Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ПАМЯТИ

ПАМЯТИ ЮРИЯ МИХАЙЛОВИЧА БАРБОЯ

ПАМЯТЬ УЧИТЕЛЯ

В 1985-м, приехав в Ленинград, я не очень представлял, чем тут буду заниматься. Поступил на театроведческий и сразу попал к Барбою. Его первые лекции «снесли крышу». Ошеломили не знания и эрудиция преподавателя по специальности. Перед нами, опершись локтями об пустой стол, сидел невысокого роста лысоватый мужик и, время от времени ухмыляясь, играя пальцами, словно на невидимом фортепиано, добрый час рассказывал про театр так, словно на пальцах объяснял происхождение Вселенной от Большого взрыва до наших дней. Он не преподавал, а мыслил. Изящно жонглируя эпохами, стилями от дотеатральных форм до расцвета режиссерского театра, последовательно двигался в одном направлении. Упорно, словно первопроходец, он всверливался в сердцевину преподаваемого предмета.

Ю. М. Барбой. Фото Н. Мельниковой

Этот человек, из-за лекций которого я провел пять неповторимых лет в Питере, был по-спартански скромным и вместе с тем обладал профессиональной страстью осмыслять театр на ощупь. Любимая фраза Барбоя — «определить — значит опредeлить» — демонстрирует, как сама этимология слова может санкционировать действия исследователя: обнаружить структуру первоначального атома предмета, коим является троица актер—роль—зритель, и, этим опредeлив театр, наблюдать за его становлением через столетия до нашего времени. Собственно, из этой краеугольной для себя мысли Барбой на своих лекциях вживую развивал науку о театре. Как истинный ученый, он учил тому, что пытающимся познать театр не должны руководить ни любовь, ни мораль, а только стремление к истине. Это стремление к истине, которое «друга дороже», как-то связывало Барбоя с его предшественниками, жившими в античные времена.

Истина для ученого есть понятие безличное. Нас учили вкусу хорошего театра, но в первую очередь пытались научить способам сохранить театр, самое бренное из искусств. Сохранить через описание, на которое способна только профессиональная память. Она надежнее и чувствительнее, чем любые современные технологии. Каждый театровед это задание должен выполнить добровольно, как и выбрал профессию. Этот урок Барбоя мы знали, как аксиому. Для многих ли сегодня пишущих про театр он еще значим? Ведь стало модно самовыражаться за счет театра, забавляя скучающего читателя своим мнением. Конечно, от себя не убежишь, но насколько надо себя афишировать — дело того же вкуса и профессиональной культуры.

Ю. М. Барбой. Фото Н. Мельниковой

Меня поразила простая фраза из последнего интервью Барбоя для «ПТЖ»: «Театр когда-то начался и когда-то кончится. Сейчас много нетеатра, но еще есть и театр». Вот это называется — опредeлить по большому счету. Спокойно сознавая, что все имеет право на существование, а вместе с тем — и свои границы, и их созерцая, мы можем осознать некие общие законы, тем самым становясь безличным проводом к тому, что нам в пределах своей жизни знать не дано. Конечно, можно спорить с таким взглядом на театр, что, собственно, и делают адепты теории постдраматического театра, но ведь сам сегодняшний факт стирания границ между временами года не опровергает нашего представления о законах природы.

Пытаясь определить самого Барбоя, вспоминаю Иосифом Бродским приведенную цитату из стихотворения малоизвестного античного поэта: «В течение своей жизни старайся имитировать время. Не повышай голоса, не выходи из себя. Ежели, впрочем, тебе не удастся исполнить это предписание, это требование, не огорчайся, потому что, когда ты ляжешь в землю и замолчишь, ты будешь напоминать собой время». почему-то мне кажется, что Барбою, каким я его знал, удавалось имитировать время. Не только через стиль преподавания и образ общения. Бродский, приводя вышеупомянутую цитату, кроме всего прочего говорит про особый размер поэтического языка, в монотонности которого кроется напряжение. Барбой мыслил в своеобразном монотонном размере, который обладал напряжением помимо содержания самой мысли. Такая монотонность мышления делает его подвластным неким закономерностям движения времени. Это я понял гораздо позже после окончания института. И завидовал своему Учителю. Никогда не научусь так мыслить. Не только потому, что отлучился от академичной научной деятельности. Не умею имитировать время…

