«Братья Карамазовы». Ф. Достоевский.
Малый драматический театр — Театр Европы.
Режиссер Лев Додин, художник Александр Боровский.
КАРАМАЗОВЫ НЕ ПОДЛЕЦЫ, А ФИЛОСОФЫ
Тогда были последние весенние заморозки, нынче — первые осенние (почувствуйте разницу). Но вот бывает же в жизни счастливое «повторение пройденного». И ты вдруг выходишь из МДТ на темную улицу, как выходил тридцать пять лет назад после «Братьев и сестер», и лужи в такой же тонкой кальке льда, и тебя так же поколачивает от увиденного, и всего слишком много, чтобы сформулировать сразу — хоть в газету «Советская Россия», хоть в блог «ПТЖ»…

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Васильев.
Но. После этого спектакля, не оставляющего надежд, почти уверенного в безбожном устройстве всего разом (по чьему подобию созданы эти герои и этот мир?), ты чувствуешь себя человеком, и именно что «по образу и подобию». Спектакль идет под один из вариантов музыки Гурилева «После битвы»: из сладкого романса «Раскинулось небо широко» он потом превратился в матросское разухабистое «море широко», а в неком промежуточном «цыганском» варианте звучит весь спектакль. И ты действительно понимаешь, что «подальше от этой земли», но небо-то раскинулось широко, и лед — как тридцать лет назад, и Додин поставил пружинящий смыслами спектакль. О, а актеры! И ты сначала трясешь за рукава знакомых у выхода, потом хватаешься за блокнот и что-то царапаешь, как в молодости, под по-прежнему тусклым фонарем Васильевского острова, чтобы не забыть, не забыть…
Не забыть! В Дмитрии Карамазове Игорь Черневич невероятным образом сыграл всех братьев сразу — и Ивана, и Алешу, и Смердякова. Вдруг оказалось, что все они собраны именно в нем, и хотя каждый из Карамазовых есть в спектакле — они всего лишь его отражения, младшие братья, расщепление свойств, густо замешанных в Мите. И это абсолютное открытие: Митя — такой же Иван, но еще больше Иван, чем сам Иван, и Алеша — тоже он, и Смердяков… Впрочем, тут все Иваны, и кто ж не философ, кто ж не сладострастник, кто ж не разговаривает с чертом? Все.
Но в первую голову «Карамазовы не подлецы, а философы».

И. Иванов (Федор Карамазов), Е. Боярская (Катерина Ивановна).
Фото — Виктор Васильев.
Не забыть! Парадоксальной актерской рокировкой Додин открыл в Катерине Ивановне (Елизавета Боярская) Грушеньку, а в Грушеньке (Екатерина Тарасова) — Катерину Ивановну, хотя тонкорукой, аристократичной Тарасовой на актерском роду была написана гордая страдалица Катерина Ивановна с увлажненными глазами, а Боярской в силу широкого и уверенного драматического темперамента несомненно предписано было Мокрое, а потом — за Дмитрием на каторгу (так уже ехала другая ее Катерина — Измайлова в спектакле Гинкаса). Но додинская перемена мест дала в Катерине Ивановне женщину не только с гордостью, но с истинной, неутоленной плотской любовью к Мите. Да, эта любовь замешана, конечно, на унижении, но именно потому, что Катерина Ивановна пришла к нему не за деньгами, она пришла по любви ему отдаться, а он не взял ее, влюбившуюся в него с самого первого раза, с первого танца, как может влюбиться вчерашняя институтка — в первого встретившегося мужчину, видавшего виды офицера. А Грушенька-Тарасова словно подменила Катерину Ивановну в скорбной печали обманутой первой надежды и верной любви к польскому офицеру… Додин дает им зарифмованные мизансцены: придя к Мите в первый раз, К. И. долго и соблазнительно расшнуровывает высокие ботинки, снимает чулочки. Так же, но с другой эмоцией будет дергать за шнурки Грушенька, решившая соблазнить Алешу. И как Груша толкает братьев, проходя между ними, — так и К.И. толкнет. Братья — от одного отца, а женщины — от одной праматери. Впрочем, и женщины тут философы и должны до всего дойти, осмыслить, изъесть себя анализом.
Впрочем, стоп. Спокойно. Не все сразу.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Васильев.
Хотя, знаете, и сразу, и не сразу весь объем этого спектакля не обхватишь, не для того они в МДТ четыре года Достоевского читали. С первого же раза возможны только общие очертания. То, что первым упало в блокнот — не забыть!
Вынесем в отдельную тему то, что в жизни Додина уже были одни «Карамазовы» — их с А. Кацманом студенческий спектакль курса «Звезд», где врывался в Мокрое буйный Митя — Петр Семак, готовый придушить каждого, кто не скажет ему, где Грушенька — Татьяна Рассказова… И был невероятный капитан Снегирев — Владимир Осипчук, и философствовал Иван в очках (Максим Леонидов), и все шло своим чередом, как полагается, по сюжету и по образам.
Нынешние «Карамазовы» никакого отношения к тому ходу не имеют. Сюжет теперь Додина не волнует, нечеловеческий массив романа словно выучен им наизусть и отжат «по словечушку» до дискуссии… Да нет, и не дискуссия это — о чем тут в ХХI веке дискутировать, уже не о чем… Но воспаленная мысль об устройстве мира никак не уймет свое движение, и есть ли Бог, и почему его мир таков, и что за животное это, «по образу и подобию», и что тогда сам образ?..
Нет, это не мир, где Бог умер, это было бы слишком пошло для Додина. Напротив, в самом начале божественный луч света, падая сверху, неуверенно ищет что-то в темноте сцены. Видимо, он ищет человека. И находит его в сидящем на стуле Алеше. Тот снимает рясу, переодевается в партикулярное платье и «идет в мир», будучи для этого избранным свыше. Он становится перед вертикальной решеткой, которая начинает лупить десятками прожекторов. Знаете, это как будто небеса упали и светило жжет с земли, как будто штанкетное хозяйство встало на попа, оставив в «потолке» один-единственный дежурный фонарь. Свет не проливается с небес, он просвечивает скелет человечества сбоку, на прострел, а в условных небесах остался только следящий дежурный фонарь…

