они стояли на Малой Бронной, прячась от капели, и сорвавшаяся облицовочная плитка пробила А. О. голову («Голова — непарный орган», — пошутил он, прежде чем уйти на семьдесят суток в кому). Его врач, ныне главный реаниматолог «Российской педерации» (как любил говорить Сагал) Игорь Владимирович Молчанов говорил мне, что сильнее травмы просто не бывает. Что после такой не приходят в разум. Как-то, лет через десять после катастрофы, я застала их с Сагальчиком за пятилитровой бутылкой водки, уже ополовиненной. «А ему можно?!» — оттащив врача в угол, вытаращила я глаза. «Марина, ему можно все, что ему хочется. Наука бессильна сказать, почему и как он живет. По нему защищены диссертации. Этому нет объяснения…»
И повторил мне ту историю, которую я уже слышала «из первых рук» от Льва Дурова (с ним на Малой Бронной Сагал как раз репетировал).
Короче, через семьдесят суток безуспешных медицинских манипуляций А. О. Сагальчика решили отключить от аппаратов обеспечения жизни. Но Дуров попросил до того окрестить «живой труп». Преодолев санитарно-гигиенические препоны, в реанимацию привели молодого батюшку в облачении, и тот произвел обряд крещения над бездыханным телом Арсения Овсеевича. И… на глазах у собравшихся близких у того дрогнули веки, обнаружился первый рефлекс жизни… Потом год шло восстановление.
Таким же чудесным и непостижимым образом он был возвращен пять лет назад после восьми или девяти полостных операций («А правда, этих хирургов из 22-й медсанчасти надо было судить?..» — горестно спрашивал он в последние годы, имея в виду ленинградских врачей, оставивших ему 4 м кишечника. Над деятельностью этих коновалов два часа сидели, задумавшись, израильские врачи, спасшие в итоге жизнь Сагальчика. Но с тех пор из дома он выйти не мог…).
А театр был его жизнью, он без него не дышал. Я не знаю другого такого человека. И ради этого театра он когда-то, после травмы не доразработал руку-ногу (репетировать, репетировать, не до врачей, надо закончить на Малой Бронной набоковское «Событие»!). Так и остался «хроменький-косенький», как сам себя характеризовал. Но этот «хроменький-косенький» бонвиван, гуляка, гусар так влюблял в себя, столько длинноногих моделей на джипах лично я перевидала за эти двадцать лет, что можно было только догадываться, каков был наш Сагал, когда в конце 60-х уезжал из Ташкента, поставив там «Дом Бернарды Альбы» на два женских состава, — и оба состава, сколько-то там актрис, как одна, стояли на платформе с плакатом «Не уезжай!»…
Арсений Овсеевич! Не уезжайте!!!
Однажды, объясняя мне меня саму (ох, сколько раз он это делал — жестко, с юмором, называя меня в такие минуты укоризненно «Тамааара Степановна»…), он сказал: «Это у вас, девочка, не любовь, это рефлекс».
Я вот сейчас думаю: двадцать лет любимый Арсений Овсеевич был для меня и для многих жизненно важным рефлексом. Он просто был. Можно было в любое время набрать 310-91… (Сагальчик же всегда дома!) и в любое время суток (он не спал много лет — не дышалось, не лежалось…) получить ответ на любой вопрос про политику, обсудить здоровье, спорт, журнал.
А он всегда спрашивал исключительно про театр, театр, театр… У всех спрашивал, все знал и тосковал по театру люто!
Еще когда он мог ходить и, обожающий «журфиксы», приезжал к нам в подвал, пахнущий дорогим парфюмом, франтоватый, готовый к «большой водке», или когда собирал на своей кухне теплые компании, — все равно все крутилось вокруг театральных людей и театра. Он был, по сути, отлучен от него, но как только раздавалось предложение — по первому звуку несся.

М. Китаев, А. Сагальчик, Э. Кочергин, Ю. Барбой,
М. Дмитревская на 5-летии «ПТЖ».