Подарив свою книгу «К теории театра», Барбой сделал надпись: «На память. Она есть». Надеюсь, понимаю ее смысл. Память Учителя сидит в подкорке и сопутствует в повседневной деятельности. Про такую память не надо думать. Она просто есть с тобой.

Аудронис ЛЮГА

 

Ю. М. Барбой около института. 1960-е. Фото из архива редакции

Барбой умел воспитывать и объединять театроведов. Он собрал «Введение в театроведение» как коллективную монографию и справедливо гордился тем, что это единственный учебник основ науки о театре. Он задумал серию ежегодников «Петербургские театральные сезоны» и, преодолевая леность и занятость десятка авторов, добивался год за годом выхода нескольких выпусков… А ведь мог бы, вполне обеспеченный талантом и научной базой, сидеть в отстранении и писать книгу за книгой.

На юбилее коллеги он сказал, что кони делятся на коренных и пристяжных и тот коллега — пристяжной. Барбой, несомненно, — коренной. В нашей «упряжке», наверное, самый коренной. Он умел быть коренным. Его руководящие должности совершенно естественны, они для него, и он — для этих именно должностей. Заведовал кафедрой он осмысленно, стратегически, концептуально. Просчитывал, на кого какие делать ставки на будущее, принципиально вникал в учебные планы перестройки систем образования из специалистов в бакалавры и магистры и обратно в специалисты. Даже (как он это называл) «вечный спор славян между собою» — гротескную борьбу русской кафедры с зарубежной за ставки, нагрузки, распределение предметов — он вел не для себя, не для кого-то лично, а за идею. Хотя — и для кого-то лично: своих он защищал беззаветно. Руководил секцией критики и театроведения в отделении СТД — тоже так, чтобы смысл секции был в профессиональном сообществе и держался ее уровень. Кстати, отошел от руководства экспертной группой театральной премии «Золотой софит» он тоже принципиально, когда группу «поправили», то есть был нарушен статус ответственной профессиональной коллегиальности. И председателем диссертационного совета он был тоже «идейным», отстаивал не число защит (выгодное для отчетов), а тот уровень, который считал достойным.

Ю. М. Барбой и Б. О. Костелянец. 1980-е. Фото из архива редакции

Барбой объединял коллег, да, это так, но не любых и не в арифметическую сумму. Он вполне сознательно развивал театроведческую школу. Театроведение в его принципиальном понимании — наука. Театроведы — исследователи. Верность «гвоздевской школе», развитие ее идей, методов, принципов для него не пустая фраза. Он был убежден, что театровед должен быть «двуруким» — изучать и историю театра, и современный (новый!) театр, что «однорукий» — не вполне профессионал. Его подходы и к истории, и к современности — одинаково аналитичны, методологичны, теоретичны (точно по-гвоздевски). До прихода в ЛГИТМиК во Владивостоке он преподавал историю театра. Это никуда не ушло. Примеры в его трудах — из разных эпох, и знания его — глубокие, он мог бы спорить о своем предмете на равных и с Аристотелем, и с Гегелем, без шуток. В повседневном художественном материале он обнаруживал и изучал общие законы, вернее, эволюцию общих законов, проявления природы сценических искусств и границы их форм.