И. Иванов (Федор Карамазов).
Фото — Виктор Васильев.
И решетка едет влево. Так ехал и расчищал когда-то пространство занавес Давида Боровского в «Гамлете». Сын, Александр Боровский, до некоторой степени цитирует тот образ, материализуя его в подвижной сварной ферме. Алеша входит через эту стену в сообщество людей.
Мир Скотопригоньевска — это груда сваленных у левого портала разномастных стульев. Если вы любите европейский театр — вам сюда, как бы приглашает Додин, — я могу и так. Но горизонтально, «по-персевалевски», в линейку, герои рассядутся только в финале. «Спектакль на стульях» роскошно, тонко и разнообразно мизансценирован. Графично, изящно, сухо.
Додин высушивает Достоевского в прямом и переносном смысле: тут нет мокрого дела, и Федор Павлович, уже убитый, во втором акте все так же будет присутствовать, взяв на себя к тому же роль судьи, когда будут судить Дмитрия. В спектакле нет Мокрого, нет слякотной мерзости, тут все как один богоборцы в несчастии, иссушающие свой мозг и душу проклятыми вопросами. В их числе и Федор Павлович (Игорь Иванов), желающий жить еще лет двадцать в разврате, только чтобы посмотреть — будет ли кара, и кто кого, и есть ли Он, допускающий такую мерзость его жизни? Сладострастие этого злого фрачного седовласого господина — в мысли, в циничной внутренней скабрезности, которая — лишь аргумент: все Карамазовы — философы, и, в конце концов, братья — плоть от его плоти. Этот Федор Павлович не помнит своих жен, потому что не ими был занят, да и случай со Смердящей был, как оказывается, его аргументом в споре с компанией подвыпивших обывателей: невозможно или даже пикантненько, допустимо? Он здесь совсем не шут, он отец всех прочих.

Е. Боярская (Катерина Ивановна), И. Черневич (Дмитрий Карамазов).
Фото — Виктор Васильев.
Додин лишает Достоевского любимого его слова — «в исступлении» (и играют ведь обычно этот роман исступленно, темпераментно, нервно, в грязных халатах, мятых рубахах, а чаще всего, даже в хороших спектаклях, с нездоровым, воспаленным, истерическим блеском глаз и, знаете, этакой внутренней лихорадочностью). В додинских «Карамазовых» тоже есть, несомненно, исступленность, но исключительно мыслительная, в том смысле, что все рассуждения иступились и ничего не дают — везде тупик, но вот сидят они тесной группой и никак не могут довыяснить…. И в этой утомленной и безнадежно жесткой тупиковости братья и сестры Карамазовы измученно исповедуются не только друг другу, но и нам. Недаром в конце первого акта, когда сидящий слева в профиль к залу Смердяков (Олег Рязанцев) потрясенно узнает, чей он сын (и сразу становится понятно — кто убьет и за что), божественный луч, как будто заикаясь и блуждая в темном пространстве от брата к брату, перебирает всех героев, а потом бьет в зал, нам в глаза. Все люди — братья, все произошли от Федора Павловича. Или все-таки среди присутствующих есть кто другой? Луч то ли надежды, то ли слепящего вопроса…
Они тесно сведены во взаимном присутствии, и каждый говорит о себе, адресуясь другому. Иногда Алеша (Евгений Санников) скажет о себе «по отцу сладострастник, по матери юродивый» — словами Ракитина. Иногда это авторский текст: вспоминая о том, как молилась мать, и рассказывая, что запомнил в тот миг ее лицо как «исступленное, Алеша опустит авторское слово «прекрасное» и сморщится от воспоминания про «исступленность». Неприязнь к матери выйдет серьезным акцентом: он такой же Карамазов. Тонкими инструментами Додин вытаскивает из романа буквально по фразе главные для себя темы, а актеры разминают их совершенно по-живому, оправдывая и отстраняя, но ни в коем случае не перестрадывая. Хватит уж, настрадались. Дай бог теперь по-семейному разобраться…

