ИЗ ПОСЛЕДНИХ РАССКАЗОВ ВЕРЫ ВИКТОРОВНЫ
Кто она такая: Вера Викторовна? Людям, далеким от внутритеатральной жизни, объяснить очень трудно. Она смеялась, говоря: «Иванова — не фамилия, а недоразумение». И все же для театрального Ленинграда существовала одна Иванова — педагог, общественно-театральный деятель, театровед, критик. Дело не в том, что она написала много критических статей. Да, 160 публикаций — не шутка. При утверждении в Москве на должность доцента В. В. повезла два чемодана книг и журналов со своими работами — ее прозвали «такелажник ВАКа». Да, она одна из двух-трех человек в стране получила звание Заслуженного деятеля искусств именно как критик. Однако никогда не стремилась стать критиком-«звездой», которая интересна сама по себе. Стараясь прежде всего выразить четко и логично свою мысль, она избегала стилистической эффектности, не демонстрировала свой темперамент, хотя он у нее был, и немалый.
В. В. избрала неблагодарную роль советчика, помощника театра, людей театра. Кто в исторических анналах напомнил, что В. В. Иванова добилась разрешения на постановку «Оптимистической трагедии» Г. А. Товстоногова в Театре драмы им. Пушкина? Кто написал о том, как она помогла выстоять спектаклю «Дело» Н. П. Акимова в 1954 году?
Собственно, не было такого принципиального вопроса в театральной жизни города — будь то проблемы репертуара, возникновения или закрытия нового коллектива, судьбы актерской или режиссерской, — по которому бы не советовались с ней сами художники или представители власти. На приемке спектаклей, на обсуждениях премьер ее выступление зачастую подводило черту, ибо она обладала блестящим умом, способнос-тью видеть явления в рамках общего художественного процесса и детальным знанием предмета. Женщина энциклопедических познаний, она могла высказать авторитетное суждение чуть ли не по любому поводу.
Она не защитила диссертации, хотя под конец жизни именовалась профессором. Диссертант должен на два-три года уединиться, отбросить остальные дела. В. В. себе этого не могла позволить. С молодости ухаживала за матерью-инвалидом. Кроме того, ей было важнее постоянно находиться среди людей, чем добиться личной славы, хотя, безусловно, она была тщеславной, как все творческие люди. Телефон в ее квартире звонил, почти не переставая, до самой смерти. Звонили из Москвы, Саратова, Вильнюса, Омска, Иерусалима, США — везде были друзья, коллеги, множество учеников. В этом смысле она умерла счастливой.
Каждому она старалась помочь, подсказать выход из тяжелого положения. Как выразилась одна студентка на поминках: «У нее всегда находилось для нас время». При первом знакомстве несколько пугала жесткими интонациями и проницательным взглядом. Видела человека насквозь. А потом ты не замечал, как раскрывался ей навстречу. Она, в свою очередь, вбирала человека в себя, со всеми его заморочками. Не гладила по головке, не захваливала — наоборот, показывала высоко поднятую планку, до которой вы, само собой, сможете легко подняться. Психолог она была прекрасный, а потому и педагог от Бога. И стержнем всех ее сочинений стала забота о сохранении искусства русского психологического театра. При том что понимала и ценила любое оригинальное произведение других направлений. Ее жизнь, масштабная личность служили противоядием для молодых в их разочаровании профессией, прошлым, настоящим. Трезво оценивая трагизм тех или иных ситуаций в стране, личной жизни, она не давала никому забиться в истерике. На костылях, почти лишенная в последний год способности ходить, она отодвигала мысль о смерти.
До конца ее не знал никто. Однажды я назвал В. В. айсбергом — самая значительная часть была скрыта от поверхностного взгляда. Во фразах, брошенных мимоходом, открывались все новые и новые таланты. То оказывалось, что она написала детектив и издала его в Чехии, то случайно узнаешь, что она — мастер по плаванию, то выяснялось, что она пела романсы из репертуара Вари Паниной.
В семьдесят четыре года она страшилась более всего оказаться без работы, без Театральной академии, без необходимой ей, как воздух, информации. Нет, она не была ни фанатиком, ни аскетом. Любила вкусно поесть и к приготовлению разнообразной еды относилась очень придирчиво. А потом, расслабившись, сидела за столом в клубах сигаретного дыма, потягивала сделанную собственноручно наливку и рассказывала забавные байки, смеялась чужим шуткам.
Молодым она запомнилась внушительной дамой с густым контральто. А с портрета Н. П. Акимова на нас смотрит задорная, лукавая молодая женщина со вздернутым носиком и ямочками на щеках. Как их соединить? Может быть, вернувшись к ее детству?
Каждый ее рассказ заслуживал того, чтобы быть напечатанным, но рассказы эти так и остались в памяти друзей, знакомых, студентов. На вопрос «Почему вы не пишете мемуары?» — она пожимала плечами и спрашивала: «Зачем?» И все же в ноябре 1995 года я, задумав книгу очерков «Одержимые на переломах эпох», решил-таки сломить сопротивление Веры Викторовны и заставить ее вспоминать свою жизнь целенаправленно, с самого рождения. Первая запись состоялась в больнице им. Костюшко, 6 ноября, перед операцией, которая, вероятно, и послужила толчком к ее смерти. Потом был большой перерыв. Вера Викторовна чувствовала себя плохо. И только 4 февраля нам удалось снова встретиться для записи устных мемуаров. Когда я пришел к ней домой, поначалу она сказала: «Не могу», однако спустя двадцать минут собралась с силами и принялась рассказывать. Через два часа стала задыхаться. Периодически Вера Викторовна восклицала: «Это невозможно записать — здесь каждый факт нуждается в комментариях!» Теперь комментировать некому. Однако даже в том варианте, что мне привелось услышать, сами факты производят впечатление.
Мой текст — вольное изложение. Диктофоном я не пользовался. Живую речь Веры Викторовны и не пытаюсь передать. Тем более, что по ходу рассказа хронология нарушалась, она вспоминала важные детали и возвращалась к ранним эпизодам. Кое-что я дополнял по прежним рассказам — воспоминаниям, возникавшим в более радостные дни, во время празднования именин и т. д. Насколько каждый факт точен? Не знаю. Люди вообще редко точны, особенно в датах, даже когда пишут автобиографию для отдела кадров. То, что можно было проверить по материалам семейного архива, личному делу, я проверил. Остальное пусть останется пока таким, как она рассказывала. Отдельные ситуации выглядят неправдоподобными? Что делать… Человек она была фантастический — с этим надо смириться.