Ю. М. Барбой на своем юбилее. 2013 г. Фото из архива редакции

Ю. М. Барбой, его сын В. Ю. Барбой и его жена С. И. Цимбалова на юбилее. 2013 г. Фото из архива редакции

Ю. М. Барбой с внучкой Е. Мамчур. Фото из архива редакции

Он был учеником и последователем Б. О. Костелянца. Настоящим учеником, настоящим последователем. Преподавал теорию драмы, научил ей многих режиссеров. Считался «структуралистом». С этим он появился в 1970-е годы на театроведческом факультете, молодой и радикальный, стал развивать общую теорию театра. Это было новое, скачок в науке: линейные и нелинейные сценические структуры, функциональные различия систем актер—роль—зритель, мизансцена как единица режиссерского высказывания… Он оставил не только множество общих идей, но и принципы исследования театра.

Когда у кого-то рядом что-то механическое ломалось, не работало, он любил с этим возиться, разбирать, собирать заново, чинить. В его природе явно было умение понять, как это сделано, — дар исследователя. И в то же время он знал, любил и понимал академическую музыку, мог о ней всерьез рассуждать как о композиции, имеющей известную форму, относился как к произведению (тому, что художественно сделано). Сущность науки — механика в любых системах от простых к сложным. И морщился, когда изучение театра понимали как художественное творчество.

Барбой вел театрально-критический семинар, подчеркивая, что не является театральным критиком. Совершенно ясно, что учил блистательно и успешно — не повседневному субъективному рецензированию для объема 3 600 знаков с пробелами, а выявлению тех самых законов художественной ткани, которые потом встанут на место в «Теории театра», превратятся в науку, в театроведение.

При таком — теоретическом — подходе понятно, что он остро интересовался и новыми теориями, и новыми явлениями в искусстве. Ясно почему: они или подтверждают, или опровергают сложившуюся систему знания о театре. Другие возмущались, а он говорил «Мне интересно!» Он был открыт к новым мыслям и новым явлениям, к тому, что другие обходили. А он кидался на них — на новые темы, на радикальных аспирантов, он хотел овладеть и этим, казалось бы, чуждым его прежней платформе. Темы его дипломников и аспирантов последних лет почти исключительно связаны с тем пограничьем театрального искусства, которое вызывало его на споры, волновало его и несомненно представляло принципиальный научный интерес. Барбой — пример настоящего академика, то есть азартного, живого, способного укреплять фундамент своих научных строений.

Незадолго до ухода Барбой прочитал для более широкой, чем обычно, аудитории курс лекций по теории театра, содержащий его главные идеи. Это его наследство — нам.

Тот случай, когда учитель, лидер школы оставил заветы.

Николай ПЕСОЧИНСКИЙ

 

Меньше всего ему шло быть начальником. Естественным и постоянным его занятием было думать и прежде всего — думать о театре как искусстве и об учебном процессе. Однажды он сказал, что он не ученый, а, скорее, мыслитель. Но он был лидером в науке. И идеальным заведующим кафедрой. Сам постоянно занятый делом своей жизни, наукой и педагогикой, он и на кафедре создал и поддерживал рабочую атмосферу.

Его путь в науке не был простым. Его идеи, разработанная им теория театра, как все новое, вызвали сопротивление. Довелось присутствовать на обсуждении его трудов. И, например, один из рецензентов текста «Структура действия и современный спектакль» просто задал вопрос: «Зачем вы все это написали?» Сложно был воспринят и текст «К теории театра». Однако эти тексты легли в основу его курса «Введение в театроведение», который прослушали уже несколько поколений театроведов.

Ю. М. Барбой с выпускниками театроведческого факультета. 2005 г. Фото М. Дмитревской

Но, судя по театроведческим, в том числе театрально-критическим трудам, его книги остаются по большей части непрочитанными и неоцененными. В отличие, например, от ряда работ, возникших примерно в то же время в зарубежном театроведении, которые были подняты на щит и стали едва ли не иконой нашей театральной общественности.

Тут стоит вспомнить, что у него совершенно отсутствовала склонность к саморекламе, интеллектуальному кокетству и вообще какой-либо самодемонстрации. Зато, внутренне страстный и нежный человек, он был одарен изрядной долей самоиронии и своеобычным юмором. Все это проявлялось и в общении, и в его трудах. Объектом его театроведческих и, в частности, театрально-критических работ всегда был именно и только театр и никогда — он сам. И этим он тоже выделялся.