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Васильев.
Текст слышишь — как в первый раз, хотя все хрестоматийные цитаты никуда не делись, произносятся. Но убей меня бог, если не в первый раз я слышала, например, монолог Мити о побеге в Америку, и что будет там, и как они с Грушей вернутся опять в Россию. Черневич сидит на корточках у правой кулисы и очень просто, очень грустно рассуждает: «Я эту Америку, черт ее дери, уже теперь ненавижу… А я-то разве вынесу тамошних смердов, хоть они, может быть, все до одного лучше меня? И хоть будь они там все до единого машинисты необъятные какие али что — черт с ними, не мои они люди, не моей души! Россию люблю… русского Бога люблю, хоть я сам и подлец!..» И все это не через восклицательные знаки, а через отточия, сам себе удивляясь. И такая безвыходная тоска земной юдоли во всем этом понимании, что и Америка — не выход никакой…
Додин поставил безнадежный, злой, беспощадный к человеку и стране спектакль-приговор. Который каким-то образом не убивает тебя, а как-то, знаете, наоборот…
Не забыть…
СЕНТЕНЦИЯ
Вот среди всего, «посреди ковида и современности», Л. А. Додин, не торопясь, с достоинством и спокойно, ставит «Братьев Карамазовых».
С первых же сцен спектакля у меня начинает настойчиво вертеться воспоминание о любимой книге юности — письмах одного португальского маркиза восемнадцатого века. Я все время удивляюсь: при чем здесь это? Проясняет коллега, сказав: «Почему всё так несколько сентенциозно произносится?» Правильно, вот и объяснение ассоциации — старые маркизы, как правило, изъясняются сентенциями. И этот замечательный спектакль — одна большая сентенция.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Васильев.
Достоевский — это потоки влаги. Здесь суховато. И не потому, что ушла жизнь, а потому, что это скорее гравюра, рисунок, сухая игла. Грация старинного вельможи. Спектакль аристократичен, и не в том смысле, что там нет «про некрасивое» или что-то приглажено, а в смысле грации, достоинства. Это как лекция в ожившем бестиарии о том, как надо себя вести. И речь, конечно, не о приличиях (хотя о них тоже), а о том, что такое человек.
Это длинный разговор, построенный, скорее, по законам живописи, длинное живописное полотно, как бы лишенное кульминации, но очень гармоническое.
Режиссер в своей пьесе «схватил» все места, милые сердцу, «зацепившиеся» за наше сознание: отношения Федора Павловича с детьми, поступок со Смердящей, Грушенька, Катерина Ивановна в отношениях с Митей, Иван с чертом и, наконец, Алеша — персонаж, на котором, как в картах, «сердце успокоится».
Сценография — изысканнейший Боровский — опрокинутые и вразброд стоящие стулья и стена из ячеек, делящая сцену на две части. О, мы вначале не знаем, чем нам всем угрожает эта, такая художественная, стена! На стульях сидят восемь персонажей. Мужчины в сюртуках коричнево-серого цвета (замечательные костюмы!). В таких ходил Достоевский в Старой Руссе на рынок и в кондитерскую. А две женщины — в несколько военизированных пальто. Сидят и ведут этот вечный разговор, которому нет конца.