ПО ШПАЛАМ И ШКОЛАМ
Итак, начнем с детства или, вернее, с родных. Здесь многое и для самой Веры Викторовны оставалось загадкой. Мать считала, что ей лучше не знать о своих предках. На все официальные вопросы отвечала: «Родственников не имеем». Только в 1985 году, незадолго до смерти, мать, Вера Дмитриевна, кое в чем призналась, хотя далеко не во всем.
Бабкой Веры Викторовны со стороны отца была француженка, урожденная Анна Лежен. Н. П. Акимов, который любил раскапывать разные генеалогические казусы, утверждал, будто бы прадед В. В., Жан Лежен, гримировал прабабку Николая Павловича, известную комическую старуху Малого театра, Софью Павловну Акимову. Анна Лежен — фигура колоритная. Несмотря на свою «французистость», очень походила на Кабаниху. Натура волевая, даже деспотичная, она совершенно подчинила двух своих дочерей. Учиться им не давала, полагая, что серьезное образование нужно лишь мужчинам. Вере Викторовне, возможно, не без влияния спектакля Молодежного театра, почему-то больше всего заполнилось, как бабка-«Кабаниха» возвратилась из бани. Старуха жила в Марьиной роще и расслаблялась после бани на открытой веранде-галдарейке. Она поливала чай, а две дочери доставали две «простыни и на простынях расчесывали пальмовыми гребнями волосы метровой длины. Черные с проседью. Это была картина!
Вторая бабка, со стороны матери, полька из Вильно. Зато уж деды — русские. Дед со стороны матери — Дмитрий Дмитриевич Соколов. Один из первых русских машинистов. Он водил поезда по линии Петербург — Варшава. Дед со стороны отца, Иванов, тоже имел отношение к железной дороге. Правда, служил простым стрелочником и погиб при крушении поезда. Железная дорога вообще сыграла роковую роль в жизни семьи Ивановых.
У отца В. В. было шестеро братьев. Из них самым талантливым оказался Илья, железнодорожный инженер. Он, собственно, и содержал семью. При активном участии Ильи Ивановича строилось такое значительное сооружение, как Китайско-Восточная железная дорога. Но эта же работа привела к тому, что в момент революции он, находясь на Дальнем Востоке, автоматически стал эмигрантом. Слушал, наверно, Вертинского в Харбине и беспокоился о своих братьях. Основания для беспокойства были серьезные. История раскидала братьев по стране, и офицеры, принимавшие участие в первой мировой, а затем и в гражданской, сгинули, за исключением Виктора Ивановича, отца В. В. Достоверно известно, что двоих братьев расстреляло Свердловское ЧК.
Виктор же Иванович, поступив на первый курс Академии художеств (хотел быть архитектором), тоже пошел на фронт в первую мировую, получил там офицерский чин, а мать В. В. отправилась вслед за ним медсестрой, служила в госпитале. Виктор Иванович вскоре сменил офицерское звание на мирную профессию инженера-ирригатора. Он про-кладывал трассы каналов. За собой возил и семью. Поэтому В. В. родилась в 1921 г. в Курске, а ее сестра — спустя шесть лет в Никольск-Уссурийске.
Второй, тайной задачей его бесконечных переездов было желание оказаться там, где никто не знал о судьбе его братьев. «Беда» в том, что Илья Иванович о брате не забывал. Он умер в эмиграции и своим наследником назвал Виктора Ивановича. Отца В. В. разыскивала инюрколлегия, а он бегал от наследства по Каракумам вместе с женой, маленькой Верочкой и еще более маленькой Зоей. Жизнь на колесах не отличалась удобствами, зато к семи годам В В. повидала такие края, познакомилась с таким количеством разных людей, сколько большинству из нас не удается до конца жизни.
С раннего возраста она приучилась к самостоятельности. Никому, скажем, и в голову не приходило, что ее нужно устроить в школу. Она сама себя отвела в школу, и так как была любознательной, то попробовала учиться в русской, узбекской и китайской школах. В китайской школе очутилась потому, что дружила с местными китайчатами- хулиганчиками. В общем, росла мальчишкой-сорванцом. В Туркестане научилась ездить верхом.
Впрочем, свободная восточная жизнь скоро кончилась. Отец заболел туберкулезом и умер от осетинской чахотки тридцати девяти лет. Матери ничего не оставалось делать, как вернуться в Москву к своим достаточно благополучным родным. У родных была дача в Ново-Гирееве, двоюродный брат Борис Иванов служил актером во МХАТ. Но все-таки помощь помощью, а надо было и самой зарабатывать. Мать В. В. пишет в Наркомпросс, и ее направляют учиться в Финансово-экономический институт, в Ленинград. Окончив институт, она работала в банках бухгалтером. Девочки временно оставались на попечении московских родственников. Впоследствии Вера Дмитриевна постаралась уничтожить все, связанное с родными, — сожгла письма, дневники, фотографии.
Конечно, дача в Ново-Гирееве — вещь хорошая, однако, чем благополучнее жили люди, тем более у них имелось оснований для беспокойства. В. В. говорила, что ее трясло, когда она смотрела фильм Никиты Михалкова «Утомленные солнцем». Слишком много отмечала совпадений с собственными тяжелыми воспоминаниями.
В 36-м году чуть ли не каждый день кто-нибудь из соучеников В. В. приходил в школу зареванный — ночью увели отца. Вере Викторовне завидовали: «Тебе хорошо, у тебя отец умер». Несмотря на всю систему политического подавления, В. В. сама страха не испытывала. Воспитание В. В. было достаточно своеобразным. Благодаря няне-чешке Шуре Пружек В. В. научилась чешскому языку, но в вопросы идеологического воспитания Шура не вмешивалась. Более всего следила за поддержанием у девочек чистоплотности. По крайней мере, не она подсунула В. В. Ключевского и Соловьева. Чтение «вредных» исторических книг привело к печальному результату. Однажды на уроке Вера спросила во всеуслышанье, сколько раз будет меняться отношение к Петру I. Потрясенный педагог счел своим долгом сообщить директору о скандальном выступ-лении ученицы. Состоялось судилище на педсовете. Вера ушла из этой школы и устроила себя в другую.