1997 г. Фото из архива редакции
И, вопреки «жизненным показаниям», поставил в 1999 году «Бориса Годунова» в родной Александринке… О спектакле тогда писала Женя Троп (№ 18–19), а я в какой-то телепередаче сказала, что он раскатал актеров по сцене — как бильярдные шары… Имела в виду, кстати, хорошее. И что? И на ближайший день рождения получила от него в подарок два роскошных костяных бильярдных шара… Где достал — не знаю, но вот лежат сейчас передо мной… В этом был весь Сагал. И сколько лет он меня этими шарами донимал: «Марина Юрьевна, я же не Петя Фоменко, Мариночка, я даже не ваши любимые Праудин-Козлов, я могу только шары катать…» Я, естественно, рассказывая ему про какой-то спектакль, тоже говорила: «Ну что? Шары…» Так мы шарами и изъяснялись.
Потом еще были «Дуэль» на Литейном, «Дети Ванюшина в ТЮЗе. И всё…
Арсений Овсеевич обладал уникальным чувством юмора, чувством жизни. И именно оно спасало его те 26 лет, когда он был инвалидом без права работы, а собирался с силами и ставил… При нем невозможно было ныть (а мы все плакались в его атласную жилетку и полосатую пижаму, пахнущую все тем же прекрасным парфюмом). Многие годы он, несмотря на сокрушительные недуги, вселял в нас витальную энергию, в его присутствии жизнь уплотнялась и бурлила… Девушки смеялись, а рюмки звенели…
Горевавший по потерянным друзьям, героически боровшийся с болезнью, он был широк, гостеприимен, хлебосолен. Мы праздновали-гостевали на его кухне многие годы. Каждого нового знакомца я вела к нему, и он, отличный психолог, сразу «раскусывал» персонажа.
Он любил и помнил порядочных людей своей молодости. Иногда просил: «Приведите ко мне Юру Рыбакова». И мы с приехавшим Юрием Сергеевичем шли на «большую водку», и я погружалась в те прекрасные дни, когда они были молоды, а журнал «Театр» возглавлял Рыбаков, противостоявший «Театральной жизни» и мракобесному Ю. Зубкову. Зубкову, написавшему статью «В овраге», из которой следовало, что режиссерам М. Захарову и А. Сагальчику не место в советском театре.
Сагальчик тогда уехал в Таллин ставить в Русском театре «Тот, кто получает пощечины» Л. Андреева. И вот однажды, на премьерном спектакле, к нему прибегает радостный директор театра: «Вы знаете, кто приехал нас смотреть?! Сам Зубков!» Сагальчик понял, что — конец, и тут же, найдя исполнителя главной роли Солоницына, сказал ему: «Толя, быстро — что угодно, только не играть при нем!» Солоницын лег в гримерке, и… у него начался сердечный приступ. Объявили в зале: «Спектакль задерживается», вызвали «скорую», та сделала кардиограмму: действительно сердечный приступ. Солоницыну предложили ехать в больницу, он отказался: полежу еще здесь, если не полегчает — поеду… Объявили в зале: «Спектакль отменяется в связи…» Когда опасность миновала, Солоницын встал и они с Сагальчиком… пошли в гостиницу отметить свой успех. Отметили сильно.
Вообще, Сагальчик замечательно знал человека. Когда-то изучил физиологию, чтобы чувствовать актера от и до, понимать, где у того «донное я» (любил это выражение). Это помогало ему и в управлении собственным бренным телом, и другим он давал «по здоровью» точные советы. Знал и психологию, отличал талант, но объективен не был: уж очень ревновал действующих режиссеров к возможности репетировать, ставить… И годами изводил нас цитатами из наших же статей: хвалите? А у него в такой-то сцене дыра на дыре, мотивов нет…
Мы все, так или иначе, виноваты перед ним, беспомощным, одним «в дому»…
Я — точно. В иные годы не было вечера, чтобы, придя домой, я не уселась на кухне болтать по телефону с Сагальчиком (а как мы выпивали и напивались по телефону — сказка!). Он был моим «конфидентом», душеприказчиком, я — его «осведомителем».