А еще он был очень сильным человеком, что особенно проявилось в последние годы. Но замечалось и прежде. Например, стараясь пережить один из тяжелых дней своей жизни, он часа два напролет пел с Ольгой Евгеньевной Скорочкиной под собственный аккомпанемент на пианино. А я пыталась им подпевать.

Е. Герусова, Е. Тропп, О. Шапарова и Ю. М. Барбой на юбилее факультета. 2005 г. Фото М. Дмитревской

К сожалению, в моей группе Юрий Михайлович появился лишь на пятый год нашей учебы в институте, чтобы прочесть краткий курс по актуальным проблемам современного театра. Но очень скоро я рассмотрела в нем руководителя диплома, хотя к этому времени формальное назначение руководителей уже состоялось. А в процессе работы стало понятно, что он и есть мой главный учитель в театроведении. Именно он заставил меня поверить в себя. Никто не умел слышать, как он, никто не умел понимать, как он. К счастью, многие слова благодарности успела ему сказать.

И еще: благодарность Светлане Илларионовне, которая была ему надежной опорой в эти трудные годы.

Не может так быть, чтобы Барбой ушел. Нет, он останется с нами.

Ольга МАЛЬЦЕВА

 

Уж от Вас, Юрий Михайлович, я этого не ожидал!

Почему?

Потому что (главное ощущение, которое и заставляет меня писать вот эти слова) есть в этой ситуации какая-то неправда.

Ю. М. Барбой в аудитории 515. Фото Н. Мельниковой

Юрий Михайлович был всегда — то есть для других, для старожилов ЛГИТМиКа, он был не всегда. Он был частью исторического движения, и они, старожилы, помнят, как он появился, как стал важным, авторитетным и значительным… Очевиден был совершающийся на глазах процесс, становление личности большого ученого — и постепенно осознавались значение ее и роль…

Для меня, изначально и в течение двадцати пяти лет, он был часть окружающей природы, как гора, река или арка на Моховой с надписью «театр»… То, что организует мир вокруг — в данном случае мир нашей академии. И он был всегда. И должен был существовать всегда. И вдруг его нет. И это удивительно.

Мы не стали дружески близки. К сожалению. А могли бы — потому что, не имев до тридцати лет никакого отношения к дому на Моховой, не будучи ни в какой степени театральным человеком — я все-таки оказался его учеником. Так карта легла. И я помню его тончайший карандашный почерк вокруг моих строчек, и его мягкий нажим в разговоре, и его при этом всегдашнюю готовность усомниться в себе, встать на иную точку зрения… Однако и не в этом дело.

Ю. М. Барбой. 1960-е. Фото из архива редакции

Я не участник театральной тусовки, я не в теме. Мне легче. Я смотрю со стороны. И для меня Барбой не гуру современной театральной науки, не отецо-сновоположник, почетный великомученик, пролагатель новых путей. А… а кто? Если опять-таки без пафоса (а без него все труднее обходиться)…

Что такое интеллигент? Предположим, что это в принципе не определяемое слово может быть как-то осознано именно на конкретном примере.

Это странное, но очень симпатичное сочетание грубоватости, даже жесткости — и виртуозной душевной тонкости, такта.

Это соединение уверенного профессионализма с очень продуктивной, творческой неуверенностью в своем слове — в его окончательности.

Это абсолютно естественное, ненатужное благородство каждого слова и жеста. Это все, что создавало неповторимое обаяние личности.

Он был всегда. Теперь его как бы нет. Это неправильно и невозможно, поскольку он успел за свою вообще-то вроде бы долгую — а на самом деле такую короткую — жизнь стать чем-то вроде неустраняемой особенности пейзажа.

Теперь эта часть Вселенной исчезла. Образовалось зияние. Дыра. Приоткрытая дверь в вечность. …От Вас, Юрий Михайлович, я этого не ожидал…

Алексей СЁМКИН

 

Жизнь уже никогда не будет прежней.

