Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
…Тому минуло 36 лет — целая человеческая жизнь. А кажется — все было вот-вот, еще вчера…
Тогда в Театральном институте, что на Моховой 34, об окончании лекции возвещала трель звонка. И в коридор выходил из аудитории высокий, сутуловатый человек, с неизменным потрепанным портфелем подмышкой. В его фигуре странно сочетались явное небрежение к собственному облику и какое-то угловатое природное изящество. Оправа круглых очков могла сидеть криво, а галстук сбиться набок. Чуть приподнятые плечи, длинные руки, длинные ноги, которые могли порой принимать самые невероятные, неожиданные позиции, казалось бы, совершенно неудобные для их владельца, но в этом и была его особая пластика…
Всеволод Васильевич Успенский вышел в коридор покурить. Но ему это редко удавалось, ибо не было проходу от студентов: выскочившие за ним из аудитории, из соседних классов, мимошедшие — все окружат плотным кольцом и спрашивают. Не только о его любимой русской литературе, но и о театре, о последнем фильме, о каких-то событиях, просто о жизни, наконец. Важно было именно то, что ОН скажет, что ОН по этому поводу думает. А он, прислонившись одним плечом к стене и каким-то немыслимым образом переплетя ноги, стоит, склонив голову набок, и говорит, говорит… И, так и не передохнувши, со звонком направляется в следующую аудиторию, и там опять воцаряется счастливая тишина, звучит только его негромкий, «домашний» голос.
Давно известно, что не только преподаватели ставят оценки на экзаменах, но и студенты выставляют им свои баллы ежедневно и ежечасно: у них своя шкала ценностей. Так вот, с Всеволодом Васильевичем в этом плане было сложно — он «зашкаливал». Он был человек из ряда вон. Из всех рядов вон. Мы знаем по книгам, что такое гуманитарная образованность XIX века, полифония литературной жизни начала XX века, ее поэзия, «серебряный век». А он был живым носителем этой культуры. Сама речь его была талантлива — необычайно богатая словарно, отточенная по стилистике, приличествовавшей именно данному случаю, остроумная, иногда — поэтическая, иногда — блистательно-колкая. Летучие эпиграммы, шутливые строфы, язвительные пародии — все то, что составляло литературный быт минувшего века, казалось, кипело у него в крови. Мудрено ли, что вокруг Успенского теснились студенты — он сам значил для них куда более, чем иные, имеющие быть по расписанию курсы лекций.
Его речь помнится великолепным оазисом русской культуры, и патетические тургеневские строки о великолепном и могучем нашем языке предстают явью. Теперь так не разговаривают — все мы отравлены новоязом, речь наша стерта повседневностью. Но вот чудо — эту блистательную лексику, эти богатые интонации отраженно и сейчас можно услышать в одной из типовых квартир района новостроек, — сюда переехали его дочери с Васильевского острова, где жил он, истинный петербуржец. Эта речевая вязь еще живет в его внуках и, увы, неизбежно угасает в правнуках, которые больше преуспевают в языках иностранных. И еще, в далекой Австралии, оказывается, так разговаривает никогда не видевший своего дядюшку племянник, чья мать была двоюродной сестрой Всеволода Васильевича, унесенной далеко от родины ветрами революции. Ибо корни там, в семье, в дворянско-помещичьем быту высокой духовной пробы, где с детства воспитывалось обостренное чувство слова и передавалось от отца к сыну.
Отец Вс. В., Василий Васильевич, был инженер-геодезист, в чине действительного статского советника, человек от литературы вроде бы далекий. Но однажды за обедом (Вс. В. рассказывал, посмеиваясь) старший сын Левушка (будущий известный писатель Лев Успенский) стал, захлебываясь от восторга, толковать об особом значении и звучании буквы «а» в слове «адвокат», явно гордясь своей причастностью к модным поэтическим веяниям начала века. И отец, помолчав, задумчиво произнес, налегая на злополучное «а»:
Где скАкАл, АдвокАт?
Что АлкАл, АдвокАт? —
и резюмировал: «Ты прав, в адвокатах есть что-то надрывное».
