Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

Я ВСТРЕТИЛ ВАС…

Заметки об артисте П. П. Панкове

Не попасть под обаяние этого человека было нельзя. Это просто исключалось. Издали — огромный, грузный, неприступный. Зевс. Атлант (хотя, признаться, сильно располневший). Но вот вы столкнулись с ним в коридоре театра, сказали с ним всего несколько слов — так, походя, — и уже он «взял вас в плен» своим человеческим очарованием, какой-то детскостью души, жизнерадостностью, тончайшим чувством юмора. Трудно сказать, кто он был «сначала» — замечательный артист, артист от Бога, или уникальная личность, личность неповторимая, какие родятся раз в поколение.

П.Панков (Жан-Жак Бутон).
«Мольер». АБДТ им.Г.Товстоногова.
Фото Б.Стукалова

П.Панков (Жан-Жак Бутон). «Мольер». АБДТ им.Г.Товстоногова. Фото Б.Стукалова

П.Панков (Рейнбот).
«Третья стража». АБДТ им.Г.Товстоногова. 1970 г.
Фото из архива театра

П.Панков (Рейнбот). «Третья стража». АБДТ им.Г.Товстоногова. 1970 г. Фото из архива театра

П.Панков(Вожеватов)
Бесприданница
АБДТ им.Г.Товстоногова. 1948 г.
Фото из архива театра

П.Панков(Вожеватов) Бесприданница АБДТ им.Г.Товстоногова. 1948 г. Фото из архива театра

П.Панков (Тетерев).
«Мещане». АБДТ им.Г.Товстоногова. 1966 г.
Фото из архива театра

П.Панков (Тетерев). «Мещане». АБДТ им.Г.Товстоногова. 1966 г. Фото из архива театра

П.Панков (Копылов).
«Традиционный сбор». АБДТ им.Г.Товстоногова. 1967 г.
Фото из архива театра

П.Панков (Копылов). «Традиционный сбор». АБДТ им.Г.Товстоногова. 1967 г. Фото из архива театра

Я знал Павла Петровича Панкова добрых десять лет. Не побоюсь сказать — счастливых лет. Я был скромный театральный служащий и человек сугубо «не театральный» и всегда смотрел на Павла Петровича снизу вверх. До сих пор не знаю, что свело нас вместе и сделало друзьями. Павел Петрович — это свет и гармония. Даже его привычная ироничность и какая-то отстраненность не могли «перекрыть» его душевного тепла и доброжелательности.

Я любил заглянуть в его квартиру на Фонтанке после вечернего спектакля, ведь день полуночника Панкова начинался с вечерней зарей.

— Входите, друг мой, — встречал он меня тихим басовым рокотанием. — Я вас давно жду.

Это означало: Павел Петрович дома один и ему скучно. Впрочем, с ним всегда большой черный ньюф — Устин. Два нежных друга. Виляя хвостом, Устин появляется в прихожей.

Павел Петрович идет по коридору медленно, переваливаясь с боку на бок, словно большой ленивый жук, и на ходу с мягким упреком бросает:

— Что же вы так долго не шли? Я начал волноваться… Это не солидно… Вы не голодны?.. Я отвечаю, что голоден и к тому же очень устал.

— Что ж, очень рад. Нет, не тому, что устали. Я всегда рад вас угостить, друг мой… Ведь вы много не съедите?.. Иных любят за что-то. Павла Петровича любили за то, что он — Павел Петрович.

Но вместе с тем, при всей своей доброте, жизнелюбии и юморе, Павел Петрович был «кот сам по себе». Он никогда ни перед кем не заискивал, не искал знакомств, не предлагал сам помощи. И однако, не имел врагов: его любили. Этот человек во всем был неподражаем — художественная ценность. Каждая его фраза, жест — в соединении с невероятным обаянием — были законченным художественным фрагментом. Он входил на пятачок закулисья БДТ, неторопливый, излучающий счастливую беззаботность, и становилось светло от его широкой улыбки, его добродушного спокойствия.

— Здравствуйте, господа… Вижу, что ждете… Понимаю, без меня спектакль не начнется… Нет-нет, я никогда не опаздываю… Это не солидно для такого большого художника…

Без Павла Петровича, наверное, было бы зябко на этой земле.

