Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ВОСПОМИНАНИЯ МАНИ ОШИБКИНОЙ

Кто не помнит, что такое был театр-клуб «Суббота» в семидесятые годы — объяснять и доказывать бесполезно. Описывать «Субботу» театроведческими методами — бессмысленно, вскрывать эту дверь нормальными ключами — гиблое дело, можно разве что «рассказать на пальцах»…

Сегодня, при нынешней безработице равно как и тотальной перегруженности, трудно представить себе, что суббота, и особенно субботний вечер — это такое особое время недели, суток, жизни перед нормальным общечеловеческим выходным. Из «Субботы», словно из пресловутого рукава гоголевской «Шинели», вышли и разбрелись по белу свету ярчайшего оперенья личности. Иных нет, кто-то — совсем далече. В «Субботе» ударился в режиссуру студент Технологического института Семен Спивак, тощий и кудрявый. «Суббота» породила в своих спектаклях театральные маски: Пуфик Гениальный (Семен Спивак), Маня Ошибкина (Мария Смирнова-Несвицкая). На знаменах театра-клуба было написано: «Суббота — это когда все вместе и навсегда». Теперь, когда все навеки надежно разлучены, от «Субботы» остались легенды. «Суббота» была отъявленной диссиденткой: опальный уехавший Бродский звучал там под гитару как ни в чем не бывало. При этом власти к ней относились уважительно: она значилась у них в графе «досуг молодежи», «любительский коллектив» (сами они шутили: «вставим клизму мировому профессионализму!»).

Они ездили на БАМ, и чуть ли не достигли Америки при железном-то занавесе: их лица красовались на страницах американского журнала «Лайф». Так что Маня Ошибкина вышла из «Субботы» — и пошла дальше. Она могла бы стать замечательной драматической актрисой. Я видела ее в «Крепостных актерках» и даже плакала: она играла девочку-свечу, сгоравшую на наших глазах во тьме сцены и во тьме жизни. Крепостная актерка, играющая душа. В принципе, Маня Ошибкина может вписаться в любую среду. Она могла бы работать в цирке — гуттаперчивой гимнасткой летать под куполом (между прочим, кандидат в мастера спорта по гимнастике). «Маша, отчего не мастер?» — «Ну, это метафизически невозможно, чтобы Ошибкина стала Мастером». Нет никаких сомнений, что если бы ее в юности увидел Всеволод Эмильевич Мейерхольд, он немедленно поставил бы ее играть в очередь с Бабановой «Великодушный рогоносец». Золотоволосая прыгучая Маня отлично вписалась бы в те конструкции… В сущности, она всю жизнь вписывается во все конструкции и не принадлежит окончательно ни одной. Ни на одной трапеции не может зацепиться. Роль такая: Ошибкина.

Маня занималась балетом во Дворце пионеров им. Жданова. Закончила художественный факультет (класс Игоря Иванова) Театрального института на Моховой. Много работала, что называется, «по специальности» — ею оформлены драматические и балетные спектакли в Ленинграде, Смоленске, Пскове, Омске, Риге, Гродно, Красноярске, Нижнем Тагиле, Иваново… Я люблю приходить к ней в дом, когда Маша «работает по специальности», это значит, что в центре комнаты стоит макет («волшебная камера»), внутри копошатся крошечные человечки, а над ними взмывают алые. белые, черные волны парашютного шелка. Но Мане Ошибкиной мало «специальности». Поэтому она пишет статьи в философские журналы «Ступени», «Контекст», «Стетоскоп», теперь вот и в «Петербургском театральном». В Париже у нее была выставка графических работ. Она мать двоих детей, жена трех мужей и содержательница домашнего зоопарка. У нее в доме живут кот Бяша, собака Алик и черепаха Тяпа. Детей, зверей и мужчин надлежит обихаживать и ежедневно кормить, что Маня и проделывает. Недавно она собственноручно сделала в квартире ремонт «всего за двадцать рублей», чем очень гордится. Покрасила ярко-зеленой краской подоконники. Кот, пудель и черепаха тут же забрались на подоконники и разнесли следы этой краски по всей квартире: так это и закрепилось, естественно. Ее муж Лева вздохнул с укоризной: «Маша, ну ты же художник…» Только у художников и можно еще встретить пол, разрисованный черепашье-собачье-кошачьими лапами, это тебе не бездушный и стерильный евроремонт!..