В последние годы он грустно вздыхал: «Девочка, я понимаю, вы меня бросили… Звоните, девочка!» Но, приволакиваясь ночью домой, я часто не находила сил позвонить, откладывала на завтра, потом еще на завтра… Эстафетную палочку ежедневных звонков последние годы держала Женя Тропп, а мы то общались каждый день, то возникала большая пауза… Наверное, это произошло после долгой его отлучки в Израиль. Его не было больше полугода, и рефлекс ослаб…
Предпоследний раз мы с Женей были у него в Прощеное воскресенье. Я — после причастия. И он спросил меня, нельзя ли позвать батюшку домой — исповедаться, причаститься (он, «возвращенный», веровавший в силу таинства, давно не был в храме). И через день я привезла ему отца Игоря, замечательного священника Смоленской церкви. Когда мы уходили и о. Игорь жал руку Сагала («Арсений, не прощаюсь, еще свидимся!»), тот стоял, седой как лунь, с отросшей бородой (чистый Карл Маркс — шутили мы), «прислонясь к дверному косяку», и, блаженно улыбаясь, тихонько говорил: «Вы не представляете, что вы сделали, со мной внутри сейчас такое происходит!» Видно было: ему хорошо.
Это был последний раз. Так и стоит перед глазами с этой улыбкой…
Назавтра еще и еще он звонил (сам! Это бывало редко!) и говорил, как понравился ему о. Игорь, какую легкую, хоть и бессонную, ночь он провел. И пару дней был в форме. А потом упал и в себя больше не пришел…
Есть странное «сближение». Когда в конце 1995 года я решила окреститься и Эдуард Степанович Кочергин определился моим крестным, неуемный Сагал сказал: «А я тоже пойду с вами». И стоял в храме как бы вторым… Было 31 декабря, сияло солнце, и золотые купола напоминали о Кустодиеве. «Вы сегодня заново родились, это должен быть огромный праздник!» — сказал Арсений Овсеевич — и дальше пошла «большая водка»: мы праздновали в макетной БДТ, дома у Сагала, в мастерской у Кочергина и у меня дома, где Арсений Овсеевич так и остался встречать Новый год с нашей семьей, а в пять утра мы с ним на каком-то грузовике, пойманном на Наличной, еще отправились к Марковым на Жуковского… «Хроменький-косенький» заставил меня на всю жизнь запомнить то 31 декабря. А теперь я привезла ему батюшку для последней, как оказалось, исповеди…
Хотя давно было понятно — все плохо. Но Женя Тропп и Витя Рыжаков (они сблизились в последние годы: я привела Виктора к Сагалу, он тут же придумал Володинскому фестивалю легендарную Клаву, и они задружились) говорили даже в больнично-реанимационную неделю: «Это все — не про нашего Сагала, он — особенный, с ним не случится, вспомни, сколько раз он возвращался с того света…»
Только в последнее время он говорил, оторвавшись от кислородного аппарата (и не выпуская при этом сигареты изо рта!): «Я так устал. Я больше не могу. Чем я так прогневил Господа, что он держит меня здесь так долго?» Ему было трудно и уже почти нечем жить… Во всех смыслах. Физиологически и психологически.
Сейчас поймала себя еще на одном рефлексе. Часто, написав что-то, я читала Сагалу вслух по телефону только что сочиненное, проверяла на нем смысл и ритм. И сию минуту автоматически думаю: так, надо позвонить, прочесть… Алло, Арсений Овсеевич, можете слушать?
— Я двенадцатый… Арсений Овсеевич, миленький, вы же столько раз возвращались! Подавайте нам сигналы! А мы будем попрежнему разговаривать с вами…
Марина ДМИТРЕВСКАЯ
МОЯ ПОТЕРЯ
Так когда-то назвал Арсений Овсеевич Сагальчик статью о своем любимом актере, Александре Маркове, с которым ему пришлось расстаться.
Моя потеря — Сагальчик. С ним приходится расставаться навсегда.
