Уважаемый господин редактор! В старое время, собираясь за столом в гостеприимном доме Владимира Алексеевича Гиляровского, незабвенного моего «дяди Гиляя», газетные короли наши, «золотые перья» — Влас Михайлович Дорошевич и Александр Валентинович Амфитеатров — писали и зачитывали друг другу за обедом, перед отправкой в редакции, замечательные свои корреспонденции. Будучи совершенно молодым человеком и попав в дом исключительно благодаря добросердечию хозяина, я с удовольствием слушал их иронические рассказы об отживающих типах Москвы и Петербурга. Нередко они прикрывали своих героев псевдонимами, что, правда, не спасало их, и за фельетон «Господа Обмановы», посвященный царствующей фамилии, могучий наш Александр Валентинович претерпел ссылку в Минуссинск.
Далее жизнь и незавидная профессия российского литератора кидали меня туда, куда дули ветры нашей бедственной истории, но впитанная привычка брать на карандаш встречавшиеся на пути лица не оставляла меня. Недавно в ящике стола наткнулся я на измятые страницы. Не помню, сколько им лет, и давнишние ли впечатления изложены в них (кажется, что с героиней строк я виделся только вчера, но мало ли аберраций у нашего несовершенного сознания!) Память об учителях подтолкнула меня предложить вам это несовершенное и многословное сочинение. Как человек много поживший, думаю, что не стоит нам оставлять без внимания персонажей такого рода и подобные литературные зарисовки вызвали бы снисхождение В.А., В.М. и А.В.
В. Пугель
Бальзак венчался в Бердичеве.
Санта Сантимовна занимала должность в бывш.Голицынском дворце.
Если бы она любила искусство чуть меньше, КПСС направила бы ее в другой дворец, даже, может быть, тоже Голицынский, но другой: руководить, скажем, работниками просвещения. Но Санта Сантимовна не просто была хорошим организатором, она любила театр и его деятелей, по закоренелой партийной манерке легко и по-свойски обращалась с ними на «ты», звала начальников «Валериками» и «Славиками» — и ее определили в просторный кабинет, где по стенам висели Савина, Корчагина-Александровская, Черкасов, Толубеев… Определили, а забрать назад забыли.
Когда это началось, когда стала Санта Сантимовна Секретарем актерского Общества и хозяйкой Дома, — уже и не скажу. Кажется, она была здесь всегда. Застой-не застой, перестройка-не перестройка, ее белокурая пушистая головка с узелком и бантом поднималась с кресла и светилась навстречу народным и заслуженным. Не светилась — не народным и не заслуженным (Санта Сантимовна знала иерархию ценностей). Она бранила, журила, прорабатывала, простодушно плела интриги, судила, назначала, составляла (мнение), строила (отношения), принимала (гостей и решения), поила чаем и кормила бутербродами, но главное — любила.
Любила Санта Сантимовна театр. Особенно тот, который возил ее за границу. При том, что она любила не каких-нибудь там голодранцев, а большое искусство, так уж случилось, что близки ей оказались театры Малые: драматический и оперный. То один свозит, то другой… Так и дружили.
Санта Сантимовна всегда была верным товарищем и дружбу благодарно помнила. Потому если кто выступит против Малых сих — коршуном кидалась на обидчика. Ничего, собственно, по простодушию и ненаказуемости не скрывала: просто ни в члены Общества, ни в командировки хулители ее друзей не попадали. Бывало, так мне и скажет: «А ты похвали — дам командировку. А не похвалишь — не дам. Да ты что, театр не любишь, что ли? Любишь? Вот Малый оперный и люби». Дружба — дело святое, преданным человеком была Санта Сантимовна, и друзья платили ей.
Она любила все хорошее и достойное. Совсем недавно один господин, выброшенный из театра не без участия Санты Сантимовны, но ушедший в большой бизнес и преуспевший там, поделился со мною пренеприятным впечатлением. Вдруг приглашает его Санта Сантимовна и предлагает по старой памяти войти во что-то там ревизионное. Но дело не в том. Едва вошел он в ее кабинет, как она, забыв все прошлое, что разделяло их, кидается к нему, как к сыну, и проникновенно щупает его пальто: «Это и есть твид?!» — «Нет, кашемир», — отвечал мой знакомый в большом чувстве.
В самом начале перестройки, когда никому не было ясно, куда подует очередной ветер перемен, меня, критика «из бывших», неожиданно привлекли к деятельности в Доме, и, скромно сидя на бархатной банкетке в углу кабинета, я наблюдал различные заседания под руководством Санты Сантимовны. Я стал ей как бы свой, и она, не стесняясь, делилась при мне своими соображениями. В основном из раза в раз решали, кому передать ресторан, но иногда занимались и назначениями. Помню, я сильно убеждал ее, что не принесет Петербургу славы приглашение на должность одного среднего среднеазиатского режиссера, знакомого мне еще с давних пор, когда он звал меня прилетать в марте «на клубнику», а поев ее вдосталь, писать потом о его тамошних азиатских спектаклях. Подобные нравы всегда претили мне, и я убеждал Санту Сантимовну насторожиться и внять. «Ты, брат, театра никогда не любил! И молчи!» — заключила в итоге наших дебатов Санта, и режиссер был назначен. Не буду углубляться в детали его судьбы: переименовал он театр в Торговый дом, делал гробы и плинтусы во внутритеатральном кооперативе — и был через некоторое время отстранен от руководства. К тому времени я уже отошел от театральных дел и по какой-то незначительной надобности зашел в Голицынский. По лестнице навстречу мне вышла Санта. «Слушай, как часто я тебя вспоминаю!» — тепло призналась она. — «Ведь говорил ты — не назначать. И как знал?» — «Да мне, Санта Сантимовна, пять минут посмотреть — и сразу скажу, каков режиссер и чего ждать от него. Свойство такое имею, видно, от старости», — отвечал я. Она схватила меня за руку: «Да ты что? Правда?! Скажи еще, скажи сразу: кто ворует?! Я тебе путевку из резерва дам, в активный сезон поедешь, праправнуков возьмешь. Скажи!» — «Не надо мне путевки, но вот позавчера зря вы режиссера Д.Х. назначили…» — смутился я… — «Что, ворует?!» — охнула Санта. — «Да не ворует, а только театра не сделает…» — пробормотал я и пошел писать очередной фельетон. (Замечу в скобках, недолго Х. пробыл в том театре.)