Уже почти двадцать лет, как его нет, а я все ловлю себя на желании: а не заглянуть ли к Старику?..

Так друзья ласково прозвали его — Старик.

Старик, конечно, родился барином. Ему бы в усадьбу, в старинный кабинет со штофными обоями… Ему бы дорогую трубку да томик Ричардсона… Он был барином — и Актером. Про Паустовского кто-то сказал: он был писателем, даже когда не писал. Павел Петрович был Актером, даже когда не играл. На него оборачивались на улице. Он увлекался стихами — поэзию не только знал и любил, но и сам писал стихи великолепно, — но это было увлечение Артиста. В лице его светился талант, Божий дар. Павел Петрович всегда был в окружении общества. Не знаю, любил ли он общество, но общество его обожало. Этот человек не мог без веселья. Образ Зевса рассыпался после первого же визита в его квартиру на Фонтанке.

Знаменитые чаепития у Павла Петровича… Они начинались обычно около полуночи, а заканчивались под утро. Господи, сколько на них собиралось удивительного народу!..

В Павле Петровиче невозможно было отделить актера от человека. Это было нерасторжимое целое. Эти актерские сходки, чаепития, атмосфера игры и импровизации нужны были Старику так же, как нужна была сцена. Без общества трудно представить себе Панкова, и его образ Артиста был бы без этого не полон.

На вечеринках царила стихия беседы. Байки, каламбуры, скетчи, шутки; американские сигареты на столе, калькуттский чай для любого желающего, дух беззаботности и интеллектуальной игры, неизбывное веселье — это был мир завораживающий. Это был Театр, шагнувший со сцены. Выезжал ли БДТ на гастроли, и там после спектакля к Павлу Петровичу в номер непременно набивалась куча усталого народа — актеров и не актеров (ведь жили в одной гостинице). Шум, гомон, перекрываемые смехом Старика. Так и вижу Павла Петровича — развалившегося в кресле, в махровом халате, свесившего через подлокотник кресла пухлую руку с сигаретой, то и дело отхлебывающего чай из огромной чашки, улыбающегося во все лицо и готового в любую минуту бросить реплику, остроту…

Разное вспоминается. То я по-прежнему сижу у него в чудесной компании. То вижу, как Старик, подчеркнуто неторопливый, моет круглой щеточкой тарелку. Очень он трогателен в этой роли…

— Вы яичницу, надеюсь, будете? — обращается ко мне этот мастодонт юмора. — Тогда подайте мне соль, мой юный друг… Это сода… Ничего, можно и соду…

Какая-нибудь пустяковая мизансцена… Старик встает на скамеечку и пытается достать что-то с полки. Скамейка отчаянно скрипит под его мощным туловищем.

— Ох, Павел Петрович, позвольте я. Не было бы беды…

— Пустяки, здесь не высоко, — тихо откликается Зевс.

Семейство отбыло в гости. Старик не захотел. Доволен, что я пришел. Заводит разговор о том о сем, задает вопросы, на которые можно не отвечать или же отвечать что угодно.

— Что нового в театре?

— Снег с крыши сбросили.

Черный ньюф сидит возле нас и с завистью наблюдает, как два беззаботных человека поглощают яичницу. Старик сияет. Кажется, ему больше ничего не надо в жизни: свежий хлеб с маслом, горячая яичница — и собеседник…

Павел Петрович воспринимал жизнь как праздник, как удовольствие. Театр был частью праздника. Панкова не отнесешь к тем актерам-трудягам, что мучаются ролью, все чего-то ищут, изнуряют себя на репетициях. Его вел Бог, на него снисходило, и он был неподражаем. Павел Петрович сам говорил мне, что ему всегда хотелось, чтобы театр был как восторг, а роль — как экспромт. Павел Петрович был «артистом всегда». Иногда болтаешь с ним о чем-нибудь и думаешь: достаточно ведь вместо штор в комнате навесить кулисы — и вот, готова роль. Павел Петрович был из тех артистов, которым надо только выйти на сцену, — остальное все делала Природа. Это была натура Давыдова, Варламова, не «лицедейская», не «фиглярская»; Панков не был «человеком с тысячью лиц» или же мастером стремительного перевоплощения. Как актер, он был личность цельная, монолитная. Даже когда случалась «нестыковка» с ролью, его выручала натура. Павел Петрович щедро растрачивал свой дар. Порой даже слишком доверялся своему таланту, не привлекательные для него роли он пускал «на самотек». Зато редкая гармония личности и образа произошла в Вараввине («Дело» А. Сухово-Кобылина), Тетереве («Мещане» М. Горького), Бутоне («Мольер» М. Булгакова), Жаркове («С вечера до полудня» В. Розова).