С первого телефонного звонка 1 января 2018. Еще Новый год мы встречали в прежней жизни — в той, в которой боялись наступления этой, без Юрия Михайловича Барбоя…

Согласно расписанию. Поставил зачет, закрыл семестр. Слег. Перед Новым годом поднялся в душ. Всё.

Сначала казалось — он принял решение и слег чуть ли не добровольно, боясь немощи и решив не допустить ее: осенью неврологи заключили — плохо работающие кисти рук (ни кружку взять, ни в зачетке расписаться) «починить» нельзя, что-то давно не так со спинным мозгом, и это никак не связано с ежемесячной химиотерапией. «Юрий Михайлович, так и что теперь?» — «Знаете, как в том неприличном анекдоте, сказали: „Донашивайте!“».

Ю. М. Барбой с сыном Владимиром и женой С. И. Цимбаловой. Фото из архива редакции

Конечно, мы все время боялись ухода Юрия Михайловича. Три года назад особенно. Но время шло, основной диагноз не прогрессировал, и мы (да и он) чуть успокоились. «Я умру не от рака», — говорил Ю. М., похохатывая. Так и оказалось. От пневмонии. Комиссаржевская — в Ташкенте от оспы, Барбой — от нераспознанной пневмонии. Так что никакого романтизма, он не лег уходить, он собирался ставить зачет половине первого курса в январе, чтобы они лучше подготовились. И ради этого стоило жить.

В последние годы — поперек самочувствия — он с особой истовостью преподавал, просто по 20 часов в неделю. Еще в самом начале болезни, когда все мы убедили его сделать израильское гражданство и они с женой Светой несколько месяцев пожили в Святой земле и вернулись, — Барбой сказал, что жить в Израиле не хочет и не будет, пациентом делаться не желает и что умирать будет здесь, читая студентам лекции. Что избрал, знаете ли, образцом академика Павлова: «Павлов занят, он умирает». И — сообщать что-то аудитории до последнего вздоха…

Барбой наш в последние три года оказался настоящим стоиком — и немощным его никто не видел…

Ю. М. не учил меня, он появился на факультете позже. Но именно к Барбою, завлиту театра Комедии, я пришла на практику второкурсницей. Потом много говорили, с каким благородством повел он себя, когда его друга и главного режиссера Вадима Сергеевича Голикова (они даже говорили похоже, потому что с юности передразнивали манеру друг друга) стали давить сверху (обком КПСС) и подсиживать снизу («Петя» — так звали тогда Фоменко). Барбой ушел, спасая Голикова и взяв на себя все идеологические репертуарные прегрешения (мол, это все он, его и увольняйте), ушел в безработицу, а с Фоменко, кажется, он заговорил только спустя лет двадцать пять…

Одна из главных максим Барбоя стала очень важной в жизни и для меня: «Интеллигент — тот, у кого сознание определяет бытие. А у кого бытие определяет сознание — тот не интеллигент». Юрий Михайлович на этот счет много думал, рассуждал и часто цитировал своего учителя Всеволода Васильевича Успенского: я выучил столько-то студентов, половину из них убьет жизнь, четверть скурвится сама, но если пять человек станут настоящими интеллигентами — жизнь моя прошла не зря…

Совершенно не помню, когда же мы подружились. Припоминаю, что вместе вели студенческое СНО, но никаких картин эта информация в памяти не рождает. Наверное, с начала 90-х, когда вместе повезли на студенческую практику в Югославию наш общий курс — буквально за полгода до Балканской войны. Мы ехали двое суток поездом, но в пограничном Чопе нас завернули обратно: неправильно оформлены визы. Выгруженный из вагона со всей поклажей, в том числе многими литрами водки, лимитированно разрешенной для провоза, курс наш стоял на платформе майской ночью под цветущими яблонями, а мы с Барбоем ходили по каким-то кабинетам на неремонтированной станции, умоляя начальников пропустить нас. Не пропустили. Более легендарной пьянки, чем та, теплой ночью на платформе (не везти же тяжесть обратно, надо выпить!), не припомню. Аудронис Люга снимал тогда что-то на видео, может, и остался у него памятник нашим демократическим нравам: два педагога пьют под цветущими яблонями со студентами из горла… Потом, добившись от института выправления документов (Барбой почему-то всю жизнь вспоминал, что этого добилась я, но я этого не помню), мы все-таки оказались в Белграде. Видимо, оттуда дружба и пошла.