Тем не менее дед, Дмитрий Дмитриевич, счел за благо удалиться и увезти девочек подальше от столицы в более тихое место. Он купил дом на Украине. Отец его когда-то жил в Комаргороде, где ставил церкви. К 1956 году все эти церкви уничтожили, но в конце 1930-х дед еще мог показать В. В. «авторскую» метку на церкви своего отца.
Почему-то в православную школу В. В. устроить было нельзя. Дед привез ее в еврейское место Томашполь (это километрах в двадцати от станции Вопнярка) и поселил у раввина. Полгода В. В. училась в еврейской школе, говорила и писала на идиш. Однако ей надоело, что ее называют «гой», и она бросила школу, сбежала к матери в Ленинград. В ленинградской школе поразила всех местечковым акцентом.
ТУЛЬЧИНСКИЙ ТЕАТР
Для авантюрного характера девочки Ленинград был слишком спокоен. Однажды, поссорившись с матерью, она махнула в Тульчин. Причем спустилась со второго этажа по простыне, хотя спокойно могла выйти через дверь. По простыне было интереснее. В Тульчине жила тетка, хотя не тетка интересовала 15-летнюю Верочку. В то время по стране развертывалась сеть колхозно-совхозных передвижных театров. Образовался такой театр и в Тульчине. Режиссером его назначили Николая Автандиловича Бонадерва, работавшего впоследствии главным режиссером Саратовского драматического театра им. Карла Маркса и Волгоградского драматического. Тогда он выглядел совсем мальчишкой. Появление девицы без образования, без определенных занятий никого не удивило и не смутило. Руки и ноги были очень нужны.
Условия для творческой работы были весьма скромные. Театр передвигался по украинским селам и еврейским местечкам на двух фурах, влекомых лошадьми. И в этих условиях театр ставил пятиактные пьесы с большим числом действующих лиц. Верочка оказалась самой молодой в этой бродячей труппе. Естественно, ее сделали вначале осветительницей. Попросту говоря, она заливала лампы керосином, зажигала и тушила их, электричества не было. Потом ее повысили до суфлера. Она единственная знала наизусть все тексты пьес, которые потерялись во время очередного переезда.
Вскоре она удостоилась участия в массовке. Вернее, одна изображала весь кордебалет в постановке «Тупейного художника» по Н. Лескову. Верочка пробегала по сцене в белой балетной пачке из гофрированной бумаги, потом за кулисами меняла белую на розовую и пробегала в обратную сторону — и так несколько раз.
Во всех мемуарах великих актрис встречается история, как однажды она одна смогла заменить заболевшую актрису. У В. В. тоже наступил ее звездный час. И наконец она смогла сыграть уже не безликих балерин, а страдающую главную героиню, Любовь Онисимовну. Занавес открывался, и перед зрителями появлялась старуха. Проблема состояла в том, что ни один парик В. В. не подошел. Пришлось засыпать волосы пудрой. Хватила себя в отчаяньи Люба по голове — столбом поднялась пудра-седина.
Дебют повлек за собой и другие роли, идеологизированные и в то же время мелодраматические. В пьесе забытых ныне В. А. Голичникова и Б. В. Папаригопуло «Галилео Галилей» В. В. играла Марию — дочь великого ученого. Юная монахиня под влиянием инквизиции отравляла собственного отца, а потом, раскаявшись, срывала с груди крест и швыряла его через всю сцену.
Не менее эффектно В. В. выглядела в роли бандитки Марьи Косовой. У Н. Вирты есть такая трагедия «Земля». Среди действующих лиц пьесы — боевая подруга атамана Антонова, Марья. В руках у В. В. — Марьи была нагайка. Галифе и кожанка были увешаны пистолетами, из которых нервная женщина пуляла во все стороны. Под зловещий аккомпанемент грома и молнии она расстреливала, вешала и отрезала языки пленным красногвардейцам. В финале один из бандитов с удовлетворением констатировал: «Прикончили Марью, в аду сковороды лижет». Текста Вирты В. В. не хватало, и режиссер вставил ради нее в пьесу монолог из поэмы М. Голодного «Верка Вольная». (В этот момент ее рассказа В. В., задыхающаяся, едва живая, продекламировала кусок из поэмы, который сохранился в ее памяти, несмотря на шестидесятилетний перерыв.)
И все же коронная роль В. В. в Тульчинском театре — Эсмеральда в инсценировке К. И. Фельдмана романа В. Гюго «Собор Парижской богоматери». К сожалению, в спектакле было два момента, чрезвычайно сложных для молодой актрисы. Как известно, Эсмеральда бродила по Парижу с милой козочкой. Животные на сцене — всегда сложно. (Не случайно и в Малом драматическом быстро сошел со сцены «Разбитый кувшин» Г. Клейстера.) В труппе Колхозного театра штатной козы тоже не было. В каждой деревне приходилось брать козу напрокат, и ее, то есть козы, импровизации с партнершей предсказать не удавалось. Второй могмент был связан со стриптизом. Феб де Шатопер зачем-то раздевал невинную прелестную девушку. В. В. категорически отказывалась обнажаться. Тогда режиссер придумал трюк: Эсмеральда отчасти напоминала капусту с тысячью одежек, но с застежками. Офицеру приходилось туго. Минут пятнадцать он сдирал с нее «листок за листком». Наконец, утомленный занавес падал. «Продвинутые» зрители хохотали, зрители простодушные уходили разочарованными.
Может быть, В. В. и стала бы известной актрисой, однако в один прекрасный день театр посетил милиционер, взял беглую дочь под белы руки и препроводил обратно в Ленинград.
(Здесь первый рассказ Веры Викторовны закончился. Она не выступала больше на сцене, но осталась до конца дней своих человеком, неразрывно связанным с театром.)
