«Время секонд хэнд». С. Алексиевич.
Омский академический театр драмы.
Режиссер Дмитрий Егоров, художник Константин Соловьев.
«Время секонд хэнд» — спектакль по книге Светланы Алексиевич, только что поставленный Дмитрием Егоровым в Омской драме, сопротивляется жанру «экспресс-реакции», блоговскому лаконизму. Уж очень о важных вещах там разговор. И разговор не по нынешним «обыкновениям» глубокий и тонкий.
В начале были чувства. Собственно, в непосредственном своем виде спектакль, как и книга, — это череда монологов-свидетельств. Действия в буквальном смысле нет: выходят люди и по очереди рассказывают свою историю, делятся переживаниями. И понятно какими. Кончается огромная историческая эпоха, уходит под воду советская Атлантида. В муках рождается и для многих оказывается чужой и бесчеловечной новая страна. Мучительно, подчас трагично расставание с привычным укладом общественной и личной жизни, привычной системой ценностей и представлений, социальных привычек и привязанностей. То, что многие из этих привычек и привязанностей несут печать ограниченности, социального убожества даже, а эти представления во многом мифологичны и по сути ложны, — для их обладателей роли не играет. Это их правда — вот что важно. Важно режиссеру, актерам, зрителям, начинающим сочувствовать — так устроен художественный мир спектакля — даже тем свидетелям, с чьими «идеологическими» взглядами не согласны.
Тут все по-своему правы, потому что правдивы. От истово влюбленной в советский быт, обобщенно говоря, «в Красную площадь» героини Ирины Герасимовой до столь же истово встающей на защиту новой России Татьяны Филоненко. От рвущей нам душу воспоминаниями о гулаговском детстве и остающейся при этом непоправимо советской героини Валерии Прокоп до убежденно преданной своему идеологическому выбору, потрясенной не только правдой крушения «коммунизма», но и правдой отречения от него (а для нее — предательства) многих товарищей партработницы Натальи Василиади.
Понятно, почему в катастрофическом сознании участников этой российской трагедии постоянно возникает образ-тема смерти, а спектр владеющих ими эмоциональных состояний объединен пронзительной душевной болью. «Мы не врачи, мы боль» — Егоров, несомненно, согласен с этой мыслью Герцена. Но ею не ограничивается.
Не только скорбеть и плакать, но видеть и понимать. Спектакль Д. Егорова не для наивного, «простодушного» зрителя. Он во многих отношениях многослоен, и за этой многослойностью — продуманная, мировоззренчески мотивированная концепция режиссера. Многослоен он даже внешне. Три визуальных этажа, будто специально придуманных для компенсации отсутствия традиционного действия. Первый: рассказчики-персонажи и старый телевизор на усыпанном секондхэндовской одеждой полу. Второй: аниматоры в некоем подобии телестудии, у нас на глазах создающие из детских игрушек красноречивый, символически значимый вещный антураж «истории» — то скромный интерьер советской комнаты, то движущиеся трамвайчики на городских улицах, то идущие в бой солдатики, а то просто ряд вытянувшихся «во фрунт» и очевидных в своей семантике болванок-винтиков. Третий: взятая видеокамерой крупными планами «реальность», создаваемая аниматорами. Иногда — лица рассказчиков. Одновременно возникает иллюзия реальности и атмосфера документа, включенности в «мир персонажей» и «охлаждающей», остраняющей исторической и «технической» дистанции. Такое устройство текста помогает от сопереживания перейти к видению и (что кажется все же самым главным) осмыслению.
Уходящий и дорогой для многих мир исторически обречен: в его основе насилие и слепая вера, он враждебен не только свободе — самым элементарным свойствам и нуждам людей. Люди, выросшие в этом мире, к новой реальности не готовы. Не готовы к деловой рациональности, предприимчивости, прагматизму и ответственности за свою судьбу. К свободе не готовы. А там, где большинству свобода не нужна, снова растут репрессивные аппетиты Левиафана-государства, и вот уже хрупкая трепетная протестантка — представительница свободолюбивого меньшинства (О. Солдатова) почти удивленно, собственным глазам не веря, рассказывает об агрессивных омоновцах с дубинками и автозаках. Новая реальность — российский капитализм — крайне несовершенна не только потому, что ставит крест на дорогом советским людям «идеализме». Это падение нравов и вкусов, опошление и «утилизацией» высокого. Эстетический апофеоз критического зрения Егорова: телекадры певицы Кадышевой, поющей цоевское «Мы ждем перемен». Но этот шоу-фарс рифмуется с реальной трагедией, когда Н. Михалевский, с трудом справляющийся с комом в горле, читает газетную историю о самоубийстве героя — защитника Брестской крепости, не вынесшего настигшей его нищеты. Концептуальная вершина и квинтэссенция спектакля — сопряжение рассказов и сознаний матери (Валерия Прокоп, кажется, говорит не о другой — о себе) — и сына, в отличие от матери практически и духовно осваивающего новую жизнь. Что и как играет Александр Гончарук, в двух словах не перескажешь. Вот где не придуманная, живая, страшная и таящая зерна надежды «диалектика жизни». Вот где чудо художественного постижения и артистического воплощения внутренней сложности, разорванности и витальной, творческой воли человека.