Ирония всегда ценилась в этой семье. А вкус к слову, его многозначности, к самому его звучанию нашли свое преломление в трудах братьев. Именно главу «Язык драматургии» выбрал из своей «Теории драмы» хотя бы для частичной ее публикации Вс. Успенский, статью «Островский — языкотворец» он написал вместе с братом, а Льву принадлежит книга «Слово о словах».
Очень трудно писать о Всеволоде Васильевиче. Не знаешь, за что ухватиться сначала — педагог, ученый, писатель… Нет, прежде всего, наверное, ЧЕЛОВЕК. От него — все качества.
Несколько отрывочных воспоминаний, которые объединяет нечто общее…
Я — студентка старшего курса, значит, это 47–48 годы, а Вс. В. как раз с осени 44-го опять преподает на Моховой, где он начал читать курс еще в 30-е годы, в Техникуме сценических искусств, а теперь это — Ленинградский Театральный институт имени А. Н. Островского. Идет экзамен, и мне выпало отвечать по раннему Горькому. Что-то я явно путаю с периодизацией, хотя тексты знаю хорошо — раннего Горького я любила. А вот лекции Вс. В. по этому периоду как раз и не слышала — и как меня угораздило! Он спрашивает что-то такое, что в никаких книжках не написано, и надо соображать самой. Интересно — не помню, ни что он спрашивал, ни что я отвечала. Помню почти физическое напряжение, аж скрип мозгов от желания и попытки тут же на месте сообразить, понять, сопоставить… Ура! Кажется, я наконец говорю что-то толковое. Помню добрый взгляд поверх очков и улыбку. И чувство ликования, с которым я вылетаю из аудитории. Не из-за отметки — о ней и не думалось — а вот что я сама… могу… О том, что это произошло с его «подачи», тогда не отдала себе отчета. Просто небывалое чувство окрыления.
И такое же острое чувство — только безысходности. Диплом на носу, а я совершенно не могу сообразить, как там сопрягаются противостоящие друг другу процессы в советском искусстве 20-х годов. Хорошо сегодняшним студентам — в их распоряжении фундаментальные труды по эстетике театра 20-х годов, хотя бы доктора искусствоведения Г. В. Титовой, кстати, одной из последних учениц Вс. В. А тогда — куда податься? И решили мы с подругой, тоже завязшей в какой-то своей теме, ехать за спасением к Вс. В. Без звонка (телефона не было), прямо домой, как снег на голову. (Нимало не задумываясь о том, кстати ли ему это придется.) Приехали. Просидели вечер. И вышли как заново родившиеся — все в наших бедных головах стало на свои места. Наивная дерзость нашего визита стала мне ясна много позднее. А тогда было просто ощущение счастья. Сколько же таких визитов обрушивалось на него…
И еще — маленький осколок прошлого, застрявший в памяти. Я, аспирантка, сижу за одним столом с Вс. В. в качестве ассистента на экзамене. Перед нами — студентка, ныне — ветеран-педагог нашей кафедры, а тогда — просто пухленькая девочка. И разговор заходит совсем не о русской литературе, а о… зачете по физкультуре, который ей не хотят ставить, потому что она почему-то не ходит на занятия. И тогда Вс. В., глядя на нее бесконечно добрым взглядом отца поверх сползших с переносицы очков, говорит тихо и необидно: «Девочка толстенькая и стесняется надевать форму…» Студентка радостно и часто-часто кивает головой, и он заключает ободряюще: «Ну, ничего, все образуется». И, конечно, образовалось — при таком-то ходатае! Скажете, при чем тут русская литература и мастерство преподавания?! А я скажу: «он человеком был…» и в каждом студенте видел прежде всего человека, со всеми, пусть самыми малыми, перипетиями его судьбы.
Его доброта и готовность помочь не знали границ.
…Если сегодня ко мне порой доходят издалека письма или забредает ка огонек какой-нибудь студент четвертьвековой давности, я знаю — это привет и от Вс. В.: рядом с ним невозможно было хоть чуть-чуть не научиться чему-то главному в жизни.
