Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

ЛЮДИ ИЗ АВТОРСКИХ СУНДУКОВ

ПЕРЕЧИТЫВАЯ ТУЛИНЦЕВА

Рисунок А. Заславского (фрагмент)

Тихое утро
после бессонной ночи.
Серое от дождя непроливающегося небо.
Это утро тем будет длиннее
чем жизнь — короче,
и не помню, был я на площади или не был.
Там — киоск забитый, забытый праздник,
там пустого трамвая постылый срежет,
и деревья под памятником,
покрытым зеленой грязью,
изнывают от скуки; они — все те же.
Так вчера превращается постепенно в завтра,
в старика неживого — мальчишка,
сегодня милый;
небосвод оловянный
над стынущим садом задран,
и последнее облако проплывает мимо

меня,
несогнувшегося под тяжестью непосильной,
но уже полумертвого от осознанья,
что вчерашнее завтрашнего — красивей,
что осталось облако: воспоминанье.

Я люблю этот август,
который дышит,
перед смертью и осенью, перед зимою,
и уже никого, никого не слышит
расставаясь навсегда с синевою
и теплом растворившегося на века лета;
умирает все; во дворах осенних
воцарятся мрак, и — не нужно света,
понедельника, пятницы, — воскресенья!

Жизнь прошла, пролетела: не нужно чисел,
ни ума, ни памяти, ни сознания;
это август последний в последней выси,
и последнее облако: воспоминание.

Б. Тулинцев. Фото из архива редакции

О чем бы ни писал или ни говорил Тулинцев, что бы ни происходило в необычайно разнообразных фрагментах, составляющих первый (черный) его сборник1, — стихах, заметках, статьях, рецензиях — неизменным остается одно: особое тулинцевское мировосприятие, в котором происходящее практически всегда переживается как конец, а любое значимое событие как последнее — последние стихи, последний спектакль, последняя музыка. Музыка — в особенности.

«Всевластна смерть» (слова Рильке, взятые эпиграфом к заключительной части 14-й симфонии Шостаковича) повторяются в текстах неоднократно. Причем, как узко — применительно к самому Шостаковичу:

«Всевластна смерть» — таков итог Шостаковича, ясно, во всеуслышание произнесенный во всех последних его сочинениях… («Фрагменты о Шостаковиче»)

Так и расширительно, применительно практически ко всему:

В самом деле, что утешительного могли сказать миру в своей старости эти коммунисты, которым так нравилась музыка Малера? «Всевластна смерть!» — таков исступленно-лаконичный итог Четырнадцатой и страдальчески-примиренный (не без помощи Вагнера) Пятнадцатой симфонии у Шостаковича, а впечатление от этих (да и других тоже!) поздних его финалов в современном искусстве можно сопоставить только с финальными стоп-кадрами фильмов Висконти. («Гибель богов»)

Смерть, умирание, прекращение привлекает его внимание в любом виде. Смерть и трагическое («ich shterbe»), смерть и комическое («Смерть Брюсова»), смерть и безумие («Смерть Врубеля»), но главное: смерть и пошлость («Вдохновение»). Пошлость (не жизнь) как антиномия смерти. Те, кто приходит на смену, не имеют ничего общего с тем, что закончилось — с поэзий, с музыкой («Стравинский в парке» — о Бернстайне, дирижере, излучающем «солнечную голливудскую пошлость») — просто потому, что закончившееся действительно закончилось. Т. е. закончилось навсегда, без всякого продолжения, без всякой надежды на какое-то «после», на нечто, что где-то продлится, пусть даже в чьей-то памяти (отсюда и бесконечные издевательства над верящим в продолжение в чьей-то крови Тарковским, и вполне осознанный отказ от традиции «Памятника», надежды на жизнь в поэтическом слове — «нет, весь я не умру, душа в заветной лире…», повторяемые на разные мотивы):

Бессмертья нет
Ни ей, ни мне, ни вам,
И никаким стихам его не будет. («Ахматова»)

И умолкнут всех слов хлопушки.
Я не буду бессмертен как Пушкин.
Потому что я весь умру. («Утро»)

Все заканчивается навсегда, нет никакого вечного повторения или горнего мира, в который что-то уходит после конца. Да и самого «после конца» так же нет.

Мир, в котором всевластна смерть и в котором всё уже закончилось, населяют странные сторонящиеся света существа. Полутени — полулюди, опоздавшие, родившиеся не вовремя, умершие до смерти и доживающие свой век впотьмах. Живые мертвецы, не заметившие своей смерти (Северянин) или заметившие, но затаившиеся (Крученых), известные (Заболоцкий) и неизвестные (Чишко), живущие бесконечно, от начала времен до конца музыки (Стравинский).

И рядом с ними другие — играющие в живых (а на самом деле давно и навсегда умерших):

Это все игра — Юрский играет Кюхлю, Кушнер — Мандельштама, Ахмадулина — Цветаеву, и повсюду — одни «слова» или, как Блок говорил, «ворох скверных цитат…» («Написанное и ненаписанное»).

Впрочем, настоящий подлинный интерес может возникнуть не к ним, не к тому, что после, а к тому, что до или скорее — на грани. Т. е. собственно к последнему, тому, чем все заканчивается. «Последний» — вообще любимый эпитет: последний декадент (Софроницкий), последний романтик (Шенберг), последний гуманист (Манн). Ну и, конечно, в более общем виде: последняя музыка, последняя поэзия, последнее слово:

Фауст спознался с сатаной, чтобы пополнить образование «последним» знанием, в наше время у Томаса Манна, он стал композитором и заключил подобную сделку, чтобы написать «последнюю» музыку […]

Каждый человек на земле последний, особенно в нашем веке […]

Ибо эта вышедшая из «пламенного круга» проклятых вопросов холодная проза и есть, в сущности, крушение всего («О прозе Виктора Ерофеева»).