Он любил славу и известность, и ему нужны были эти слава и известность. Человеку такой психической организации и такого свойства таланта нужно было постоянное одобрение, внимание. А тем более — направляющая рука. Тут ему, увы, везло не всегда. Когда Павел Петрович пришел в БДТ, за ним тянулся шлейф славы комического актера. Это было ужасно. Ведь он еще в молодости доказал, что умеет играть самые разнообразные роли. Вараввин, ставший первым крупным взлетом артиста, — работа, конечно, выдающаяся, но ее тень висела над Панковым, как глухая драпировка. Лучше Старика никто этого не чувствовал. И с приходом в БДТ для Павла Петровича началось время переоценки ценностей. И ценностей не только творческих.

В БДТ Павел Петрович показался всем человеком солидным, серьезным, вежливо-неприступным. Про Панкова говорили: это человек важный. Мало кто знал, что за внешней неприступностью скрывался давний острослов и заводила, ярый патриот «акимовского дома» (т.е. Театра комедии). Однако Большой драматический был совсем-совсем «не то». Прежний «весельчак и заводила» почувствовал себя в нем неуютно.

В 1966 году душка Панков пришел если не в чопорный, то в довольно чинный театр. Там немолчно царствовал иерархический закон, о веселой атмосфере «акимовского дома» не было и речи. Но не это смутило чувствительную душу Старика. Людей с юмором можно встретить всюду. Дело было в том, что в акимовском театре Павел Петрович был не только ведущим актером, но и душой коллектива, его фаворитом, всеобщим любимцем. Теперь он оказался «одним из…». В БДТ были свои фавориты… Конечно, Старик знал, на что шел. К счастью, роль, которую он получил, придя в БДТ, и особенно успех, сопутствующий ей, во многом компенсировали потери (имею в виду роль Тетерева в «Мещанах» Горького). И все же смена «статуса» давалась Панкову нелегко. Его широкой натуре было тесно в чинном храме искусств. И знали про это только люди близкие. Для всех остальных он оставался прежним жизнелюбом и барином…

— Вы глупый человек, друг мой. Впрочем, я вам это уже говорил — так он обычно начинал наш «разговор по душам», когда мы с ним после ужина усаживались в кресла возле его любимого бюро, на котором стояла чашка крепкого индийского чая. — Вы не знаете, что такое наслаждение жизнью. Вам бы только работа, работа… Не понять вам, как прекрасно сидеть в кресле, пить вот этот чудесный чай, курить прекрасные сигарет-т-ты — и знать, что тебе некуда спешить, что никто тебя не ждет и что вообще ничего, ничего не надо делать. Вам не понять…

Отхлебнув из чашки, Старик треплет сидящего рядом Устина, а тот глядит на меня с недоумением: мол, как же можно не понимать таких простых вещей? жизнь так прекрасна!..