А сам Вс. В. встречался с выпускниками первого набора тюзовской студии почти 30 лет. Их выпускной спектакль «Снегурочка», которым был открыт знаменитый до войны Новый ТЮЗ, он смотрел 18 раз. И каждый год на встрече группы, куда входили П. Кадочников, Л. Шосгак, А. Авербух, В. Андрушкевич и многие другие, пели песни из «Снегурочки», а Вс. В. успевал за вечер побеседовать с каждым из своих учеников, узнать, как складывается его жизнь. Так было и 5 мая 1960 года, и он был, как всегда, жизнерадостен и остроумен.
А 1 июля его не стало. По летнему времени Институт был пустоват, театры разъехались на гастроли, и многие ученики не смогли проводить своего Учителя. Зато потом боль их сердец выплеснулась на безыскусные страницы Слова об Учителе — была выпущена в Институте такая необычная стенная газета. Подписи — Владимир Чесгноков, Игорь Вельский, Нина Мамаева, Нинель Петрова… Выдающиеся драматические и балетные актеры, и каждому из них он помог в становлении профессии, при рождении конкретной роли, просто в жизни.
Балет — это особая, сквозная глава его собственной многослойной биографии.
Преподавать на балетмейстерском и педагогическом отделениях Высших курсов хореографии при Ленинградском хореографическом училище он начал еще до войны, в 36-м. А война крепко повязала его с Училищем: будучи по состоянию здоровья к военной службе непригодным, он помогал в эвакуации Училища из Ленинграда и оказался вместе с ним в деревне Полазне, что под Пермью, не только учителем литературы, но наставником, дядькой, кем угодно, да еще и единственным, уникальным специалистом по натуральному сельскому хозяйству.
Слово Игорю Вельскому:
«Маленькая душная комната. В ней втиснуто столько кроватей, что пройти между ними очень трудно. На кроватях, кто как, сидят ученики.
Наш преподаватель тоже сидит на кровати, но не просто, а как-то на редкость неудобно. Нога по-особенному закинута на ногу, рука, заброшенная за шею, кончается где-то у лица. Где именно — понять трудно: в комнате почти темно. Спокойный, тихий голос рассказывает о литературе.
А 15—16-летние мальчишки и девчонки слушают внимательно, затаив дыхание. Голодные, плохо одетые, оторванные от своих семей, они сидят и слушают час, два, три… Учебников нет, книг нет. На единственной для всех предметов тетради написано: 9 класс ЛГХУ».
И еще он учил их… косить. Кто из городских, балетных мальчишек держал до этого в руках косу?! Он терпеливо возился с каждым «— и потом его широкая спина, мерно покачиваясь, уплывала вдаль, по прокосу вперед, а они изо всех сил поспешали следом, и, может быть, вспоминали бессмертные толстовские страницы, где описано, как косил Левин — ведь все литературные герои были для них, благодаря Вс. В., живыми.
Балету посвящены многие его стихотворения. Поэтическому миру этого искусства он искал — и находил — свое словесное созвучие. Поэзия Вс. В. Успенского — это особая, трепетная тема, но… чтобы не упустить, я пропущу вперед другой, совсем не поэтический мотив его жизни: ведь что, казалось бы, может быть прозаичнее и суше, чем библиография. А ей отдано было почти 18 лет. В БАНе — Библиотеке Академии Наук — он прошел путь от библиотекаря (1931 год) до ученого секретаря и научного консультанта. Предложенная им система классификации по истории русской и советской литературы долгое время была основой ведения систематического каталога.
И еще одна «деталь» его жизни связана с БАНом.
На нашей кафедре русского искусства в Театральном институте он числился… старшим преподавателем. Всего лишь. В этом невысоком звании и умер в возрасте 58 лет, своего рода монстр среди молодой поросли. Но все наши ученые степени и звания казались мизером, когда брал слово он, так и не удосужившийся «остепениться». Это было ослепительно-наглядно. А он меланхолично шутил:
Всем свой черед, своя пора.
