…У него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля.
Лет восемь-девять назад я впервые увидела
Владимира Матвеева на сцене театра им. Ленсовета
в роли сумасшедшего доктора Брайана («Хэппи-энд
отменяется»). Увидела — и стала ходить на Владимирский каждую неделю. Это был мертвый сезон
в истории «Ленсовета» — полупустые залы, парализованная
репертуарная афиша, где уже отсутствовали
знаменитые спектакли Игоря Владимирова, а новые
еще не родились… Как я жалела, что не застала
«золотой век»! В 1997 году Матвеев играл лишь
Ихарева в легендарных «Игроках» и Наполеона
(«Адъютантша его величества»). Позже были Тубал
(«Лицо»), мэтр Андре («Подсвечник»), доктор
Диафуарус («Мнимый больной») — все было пересмотрено
множество раз, и все время хотелось понять:
каков этот артист? В чем его магия? Рецензии,
портреты, фотографии, статьи… «Вот это о нем.
А это совсем не о нем…»
Осмелиться писать самой было трудно.
Театроведческий механизм восприятия спектакля,
если в нем занят Матвеев, упрямо выключается,
уступая место «аварийному» — зрительскому.
Не секрет, что и у театроведов есть свои слабости:
так зачем же демонстрировать их публично, разводить
«бабскую критику»? И так на страницах театральной
прессы слишком много эмоций и слишком
мало аналитики…
Поводом послужила позорная фраза, появившаяся
недавно на одном из интернет-сайтов: «Венцом карьеры
актера стала роль Алексея Каренина…». Какой
еще венец?! Неужели Матвеева уже списали со счетов?
И не верят, что будет еще?.. Ведь то, что сейчас
его преступно игнорируют в родном театре, не занимая
в репертуаре (что, в общем, объяснимо — режиссерская
индивидуальность В. Пази и экзистенция
этого актера сопоставимы с трудом), еще не значит,
что он не востребован и всеми забыт.
Успокоила себя привычным: «И совсем не о нем…»
О нем — другое. «Нет, я не Байрон. Я…» Тяжелый,
больной взгляд горящих голубых глаз. Демон
сидящий, Демон летящий… Как будто из темноты.
«Лицо…»
Его герой родом из преисподней. Игра его — «поэзия
ада».
Владимир Матвеев — актер жестокий и бескомпромиссный.
Он не щадит ни себя, ни персонаж, ни зал. Каждый раз, когда его тень падает на сцену, —
это война. С собой, с автором, с режиссером, даже
с партнером (именно поэтому он так часто один даже
в массовой сцене — вспомнить хотя бы эпизодическую
роль старика Смита во «Владимирской площади»). Не погладит, не пожалеет: схватит вашу душу, будто огромными
лапищами, изомнет ее, истерзает, выжмет
все, что ему нужно, а потом отшвырнет ее, взмолившуюся
солеными слезами, и вы поймете, что такое
катарсис. Кем бы он ни был: «великодушным рогоносцем», карточным шулером или бродячим фокусником — он в любой роли нащупает свою тему: сильный,
гордый, талантливый человек, волею обстоятельств
попавший в невыносимые условия. Униженный император.
Его герои — оскорбленные, обманутые, отвергнутые — тяжело ступают по сцене, облизывают
пересохшие губы, смотрят в зал пылающими глазами,
в которых набухают слезы… Всерьез ли? Кто знает…
Матвеев может позволить себе быть и смешным,
но, глядя на его безмерное, нечеловеческое страдание,
замешанное на какой-то страшной комедии, будь то
Алексей Александрович Каренин, Вукол Ермолаич
Бессудный («На бойком месте») или скромный врач-гинеколог («Ближе»), вы не сможете просто смеяться.
Его актерскую природу трудно определить, диапазон
настолько широк, что не может быть описан в привычной
терминологии. Психологизм? Несомненно, но без всякого академизма. Эксцентрика? Обязательно,
но не только она. Сценические парадоксы, игровое
единство характера и маски, «показ» и переживание,
насмешливое брехтовское отчуждение и надрывная
исповедальность. Все — без удержу, все —
с лихвою. Жанр — трагифарс, юмор приговоренного
к смерти.
Как у Бродского: «Мы не победили. Мы умрем на арене. Тем лучше. <…> Людям хочется зрелищ».
…Черный лабиринт безумия с меловыми иероглифами
на стенах, пальто-футляр, нагромождение
закономерных нелепостей, морок «Крейцеровой сонаты» («Каренин. Анна. Вронский», театр Ленсовета,
режиссер Г. Тростянецкий)… «Я для этой женщины
(пауза) сделал все!» Человек-глыба на крохотной
сцене корчится от боли, мечется, как раненая птица.
Толстой бы ахнул. И вдруг (опомнитесь, вы же в театре!) — намеренное обнажение театральной игры,
неожиданно наглая, ослепительная улыбка, немой
вопрос: «Ну что, поверили? Ха-ха… Я притворялся.
Я умею это делать так, что вы все сейчас рухнете!..»
…Вспышка, золотой свет на грубой серой ткани.
Шекспир, «Венецианский купец» (театр
«Комедианты», режиссер М. Левшин). Сухая веточка,
зажатая в ладони, смутный аналог дирижерской
палочки. «Три тысячи дукатов? Хорошо…».