Павел Петрович был, конечно, человеком светским, интеллигентным, но при этом убежденным, неуемным эпикурейцем. Ему надо было всего много: много книг, много сигарет, много чая, много свободного времени, много разных табаков. Он вспоминается жизнелюбивым Гаргантюа, жаждущим вместить в себя все самые изысканные и тонкие удовольствия жизни. Единственное — он не был чревоугодником и из еды отличал исключительно красную рыбу, при виде которой его глаза теплели и он тихо стонал: «О, этой рыбы можно мно-ого съесть…» Зато на книги он буквально набрасывался. Он пожирал книги, как кит планктон. Это был даже не деликатес для него, а нечто столь же необходимое, как вода и хлеб. За ночь Старик мог «проглотить» несколько книг сразу, я только диву давался. Казалось, читал все, без разбора. Ну, скажем, видел у него зачитанные мемуары Мориса Шевалье, повести Битова, рассказы Джекобса, биографии Юлия Цезаря и Уинстона Черчилля, детективы Чейза, стихи Гумилева, Иосифа Уткина, Олжаса Сулейменова… Книги были его болезнью. Каждую неделю он приволакивал домой целую кипу и сиял от счастья. Домашние были в ужасе. Книги вываливались из шкафов. Начитанность Павла Петровича была легендарной, и я лично этому не удивляюсь. Мне бы этот читательский задор и ночи без сна в одиночестве. Более всего он, конечно, любил поэзию, любил и знал, как никто. Стихи наизусть мог читать без конца, любые. И читал, увы, не с эстрады. Я был одним из редких его слушателей. Он читал чудесно. Не разыгрывал в лицах, как иные актеры, а именно читал — благородно, с тонким чувством ритма и образа. Ну и, конечно, Старик любил юмор. Он много лет пытался собирать библиотечку юмора начала века — такая была у него маленькая страсть. И собрал-таки всего прижизненного Аверченко! Вообще, наши с ним беседы о литературе — одни из лучших мгновений моей жизни. Со Стариком можно было говорить о чем угодно — о Мандельштаме, о его любимом Киплинге, о Бунине, о фантастике, об американском романтизме.

Вкусы и пристрастия Павла Петровича иной раз удивляли. Вот почему-то не очень жаловал Достоевского, зато любил двух Толстых — Льва и Алексея Константиновича; последнего, пожалуй, больше, чем Льва. Почему-то не очень благоволил к Тургеневу. Знаток юмора, он зачитывался Тэффи и Пантелеймоном Романовым, но был прохладен к Стивену Ликоку.

Однажды я все-таки спросил: «А почему вы, Павел Петрович, так не любите Тургенева?» И не знаю, был ли искренен Старик, отвечая мне:

— Видите ли, мой юный друг, все дело в том, что великий русский писатель Иван Сергеевич Тургенев некогда испортил мне жизнь… Нет, я не был с ним знаком. К счастью для Ивана Сергеевича. Дело в том, мой юный друг, что в молодости я как раз очень любил этого писателя и искренне верил, что его герои, которых он так живо изобразил, они — существуют, и в жизни люди именно такие — восторженные, прекраснодушные, благородные. Если бы я знал, что это не так, и если бы я понял это тогда, я бы не сделал в жизни многих ошибок…

Если это и была игра, то она высвечивала душу сибарита, полную тоски по идеалу. «Не бывает! не бывает!» — словно кричал этот большой ребенок. И бросался к любимым «игрушкам». Например, к Вудхаузу, писателю тогда напрочь забытому. Это теперь его стали издавать и мы узнали, что был такой виртуоз тончайшего юмора, истый англичанин. Но где в то время Павел Петрович доставал довоенные издания Вудхауза, большую редкость, я не знаю. У него были связи. Светский был человек.

Я почему-то до сих пор уверен, что если бывали у Павла Петровича творческие кризисы, то они были тесно связаны с наличием или отсутствием в его жизни комфорта…

А между тем кризисы у этого Богом хранимого Артиста бывали. Постепенно я узнавал другого Павла Петровича.

Сначала я заметил, что его веселость и склонность к шутке — подчас просто маска, способ защиты. Важность и солидная неприступность — тоже. Этот огромный человек часто хотел спрятаться. В душе Павел Петрович был человек ранимый, доверчивый, суеверный; а в чем-то и фаталист. Часто огорчался, обижался, хотя старался не подавать вида. Верил в удачу. Верил в приметы. Верил в мистику цифр. Как и всякий человек, Старик был полон противоречий. Наверное, страдал от внутренних конфликтов. Конечно, он был натура весьма сложная. Этим, впрочем, тоже притягивал.