Евгений Соколинский
ВЕРА ВИКТОРОВНА
Иванова? (Удивленно.) Кто это?.. Ах, Вера Викторовна! (Многозначительно.) Вера Викторовна…
Слова «Калмановский», «Рабинянц», «Барбой», «Чирва» говорят сами за себя — никому не придет в голову уточнять, какой именно Барбой. Но надо же иметь одному из лучших театральных критиков города такую фамилию — Иванова. «Как вас подписать, Вера Викторовна? — ломал я голову, когда она изредка сочиняла что-либо мне для „Смены“. — Вера Иванова? Попробуй догадайся, что это и есть вы! Надо бы давать к каждой статье вашу фотографию, но в газете это невозможно…» — «Какие пустяки! — посмеивалась она своим баском. — Подписывайте как хотите…» — «Может, — „заслуженный деятель искусств России?..“»
Восторга это у нее не вызывало. Но и протеста тоже.
Я пишу эти строки спустя несколько дней после того, как Веры Викторовны не стало. Пока еще понять и осознать это невозможно. Потребуется неделя, две, может, месяц. Буду еще долго натыкаться в блокноте на ее номер телефона, а может, и по привычке вспоминать, что на носу очередной праздник — надо позвонить… А уже поздно. «Смотрите, вот так вот однажды приедете и не застанете меня!» — смеясь, говорила она, по телефону, в очередной раз за последнее время выйдя из больницы. Всего-то пару месяцев назад.
Придет время, и о Вере Викторовне — хочется верить — напишут серьезно, по-настоящему. Если будет, разумеется, где это все напечатать. Если история театра не перестанет существовать. И если верно мое предположение, что Вера Викторовна — часть истории театра.
А мне сейчас вспоминаются какие-то несерьезные и несущественные моменты наших взаимоотношений.
Май 85-го. Несусветная жара. Мы едем из Будапешта в Ленинград, втроем в одном купе — Вера Викторовна, я и молчаливый черкес Муратдин, будущий актер. Впереди таможня, и у нас одна задача — спрятать подальше новехонькую, роскошную серую дубленку, купленную Верой Викторовной на сумму, вдесятеро превышающую все наши суточные. Откуда у нее такие деньги? Все очень просто — в Чехословакии (или в Болгарии, сейчас не вспомнить) издали ее книгу. «Знаете, что я написала? — хитро улыбается Вера Викторовна. — Детектив, ха-ха-ха! Детектив…» (Это оказалось правдой лишь отчасти — работа Веры Викторовны заключалась в литературном изложении рассказов некоего криминалиста; но случай показателен, ведь спустя десятилетие театроведы один за другим кинулись сочинять детективы.) Короче, несмотря на то что дубленка была законно куплена на законно заработанные чеки, ввозить ее в СССР по тогдашним правилам строго запрещалось. «Значит, так, — командовала Вера Викторовна, утирая лоб полотенцем. — Матрас убираем наверх, дубленку — вместо матраса, сверху одеяло, вы вдвоем садитесь…» Мы так и делали. Вера Викторовна выходила покурить в коридор, но тут же возвращалась. «Не годится. Это значит, мы откровенно ее прячем. Лучше просто засунуть в чемодан как ни в чем не бывало…» Мы засовывали ее в чемодан. Пот тек ручьями. «Вера Викторовна, если нас поймают, мне разрешат защитить диплом?..» — «Мне не до шуток, — поджимала она губы. — Значит, так, вешаем ее просто на крючок, а сверху мой халат. Но для этого мне надо переодеться…»
Мы бы еще долго занимались перепрятыванием, если б не вошел таможенник, лениво скользнув взглядом по нам и по валявшейся среди разбросанных вещей дубленке, и не проштамповал за пару секунд наши паспорта.
Я не знаю, куда делась дубленка впоследствии — наверное, ее пришлось продать, когда Вере Викторовне стало катастрофически не хватать денег не только на лекарства, но и на жизнь. Произошел какой-то сбой в одном из бюрократических механизмов, и когда рубль уже стал равен 100 тысячам, Вере Викторовне по-прежнему начисляли пенсию в шестьдесят с чем-то рублей — это продолжалось больше года…
Но тогда, в начале 80-x, денежные проблемы не стояли так остро — ни перед ней, ни перед нами, ее студентами. Каждый день мы — мужской состав курса могли позволить себе в большой перерыв между занятиями отправиться в только что открывшуюся тогда пивную на улице Фурманова, называемую в обиходе «Свинья», где пиво стоило 35 копеек кружка, а основной контингент составляли студенты Театрального, «Мухи» и просто алкаши. Пивом дело зачастую не ограничивалось — в ход шла чекушка водки или «портвешок». На закуску денег уже не оставалось. Какой-то лютой зимой, увлекшись на Фурманова процессом алкогольного согревания, мы с однокурсником Игорем ввалились на семинар к Вере Викторовне, опоздав на час и привнеся с собой в аудиторию не развеянное морозом характерное амбре. «Я вас не понимаю! — недоуменно посмотрела на нас Вера Викторовна. — Какое может быть пиво, когда у нас по расписанию семинар?»
Возразить было нечего.
А в другой раз наш однокурсник Дональд, организатор нескончаемых праздников прибалтийской молодежи Ленинграда, явился к Вере Викторовне на зачет переутомленным от обильных возлияний, и, протягивая зачетку, не устоял на ногах — плашмя растянулся на полу. «Идите, Дональд, вас уже заждались», — спокойно сказала Вера Викторовна, расписываясь в зачетке.
Она нам прощала все. И недисциплинированность, и невыполнение в сроки работ. И тотальный скепсис, и тотальную самонадеянность. И даже — о ужас! — не очень большой интерес к театру. Редко бывало такое, чтобы вся группа полностью посмотрела обсуждаемый спектакль.
Пытаюсь ответить на два вопроса: почему мы оставались равнодушны к театру и почему Вера Викторовна нам это прощала? И не просто прощала — у нее сложились очень близкие отношения с нашим курсом и почти с каждым из нас, и связи эти не прерывались после института до нынешних дней.
«Вы не любите театр! — добродушно похохатывала она над нами, стряхивая пепел в круглую карманную пепельницу с крышечкой — такие тогда были в новинку. — Зачем вы пошли на театроведение, ха-ха-ха, если не любите театр?»