Маня Ошибкина, повторю, не закреплена на трапеции, она проживает параллельно сразу несколько жизней, ее хватает. Крепостная актерка, попавшая после детского рая «Субботы» в дремучий лес жизни. В отличие от предыдущего поколения, семидесятники — к которым принадлежит Маня — не оставили после себя громкой славы, легенд и мифов. Поэтому иногда даже кажется, что шестидесятые для нас ближе, чем семидесятые: те совсем ушли во тьму.

Как поет Б.Г. : «Рок-н-ролл мертв, а я еще нет». Маня Ошибкина живет и здравствует, и покуда в ее комнате взлетают кусочки парашютного шелка, покуда она что-то «строчит» у своего старенького компьютера, покуда вечерами она, меняя шляпки из гардероба своей бабушки, спешит в театр на премьеру, покуда она обихаживает своих детей, зверей и мужей, покуда она совершает свои многочисленные ошибки и «вляпывается» так, как не дано никому. Она упрямо и вдохновенно продолжает ошибаться за всех своих свертников, остепенившихся, уехавших за моря-океаны или ушедших до срока в иной мир. Можно сказать так: пока она ошибается — она существует, мастерит свои макеты, пьесы, статьи. Сейчас вот пишет книгу «Записки Мани Ошибкиной» — отрывки из которой может прочитать всякий, заглянув в «Петербургский театральный журнал».

Ольга Скорочкина

«Чтобы жить достойно и не быть приниженным и раздавленным мировой необходимостью, социальной обыденностью, необходимо в творческом подъеме выйти из имманентного круга действительности, необходимо вызвать образ, вообразить иной мир, новый по сравнению с этой мировой действительностью — новое небо и новую землю».

ПЛАТОН

«Развевайся, чубчик, по ветру…»

НеПЛАТОН

Считается, что первая роль накладывает отпечаток на личность актера и на последующую творческую биографию. На меня точно наложила! Еще как наложила. И до сих пор кладет и кладет!

Детство

Что-то не люблю я вспоминать детство. Что-то не очень там, наверно, было благополучно, в этом благополучном детстве, раз я не люблю его вспоминать… Вернее, вспоминается все не то, что надо. Какие-то пакости вспоминаются. Если их подряд записать, будет слишком концентрированно-пакостно. Так что лучше я буду их постепенно вспоминать, небольшими дозками. Тем более, что в детстве, строго говоря, я еще не была Маней Ошибкиной. Значит, это детство не совсем мое, а какого-то другого человека. Чужое детство, видимо. А у меня и детства-то не было, значит!

Хотя некоторые эпизоды в памяти так прямо и всплывают. Помню, как дедушка плескал на папу из зеленой эмалированной кружки с водой, в которой лежала его вставная челюсть, и кричал: «Троцкист, вон из моего дома!»

Помню, когда бабушка родила папу, она хотела его назвать Эдуардом. Но потом присмотрелась к нему, увидела, что он очень прыщавый и красный, и назвала Юрием.

Помню, когда папа в юности жил в Киеве, у них была такая игра, они заходили в любой двор и кричали: «Раппопорт!» И считали, сколько раппопортов высунется.