Мелькают памятные даты;
Альтшуллер вышел в кандидаты,
А на погляд, так в доктора.
Это — шутливая надпись на книге Вс. В. «Михаил Иванович Глинка», преподнесенной автором первому «остепенившемуся» из послевоенных театроведов — Анатолию Яковлевичу Альтшуллеру.
А я, любезный мой А. Я.,
Не кандидат я в кандидаты…
Таков закон, что молодежь Кипит, волнуется, стремится;
А как до возраста дойдешь,
Так от науки больно спится.
Что в ваши годы — первый сорт,
То в наши — пирровы победы…
И почти никто не знал, что Вс. В. просто не успел «остепениться» еще в 30-е годы. Тогда все срочно оформляли документы на ученую степень по новым правилам — в соответствии с ранее опубликованными трудами. А ему было этим заняться недосуг: в качестве ученого секретаря БАНа он делал это для других. Как истинный капитан на корабле, по благородной традиции, он должен был покинуть его последним. И вот результат — его собственное исследование о Дельвиге так и осталось «без пос-ледствий». Рассказывать об этом он не любил. Его интересовала больше проблема взаимосвязи литературного процесса с процессом развития других искусств — и он написал свою научно-художественную книгу о Глинке.
Он жил и работал по-своему в своем времени, и оно врезалось в его биографию то трагически, то в неожиданно-комическом преломлении.
«Роковые 37-е» задели и его. Знаю об этом с его слов, очень скупых, однажды оброненных. Как шел допрос у молодого следователя, который вообразил, что заключенный симулирует болезнь: уже тогда у Вс. В. начались тяжелейшие приступы бронхиальной астмы, сгибавшей все его сильное, большое тело в приступе удушья. Следователь попытался ударить Вс. В., и тот, не стерпев оскорбления, ответил мощным пинком ногой, попав тому, кажется, в грудь. Что было дальше—не знаю, но, согласитесь, поведение арестованного, да еще по тем временам, по меньшей мере, нестандартное. И еще более нестандартен результат—его неожиданно выпустили. В обтрепанной одежде, совсем не по сезону, — в чем взяли — он оказался на улице, один, без копейки. До дому далеко… Вдруг к нему подъехала машина, и шофер такси молча раскрыл дверцу. «Денег нет», — предупредил он. «И не надо», — был ответ. Почему, как посмел в такое время так поступить этот неизвестный шофер? Что увидел он в лице своего необычного пассажира? Мы можем только через годы поклониться вслед его тени.
«Мелькают памятные даты…» На дворе — 49 год, идет позорная в нашей истории и трагическая для советского театра кампания по борьбе с «безродными кос-мополитами». А в Театральном институте — очередной выпуск на театроведческом факультете, и счастливые дипломанты собрались на домашнюю вечеринку.
Мы в кругу сплотились узком,
Дабы встретить здесь рассвет.
Об английском, о французском
О театре — речи нет.
Да-с, на западные темы Дипломанты наши немы —
Уж такой случился год:
Нынче Федры, Ипполиты —
Это все космополиты,
Торжествует патриот.
Стихи шутливые — «задиры», как он любил их обозначать — в них о каждом выпускнике этого курса — по несколько метких строк, стилизованных в духе попурри из русских, народных песен, и сколько там знакомых имен, но над всеми ироническими, добродушноколкими строками витает дух времени:
Чтоб, начавши, кончить гладко,
Надо вспомнить Белую.
Но она ж стипендиатка, (Сталинская — Т. М.)
Что я с ней поделаю?
Уж такая мне комиссия,
Сменился аж в лице.
А попробуй усумнися я
В «Зеленой улице»!
На лекциях же он вполне позволял себе «усум- ниться» — и не без изящества. А знаменитую «теорию безконфликтности» и «конфликт хорошего с еще лучшим» он отхлестал таким Ювеналовым бичом, что до сих пор, вспоминая, поеживаюсь от удовольствия.