Мне не забыть, как однажды, в некую тайную минуту, наболтавшись и насмеявшись вдоволь, мы сидели с ним в дыму табаков принца Альберта, странно искажавшего лики фотографий на стенах… Что-то нереальное сквозило в лезшем через окно бежевом свете вечера, а дымящийся в чашке чай казался дымящимся ладаном… Бывает, приходит и такое вслед неудержимому веселью… Видимо, почувствовав ирреальность летящего мига, Павел Петрович, осененный каким-то тихим порывом, придвинул ко мне свое толстое, мягкое и вблизи по-детски нежное лицо и с заговорщицким видом поведал о том, как много лет его преследует одна мистическая вещь. Вот его дед — почтенный дворянин, между прочим, содиректор известного в городе Металлического завода, что на Выборгской стороне (он одно время носил имя XX съезда партии). Дед ведь умер довольно рано — в 56 лет. Но возьмем отца, продолжал Павел Петрович, инженер-технолог, известный специалист, почтенный дворянин, на службу, кстати, ездивший на собственных дрожках, — ведь и он умер довольно рано; и что интересно — тоже в 56 лет.

— Как видите, у меня дурная наследственность, — прибавил тогда Старик с напускной мрачностью и уставил в меня немигающие сощуренные глаза. — Цифра роковая…

А я глядел на широкое лицо Старика и думал о том, почему многие так ошибаются насчет его возраста. Чужое воображение с легкостью набрасывало ему лишний десяток-полтора годков, ему давали все 60. Но в чертах этого лица еще сквозила какая-то наивность, кожа играла юношеской свежестью, глаза лучились и выдавали скрытый задор и озорство. Павлу Петровичу было только за сорок, и я, слушая его вполуха, не мог понять, как серьезны его мистические страхи. Старик, решивший, что я силюсь разглядеть на его лице знаки судьбы, с трагическим видом покачал головой и тихо пробормотал, опуская глаза:

— Да, скоро…

И посмотрел на меня теперь уже с шутливым удивлением.

Я предложил сыграть в «чепуху». И мы играли в «чепуху». Помню, Старик изобретал изумительные строчки. Жалею, я не сохранил тех наших листочков.

Странный был такой разговор с последующей игрой в «чепуху». Эпизод из театра абсурда. Но позже я в мыслях не раз возвращался к нему, особенно, когда в последние годы видел Старика грустным и самоуглубленным, когда наблюдал его странное для меня стремление уединиться, спрятаться от общества: — со временем Старик стал от общества уставать…

У Павла Петровича был редкий дар — он был неким «генератором общения». Он объединял людей в общении. Едва он приходил на спектакль и, поднявшись на второй этаж, начинал медленное шествие к себе в гримуборную, как к этому «толстячку» (так ласково звала его женская часть общества) уже тянулись все, у кого была свободная минутка, — так, поболтать, послушать Старика, просто посидеть рядом. Ведь дело было еще в том, что Павел Петрович всегда, в любое время был ко всем, кто бы они ни были, расположен. Такое редкое качество! Я бы сказал, редчайшее!

Он вообще резко выделялся даже среди своих собратьев по профессии, хотя был плоть от плоти этого мира. И не только общительностью, и не только комплекцией (120 килограммов — не шутка!), не солидностью даже и не одним обаянием и юмором. Он выделялся еще природным внутренним благородством. Сколько знаю, он никогда не был замешан ни в каких интригах (без которых жизнь театра просто немыслима). Он считал это ниже себя. И конечно, никогда не интриговал сам против кого бы то ни было. Я много лет провел в театре, наблюдать приходилось всякое. Актерская натура — вещь загадочная. Павел Петрович не любил муссировать слухи, открыто никогда не ругал и даже не критиковал. Его тактичность шла и от доброй души, и от внутренней интеллигентности. За свои обиды он не мстил, лишь огорчался, когда его обижали, хотя обижали его очень редко и скорее невольно. Но встретишь его иной раз расстроенного, словно ребенка, беззащитного какого-то, растерявшего свой юмор, и думаешь: неужели это тот человек, что играл вчера богатыря-певчего в «Мещанах»? Парадоксы натуры…