Ткань спектакля, скажу так, умная. Имеющим мыслящую голову она позволяет видеть и понимать…
У меня несколько иное впечатление. Во-первых, ткань спектакля наверное, действительно, умная, но несколько, скажем здесь так, секонд-хэндовая. Книга была написана больше пяти лет назад, но уже и раньше, и до того, было знакомо это разрывающее чувство понимания и «стариков», их правды, и невозможности её разделить, с одной стороны. А с другой, этого вечного обмана революций, когда надежды («на свободу, равенство, братство», например)оборачиваются иллюзий, а то и ужасом, кошмаром, пошлостью (хищной властью денег и в Великую французскую, и у нас), условно говоря Цоя – Кадышевой. Книга тогда лигитимизировала это коллективное ощущение, озвучила его многоголосьем своих свидетельств, сделал осознанным фактом культуры.
Да, когда декольтированная, с тяжелой косметикой Кадышева заходится в упоении «ожидания перемен» — это очень сильный момент спектакля! Но когда в первом действии слушаешь и видишь в тысячи первый раз исполнение этого гимна Виктором Цоем – недоумеваешь, задним числом становится понятно, что это надо было для будущей рифмы с Бабкиной во втором, но можно было бы, ей-богу, и без оригинала обойтись. Или «лебединое озеро» во время путча, здесь пусть не по телевизору, девочки-лебеди выходят вживую, но все равно ассоциация, давно набившая уже оскомину.
И ещё: эти тексты-«правды», их очень трудно перенести с сухой, черно-белой страницы книжного листа, в театрально-чувственное пространство, здесь, мне кажется, лучше недо-, чем пере-. Стремление к строгости, к снятию само-умильности в монологах чувствуется в спектакле, но не всегда оно в должной, крайне-необходимой здесь степени достигает цели.
При том, что, в целом, конечно, спектакль – поступок! Зритель смотрит, не дыша. Кто-то уходит в антракте. Кто-то, как мои ближайшие соседи, смотрят (не уходят!) чуть не весь спектакль, опустив голову, не вставая, как весь зал и, вообще не аплодируя, в финале. Это больно. Трогает. Значит – все по-настоящему.
Меня очень впечатлил финальный (уже вне-книжный) монолог девочки, замечательно сделанный Ольгой Солдатовой, о встрече молодого протестного движенья с автозаками на родных улицах. Он выводит спектакль на новую троекторию, становясь вызовом всем нам, сидящим сегодня в зале.
Галине Брандт. А разве финальная точка не ставит точку на «сэконд-хэндовском» противостоянии дедов и отцов, оставивших поколению детей автозаки? О стране, совершившей виток к глухой стене финала? Показалось, это как раз высказывание следующего поколения о прекрасных исторических предках, об отцах и дедах и их наследии. И о себе, получившем в наследство наше время…
Интересная мысль, Антонина, спасибо! Мне кажется, голос нового поколения я должна слышать, в таком случае, не только в последнем монологе про автозаки, но сразу узнать новый язык, другой СПОСОБ говоренья. Да, то, что творится на экране, может быть – именно такими далеко-игрушечными видятся нежившим в то время наши убогие квартирки, и камеры, разглядывающие героев тоже в руках молодых, неслучайно Солдатова выходит, оставляя свою камеру, именно оттуда, из их числа. Но все же главное – тем более в этом спектакле способ существования актеров. А он вполне «отцовский», не пропущенный сквозь новую оптику. Выходит первая, персонаж Ирины Герасимовой – знаю, давно! Или героиня Валерии Прокоп – сколько, занимаясь темой репрессий, слушала таких детей разных ЛАГов, причем гораздо более спокойных, сильных, без подрагиваний голоса. Новым взглядом на героя показалась, пожалуй, только работа Гончарука. Все это не отменяет, конечно, других, многих замечательных работ. Например, у Марины Бабошиной – вот она конкретно от нас, от меня, от моих кухонных друзей-подружек, прекрасно, но взгляд тот же. Словом, по-моему, не хватает, в таком случае, отчетливо представленной самой новой оптики, явленной в увиденных сквозь нее персонажах.
Вам нужна Ваша собственная новая оптика, что-то свежее относительно Ваших знаний или реальная оптика режиссера другого поколения? Или то, какой Вам хочется ее видеть? То, что набило Вам оскомину, — по-прежнему остро для сидевших рядом с Вами (глаза в пол) «отцов» и для тех, кто младше и вообще не думал на эти темы. Оптика тут — в паритетном соотношении всех загубленных страной поколений. Или Вы не про социально-человеческое содержание, а про актерский способ «говоренья»? Вы имеется в виду, что в таком материале продуктивнее актерская «ноль-позиция»? Но ведь этот сценический прием уже безбожно и до срока устарел. И понравившийся Вам Гончарук играет в том же законе, что и остальные, у него тот же способ «говоренья», просто содержание его монолога для Вас новее монолога Прокоп. Но это уже — претензии в реальности, к «случаям» тех, кого записывала Алексиевич, к их голосам.
Да не про ноль позицию, она м.б. 0, 5, 115, она д.б. другой. Чтобы я узнала, о, и так можно это увидеть. Ну наслаждайтесьO:-). Я только о себе, о спектакле в себе