В Екатеринбурге его так и зовут: «Коля Коляда». Это вроде песенки, рифмованная строчка, плясовое словосочетание. Как «Таня-Таня-Танечка» — так и «Коля Коляда».
Для Екатеринбурга он не драматург Николай Коляда, о котором можно говорить по-разному, восхищаясь, иронизируя или негодуя, а родной «Коля Коляда» — свой «национальный герой», домашний, «фольклорный» свердловско-екатеринбургский. У которого вся жизнь — на виду, судьба — прилюдна, к ней многие причастны и потому она — особое достояние каждого. На глазах у всех он приехал из деревни, был актером, пил-гулял, болел, написал первые строки, стал писать больше и ставиться по всему миру, сделался знаменит, обнаружил способности режисера, начал строить церковь (об этом знают и говорят все и каждый, и народная осведомленность смущает. Получается какое-то публичное замаливание героем грехов, а они, думается, замаливаются не на площади). Все знают Колину неврастеничность, доброту, неуравновешенность и щедрость. Всю жизнь он грешит и кается, как и положено русскому человеку, впадает в искренние истерики и так же искренне раскаивается в них, искренне старается делать добро и заботиться о своих учениках, страдает от собственных страданий, а его опекают, нянчат, всем миром выправляют колеблющуюся линию его непростой жизни. Словом, большая уральская семья любит его как трудного, балованного, но талантливого ребенка, прощая за способности — капризы и выверты. А он — единственный драматург, сборник которого за последние годы издан в твердой обложке, чей персональный фестиваль прошел несколько лет назад, мастер курса драматургов в Театральном нституте — почему-то чувствует себя гонимым, незащищенным, подозревает вокруг недоброжелателей и даже врагов, обижается на «взрослых» начальников и продолжает бороться за свои права.
Потом Коля Коляда начал ставить свои пьесы в Свердловской драме. Образовалась группа актеров, преданных ему, и появились спектакли «Полонез Огинского», «Корабль дураков», «Канотье». Готовятся «Куриная слепота», а также Колины постановки по пьесам его учеников. Малая сцена сделалась по существу театром Коляды. Это факт, к которому у меня вовсе нет иронического отношения. Напротив.
Надо знать, что такое Свердловская Академическая драма. Надо прийти к этому огромному холодному зданию, вызывающему ассоциации с имперской архитектурой Третьего рейха и со словом «крематорий» (здание, пришедшее на смену уютной старой драме, в народе так и называют). Прийти, чтобы понять, в какую психофизическую борьбу должен вступить каждый живой человек (актер, режиссер, директор…), отважившийся по творческим соображениям переступить порог этой махины. Даже портреты актеров в необъятном фойе оформлены соответственно (похоже на колумбарий), и в высоченных вертикальных витринах зияют не занятые окошечки для актерских лиц — то ли живых, то ли мертвых…
И в этом «мертвом доме», который неимоверно трудно, но нужно и должно реанимировать, наполнить энергией и тем самым прекратить процесс окостенения, который охватывает и тебя, зрителя, сидящего в зале, — теплым окошком светится Малая сцена. Никак не хочу сказать, что спектакли Коляды — режиссерские свершения, нет, но от спектаклей Большой сцены, увиденных мной зимой 1997 года, их отличает то, что они — живые. Живое тоже бывает разное, но оно — живое, и от мертвого отличается хотя бы этим.
В перенасыщенном растворе двух виденных мною спектаклей Николая Коляды («Корабль дураков» и «Канотье») странно-естественным образом смешаны три рода (вида) его органических жизненных впечатлений. Собственно, они — портрет его судьбы. Здесь много звучат советские песни 50-60-х годов, и понятно, что они, так же как и бытовые атрибуты тогдашнего провинциального образа жизни, — родное для Коли Коляды, лирическое, детское, ностальгически-нежное. «Все гляжу, все гляжу я в окошко вагонное, наглядеться никак не могу…» — поет в «Канотье» советское радио, и у меня нет внутренней необходимости иронически осмыслять эту «Дорожную», похожую на звуки моего детства. Они — звуки. Любовь к литературному тексту драматурга Коляды мешает режиссеру Коляде, он никак не хочет дать героям помолчать, хотя самые сильные места «Канотье» связаны с лирическим молчанием. Лучше всего Коляда умеет создать воздух времени: включить в репродукторе пионерскую песню, посадить человека в канотье на пустой сцене… и вдруг повеет весной, осенью, вокзалом, сумерками, недоговоренными отношениями, которые и не надо бы договаривать словами (как режиссер молодой, Коляда, может быть, не знает, что театр делается в паузах). И самое сильное в спектаклях Коляды — лирика, которую он не может заглушить.