Первая реплика Шейлока. По пьесе он еще ничего
не сказал, но Матвееву больше и не требуется: ясно,
что этот Шейлок уже давно готов биться насмерть
и Антонио не будет пощады. Сгорбленная грузная
фигура, тяжелый ненавидящий взгляд, сквозь нарочитое
спокойствие тона — плохо скрытое демоническое
торжество. Не еврей (читай: инородец),
а грешник, выпущенный из ада. А может быть, просто
человек, который был умнее, талантливее и богаче
всех этих вечно веселящихся тунеядцев, чем и заслужил
с их стороны не только зависть, но и хамскую
кличку «собака». Отчего же теперь не взять реванш,
не наказать спесивцев за обиду, не восстановить наконец
справедливость?! Витальность шекспировского
текста растворяется в «достоевских» страстях,
и в памяти зрителя остается не ликование победителей,
а скорбь побежденных, участливо склоненное
лицо Джессики (А. Пижель) над телом отца.
…Деревянные стены полусарая-полухрама уходят
ввысь, на сцене мрак, разбросаны разноцветные
яблоки… «Вор» (театр Ленсовета, режиссер
Ю. Бутусов). История о том, как оголодавшая польская
семья поймала воришку и устроила над ним суд,
читается режиссером как притча об отце и сыновьях.
Пьеса Мысливского — путаная, многословная, вторичная — не тянет на «библейский» масштаб, но…
Матвеев — Отец. Пульсирующий нерв, колоссальный
порыв куда-то вверх, в небо, титанические усилия
актера, пытающегося справиться с вязким текстом,
подчинить его себе… Лавина слов накрывает
его, как Бранда, но это не смерть, а чистый экстаз.
Здесь — можно.
…Ближе, ближе, «Ближе» (театр «Entree», режиссер
А. Астраханцев). Распять персонаж на себе, разорвать
его в клочья, устроить ему сеанс психоанализа — благо,
текст позволяет. Если уж пьеса П. Марбера посвящена странностям плотской любви, так поговорим об
этом откровенно. Пусть герой знакомится в секс-чате
с другим мужчиной, влюбляется в женщину, спит со
стриптизершей, ревнует жену («Ты кончала с ним?!
Сколько раз?!»). Матвеева, блистательно воплотившего
эротическую притягательность героя, все равно интересует
другое: адские муки, на которые обрекает мужчину
внезапное одиночество. И боль от предательства
любимого человека. Эпатажность текста за счет этого
почти полностью нивелируется: здесь не бесконечные выяснения сексуальных отношений, а отчаянный,
по-собачьи жалобный призыв к пониманию.
Но бывает и так, что Матвеев становится на сцене очень злым и язвительным. Захочет покуражиться — тогда держитесь. Всегда видно, когда
ему не нравится материал. Он, конечно, в силах
вытащить его на соответствующий уровень, и результат
будет ошеломляющим, но ради шутки может
так поглумиться над спектаклем, что только
диву даешься. Пример такого откровенного издевательства — Сэллинджер из слабенькой пьесы
Н. Якимчука «Верни жену, Хемингуэй!» («Три товарища:
Сэллинджер, Хемингуэй, Беккет»). Великий
писатель в его интерпретации вместо «загадки XX века» становится на глазах изумленной публики неприятным,
трясущимся, хихикающим, сексуально
озабоченным придурком. И ничего поделать с этим
нельзя. Разваливается и без того невразумительное
решение, партнеры теряются, спектакль летит в тартарары — а Матвееву смешно. Сами виноваты, дайте
актеру текст!
Последняя роль — Кузовкин в тургеневском
«Нахлебнике» Е. Баранова. Честно говоря, шла на премьеру с некоторой опаской: роль, понятно, бенефисная,
сам Щепкин играл, но уж больно странно:
Матвеев — и «маленький человек», приживальщик?
С его мощью, разворотом плеч, ростом, голосом?
С его темпераментом? Что же должно произойти,
чтобы он превратился в сломленного, раздавленного
старичка, бормочущего: «Господа пошутили…»
Уже в первом акте стало ясно: ничего такого не будет, да и не должно происходить. Матвеев остался
верен себе, играет, «к эстетике минувшего столетья
анапесты свои соотнеся». Его Кузовкин — тоже
своего рода униженный Наполеон. Глупые, мелкие,
ничтожные люди травят его как зверя — не только от
скуки, но и из удовольствия поиздеваться. Поначалу
смешной, нелепый в светлом костюмчике, с торчащими
во все стороны, как у Карлсона, волосенками
и сонным взглядом, он жмется к стеночке со своими
шашками, говорит старческим голоском, но ни страха, ни угодливости в нем нет напрочь, есть тихая,
спокойная уверенность в себе — может быть,
именно это раздражает, провоцирует «хозяев жизни»? И чем дальше — тем явственней в старом нахлебнике
проявляется достоинство столбового дворянина,
лишь по иронии судьбы оказавшегося в зависимости.
К моменту кульминации — объяснения
с дочерью — перед нами уже настоящий Василий
Семенович Кузовкин, он, забывшись на минуту, обращается
к ней «Оля!..» так, как это делают только
отцы: властно — и вместе с тем нежно. Это восклицание — момент истины, крохотный огонек, на мгновение
осветивший всю безрадостную жизнь этого человека,
лишенного самого элементарного: дома, семьи,
даже своего куска хлеба.
В физике есть понятие — точка росы. А в театре — точка гениальности, некая абсолютная величина,
где все сходится и рождается мимолетное, неуловимое
чудо. Наверное, я скажу сейчас крамольную
вещь, которую никогда бы себе не позволила, будь
у меня все-таки включен тот самый «театроведческий» механизм, профессиональное зрение, заставляющее рассматривать театральные явления в их
объективных закономерностях…
Владимир Матвеев — такая точка.
Точка.
Январь 2006 г.













Комментарии (0)