Мой папа такой оригинальный, мой папа такой неординарный, мой папа забыл меня в коляске! Его послали на прогулку со мной маленькой. И он пошел. Он вообще всегда с любознательным интересом ходил «в жизнь», если его отправляли. В магазин, например. Но всегда покупал что-нибудь противоположное тому, за чем его послали. Если его просили купить молока, он обязательно покупал селедку. Если просили купить хлеба, он приносил арбуз, и так далее. «Юра, ну как же так, — говорила мама, ведь это последние деньги…» «Ну, Лидок! — отвечал он — это так прозаично — покупать сметану» (колбасу, яйца, хлеб). Но когда его посылали гулять с ребенком, он, видимо, все-таки понимал, что с ребенком же и должен вернуться домой.

Помню, однажды он пошел со мной гулять в Василеостровский садик, и уже на пути домой остановился у щита почитать газетку. Тогда были такие фанерные щиты на железных ножках, и по ним надо было читать газеты. Когда он читал, видимо, задвинул коляску за щит. А когда прочел, то с чувством исполненного долга и успешно завершенного дела отправился домой. Он садится за обеденный стол, предварительно помыв ручки перед едой, и мама, подавая ему тарелку супчика, спрашивает: «А Машу ты в кроватку положил?» Он хлопает себя по лбу и с криком: «Ах да, Маша!» — убегает из дома за оставленным на троллейбусной остановке ребенком.

Остановка эта называется «Дворец Кирова» и поныне, и там находится дворец Кирова, чудовищно забавная постройка эпохи советского конструктивизма, здание-корабль, в семидесятые там в «Кинематографе» крутили старые фильмы, в шестидесятые в знаменитом Мраморном зале устраивали танцы и после — обязательные драки на весь перекресток с остановкой движения транспорта и милицейскими «козлами», которые, не вмешиваясь, ожидали победителей, чтобы запихать их по машинам. Сейчас там стеклянные павильоны с вещевой ярмаркой и обменом денег, а тогда, в моем детстве, дворец Кирова был окружен изумительным, настоящим, пахнущим пылью пустырем с огромными репейниками и лопухами, и — клянусь! — среди этого пустыря стоял деревянный двухэтажный дом, бревенчатый, сказочно настоящий. Здесь в прошлом веке были постройки детского приюта с мастерскими, и школой, и лечебницей. А в 1901 был еще построен флигель с церковью, которую освятил Иоанн Кронштадский. Вот что я помню!

Отрочество

Помню, когда умер дедушка, нас с папой послали в загс отметить факт смерти. Факт выбытия из рядов живущих людей. И мы как-то очень быстро справились с этим заданием. Непонятно быстро. Абсурдно быстро. Потому что каждый знает — если идешь в загс, или там в жилконтору, или в собес, то там тебя вы-т не за скоро. Там любят подольше. Сначала посидеть в очереди. Потом постоять. Ну и много еще как. А тут, видимо, у них был неудачный день. Не было именно очереди на отмечание умерших. Жарко, лето. Нет особого резона умирать в такое приятное для жизни время года. И мой сейчас зощенковидный тон происходит единственно от растерянности. От теперяшней растерянности. Потому что сейчас я не знаю толком, как относиться к тому, что произошло дальше.

Мы вышли из загса на раскаленную от солнца улицу. Было ясно, что лучше не возвращаться домой так рано. «Знаешь что, — сказал папа. — Пойдем в кино. Только дома не говори никому».

И действительно. В тот момент это казалось единственно правильным вариантом. Скорбь по поводу дедушкиной смерти, конечно, у нас была. Но она была настолько, так сказать, априори, что исключала дальнейшие обсуждения.

И мы пошли в кино. На какой-то веселый фильм. И естественно, дома я никому не сказала, как мы с папой провели время. Ни маме. Ни бабушкам. Папа был мой кумир очень многие годы. С раннего отрочества до неприлично зрелых лет. И когда мы с ним пошли в кино, я была счастлива. Я думала, это невероятное счастье, что отец и я, мы можем понять друг друга в таком неординарном метафизическом смысле. Наверное, думала я, скорбь по умершим и должна выражаться как-то так, чтобы не кривить душой. Не плакать, если нет слез. Или как?