А хочет. Коля Коляда, ставший драматургом Николаем Колядой и однажды увидевший уродство жизни и язвы действительности во всей их обнаженности, пытается понять эту «правду жизни» жестко и не дать своему детскому лиризму воли. Да, звучит «Дорожная», и на этой земле живут неплохие люди, но ведь в сущности — полные идиоты. Ложь и убожество водят людей («Жизнь — она такая грязная. А хочет, чтобы была красивой», — произносит в «Корабле дураков» Анвар), и даже если много раз прокричать в конце спектакля: «Дорогие мои, любимые человеки!» — герои не станут меньшими идиотами, «корабль дураков» не станет ковчегом мудрецов, а мне не станет жалко героев, несмотря на их приторные воспоминания про березку и мамину могилку. Коля не поет похвалу глупости, он мечется между собственным осознанием уродства жизни и желанием эту жизнь принять, он хочет быть смиренен, но его подводит гордыня — и, не умея примирить ум с сердцем, Коляда скорбит, как и велит долг российского драматурга, говорящего истину с осознанием своей гражданской миссии. Скорбь выходит неловкой и банальной. Она и составляет второй слой режиссуры Коляды.
А потом Коля Коляда поехал в Германию и насмотрелся тамошнего европейского театра. И вот советская лирика 50-60-х и «чернушная» вуаль, наброшенная жизнью на провинциальное уральское детство «естественного человека», попали в европейское землетрясение. Европа и Азия сомкнулись в Колиных спектаклях, как смыкаются они при подъезде к Екатеринбургу. Там мирно стоит пограничный обелиск, разделяющий части света. В спектаклях же Коляды части света образовали вполне немирное светопре(д)ставление — и русские «девушки» в парчовых кофтах, кокошниках и ватниках полощут белье в настоящей воде под песню «А мне мама, а мне мама целоваться не велит», а другие «девушки» мужского пола, но с белыми косами дурным «сюром» бродят по воде европейского бассейна с китайскими веерами. Русские бабки пишут «святые письма» павлиньими перьями, а в банках с маринадами живет всякий хлам. Минуя слой собственно театральной культуры (деревенское детство, свердловская юность, отсутствие образования, которое когда-то называлось базовым), Коляда приехал в «театральную Европу» прямиком с Урала. Наверное, по дороге он услышал про постмодернизм. А, может быть, даже и не услышал (тем более, никто не может членораздельно объяснить, что это такое).Его спектакли — наглядное и очевидное стремление показать европейцу в присущих ему формах — весь российскихй абсурд, а россиянину дать ощутить тот же абсурд, упакованный в постановочную европейскую замысловатость. Это третье.
В общем, лирические герои Коляды смотрятся в европейскую воду — себе под ноги — и видят, что на этой бедной земле «каждой твари — по паре», и лица этих «тварей» добры и опухши… «Будьте здоровы, живите богато, а мы уезжаем до дому, до хаты!» — поют лирические герои.
Фантазия Коляды не знает ограничений, сюрреалистические образные «глюки» занимают единицу сценической площади с такой плотностью, какой не знала ни одна советская коммуналка. Он пока не в состоянии профессионально отобрать образные средства, соразмерить их с понятиями вкуса и меры, а только кидается в театральную стихию, как кидается в басссейн в финале «Корабля дураков» — в одежде, как бы не зная удержу. Может быть — и не «как бы», а в самом деле — не зная…
Но вся эта гремучая смесь больных, многофигурных, вычурных, хотя и естественных авторских сновидений (к сновидениям не применимы эстетические критерии, про них не скажешь: сновидения устарели. Значит, кому-то снятся) напитана живой энергией своих создателей. Тем, как играет «взрослого сына молодого человека», Виктора из «Канотье» В. Кириличев (этакий молчаливый Бэмс под музыку Пиаф…), как самоотверженно беспощадна В. Белковская (Виктория), как достоверна, узнаваема Е. Ляхова (Манефа в «Корабле дураков»). Тем, как много приносит на сцену замечательная Т. Малягина (Катя) — опять же не текстом, а тем, что за ним. Наверное, ощущением и пониманием жизни и драмы режиссера Коляды…
«Нелюдимо наше море» — второе название «Корабля дураков». Художественное и мировоззренческое противоречие авторских спектаклей Николая Коляды — именно в этом. Он одновременно хочет любить людей и объяснять им, что они — нелюди и море нелюдимо. Он любит своих актеров и не любит героев, хотя декларирует свою любовь к тем и другим. А может — не декларирует, а действительно любит актеров… В каждом спектакле у него — сто семьдесят один финал (начинаешь раздражаться на третьем — за неумение ограничить блуждающую эмоцию во времени), он никак не может остановиться и вздохнуть. Не грешить, каяться, снова грешить и каяться, а — просто вздохнуть. Чтобы настали покой и простота.
Ведь на самом деле все так просто.
Октябрь 1997 г.
Комментарии (0)