Эта потеря так огромна, что сейчас я вижу только какой-то краешек, уголок той пустоты, что образовалась на месте, где был Сагальчик. Дальше будет тяжелее, с каждым новым спектаклем, который я не смогу ему пересказать, с каждым новым событием, которое не смогу с ним обсудить, с каждой радостью, которой не поделюсь, с каждым вопросом, который не задам. Мы разговаривали почти каждый день, чаще я звоню только родителям, и вот рука сама тянется к телефону, чтобы рассказать… Чтобы рассказать ему самому, что это невозможно — не поговорить с ним вечером! Моему сыну, третьекурснику актерского отделения, Сагальчик пообещал «в следующий раз начать долгий разговор об Островском». Но следующего раза не будет.
Говорили, говорили — не договорили.
Сначала (в 1980-е) Сагальчик для меня был странной фамилией и фотографией из красивого буклета к 225-летнему юбилею Александринского театра (тогда — Академического театра драмы им. Пушкина). Я знала, что он поставил спектакли «Иванов», «Дети солнца», «Таланты и поклонники»… Как-то в финале сезона я пришла в Пушкинский театр, чтобы в двенадцатый раз посмотреть спектакль «Много шуму из ничего», а его заменили на премьеру «Молвы», которую поставил как раз А. О. Сагальчик. Я тогда ужасно рассердилась и на режиссера, и на этот премьерный спектакль… Сколько он потом шутил над первой нашей «встречей»! Иронически измерял успех любого спектакля, о котором я говорила: это, конечно, все-таки не «Молва». Потешался: «Бедная Евгения Эдуардовна, ее вкус с детства безнадежно испорчен „Молвой“»!
Спустя много лет я написала о его «Борисе Годунове» в «Петербургском театральном журнале». И как-то счастливо получилось, что мы подружились. Мало кто оказывался равнодушным к его обаянию, к воздействию его личности. Так было и в частной жизни, и в профессии — все просто-напросто влюблялись, как влюблялись актеры в режиссера Сагальчика. Он воздействовал почти магнетически, люди попадали под его чары — и всё, они были покорены навсегда. В чувстве смешного ему равных было мало, он и шутил, и сам всегда смеялся с удовольствием, заразительно. Он любил и умел рассказывать, любая из его историй всегда была наполнена деталями, цветом, светом, запахами и вкусами, предметами и мелодиями, как будто перед его глазами прокручивалась кинолента и он только воспроизводил то, что видел. А как он говорил! Какой русский язык, какие обороты, какая наблюдательность, какой темперамент! О чем бы Сагальчик ни рассказывал — о давнем спектакле, о человеке, о каком-то смешном или трогательном случае — все это становилось фактом жизни слушателя.
Были ли те, на кого не действовали чары, кто не влюблялся?.. Конечно, ведь он отнюдь не был «милым», «душкой», скорее наоборот — беспощадным к фальши, ко всякой неподлинности, имитации, «обозначениям». Терпеть не мог декламации, не выносил, когда текст проговаривается, подается «ротом». Причем не выносил почти что физически — для него, слишком хорошо знающего, что такое боль, важна была правда тела, и сам он реагировал телесно, ежился от сценического вранья. Так же органически он не мог принять, что называется — «на дух не переносил» людей, которые, как ему казалось, были фальшивы в жизни. И никакие доводы рассудка, рассказы о прекрасных деяниях этих его «антигероев» не помогали: он был непреклонен, доверял лишь своей интуиции. Он чуял, ощущал — это важные глаголы, тоже из физической, телесной жизни, которые необходимы были ему в режиссерском разборе, в анализе роли. И актеров он ценил таких, которые «все ощущают», чуют, чувствуют кожей, всем организмом. И еще — чутко слышат, умеют слышать, впускать в себя то, что им передает, посылает режиссер.