Опять отрочество

Когда во мне пробудился интеллект — а это произошло в левом чулане нашей прихожей — там хранились книги и банки с вареньями, там мною были найдены и прочитаны «Иван Денисович», Виктор Некрасов в «Новом Мире», а также «Антидюринг» Энгельса и лекции Гегеля по эстетике и истории философии. Сладкое соседство варенья немало сказалось на моем интересе к литературе и философии. Выработался даже рефлекс, как у собачки Павлова. В одиннадцать лет я заделалась страстной гегельянкой, застыв с ложкой варенья в руке, я озирала мысленным взором неимоверные просторы, доступные человеческому разуму, а стало быть — и мне!

Cоставив себе программу по чтению, я понесла ее к папе «на подпись». Услышав с изумлением от меня рассуждения о Ницше, папа напряженно на меня посмотрел и с одной поправкой программу подписал. «Так, — сказал он, — хорошо… Платон, Ницше, Есенин, Достоевский, Хемингуэй … но вот зачем тебе два Манна? Вполне достаточно и одного! И он вычеркнул одного Манна. Так одного Манна я и не читала. Причем не знаю, которого…

Начало

«Субботу» как цикл теоретических лекций начинали, смело можно сказать, три богатыря отечественного театроведения, три выдающихся ума: Марк Любомудров, Юрий Смирнов-Несвицкий и Эдик Капитайкин. Вскоре двое крайних отпали. Эдик Капитайкин уехал в Израиль. Марк-таки Любомудров постепенно, но и довольно неожиданно стал ревнителем сугубо русской культуры. Смирнов-Несвицкий как представитель золотой середины остался продолжать начатое дело. Его способность к парадоксальному существованию «одной ногой на арбузной корке» удержала его в рамках золотой середины в официальной жизни. И это дало возможность выжить не только ему самому, но многим — удержаться в социуме и даже самовыразиться. Между тем многое исходящее от Ю.А. не имело никакой разумной основы и обдумывалось в каком-то одном ракурсе либо вовсе не обдумывалось.

Например, он ни малейшего представления не имел о том, что такое шабат и почему к нам на спектакли повалила еврейская интеллигенция. «Суббота — это такой день недели. Самый хороший день», — отвечал он на вопрос почему такое название. Евреи кивали и тонко улыбались. Русские кивали и сглатывали слюну. Стукачи терялись от открытости и отсутствия намеков. Действительно, только по субботам и можно было оттянуться!

Поколение первых субботовцев отличало осмысленное участие в процессе. Они шли на теоретические лекции о театре и потом осознанно стали «делать что-то свое». Они головой еще думали.

Основополагающая история с барабанной палочкой

В гостях был сталинский сокол Володя Михельсон со своей женой. Сталинский сокол — потому что летал когда то на каких-то самолетах. Точнее, он был когда-то летчиком, а потом журналистом. Словом, папа называл его всегда сталинским соколом. Они с женой, побывавши у нас в гостях, собираются уходить. Папа, рассеянно вертя в руках барабанную палочку от детского барабанчика, собирается пойти их проводить до остановки. Они идут, Володя Михельсон шумно и весело балагуря (он большой и веселый), папа — поигрывая барабанной палочкой.

Подходит троллейбус, люди на остановке садятся, одним из последних как воспитанный и крупный человек поднимается на ступеньку Володя Михельсон. В последний момент, когда двери почти закрываются, папа с силой втыкает в задницу Михельсону барабанную палочку. И в то же мгновение в трогающийся троллейбус позади Михельсона влетает запыхавшийся щуплый молодой человек. Папа видит сквозь стекла отъехавшего троллейбуса озверевшую морду Михельсона, взявшего за грудки ни в чем не повинного пассажира.