Она имела полное право смеяться над нами — ее современниками были Акимов и Вивьен, Симонов и Черкасов, она была свидетелем «золотого века» БДТ и даже в чем-то подготовила его приход (в бытность свою инструктором обкома партии положила на стол партбилет, спасая от запрета «Оптимистическую трагедию» Товстоногова — ту, первую, 1956 года). В конце концов, она наблюдала и расцвет театров Корогодского и Владимирова, и первые шаги молодой режиссуры — Гинкаса, Яновской, Додина, Падве.
Мы застали премьеру, увы, второй «Оптимистической трагедии» Товстоногова, 1981 года. У нас были другие современники. Возможно, достойные, но находившиеся в то время не в лучшей своей форме. Старые спектакли не согревали — энергия из них быстро улетучивалась. Настоящих впечатлений за два-три года были считанные единицы: «Дом» и «Кроткая» Льва Додина, «Дорогая Елена Сергеевна» Спивака, гастроли каунасцев со спектаклями Вайткуса и Падягимаса… Все. Мы попали в «мертвую зону» начала 80-х. Ни один из нас не стал профессиональным — то есть постоянно действующим — театральным критиком. В отличие от тех, кто учился — и набирался зрелых театральных впечатлений — на несколько лет раньше или позже нас. И тем и другим было чем подпитываться. Нас же разнесло кого куда: в изучение древности, в преподавание, в йогу, в тусовку, в завлитство, в бульварную журналистику… Итак, мы ходили в театр без особого рвения и энтузиазма. Увиденное в основном вызывало глухую тоску. Оставалось изощряться в остроумии, издеваясь и потешаясь над убогостью режиссерского замысла, примитивностью сценографии, заштампованностью актерских работ. Яд извергался на страницы наших курсовых потоками. Мы вовсю старались перещеголять друг друга. Какими же мы казались себе умницами (и какими в сущности, были кретинами)!
Вера Викторовна сразу поняла, что прививать нам любовь к театру — дело безнадежное. Спорить с нами — тал более. Она лишь пыталась научить нас высказывать свои претензии по существу. Приводить более четкую аргументацию. Сознавать смысл каждого слова, определения, эпитета, термина. Пишите что угодно — но приводите доказательства! А для этого нужно описать спектакль. А когда описываешь — видишь, что твой хлесткий тезис не имеет к предмету описания ни малейшего отношения.
Она обладала даром видеть спектакль как единое целое. Мир сцены был для нее поистине родным — видимо, сказывались годы работы завлитом у Вивьена в Александринке. Мы могли разве что выделить из спектакля работу драматурга — все остальное казалось нерасчленимым плодом коллективного труда. В чем заслуга конкретно режиссера, в чем — актера, насколько актер самостоятелен в своем пластическом рисунке, чем вызван его способ существования — все эти скрытые взаимосвязи, хитросплетения, устройство спектакля она видела во всех подробностях. И хотела, чтобы мы тоже научились видеть. (Уже недавно, когда Вера Викторовна большую часть времени проводила в своей квартире на Черной речке и в театр ходила только если за ней присылали машину, я, навестив ее, рассказывал об очередном курехинском безобразии, устроенном на сцене «Балтийского дома». Она слушала с хохотом и, прокашливаясь, выспрашивала все до мельчайших подробностей — что? как? откуда? Казалось бы, что ей Курехин? Что ему Гекуба? Но для нее все это тоже было частью профессии.)
Я не знаю, почему она так привязалась к нашему курсу, хотя и не была нашим куратором. Мы не любили театр так, как она, — и не смогли полюбить. Она трепетно относилась к «профессии критика — мы же не были до конца уверены в том, что такая профессия существует… А при том мы легко находили общий язык. Несмотря на возрастную разницу в четыре десятилетия, мы не воспринимали ее как человека другого поколения. Это не имело ничего общего с фамильярностью (хотя перехлесты, подобные описанным выше, случались). Это было какое-то редкое совпадение — одна группа крови. В чем-то — неуловимом, но самом важном — Вера Викторовна была как бы наравне с нами. Она словно ощущала, что у нас «болит», что вызывает наше отторжение, а что — нет. Не случайно мы называли ее (за глаза, разумеется) «Верунчик» или «Веруня».
Прозвище кажется вполне соответствующим Вере Викторовне, если вспомнить об одной ее слабости, которую можно назвать «синдромом Мюнхгаузена» (но в чисто женской ипостаси). Порой семинар плавно перетекал в вечер воспоминаний Веры Викторовны, первая байка возникала «к слову», «для примера», вторая цеплялась за первую, а дальше им не было конца… Похоже было, что она прожила десять жизней, а не одну. Жаль, мы никогда теперь достоверно не узнаем, правда ли, что Вера Викторовна строила железную дорогу в Казахстане, болела цингой, была увезена в Смольный в «черном воронке» и назначена на должность инструктора обкома едва ли не под дулом пистолета, а на съемках знаменитого «Человека-амфибии», в бытность свою директором сценарного отдела «Ленфильма», погружалась в акваланге на дно морское, ни в чем не уступая профессиональным аквалангистам, спускалась из окна по простыням с пятого этажа то ли от мужа к любимому человеку, то ли наоборот, разъезжала по Парижу на собственном автомобиле, который ей подарил некий Анри, и т. д. Мы не узнаем, сколько у нее было мужей, что за отношения связывали ее с Акимовым, для которого она одно время была музой… Правда, может, и к лучшему, что не узнаем.
Феномен Веры Викторовны трудно объяснить. Так запутаться в своей биографии — и обладать такой ясностью, предельной и мудрой простотой, четкостью в своих текстах.
«Спор о правде и лжи потерял в этом спектакле свой отвлеченный характер. Правда заключалась в том, что эти люди имели право и могли бы жить по-другому, а ложь — в том, что их загнали на дно… Вивьен не менял реальные характеры ночлежников, он возвышал их энергией сражения против трагически неодолимых обстоятельств, что и создавало мужественную интонацию этой постановки».