Это как у Цветаевой в «Новогоднем» («Не один ведь рай, над ним другой ведь»). Только у нее речь о рае (т. е. о том, что после смерти), у Тулинцева же только и исключительно о конце, о смерти, о бесконечных похоронах, после которых возможны лишь еще одни похороны:

Так Малер в начале века похоронил себя — и музыку — в «Песне о земле», и тогда впервые обнаружилась и воцарилась та особенная тишина после музыки, которую нам столько раз довелось испытать и услышать как собственную судьбу… Тишина, которая застыла как оцепенение, когда отзвучали детские голоса в финале бреговского «Воццека»… Сегодня мы цепенеем слыша музыку Альфреда Шнитке […]

Б. Тулинцев. Фото из архива редакции

Одна музыка хоронит другую, и каждая оказывается последней, и они сталкиваются одна с другой как тени, чтобы из этих теней возникло нечто новое — тоже последнее? («Тишина после музыки»).

Мир давно кончился — умер, издох, окочурился — но тишина никак не наступит. Музыка все еще продолжает звучать.

В мире, в котором всевластна смерть и одни похороны бесконечно сменяют друг друга, конечно никогда не может наступить никакого завтра. Но дело даже не в этом, а в том, что в нем и сегодня-то никогда не наступало (это как у любимого им Введенского — «стоит вчера сегодняшнего дня», только опять же наоборот — бесконечное сегодня вчерашнего дня, в котором лишь и была возможна настоящая жизнь). Отсюда и бесконечно повторяемый мотив собственной жизни в прошлом («В девятнадцатом веке я жил, в девятнадцатом веке // в черный космос никто из собратьев моих не летал…») и собственной же смерти, наступившей когда-то, возможно еще до рождения («потому что я умер, я умер от белой горячки…»), чередующийся с безумным же желанием просто жить, просто дышать, просто возвращаться домой («порочно держа вымытые руки в карманах»), просто быть («одиноким, покинутым, жить на земле»). Жить — ни на что не надеясь, ни на что не рассчитывая, ничего не ожидая.

Впрочем, есть в этом всем и некая обратная сторона. Именно осознание того, что все смертно, все конечно, все непоправимо, рождает какое-то совершенно удивительное ощущение хрупкости мира, хрупкости человеческого я, которое, конечно, с одной стороны совершенно бессмысленно («но пожалей о подлинном таланте, / родившемся цум байшпиль в фатерлянде / и лопнувшем как лампочка в гирлянде / подобных дарований / ни за грош…»), но с другой стороны — прекрасно в своей хрупкости:

И кажется еще один
Еще один неверный шаг
И ты умолкнешь нелюдим
Из тела вылетит душа
И станет елкой на ветру
Игрушкой елочной у ног
Прохожих… («Гляжу на зимние цветы…»)

Эта елочная игрушка у ног прохожих — судьба которой одна: быть раздавленной — все равно прекрасна. Причем может быть особо прекрасна именно в силу этой своей хрупкости и обреченности. Знание о том, что все уйдет и больше никогда не вернется, порождает особую тоску по настоящему моменту, по жизни, которая еще кажется длится, но уже ушла, причем ушла непоправимо. Навсегда. Так же как ушло (и уходит каждую минуту из мира) все лучшее: красота, поэзия, музыка, и именно смертность и неповторимость каждого уходящего мгновения, каждого уходящего слова, жеста или звука заставляет нас еще острее переживать его красоту. Собственно, этому и посвящены, как мне кажется, лучшие его статьи и особенно — стихи, к сожалению, практически не известные. Публиковались они всего лишь дважды: два стихотворения почти двадцать лет назад в «Крещатике» (2001. № 3 (13)) и большая подборка (почти все когда-либо написанные им) в его первом (черном) сборнике. В переиздание (белый сборник2) по какой-то причине стихи не вошли. Причем самое обидное, что и в черном сборнике некоторые стихотворения были напечатаны с огромными купюрами. Например, это — одно из моих самых любимых (недостающие фрагменты добавлены в квадратных скобках):

Ахматова:
крапива, лопухи,
серебряное дерево, русалка…

Кончаются бессмертные стихи:
и прошлого, и будущего — жалко;
и жалко божью белую сирень,
ночь белую, пустыню неземную,
и сломанный тростник, ее свирель,
и синий шелк, и арфу ледяную;
[и всех букетов всех оранжерей,
и всех цветов небывшего свиданья,
и — времени,
летящего быстрей
чем эти покачнувшиеся зданья;]

тринадцатый и двадцать первый год,
и небосвод ее прозрачный, чистый,
и на Неве жестокий ледоход,
и мальчика с головкой золотистой,
[и бражников, томящихся в аду,
и со снегу ее не вставших братьев,
и мертвых статуй, стынущих в саду,
и в пустоте последнего распятья, —
всего, всего что пережито ей
и что переживет ее на свете;
всех черных окон, замкнутых дверей,
всех площадей, застывших на рассвете].

Бессмертья нет.
Ни ей, ни мне, ни вам.
И никаким стихам его не будет.
Но я люблю, тоскую по словам
произнесенным замертво…

Мне кажется, на свете есть очень мало стихов, о которых можно было бы сказать, что они лучше этого.

Март 2020 г.

1 Тулинцев Б. Тихий город. Стихи и проза. СПб.: Балтийские сезоны, 2011.
2 Тулинцев Б. Тихий город: Критика из подполья. СПб.: Мастерская Сеанс, 2012.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.