М. Ю. Дмитревская и Ю. М. Барбой на дипломных защитах. 1989 г. Фото из архива М. Дмитревской

В середине 90-х, когда у Ю. М. умерла жена Нина Петровна, а я переживала крах первой редакцией «ПТЖ», совпавший и связанный с крахом в личной жизни, мы сдружились уже совсем плотно: часами обсуждали по телефону психологические проблемы — свои и чужие, спасали друг друга в минуту жизни трудную. Уж он-то точно, приходя на собрания по редакционному «разводу» и убеждая своих прежних студентов (требовавших от него официальную доверенность института-учредителя и паспорт) прийти в себя. Очень хорошо помню, что он тогда говорил, как даже написал по следам истории «Журнальну сказку» в афанасьевском духе о том, как органы решили скинуть с себя голову: «Катись, говорит, теперь куда хошь, больше ты нам, органам, не нужна, узурпаторша. А голову мы выберем из себя». После одного из собраний, уже в пустой редакции, деловито открыл портфель, вытащил принесенный литр водки, налил мне, сидевшей в столбняке, почти стакан и приказал выпить: чтобы выжила, а ведь могла и не выжить… Барбой всегда вел себя очень по-мужски, хотя и у него случались срывы, свидетелем которых я была. В Барбое вообще было много рефлексии, даже достоевщины, но только он это сам понимал и рефлексировал на тему своей рефлексии. Но это сейчас не тема. Тут можно закопаться так глубоко, что уже и не выкопаться. А душекопательство и душемотательство — это тоже было его, а не только, знаете, теория театра…

В долгой жизни рядом мы с Юрием Михайловичем учили студентов, ругались на кафедрах по поводу того, должна ли критика быть художественной и можно ли отлучаться со студентами на фестивали (он даже серьезно кричал, что уволит меня, если курс Гороховской-Строгалевой-Матвиенко я увезу на «Золотую маску», то есть все было серьезно, но я увезла). Одно время, в 90-е, мы, «два одиночества», много пилигуляли по гостям, я «дружила» его с Кочергиным и Сагальчиком, и какое же это было настоящее человеческое счастье — мои старшие друзья, настоящие мужики, гусары, собиравшиеся на посиделки то в редакции, то у Барбоя, то у Сагала («большая водка» или «журфикс» называл это Сагальчик)… А Нина Александровна Рабинянц тактично интересовалась: «Может, вам с Юркой пожениться?..» Это было очень смешно, поскольку у каждого был свой окуджавский «пиджак», и опять служило поводом для рассуждений «про любовь». Про любовь Барбой понимал по-окуджавски, хотя с достоевской примесью насчет того, что она — мука и по-другому не бывает. «И поздний дождь в окно стучал, и она молчала, и он молчал.

И он повернулся, чтобы уйти, и она не припала к его груди…» На какие-то очередные мои стенания любил прикрикнуть: «Марина, какого черта, это ж любовь, это ж он вас любит!» Короче, где боль и терзания — это, по Барбою, и была любовь.