Придя домой, папа рассказывет эпизод на остановке, умалчивая о барабанной палочке, но по-прежнему вертя ее в руках. Спустя время мама в беспокойстве созванивается с женой Михельсона и узнает, что какой-то щуплый гаденыш, возможно даже антисемит, сделал очень больно… ягодице Володи Михельсона, и тот пытался естественно защитить свое достоинство, вышла драка, все едва не угодили в милицию, одним словом, скандал… Невозможно уже в троллейбусах ездить стало… Мама поворачивается к папе, который тихо кладет барабанную палочку и пожимает плечами…

Папе нравилось втыкать барабанные палочки в разного рода задницы, а последствия его никогда особо не волновали.

Зрелость

Я долго добивалась, чтобы в «Субботе» перед началом спектакля площадка была готова за час хотя бы — и сдавалась помрежу, как в приличном театре. Наконец такое произошло, и папа был свидетем этому. Он одобрительно покивал на доклад помрежа, что все в порядке, а потом с тихой тоской прошелся по площадке, трогая рукой декорации и сказал: «Поджечь, что ли?»

Опять детство

«Что он поет?» — спрашивал мой дед-генерал (красный генерал), когда юный кудрявый Кобзон пел: «Я смотрю ей вслед, ничего в ней нет!» И дедушка шел звонить на телевидение, требуя убрать свободолюбивого новатора Кобзона с экрана.

Юность

Задорно отвечая на Основах режиссуры Рафаилу Рафаиловичу Сусловичу на вопрос о методах работы с актерами я, слегка поколебавшись, все же заявила, что таки да, существуют методы, отличные от общевамипринятых, и эти методы благополучно выдерживают сравнение с занудством вашего старого пердуна Станиславского, купчишки без толкового образования, могильщика театра, придумавшего (это ж надо!) — четвертую стену, тогда как главное в театре

— это что четвертой стены то и нет!

Главное — это контакт актеров и зрителей, взаимный обмен флюидами. (Тогда это мы называли флюидами, то, что теперь называется энергетикой, словарь терминов, конечно, изменился, как будто прошло не 25 лет, а век.)

— И другой раз, — так же задорно продолжала я на уроке Сусловича — не грех иному режиссеру вообще отказаться от заранее продуманного плана постановки, а лучше взять и, оттолкнувшись от личности актера, вместе с ним воспарить — туда, куда понесет, ибо театр подразумевает одним из своих компонентов обязательное наличие Тайны, и одно из средств управления Тайной — Интуиция. И вообще надо чувствовать теплую волну, которая может объединить актера и зрителя, вознести… сегодня туда, завтра сюда… зрители каждый день ведь разные… и воспарять можно в разные стороны!

Рафаил Рафаилович выслушал все это, ритмично хватая ртом воздух, и увы, через несколько дней умер.

Отношения с ОТЦОМ

Тс-с! ОТЕЦ, наверное, спит!

Дуня

Дуня появилась задолго до своего рождения. Это было имя и существо, которое я ощущала рядом за несколько лет до ее появления. Так уж получилось — я играла Дуню в «Крепостных» и очень чувствовала ее.

Опять Дуня

Когда Дуня была маленькая, она видела, как я делала маску на лицо из огурца. И она решила, что все продукты годны для нанесения на морду с целью улучшения кожи. И она старательно измазала мордку плавленым сырком «янтарь».

Сашенька

Когда Сашенька была маленькая, у нее были куклы, которых она назвала: Ксюша Огурцова, Соня Батарейкина и Альбина Апельсинчева.