Артист Панков прошел через несколько преображений. Тетерев — одно из них. Второй взлет артиста. Не помню, отмечал ли кто из критиков, что в этой роли «умер» артист «акимовской эпохи» и «родился» новый артист Панков? Метаморфоза была огромная. После гротесковых, публицистически заостренных образов, образов смешных (в Театре им. Ленсовета, в Театре комедии) — такая сила драматизма, глубина эмоций, мощь сценического пафоса, заставлявшая вспомнить лучшие работы Николая Симонова, Полицеймако, Черкасова. На Тетереве лежали отблески актерской школы Ларикова и Софронова, режиссуры Рашевской. Товстоногов не ошибся в Панкове, он умел разглядеть актера. А Старик после «Мещан» понял: совершил скачок. Тетерев — не просто творческая победа, но победа над собой и над своей славой. Панков вырывался из тенет комического амплуа, в которые был затянут долгие десять лет, и наконец заявил о себе как мощный драматический талант. А ведь Павел Петрович уже привык играть маску, карикатуру. Так привык, что, даже сыграв Тетерева, не мог отрешиться от иных комедийных штампов. Это была инерция натуры. Но никто не был так незаменим в роли, как Панков. В фильме «Черный принц» Павел Петрович сыграл сына русского миллионера, вышедшего при советской власти на пенсию в должности заведующего женской баней… Только бесподобный, пленительный юмор Панкова и его обаяние могли расцветить эту, в сущности, проходную роль; ведь ее вспоминают и по сию пору. А его Бутон в «Мольере» Булгакова? А Двоеточие в «Дачниках» Горького? Или Доктор в телевизионных «Господах Головлевых»?

Чем дальше, тем больше Старик удалялся — в моем представлении — от образа актера-сибарита, для которого игра на сцене была приятным, щекочущим тщеславие приложением к жизни за кулисами, к ночным чаепитиям, к байкам и капустникам; казалось, он был живым воплощением знаменитого афоризма С. Карновича-Валуа: «Ах, господа, жизнь артиста была бы прекрасна, когда б не спектакли да репетиции!..» Казалось, роль Тетерева, преобразившая Панкова, должна была внести смятение в душу артиста. Ведь в Тетереве Старик делал шаг к театру-работе, театру — кропотливому труду, театру-будням, а это вполне могло испугать старого эпикурейца. Жаль было расставаться с Праздником, так жаль… Но Праздник и не уходил. Надо было знать Панкова и его неуемную жажду играть. Как Павел Петрович хотел творить, как огорчался тем, что мало занят в театре, огорчался невольными неудачами. Но жизнь, «чертовка-жизнь» мешала постоянно чувствовать Праздник.

Снова хочется повторить: этому артисту, чья творческая жизнь прошла рядом с крупнейшими режиссерами, всегда не хватало «ведущего». Есть актерские натуры, в которых присутствует режиссерская жилка. Павел Петрович был другой. Возможно, продолжай он в юности после студии БДТ работать с Н. Рашевской, не уйди в московский Театр им. М. Ермоловой в 1951 году, возможно, по-другому сложился бы его творческий путь. Ведь сыграл же он тогда Вожеватова в «Бесприданнице» Островского, говорят, блестяще сыграл. Н. Акимов, «отец» панковской славы, использовал лишь одну сторону таланта актера. Товстоногов, поработав с Панковым в «Мещанах», к актеру вовсе охладел. В кино Павел Петрович снялся в двадцати пяти фильмах, но по-настоящему раскрылся в работе с одним-двумя режиссерами. Много удачных работ было на телевидении, но опять же — то озарение, то просто везение. Свой же «роман» с БДТ Павел Петрович давно считал неудачным. Он искренне не понимал, почему отношение с шефом у него так и не наладились, почему тот стал так холоден с ним. Внешне, правда, все складывалось хорошо, роли шли. Но какие? Как правило, замены в старых спектаклях. Из крупных ролей, помимо Тетерева, можно назвать только роль Жаркова («С вечера до полудня»). Остальные работы — средние, маленькие и вовсе эпизодические. Старик, горя желанием играть, считал себя обойденным. Особенно после «Ревизора». А еще более — после шекспировского «Генриха IV», по поводу которого в театре шутили, будто у Шекспира даже в ремарке указано, что роль Фальстафа следует поручить артисту Панкову. Но Фальстафа сыграл Е. Лебедев, в ремарке не указанный… И уж совсем непонятно и до обидного больно было Старику узнать, что его обошли госпремией за «Мещан». Ведь его-то работа явно обещала стать событием в истории русского театра. Так из «орбитальных», когда-то ведущих артистов в Театре комедии Павел Петрович незаметно превратился, как говорят актеры, всего лишь в артиста «нехамимого». Удручало это Старика. Он знал себе цену и был прав в своей обиде. И мне, и другим он не раз жаловался на коварство судьбы. Но все и так было на виду. В конце концов стало ясно: роман артиста Панкова с Большим «и очень драматическим» театром близится к завершению. Однако Павел Петрович отнесся к этому вовсе не как к рядовому факту. Что-то надломилось в нем. Не выручали даже удачные роли в кино, на телевидении.