«Брехт разрывает целостность сюжета. Спивак восстанавливает…»
«Лев Додин рискует. Его аналитизм, объективность видения людей, их помыслов и поступков проявились уже в „Бесах“. В „Вишневом саде“ четвертая стена ощущается еще отчетливей из-за отсутствия открытой концепции и прямой апелляции к состраданию зрителей. В спектакль целиком, без остатка входит та часть зала, для которой привходящие обстоятельства жизни стали больными — своими».
Извечен спор между «критикой как литературой» и «критикой как критикой». Не хочу вдаваться в долгий и бесперспективный спор о том, что важнее — красиво писать или правильно видеть. Вера Викторовна без особого восторга относилась к литературным украшательствам критического текста. Читая курсовую, она порой из трех эпитетов вычеркивала два, оставляя самый точный. «Опять самовыражение!» — вздыхала она, проглядывая статью кого-либо из молодых. «Ну как же быть, Вера Викторовна? — вопрошал я. — Мы занимаемся эфемерным делом — описанием уходящей натуры. Запас театроведческой лексики у каждого из нас заканчивается на десятой рецензии. Может, в импрессионистическом наброске по поводу спектакля как раз и есть смысл?» — «Может, — вздыхала Вера Викторовна. — Но к профессии это не имеет отношения».
А в последние два года каждый наш разговор и каждая встреча начинались с ее подробного рассказа о своих болезнях. Было тяжело, потому что я не знал, чем ей помочь. Ее мучили дикие боли. Наверное, студенты, приезжавшие к ней домой на семинар, — единственное, что ее поддерживало. И еще, конечно, какие-то связи с театральным миром.
Она старалась до последнего относиться к болезням с юмором. Заказывая мне перед моей поездкой в Германию лекарство «Амбосекс», долго веселилась по поводу названия: «Секс — это то, что мне нужно!» Когда перед последней операцией юный врач-анестезиолог озабоченно осматривал ее: «Глаза мне ваши не нравятся… И цвет лица… И вены…» Вера Викторовна удивленно воскликнула: «Молодой человек, я понимаю, что могу вам не нравиться. В целом. Но почему — по частям?»
20 февраля ее не стало. Вера Викторовна умерла, когда в доме никого не было. Мгновенная смерть, не мучительная. Только лишь на следующий день из ее личного дела, хранящегося в институте, все узнали, что ей было 74 года.
Максим МАКСИМОВ
У СУДЬБЫ БЫЛИ ИМЯ И ФАМИЛИЯ
Мне очень трудно говорить о Вере Викторовне в прошедшем времени — надо преодолеть какой-то внутренний барьер. Все время рука тянется к телефону… Хотя я сам видел ее в этом нелепом красном гробу, со странной ксероксной молитвой, положенной на лоб… Я подумал, как бы она ехидно откомментировала эту ситуацию. Это было грустно и как-то по-чеховски странно. И прекрасные слова, которые говорили… Может, если бы ей это при жизни сказали, она бы чуть-чуть дольше прожила.
Сейчас я понимаю, что ушел не просто очень талантливый, умный человек. Это уходит целая эпоха театра. Та сказочная эпоха, когда здесь были Вивьен, Симонов, Толубеев, Черкасов, Михаил Клавдиевич Екатерининский. Вся эта эпоха ушла безвозвратно, как Вера Викторовна сама сказала несколько лет назад в «Театральной жизни» о театре Акимова. Это очень грустное ощущение — эпоха ушла и ни-че-го, почти ничего не осталось.
Ей остро не хватало практической театральной жизни. Хотя она была очень умным человеком и теоретиком, но все-таки практик театра — это то редкое качество театроведа, когда человек понимает театр и умеет его формировать. Вот, казалось бы, что может литературная часть? Ничего не может. И тем не менее она определяла очень многое в театре и при Вивьене, и после Вивьена. Ее слушали и слушались, хотя она была не очень легким человеком. То, что она хотела, она умела отстаивать достаточно жестко, и умно, и хитроумно. Мои первые шаги в Александринке связаны с ней. Я хорошо помню историю с «Болдинской осенью», спектаклем достаточно необычным для того времени, потому что мы с Пушкина «снимали глянец». И уже на выпуске сложилась очередная конфликтная ситуация, когда академики Пушкинского дома написали коллективное письмо, и все застыли в ожидании: будет или не будет спектакль. И тогда вдруг совершенно неожиданно, буквально за три дня до генеральной репетиции, появилась большая статья в «Литературной газете» писательницы Обуховой. Как она появилась — никто в театре не знал, но это было решающим моментом, для того чтобы спектакль вышел, чтобы академики замолчали. Как же, «Литературная газета»… Слава Богу, «Болдинская осень» шла двенадцать лет и пользовалась успехом. Я наивно говорил: «Смотрите, как хорошо получилось, судьба все-таки есть на свете…» А Вера Викторовна только хитро ухмылялась.
Так же было и с «Вишневым садом» — следующей моей работой в Александринке. Игорь Горбачев тогда очень бился, чтобы стать художественным руководителем театра, боялся любого соперничества и прилагал гигантские усилия, чтобы этот спектакль не вышел. И вот — худсовет, приемка… Толубеев, очень наивный человек, которого накрутили, и другие — Эренберг, партийные секретари — все в один голос говорили, что спектакль не в традициях театра, что это не русский Чехов… Спектакль плавно шел к закрытию. И вдруг смотрю: каких-то два незнакомых человека сидят на худсовете и с ними задумчивая Вера Викторовна. Одним из этих незнакомцев оказался Александр Петрович Свободин, вторым — Маргарита Александровна Светлакова, тогда замминистра культуры. Мне казалось, они там появились случайно. Они все выслушали, выступили, и после этого спектакль вышел. (Хотя потом его все равно угробили.) И опять я Вере Викторовне говорю: «Видите, сак прекрасно — есть судьба». Она опять так загадочно ухмылялась. А сегодня я понимаю, что у этой судьбы были имя и фамилия — Вера Викторовна Иванова.