О. Рязанцев (Смердяков).
Фото — Виктор Васильев.
Неожиданно главный акцент пал на Митю (Игорь Черневич). Он как бы в центре всего, «глас народа». Он очень интеллигентен и мягок при наличии мужского обаяния (куда же Мите без него). Они все чертовски интеллигентны (актеры) и все как бы читали трактат Шиллера «О грации и достоинстве». Это, честно говоря, насладительный момент. Вообще, поскольку знаешь все наизусть, уже даже делается неважно, что они там обсуждают. Важны вывод, подача и некоторые открытия.
Федор Павлович Карамазов (Игорь Иванов) элегантен (он один в смокинге) и в то же время со своей красивой седой головой неожиданно нелеп. Как-то комически серьезно объясняется с Грушенькой. Ему почему-то прощаешь, что он не помнит, кто матери его сыновей. Грушенька (Екатерина Тарасова) в первый раз в жизни (моей) не грешит цыганщиной, мало говорит, очень деликатно сыгранная роль. Сцена, где она соблазняет Алешу, по-своему трогательна.
К откровениям относится роль Смердякова (Олег Рязанцев), везде получеловека, а здесь — израненного, вопиющего к небесам человека. Он слышит, как Алеша, инспирированный Иваном, читает статью о происшествии Федора Павловича со Смердящей. Какое человеческое, какое прекрасное у него лицо! Первый раз становится ясно, за что он убил папашу — мстил за свою мать в посконной рубахе, мычащую, как животное. Это пронзает.
Иван (Станислав Никольский) идет как-то фоново, по касательной, но остается впечатление тонкости и ума. Ему досталось в свете прожектора декларировать идеи Великого Инквизитора (соглашусь с известным режиссером, что если есть небезусловное у Достоевского, так это сказочка про Инквизитора).
А вот Катерина Ивановна (Елизавета Боярская), с трудом играющая слабость, ибо создана какой-то Пентесилеей, да еще в этом военизированном пальто… Это дух разрушения. Причем у Достоевского ведь Катерина Ивановна истеричная барышня, слабая и беззащитная. Ничего подобного здесь. Она как-то из другого времени и места что ли.
Музыкальный лейтмотив спектакля — «Ода к радости» Шиллера-Бетховена и гурилевская цыганщина. Они несколько раз, взявшись за руки, поют оду, полуиронично, полумолитвенно. И Грушенька одна поет, и Митя один, и все вместе: «обнимитесь, миллионы». Ну, смешно, если не могут толком обняться два человека. Но надежда, надежда.

Сцена из спектакля.
Фото — Виктор Васильев.
Теперь самое страшное и самое светлое — конец спектакля. Начинается вакханалия, все — в бешеной пляске. И на всех наезжает стена, сметая в левую часть сцены (в ад? в чистилище?). Тьма, а когда зажигается свет, с правой стороны сцены под лучом прожектора один Алеша. Надежда и упование. Поскольку у меня шанс оказаться только слева, шлю из-за стены свой привет. И благодарю режиссера, что под лучом прожектора оказался Алеша, а не черт Ивана. Это пророчество, поднятый вверх палец, поучение. Всё. Конец сентенции (моей).
А у меня таки вопрос: что такое «гурилевская цыганщина»?
«О чём тут в ХХI веке дискутировать, уже не о чем»… И вот инкрустация текстов (иногда до прямого стёба — когда, к примеру, Алёша изъясняется словами князя Мышкина перед портретом Настасьи Филипповны) снимает сложность и глубину, и показывает другую бездну, которая умещается в свидригайловской темной комнате с пауками: именно ад. Этот ад красив, в нём поют бетховенского Шиллера. Ад с цитатами из Достоевского: то, что осталось. Реальный философский объём сведён, повторю А. Кислову, к «сентенции». И чудесный Смердяков у Олега Рязанцева выходит вперёд: только ему и есть что сказать всем разом. Это перекос несомненный, осознанный мастером, — и заслуженный, видимо, нами.
«Додин высушивает Достоевского», эта мысль Дмитревской для меня оказалась основной. Жизни, страсти, соков в спектакле нет (и это ведь уже давно так в МДТ, пожалуй — «Лир» был последним, где билась живая страсть).
Но разве может Достоевский существовать лишь в сфере рассуждений, разве мысль, идея Достоевского не всегда проявляется именно через страсть, надрыв, крушение мира своего и чужого. И кто же научил меня этому, разве не сам Додин?
Давно были спектакли 80х годов (а как помнятся до сих пор!), но ведь «Бесы» еще на памяти. А теперь…
Конечно, Дмитрий И.Черневича — самый заметный в спектакле, но ведь остальным просто не оставлено ничего. И глубинные нити романа, те нити, которые открывались в «Бесах» после каждого нового просмотра, здесь оборваны и связаны заново, но уже поверху, без глубины.
Конечно, м.б. Додин пошел дальше, а я остановилась, но из этого спектакля мне уже не извлечь новых смыслов, а какой всегда это был увлекательный и значимый процесс на протяжении всего моего многолетнего романа с МДТ. Как жаль…