Один Ю. М. быть не мог, и после смерти Нины Петровны мы, его боевые подруги Оля Скорочкина, Лена Третьякова и пр., зорко несли дежурство на Исаакиевской, 5, ежедневно, но как бы случайно приходя к нему пить чай и бдительно наблюдая, чтобы кто-то неподходящий не охмурил нашего Барбоя. Помню одну легендарную комическую ночь, когда эстафета тревожно доложила про настойчивость некой В., — и до трех ночи мы судорожно перезванивались в тревоге, пока Нина Александровна Рабинянц не вышла на ночную разведку к жене Костелянца и та не сообщила, что след наш ложный и что уже есть Света Цимбалова, дальше — до последней минуты жена Юрия Михайловича (он умер у нее на руках). А ту ночь и свой хипеш мы долго со смехом вспоминали. Ну так тревожились о Барбое, ну так заботились!..

А еще зав. кафедрой Барбой замечательно писал на нас, сотрудников, характеристики для отдела кадров. Эти художественные тексты должны как-нибудь увидеть свет…

Ю. М. Барбой и М. Ю. Дмитревская во время студенческой практики в Югославии. 1991 г. Фото из архива М. Дмитревской

А еще Барбой пел. Под гитару — лирическое, за пианино — обычно Вертинского, иронизируя над его грассированием и жеманством… Даже в редакцию мы хотели купить инструмент, чтобы приходил Барбой и играл…

А еще Юрий Михайлович Барбой больше 25 лет заведовал кафедрой русского театра — и мы жили в мирной Швейцарии. Он не уволил ни одного человека («Пока я жив — у нас будут работать до смерти, с кафедры — только вперед ногами»). И 21 декабря на этой самой кафедре целый час мы с Ю. М. просидели с диктофоном: я задавала вопросы для того номера, который вы держите в руках. На кафедре (имею в виду кафедральную комнату) было уютно и тепло, на пленке слышны вечерние голоса входящих педагогов и методистов: был конец рабочего дня конца семестра. Оказалось — мы видимся в последний раз и в последний раз говорим… И сейчас этот разговор, напечатанный в блоге «ПТЖ» как материал памяти, воспринимается завещанием, хотя завещанием быть не предполагал, мы просто в тысячный раз азартно обсуждали дела, и голос Барбоя был наполнен энергией…

Уже начало февраля, а я так ни разу (благо каникулы) и не решилась войти в факультетский коридор. Мне страшно не увидеть около 515-й Юрия Михайловича Барбоя, моего начальника и друга… Конечно, 8 февраля придется это сделать: и каникулы закончатся, и 40 дней будет как раз накануне нового семестра. Но наша жизнь никогда не будет прежней…

Марина ДМИТРЕВСКАЯ

 

1 сентября 1987 года дверь в аудиторию № 307 (это была аудитория первого курса) открылась, вошел Юрий Михайлович Барбой — и мир изменился навсегда. Конечно, мы, студенты, сидевшие на лекции по введению в театроведение, поняли это не в тот самый момент. Я, например, поначалу вообще понимала так мало, что даже конспектировать не могла. Записывала только афоризмы. Отдельные фразы, которые от многократного перечитывания потом впечатались в мозг. Например, «театровед — сочетание комплекса неполноценности и комплекса гениальности». А вообще, как говаривал Юрий Михалыч, мы «дымились». Почти что виден был на лекциях этот дым, валивший из наших бедных голов…

5-летие «ПТЖ». 1997 г. М. Ф. Китаев, А. О. Сагальчик, Э. С. Кочергин, Ю. М. Барбой, М. Ю. Дмитревская. Фото из архива М. Дмитревской

И вот однажды, помню, пришла на лекцию, сижу, слушаю — а у меня как будто затычки из ушей вынули! Неожиданное ощущение: всё понимаю, записываю чуть не дословно, даже кажется, что направление мысли угадываю, и рука сама спешит записать следующее слово. Незаметно и само собой произошло включение, приобщение. Вскочила я в этот летящий поезд и поехала. Тридцать лет моей профессиональной и человеческой жизни я «еду» благодаря Юрию Михайловичу Барбою. Всем я обязана ему. И эта благодарность — не долг, это единственное, безгранично огромное счастье.