Она умела формировать лицо театра. Причем не шумно, не хулиганисто, а политично. Ее уход из театра тоже связан с «Вишневым садом», когда его закрыли в очередной раз. Сперва подговорили Толубеева уйти из спектакля. Была статья Сергея Цимбала в «Советской культуре», где говорилось, как прекрасно Толубеев играет Фирса, но Горяев такой легкомысленный режиссер, который снимает все обаяние балаганным финалом. Толубеев ушел; я ввел Екатерининского. Потом Екатерининский умер, и спектакль скончался. И вот тогда Вера Викторовна ушла из театра. Ушла из-за «Вишневого сада», но и вся линия театра уже была неприемлема для нее. Она ушла, и это тоже был поступок. Она перешла на теоретическую, преподавательскую работу, но все равно оставалось ощущение боли и какой-то, как ни странно для заслуженного деятеля искусств, профессора и так далее, невостребованности. Потому что, конечно, она была строителем, конкретным строителем, хорошо знавшим практику театра, умевшим строить его дипломатическими ходами. Она умела очень точно выстроить драматургию. Из ничего, как это и было с «Болдинской осенью». Она была очень нужным и важным человеком для театра. Думаю, что такого практика-критика мы в натре еще долго не увидим.
Когда я думал, о чем рассказать, то понимал, что надо что-то глобальное, тянущее на обобщение, а память подбрасывает детали, детали.. Была удивительна ее профессиональная требовательность к публикуемому материалу. Вера Викторовна была безумно ответственной. Я помню сборник о Вивьене, который она сделала.
Книга — как будто завещание того, старого театра, но завещание не формальное. Мы так мало пользуемся этой книгой, а там так много сказано о ленинградской школе театра, о ее традициях, о том, чем она отличается от московской. По-моему, эта книга еще очень недооценена, хотя тираж ее разошелся мгновенно. В своей статье в сборнике про Вивьена я рассказывал об одном разговоре с Толубеевым. (Когда Юрий Владимирович уже ушел из театра, потому что его тоже подставил Горбачев, он на этой почве как-то потянулся ко мне.) Толубеев рассказывал, как они ездили в Москву на гастроли, и критик Эфрос написал тогда статью, где резко покритиковал Толубеева. И он собрался уходить из театра, а Вивьен его остановил, уберег от этого шага. Такова фабула. Вера Викторовна задумчиво качала головой и говорила: «Эфрос не мо-о-ог написать тогда о Толубееве, Эфрос не мо-о-ог написать…» — «Но у меня запись, Толубеев сам рассказывает…» — «Эфрос не мо-о-ог написать…» И пока готовилась книга, она все-таки нашла какие-то газеты, журналы, раскопала, что это — ошибка памяти: не Эфрос. И еще одна существенная деталь. Мой текст Вера Викторовна все равно не изменила ни на букву. И только в примечании — обширная Сноска о том, что Толубеев в рассказе ошибается. Вот эта скрупулезность в работе над любым фактом, любым текстом была удивительна. Она не прощала верхоглядства, случайностей. Этого нам очень не хватает сегодня в театральной практике.
Ростислав Горяев
В. В.
Вера Викторовна! Вы не помните «Гамлета» Акимова 32-го года?..
Бровь Веры Викторовны медленно ползет вверх, сигаретный дым на мгновенье задерживается в груди. Цвет лака безукоризненно ухоженных красивых ногтей гармонирует с полоской от помады на сигарете «ВТ». Долго ответа ждать не приходится.
— Марина, если вы думаете, что мне сто пятьдесят лет, то ошибаетесь… Мне всего сто…
Невозмутимая, неприступная, она проплывает мимо.
Императрица Екатерина была очень изящного, если не сказать, маленького, роста. Говорят, на докладах подданных она смотрела всего чуть-чуть вниз, так что говорящему невольно приходилось наклоняться, ловя царственный взор.
Очень может быть, что Вера Викторовна Иванова в своей прошлой жизни была царицей.
Ваше Величество. В. В.
Пафос героических авантюрных будней 30-х годов впитался ею естественно и органично вместе с университетским воздухом, альма-матер Ленинграда, с его уникальными легендарными педагогами. Если следовать логике Киплинга, уверявшего, что писатель имеет право писать лишь о том, что умел делать профессионально, Вере Викторовне в таком ряду равных не было бы. Ее твердый, сильный характер проявился даже в таком, на первый взгляд, странном для нашего регламентированного общества казусе, как присуждение ей научных титулов без защиты кандидатской. Это был уникальный случай — только не для нее. В. В. была доцентом Ленинградского театрального института, была заслуженным деятелем искусств, минуя унизительную процедуру защиты. Кто-кто, а уж она-то знала, что декольте уместно надевать только после 21 часа. Она была настоящей статс-дамой советского двора (на каком-то коротком отрезке времени, не пропавшем для жизненного опыта, даром).
В. В. дружила с Акимовым, но вспоминала о нем сдержанно, будто чего-то не договаривая. Ходили слухи, что именно она в бытность первой леди ленинградской культуры, «смольнянкой», устроила Николая Павловича в Новый театр главным режиссером и тем самым спасла опального художника, изгнанного в 1949 году за формализм из собственного Театра комедии.
Она была мастером разговорного жанра, мастером интриги и давно отточенные новеллы своей жизни умела подавать вкусно и значительно.
Как-то в разговоре о наследственности, о болячках и долгожителях в ее семье она вдруг вспомнила историю, связанную с Евгением Львовичем Шварцем. Кажется, они сидели втроем: Акимов, Шварц и Иванова. Шварц был в очередном творческом кризисе, у него не клеился король в «Обыкновенном чуде». Совершенно неожиданно Вера Викторовна стала рассказывать о своих прадедах и бабках, о голубых кровях — французских и Бог весть еще каких. Через неделю ликующий Шварц принес первое действие «Чуда» целиком, но зачитал торжественно как раз то место, где король оправдывался перед Волшебником и его женой за свои странные поступки.
— Стыдно, Ваше Величество!
— Не я виноват!
— А кто?
— Дядя! Он так же вот разговорится, бывало, с кем придется, наплетет о себе с три короба, а потом ему делается стыдно. А у него душа была тонкая, деликатная, легко уязвимая. И чтобы потом не мучиться, он, бывало, возьмет, да и отравит собеседника.
Вера Викторовна страшно обиделась. Но ненадолго, и ушла на кухню делать свои любимые ржаные лепешки.