Безмерно уважал ум, интеллигентность, тонкость, нежность, неяркое свечение своих любимых артистов Анатолия Солоницына, Евгения Меркурьева, Александра Маркова — о них он написал в «ПТЖ». В текстах, если вчитаться, подчеркнуто, что все эти актеры сторонились тусовки, отшатывались от суеты, не стремились во что бы то ни стало сделать карьеру. По словам Сагальчика, Солоницыну в одной серьезной сцене мешали аплодисменты, он хотел их «как-то снять», и это режиссера поразило. Сам Арсений Овсеевич вовсе не был скромником-схимником, он любил общество, компанию, ему нравилось внимание, это естественно. Но очень серьезно тревожился за тех, кто ему дорог и кому протрубили медные трубы: как бы не увлекся человек, не расплескал бы свое индивидуальное, сокровенное, не забыл бы про «болячку»…
У него было исключительно развито чувственное восприятие искусства и жизни. Сагальчик знал толк в красоте! Красоту умел замечать и любить во всем — в живописи и в поэзии, в природе и в архитектуре, конечно, в женщинах. «Она пикантная!» — с шаловливым удовольствием произносил это слово. Пикантность — особое свойство, тут мало одних красивых черт лица или форм, тут что-то еще, какой-то призвук, привкус. Вкусовые ощущения — то жизненное удовольствие, которому всегда отдавал дань Сагальчик. Он очень вкусно готовил (управляясь практически одной рукой, ведь вторая почти не действовала), и самые обычные блюда получались у него шикарно и совершенно особенно (тщетно пытаюсь повторить жареную курицу по рецепту Сагала — все вроде бы то же самое, ан нет, не тот вид и не тот вкус). Умел потчевать, угощать, радовать. И сам радоваться тому, что стол красивый, щедрый. Когда я говорила, что была в гостях у родителей, всегда спрашивал: «Какие вкуснятства ели? Что мама приготовила?» Меня это даже раздражало иногда — подумаешь, что за разговоры о еде… Но для Сагальчика были важны эти зацепки за жизнь во всех ее конкретных проявлениях, осязаемых, ощущаемых всеми органами чувств. Он столько отдал сил борьбе за жизнь, что видел ее ярче, чувствовал острее, чем мы все, существующие спокойно, не понимая, что можем потерять. Он понимал и был до жизни жаден.
За те годы, что мы общались, Сагальчик поставил три спектакля: «Борис Годунов» в Александринке, «Дуэль» в театре на Литейном и «Дети Ванюшина» в ТЮЗе им. Брянцева. «Годунов» был серьезным и сильным, очень мужским. Сагальчик слышал ритмы пушкинской трагедии, ощущал ее стиль, переживал ее смысл. Это был большой спектакль, с мощным дыханием (а ведь самому Арсению Овсеевичу всегда было трудно дышать, но в работах его был воздух). Александр Баргман — Самозванец — эту роль помнят все, а ведь артист сыграл еще десятки других. В работу над «Дуэлью» Сагальчику пришлось войти после другого режиссера, что было непривычно, тяжело — но он справился. Нервный, истощенный своим душевным раздраем Лаевский — Михаил Трухин, светлый добрый Самойленко Евгения Меркурьева… Последний свой спектакль по пьесе С. Найденова Сагальчик выпускал, преодолевая страшные боли, и после премьеры в декабре 2007 года — немедленно лег в больницу. Но спектакль был сделан, и в нем были интересные актерские работы Дмитрия Воробьева, Николая Фоменко, Николая Иванова… Все эти постановки — масштабные, многофигурные, со сложным сценографическим и мизансценическим рисунком. Я только недавно задумалась: каких усилий стоили Сагальчику эти спектакли, какой же он был сильный человек, каким по-настоящему мужским характером обладал.
Когда уже понял, что на большую сцену не вернется, он думал о камерных спектаклях. Хотел поставить «Гипмеле» по рассказам Башевиса-Зингера, даже, кажется, начинал репетиции дома. Размышлял об инсценировке повести Войновича «Путем взаимной переписки» — планировал осуществить ее на малой сцене ТЮЗа, боролся за это… Не сложилось. А жаль, могла бы, наверное, получиться серьезная работа. У Войновича обыденная и страшная история о том, как человек сдается под давлением тупого, пошлого бытия, как его засасывает трясина. Современно бы это могло прозвучать, сегодняшние боли разбередить.
А сам Сагальчик никогда не сдавался, хотя жизнь его побила очень сильно. Он был самым мужественным человеком из всех, кого я знаю, неистово боролся с болезнью, стоически терпел многолетние физические страдания. Иногда он вздыхал: «Эх, Женька, как тяжело…». Но тут же сам себя обрывал, запрещал себе жаловаться, унывать.