Жизнь в Голицыне была сытая, достаток и бархат, потому и мировоззрение Санта Сантимовна имела эластичное. Когда КПСС забыла забрать Санту с должности, когда настали смутные времена путчей, она искренне по-женски растерялась. Известный драматург Ж.Майский рассказывал мне, как утром 20 августа, когда прогремел первый путч, он забежал в Голицынский, чтобы срочно напечатать и отдать в редакцию статью «Гадкие утята» (по следам трансляции «Лебединого озера»). Куда повернет жизнь, было совершенно неясно, но, увидев Майского за машинкой, Санта так мягко и элегантно посоветовала ему не пользоваться множительной техникой вверенного ей Дома, что тот надолго запомнил ее светлый вибрирующий взгляд: кто победит — «наши» или «ваши»?
На «наших» и «ваших» жизнь Санты Сантимовны была поделена всегда. «Наши» и «ваши» менялись в зависимости от должности, положения и международного преуспевания. В ее терпимости к властям и режимам, к новым условиям и старым связям и состояла многолетняя сила Санты.
Между тем, в Доме давно происходило что-то неясное. «Ухало, ахало, охало в доме том…» Однажды, в трудные времена очередного дефицита, на пороге кабинета Санты Сантимовны я столкнулся с матерым мужиком, выносившим из-за ее сейфа большую картонную коробку с заманчивой надписью «Ланком». «У вас здесь что, косметика?» — тактично поинтересовался я. «Ну что ты говоришь, какая косметика! Мясо!» — возмутилась Санта Сантимовна так, будто я нанес непоправимый урон репутации нашего искусства. И не у нас, а за рубежом.
Давняя моя приятельница, приехавшая как-то в Петербург проведать престарелую бабушку-баронессу и случайно заглянувшая в бывший Голицынский, делилась потом со мною впечатлением от изумившей ее сцены. Одна из дверей резко распахнулась, и навстречу ей вылетел благородного вида пожилой человек, похожий на Наполеона, только выше. Багровея от гнева и скорби, он кричал: «Всю страну продали! Весь Дом продали!» Судя по описаниям, это был народный артист и хозяин Дома.
Я не удивился этому рассказу, потому что отчетливо помнил не одну такую сцену. «Пропал столик из актерской гостиной!» — кричали при мне работники театрального общества директору Дома. «Ваши люди и унесли», — спокойно парировал он. «Исчезла комната Тиме!» — летало по коридорам в другой раз… И в третий… . Когда же наступили торгово-промышленные времена, стало ясно, что именно голицынский бархат может дать прежний достаток. И Дом начали продавать. «Раз дом, — рассуждала Санта Сантимовна, — стало быть должен быть доходным». Итальянцы сменяли австрийцев, финны — немцев, уже от бывшего Дома остался только Сантин кабинет, и общественность, собираясь на свои сходки и теснясь на табуретках в гардеробе, все слушала отчеты Санты Сантимовны о том, что дела плохи и денег нет, что съехала крыша, сгнил каменный фундамент, треснула балка, что на все это пошли миллионы и миллионы и что надеяться не на что. Потому что как только починят треснувший фундамент — опять съедет крыша и сгниет балка. И все в это верили, и известный артист, прапраправнук Корчагиной-Александровской, так и доказывал на Правлениях и Секретариатах, что «крыша — балка, балка — крыша — фундамент».
Проходя мимо, недавно я зашел в бывш.Голицынский. Он стоит прочно, распроданный под антикварные и ювелирные лавчонки, туристские офисы и ресторанчики. Заблудившегося приезжего актера, по привычке заглянувшего в Голицынский, охранники не пускают дальше порога, в бывшем зеркальном ресторане — запустение и сумрак вокзального буфета… «В темном углу, заросшем паутиной, с тихим шорохом отвалился кусочек штукатурки. Разрушается старый дом. Разваливается. Жаль!» — пришли мне на память строки незабвенного Дорошевича. Но каково же было мое удивление, когда на лестнице я встретил нарядно и недешево одетую Санту. «Ты видишь, как нас всех опустили!» — пользуясь почему-то уголовным жаргоном, пожаловалась она, ища у меня сочувствия. «Санта Сантимовна, голубушка, что вы делаете здесь, неужто в лавке прислуживате?» — изумился я, никак не думая, что встречу ее тут. «Не прислуживаю, а работаю. Хоть Дома и нет, но должность-то осталась, а ты как думал?» — отвечала она и деловито пошла к себе в кабинет, нисколько не постаревшая за восемьдесят пять лет своей деятельности в бывш. Голицынском.
Как написал бы великолепный наш Влас Михайлович, «в старой Москве все было дешево: говядина, театр и человек».
Комментарии (0)