Вера Викторовна очень любила море. Она так его любила, что летала в Сочи даже тогда, когда было уже нельзя. Летела вопреки физическим возможностям и здравому смыслу, которым Бог ее не обидел. Однажды мы встретились там, и уже через неделю я не узнавала ее, такой необыкновенно мягкой, нежной и лиричной она была. Когда я вернулась из Сочи, Женя Соколинский сразу набросился на меня с единственным судьбо-носным вопросом: «Ну как, действительно Вера Викторовна делает ежедневно заплывы по сорок километров?» Увы, я могла бы рассказать, как она регулярно учила меня плавать. Каждое утро, встречая меня в море, она показывала массу способов, как удержаться на воде. Под бременем ответственности и из желания сделать В. В. приятное я немедленно шла ко дну. Каково же было ей однажды заприметить меня спокойно плывущей! Она тут же констатировала: «Вот видите, вы уже делаете успехи», — и, удовлетворенная, бесшумно поплыла к своему любимому буйку.
Придя в педагогику из-за кулис Александринки, она блистательно вела завлитское дело у старшекурсников-театроведов Моховой. Незабываемые уроки для тех, кто решил стать театральным практиком. Это было учение о жизни в театре, выраженное в столь изящной иронической форме знатока-естествоиспытателя, что воспринималось почти на уровне афоризмов Ларошфуко. Так что уже на втором занятии В. В. представала в наших глазах этакой Коллонтай в чужой, загадочной и враждебной стране.
Только отчаянные и самоуверенные головы решались после услышанного встать на путь продолжателя дела В. В. на театре. Всем было понятно, что таких завлитов, как Вера Викторовна Иванова и Дина Морисовна Шварц, никогда уже не будет. Так что большинство учеников, ошпаренных информацией о театральном этикете-политесе, зарекались в ужасе навсегда от этакой участи, клялись на четырехтомнике Павла Мар-кова не казать носа в закулисье.
Некоторые максимы от Веры Викторовны передавались из уст в уста, как непререкаемые нормы. Например.
— Зав лит должен помнить, что все актеры в его театре — гениальны.
— К каким бы хитростям ни прибегал актер после премьеры, пытаясь выведать мнение завлита, тот обязан во что бы то ни стало уклониться от прямого ответа.
— Чем менее гениален артист театра, тем ужаснее его амбиции.
Вера Викторовна была абсолютно самодостаточна, и с существованием мужчин мирилась, кажется, как с бытовой неизбежностью. Однажды она призналась:
— Все могу допустить: могу стирать для него, готовить обеды, убирать, но как подумаю, что с ним еще и разговаривать придется…
Характер Веры Викторовны был суровый и несентиментальный, а потому она никогда не могла признаться в том, что умеет плакать в театре. Она уверяла, что спектакль воспринимается ею только на ментальном, но не чувственном уровне. Наверно, это тоже было естественно: во время спектакля ее логический интегральный ум работал четко и уверенно. Концептуальность мышления порой давала неожиданные результаты: Вера Викторовна могла сочинить спектакль до его окончания и потом свято верить в собственную химеру. Ну, а плакать на спектакле… Во время работы не плачут даже патологоанатомы.
Она никогда не. скрывала, что истинная жизнь дня нее — это только театр. Вы не имели права даже заподозрить В. В. в бытовой предпосылке той или иной ее просьбы, желания. Причины всегда были высокохудожественные. Любая мелочь быта превращалась в маленькую пьесу, которую она сама режиссировала и блистательно исполняла. Она была великим импровизатором.
Бесконечные заседания семинара молодых критиков при СТД — у нее дома, за столом — превращались тоже в спектакли, состоящие из мизансцен и актов, перипетий и явлений. («Те же и Ферапонт с балалайкой».) Не дай Господи, был принесен ж тот сорт хлеба! — в хозяйстве Ее Величества все должно быть на своих местах и строго определенного свойства. В ритуал превращались совершенно рядовые и обыденные действия: накрытие на стол, приготовление еды, с неизбежными рассказами об уникальности той или иной чашечки — единственной всей Европе, или рюмочки, какие, может быть. найдутся где-нибудь в запасниках Эрмитажа или Русского Музея.
Про спектакль, актера, режиссера можно спорить с ней горячо и бесконечно. Она подыгрывала, ловила нужную и важную тему или мысль и потрясающе красиво отыгрывала ее, импровизируя, превращая в стройную теорию. Но когда часы били девять вечера, она теряла к нам всякий интерес, забывая об обязанностях хозяйки дома, отворачивалась от стола, включала ТВ и радио полчаса смотрела программу «Время». Политические игры тоже подпитывали ее.
Особенность нашего (последнего для В. В.) семинара молодых критиков при СТД заключалась в том, что бумажного простора для публикаций внезапно оказалось в изобилии. От этого В. В. страдала. Для мэтра ситуация обидная: во всех предыдущих семинарах она искала возможности (главным образом, в Москве) для публикаций своих учеников. Что тут поделаешь? Дух времени таков. С нами шло все наоборот. Мы катастрофически мало писали. Она же недоумевала, испытывала явный дискомфорт, может быть, стыдилась за нас и ломала голову, чем бы заинтересовать, как спровоцировать и растормошить наше «творчество». Нам всем тогда, в начале 90-х, после театральной реформы, трудно было нащупать плодотворные темы современной критики.
В. В. терпеливо старалась объединить нас в коллективной работе. Мы рассыпались. Приезжала на гастроли студия Табакова — нас призывали обсуждать итоги гастролей. Открывалась новая газета «Антракт» — В В. предлагала нам общую тему для презентации твой молодой критики. Почему мы были такими вялыми и ленивыми? Почему позволили самим же себя обкрадывать, не ценить минуты общения?
Сколько ей стоило выдержки не махнуть нас рукой! Однажды мы протестировались на тип личности. Вера Викторовна вместе со всеми участвовала в этом, и сама попросила зачитать расшифровку. В том числе — свою.
Вот ее формула.
«Самый сильный тип характера. Трудно поддается убеждению. Для этого требуется сильное разнообразное влияние. Настойчивость, иногда переходящая в зацикленность на второстепенном. Некоторый консерватизм из-за недостаточного внимания к чужой точке зрения. Не терпит инфантильности».
Марина Заболотная
Комментарии (0)