Опять скучные рассуждения и слезливые воспоминания

Режиссер Леша Янковский говорит: «Спектакли не надо записывать, даже и теперь, когда есть пленки и камеры, театр теряет себя, становясь кином». И правда — спектакль перестает быть мифом, легенда рассыпается, когда слышишь мяукающий голос Бабановой или неестественные завывания Качалова в записях — сейчас тем более не стоит. Придумывание и сохранение мифов — творчество ничем не хуже любого другого. Мне раньше казалось, что воспоминания — тупиковый вид творчества, однако — по Галковскому — тупик бесконечен — взад можно творить так же, как и вперед, и вопреки Дуниной формуле о том, что «жизнь невозможно повернуть не только назад, но и вбок», — можно, теперь можно, и взад, и вбок, но это только теперь, за год до конца века, и это — отдадим-таки им их должное — заслуга постмодернистов, как их ни ругай.

И я с радостью сожалею, что не были записаны на пленку (а тогда и пленок то не было!) ранние спектакли «Субботы», такие живые, пластически выверенные — «Бремя страстей», «Крепостные актерки» — поставленные в Белом зале на Рубинштейна — родившиеся в большом торжественном пространстве, которое по контрасту и непривычности работало на спектакль энергетически несравнимо мощнее, чем любая сценическая коробка. Отсутствие традиционной коробки, необходимость осваивать, не нарушая (нельзя было вбить ни одного гвоздя) классические пропорции Белого зала с зеркалом и скульптурами наверху, подсказывало и даже диктовало пластический, визуальный ряд.

«Крепостные» были построены как на старинных гравюрах — в развернутых, открытых, статичных позах — статуи Белого зала заставляли держать спину прямой и даже в поклонах сохранять гордую осаночку. Искусственность, балетность пластики работала на идею спектакля, спектакль был решен до малейших деталей, это не могло не работать. Он был нежным и строгим, весь как старинная гравюра или как воспоминание о картинке Венецианова или Григория Сороки. Я говорю о первом спектакле, сделанном в 75 году. Все последующие редакции и восстановления только лишь хранили память о первом варианте, теряя чистоту и конструкцию, выстроенность. Впоследствии, когда «крепостные» стали выходить на площадку с золотыми кольцами и крашенными зеленым лаком ногтями, спектакль стал медленно умирать — ведь актеры работали против него, а он, сопротивляясь, против актеров. В том первом спектакле все понимали (мне казалось и кажется до сих пор), ЧТО играют.

Общую идею и стилистику все чувствовали — и от этих многих чувствований собиралась очень сильная закадровая энергия. Каждое лыко было в строку. Володька Кравцев придумал изумительные декорации — деревянный станок, превращающийся то в кибитку, то в плетень, то в избу, то, положенный на пол, — в мостки. На досках и столбах станка были наклеены вырезанные из «Огонька» репродукции женских портретов Рокотова, Боровиковского, Венецианова. Поверху прописанные акварелью, эти женские лица появлялись, проступали сквозь материальность деревянных досок нездешним взглядом. На одном из столбиков станка сидел деревянный ангел, которого Володька вырезал сам. Моя задача была, кроме прочего (я играла в спектакле), — сохранить ангела. Как художник я не могла этого доверить никому — артисты во время спектакля возбуждаются и очень невнимательно относятся к декорациям. Удивительно, но актеры чаще всего не понимают, что декорации бывают живыми и играют наравне с актерами. И требуются партнерские отношения, взаимное внимание, чтобы декорации не переиграли актера и не делали пакостей.

Во время перестановок я залезала на станок, шаря в темноте руками, отыскивала ангела, снимала его со столбика и снова сажала его на место, когда перемена заканчивалась. Конечно, этот ангел был не просто хрупкий реквизит, этот ангел был для меня — Ангел, который держит над всеми нами Крест. Спектакль был о России, которую невозможно уничтожить, — о живой России. Я не знаю, где сейчас может находиться этот ангел, но помню хорошо его доверчивое деревянное тельце, покрашенное ПВА с бронзой, и свой тайный острый восторг от того, что я считала себя ангелохранителем. Конечно, это была большая ошибка, но не самая страшная в моей жизни. После спектакля я прятала его в коробку из-под обуви, выложенную ватой, и уносила домой.