Ему и карты были в руки — ведь он сам много лет работал над «Теорией драмы» — будущая книга вырастала из лекций, из блистательного анализа действия и характеров классических пьес мировой драматургии, особенно — для будущих режиссеров, и нередко случалось — эти лекции оканчивались совсем не академически — студенческой овацией.
Его «Теория драмы» не издана до сих пор. Ему вообще не везло с изданиями.
Из переводов опубликованы только некоторые — из грузинских романтиков, Низами, И. Франко, стихи Л. Кэролла из «Алисы в стране чудес» и «Алисы в Зазеркалье». А прозаический текст Кэролла остался «в сто- . ле», как и переводы из «Фауста» и стихи Г. Гейне. В переводах он показал себя удивительным стилистом. Кстати, в Союз писателей он был принят незадолго до смерти именно по секции перевода — великого труда стоило друзьям уговорить его поставить свою подпись под заявлением. Он, наверняка, хотел, чтобы его приняли в Союз как поэта. Стихи — главная его любовь и боль. Уже был собран однотомник, в который должны были войти 100 лирических стихотворений, незаконченная поэма «Современник» — о нем хорошо отозвались Вс. Рождест- венский и А. Твардовский. Лежит в рукописи до сих пор.
И все-таки есть страницы, благодаря которым и сегодня становится доступна и внятна душа Вс. В. Он любил наш город так, как мог любить его человек, для которого не оставался немым ни один камень прекрасного творения Петра. Идете ли мимо Казанского собора, любуетесь ли решеткой Летнего сада, смотрите ли, как в небе плывет золотой кораблик на Адмиралтейском шпиле — вы словно листаете страницы его книги «Петербургские зодчие». Но больше всего я люблю новеллу, не вошедшую в сборник — «Надгробный плач», романтический рассказ о великой любви и великой скорби, навеянную надгробной фигурой рыдающей женщины работы скульптора Мартоса, что в Александро-Невской лавре.
Что сказать еще? Что по одной из самых лирических новелл «Чернышов мост» ленинградский композитор Геннадий Белов написал оперу, а режиссер Т. Крамарова поставила ее на сцене Ленинградской Консерватории; что перевод стихотворения Г. Орбелиани «Плачущей Нине Чавчавадзе» был положен на музыку и исполнен по радио как романс; что в 30-е годы его «Зеленая птичка» — совместное с Н. Гернет переложение фьябы К. Гоцци — шла на сцене ЛенТЮЗа; что театровед, интересующийся драматургией Н. А. Некрасова и русским водевилем, не пройдет мимо книг Вс. Успенского; что его совместные с братом Львом «Мифы Древней Греции» — для детей — переиздаются периодически, Начиная с военных лет.
Для книг определяют тираж. Но разве поддается учету все то, что он оставил в людях — в их умах и сердцах? Если сложить память всех, кто имел счастье знать его, благодарность всех, все те моменты, когда мы смогли найти единственно правильное решение в нашей работе, в нашей жизни, потому что это он нас незаметно научил, то разве это не значит, что он не ушел совсем?
Свою рукописную автобиографию Вс. В. подытожил, как ему всегда было присуще, весьма скромно: «Вся моя жизнь прошла в повседневной работе преподавателя-словесника, в разработке отдельных вопросов истории и теории литературы и искусства, возникавших по ходу моей педагогической деятельности, и в попытках самому писать художественные произведения».
А я сейчас сделаю то, на что, я знаю твердо, Вс. В. очень рассердился бы. Очень. Но я все-таки рискну. Я процитирую стихи Д. Самойлова, он их не знал — они из 70-х годов:
Вот и все. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло, и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.
Простите, Всеволод Васильевич! Я знаю, Вы искренне вознегодовали бы за такую аналогию, пожалуй, упрекнули бы меня не только в отсутствии чувства меры и такта, но и в литературном безвкусии. Пусть. Я стою на своем. И попробую оправдаться только другими стихами — Коркия:
Уйдут от нас учителя,
И станем мы учителями,
И то, на чем стоит Земля,
Вдруг станет нашими плечами…
Каждый подпирает как может — до последнего дня. Следующие — ау!
Комментарии (0)