Глубокий и всегда небанально (антибанально) думающий человек, он был страстно (иначе не скажешь) включен в происходящее в стране, яростно бушевал и негодовал — а поводов для этого было все больше и больше… Вновь повторюсь: какие-то вещи он не мог принять органически. Проявления национализма, оголтелая пропаганда фальшивого патриотизма, имперский пафос, возрождение культа личности — все это вызывало в нем отвращение, он был резок, нетерпим.
Из-за политики мы никогда не спорили (тут все мнения совпадали), а вообще модель общения, которая установилась у нас с Арсением Овсеевичем в последние годы, предполагала неустанную пикировку. Он, по его выражению, «дергал за косичку», а я протестовала. Или я провоцировала, ерепенилась, говорила ему, что он не понимает современных режиссеров, носится с какими-то «покрытыми мхом» кумирами прошлого, — а он в ответ оживлялся, сердился, воодушевлялся и мог часами рассказывать о спектаклях Брука, Эфроса, Опоркова, которые помнил конкретно, фактурно, плотно. Моя роль в наших спорах была смешная — Сагальчик называл меня «адвокатом» (я от него «защищала» не только современных театральных практиков, но и других общих знакомых, к которым он предъявлял слишком, на мой взгляд, суровый счет). Как же будет не хватать этих споров, его подтруниваний, остроумных и неожиданных эсэмэсок. Он вечно сочинял мне прозвища, и каждое сообщение начиналось по-разному: «Троппиани», «Тро-Же», «Тже-Жет», «Троппик», «Же-Троппа — Вы ТроппаЖе» и еще два десятка всяких вариантов… «Занудадедушка еще жив», — сообщал он по утрам… Я сохранила эти эсэмэски, перечитываю сейчас и реву, понимая, что больше уже никогда и никто так не напишет, за косичку не дернет.
Что бы Арсений Овсеевич сказал мне сейчас?
Думаю, вот что (сообщение от 28.04.09).
«Же-Тро, а где ваш… С м е х? Больше смеха».
Евгения ТРОПП
ВОПРОСЫ
Ни писать, ни думать о Вас, дорогой Арсений Овсеевич, ни складывать свои размышления о Вас, о Вашем месте в жизни, о Вашей жизни, о жизни в Вас в ящик воспоминаний не-воз-мо-жно!!!
Поскольку Вы — и есть жизнь, Вы и есть фантастический неустанный борец за нее, Вы и есть утверждение ее, несмотря на все коварные факты Вашей биографии, пытающиеся эту борьбу с Вами прервать.
Вот мы с Вами шутили, шутили и дошутились… И все эти Ваши «пора уходить», «мне конец» сегодня и никогда уже не будут прекрасной кухонной трепотней.
Куда теперь деть Ваши крики про «суть актерства», про «болячку», про «донное Я» — просто помнить, ежедневно в репетициях следовать этим постулатам Сагала — вариант!!!
С кем теперь в день рождения Вашего любимого Пушкина плыть по рекам и каналам и забирать на катер дорогих и любимых, просто гуляющих около?
Вы куда все забрали? Вы — солнце!!! Солнце уходит за горизонт, утром восходит — как Ваша улыбка, Ваш смех, Ваше тепло, объятья Ваши, Ваши учения!
Пишу какую-то эмоциональную ерунду. А послезавтра Вас хоронить. А как хоронить смысл? честность? юмор? Непонятно, Учитель — как без Вас? Кто так погладит сына по голове, и поцелует в темя, и даст ему альбом Тышлера для знакомства? Маякните!!! Отзовитесь лучом или дождем, когда буду идти по Апраксину переулку, чего постараюсь больше не делать.
Я люблю Вас и благодарю Вас… Плачу по Вам… И без Вас невозможно…
P. S. Ну и где Ваше коронное «Хе-хе» сквозь кашель?..
Александр БАРГМАН
11 марта 2013 г.
Комментарии (0)