Одним из самых сильных впечатлений в жизни оказалось выступление костромских бабок, которые показывали свадебный обряд и песни — в помещении теперь сгоревшего Союза писателей. В зале было полно ученых спецов по фольклеру, а первый ряд почему-то занимали негры. И что сделали эти костромские тетки, когда вышли на сцену? Они повернулись к залу, рассмотрели всех зрителей, поклонились и сказали так очень просто: здравствуйте. Это меня так потрясло, что я прорыдала все их выступление. В первый раз я видела, чтобы со сцены со мной поздоровались — как в жизни. Это был театр и не совсем театр — это была живая жизнь. Вот это и удалось сделать в «Крепостных актерках» — старые русские песни, еще не заезженные эстрадными повторениями, — «Чаечка», «Черный ворон», «Я в садочке была» — звучали как живой голос из глубины времен…

Мелодраматичность и сентиментальность сюжета не скрывала главного — предчувствия (во хде креативность!) собственной судьбы. История крепостной девочки Дуни, взятой из деревни на обучение в крепостной театр, прикоснувшейся к искусству, услышавшей и увидевшей цветную музыку, а потом потерявшей этот волшебный мир — барин распускает театр, актеров — кого в горничные, кого на скотный двор, а девочка Дуня, неспособная смириться с жестокостью реальной жизни — ее хотят отдать замуж за кривого Ерошку — она уходит в лес, растворяется в мерцающем пространстве, — эта история странным образом отразилась на судьбах многих актеров и актрис «Субботы». Ранняя «Суббота», заряженная еще надеждами оттепели шестидесятых и вдохновленная дыханием свободы доносившейся из-за моря музыки битлов, не задумывалась, по молодости, о собственной судьбе — и однако где-то в глубине будущего тревожно мелькал огонек одинокой свечки, прикрытый ладонью — а что дальше?

Конечно, очень быстро забывается само время — атмосфера того СОЦИАЛЬНОГО ВРЕМЕНИ, туго набитого ложью, фальшивыми интонациями на каждом шагу, незабытым страхом наших родителей перед тюрьмой, войной, голодом, блокадой, доносами, опозданиями и опечатками, за которые расстреливали. Для нас — для меня — это были уже легенды, для них — моих бабушек и родителей это была недавняя реальность, страх, въевшийся в хребет.

И в семидесятые среди тотальной, надоевшей всем вяло цветущей фальши с дурацкими политинформациями в школе (когда надо было рано вставать и тащиться слушать какую-нибудь политхерню) — от этого не было же спасенья нигде — конечно, «Суббота» явилась нездешним островом Свободы, Сопротивления и Духа.

На стихи Бродского пели песни! Тогда это вызывало шок! Поставить спектакль по пьесе Володина — уже считалось верхом свободомыслия!

Таким островом «сопротивления» был спектакль «Окна, улицы, подворотни».

Мумия

Когда Саша была маленькой, ее повели в Эрмитаж. Она не слишком туда стремилась, и Дуня пыталась пробудить ее интерес к сокровищнице искусств, конечно же, рассказами о мумии. Чтобы интерес ее не остыл, мы шли по залам, приговаривая: «Где же мумия, где же мумия?» Дуня слегка отделилась от нас, но тут мы и подошли к мумии. И Сашенька на весь Эрмитаж, громко и радостно закричала: «Дунька-а! Иди сюда! Мумия здесь!»

Вообще-то мемуарчики очень тонкий жанр. Вот и я тоже не знаю, что можно писать, а что нельзя? Можно ли написать про… Но надо имя сменить хотя бы… И про… Ну, это точно нельзя! Я только теперь поняла, почему мемуары пишут в конце жизни, а не заранее. Понаписать пакостей и свалить быстренько, чтобы не успели ни отомстить, ни обругать.

Продолжение следует.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.