Нашему курсу посчастливилось: Барбой вел у нас и семинар по анализу драмы (у всех), и все годы театральную критику (у половины курса). На первом — введение в театроведение (мы, говорил, «занимаемся вершками, а не корешками»), на пятом — теория театра (это уже «корешки», до которых мы вслед за ним пытались докопаться). Хотя сам Ю. М. вроде бы был против идеи «мастеров курса», но для нас он, безусловно, был мастером. Мы были «пробарбоены» насквозь. Однажды он сказал (цитата точная): «Для чего учитель и ученик? Чтоб через меня к нему пошел ток от моих учителей и их учителей. Это для меня вершина почти безличная, я тоже безличный провод. И тут смысл моей жизни. Случится — помру без особой обиды на несостоявшуюся жизнь. Ученик для учителя важней, чем учитель для ученика». Выражена мысль безукоризненно! Но, боюсь, придется кое с чем не согласиться. Безличным проводом Ю. М. точно быть не мог, хотя ток определенно шел! И для нас, учеников, он был важен абсолютно. Он был и остается мерой всего. Если ты мог воспринять его систему понимания театра — ты видел, как все в ней связано, скреплено и как эта система видения работает всегда, в каждом разборе спектакля. Потом родился «Петербургский театральный журнал», в нем стали появляться статьи Юрия Михайловича, и, кроме собственно теоретических текстов, возникли и рецензии. Их сейчас можно перечитывать бесконечно и продолжать учиться. Нет ни одного проходного текста, а внутри — ни одной фразы, которую стоило бы убрать или заменить. Только самобытный, совершенно особенный взгляд — иначе он не мог. И невероятная насыщенность любой рецензии (специально говорю именно о них) длинной и глубокой мыслью о театре, о его законах, о том, как театр развивается, становится самим собой, где он отыскивается. Что он такое — театр.

А. О. Сагальчик, Ю. М. Барбой, Э. С. Кочергин в редакции «ПТЖ». 1997 г. Фото из архива М. Дмитревской

Потеря… Ю. М. написал в тексте памяти М. М. Молодцовой: «Потеря — странное слово. Это перчатки теряют, а Майя сама ушла. И теперь вдруг ее нет». И теперь вдруг нет Барбоя. Никто не понимает, как дальше жить с этой образовавшейся пустотой. Потеряна основа, опора, фундамент. Кем теперь поверять мир, жизнь, театр, себя? Чтобы хоть немного заговорить эту острейшую боль, скажу самой себе, что надо не только убиваться от горя, а делать то, о чем Юрий Михалыч думал напряженно, постоянно, до последнего часа. Он думал о театроведческом факультете, о несовершенстве нынешнего учебного плана, о том, что бакалавриат — это однозначное зло для нашего образования. И нам надо взяться всем театроведческим миром и вернуть специалитет. Сделать это в память о Барбое. И еще, конечно, надо очень много читать и перечитывать все то, что он написал. И студентам давать, и стараться их к нему тянуть. И смотреть-слушать лекции по теории театра, которые, слава богу, остались на видео. Продолжать попытки понять его мысль! Я слушала курс теории театра (длинный, семестровый, не тот, что заснят) вживую, в разные годы, три раза как минимум. От начала и до конца. И много раз читала книгу «К теории театра». То есть немного ориентируюсь… И все же в декабре 2016-го, когда Ю. М. два дня читал этот блиц-курс, оставшийся в записи, я услышала одну гипотезу, которая оказалась для меня новой! (Наверняка нового было больше, чем одна эта гипотеза, но я говорю о том, что оказалась способной расслышать я.) Я ее запомнила, еще никак не проверила, но, надеюсь, когда-нибудь удастся…

Ю. М. Барбой и Е. Э. Тропп после защиты ее кандидатской диссертации. 2010 г. Фото В. Лысова

Это нам оставлено Юрием Михайловичем: возможность по мере скромных наших сил расслышать хоть малую толику и продолжать эту мысль, продлить ее жизнь. Тащить мысль дальше. Как бы ни было навсегда одиноко.

Евгения Тропп

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.