Помню, как вымученно, тяжело шла работа над «Пиквикским клубом». Это было в последний год жизни Павла Петровича (1978). Роль сэра Уордля была вполне «акимовская». Казалось бы, закусить удила и… Но что-то не ладилось у Старика. Мешала, говорил он, стилевая разноголосица спектакля. Но возможно, мешало и общее настроение артиста, и «прохладца» со стороны шефа. А тут еще накатили сердечные боли по весне. Да еще вставать надо в 9.30! Муки адовы. Старик, привыкший засиживаться до пяти-шести утра, едва засыпал после двух-трех таблеток намбутала… Роль не шла, и Старика одолевала какая-то растерянность, скука, странное нежелание играть, сонливость…

Выхожу на репетиции из ложи и вдруг слышу ленивое, тихое:

— Здравствуйте, друг мой…

Какая радость всегда услышать этот тихий глубокий басок, увидеть эту добродушную фигуру!

Старик сидит на стуле возле комнаты реквизита и тихо раскачивается взад-вперед. Курит. Щурится от дыма. В реквизитной девушки кипятят ему чай. Лицо заспанное, ватное. На нем — скука, недовольство чем-то. Вся фигура выражает одно: спать хочется.

— Как себя чувствуете, Павел Петрович?

Пожимает плечом:

— Как вам сказать? Сердце побаливает. После репетиции, пожалуй, съезжу к врачу. Но какое это может иметь значение, друг мой, если я так скоро умру?

Такая была любимая присказка…

Я по старой привычке ехидничаю:

— Когда, Павел Петрович?..

— Я не могу вам точно назвать число… Вы бы заглянули вечером на спектакле. Боюсь, уже не застанете меня в живых… Вечером, перед спектаклем, заглядываю в грим-уборную неподалеку от сцены. Старика гримируют. Он все такой же сонный, апатичный. Глядится в зеркало и зачем-то выпячивает нижнюю губу…

Павел Петрович с псом Устином.
Фото из семейного архива

Павел Петрович с псом Устином. Фото из семейного архива

Дружеский шарж художника М.Минеева

Дружеский шарж художника М.Минеева

П.Панков на съемках фильма
«Верой и правдой». Режиссер А.Смирнов.
Фото из семейного архива

П.Панков на съемках фильма «Верой и правдой». Режиссер А.Смирнов. Фото из семейного архива

Н.П.Акимов и П.П.Панков.
Фото из семейного архива

Н.П.Акимов и П.П.Панков. Фото из семейного архива

— Рад видеть вас живым, Павел Петрович. И здоровым, конечно. Что сказал врач? Старик через руку гримера пытается поднести ко рту сигарету.

— Благодарю вас, друг мой. Но врач ничего для меня интересного не сказал. Только не обольщайтесь на мой счет. У меня еще не все потеряно. Тут, кстати, давеча заходил Славочка Стржельчик. И ему не сладко. Паша, говорит, эти репетиции утром и вечером, каждый день, без выходных, сведут меня в могилу. Так что, если я внезапно скончаюсь, — это мне Слава говорит, — ты найдешь в моем столе записку: прошу в моей смерти винить только одного человека — Георгия Александровича Товстоногова… На это я ему сказал так: нет, Слава! Если я скончаюсь, то я оставлю другую записку: в моей смерти прошу никого не винить, потому что по своему христианскому смирению я прощаю Георгию Александровичу…

Несмотря ни на что, Старик хотел играть и наслаждаться. И «акимовский дом» все маячил перед взором чудным призраком. И эта апатия, лень — это просто накатило так и, видимо, должно схлынуть. Старик любил теперь пококетничать тем, что ему ужас как надоел театр и давно уже не хочется ниччего играть. У актеров вообще это кокетство — старинная мода, наверное, со времен Шушерина и Дюра. Я, например, от Михаила Данилова, близкого друга Павла Петровича, тоже, бывало, слышал: и «обрыдл» ему театр, и «горел бы он огнем»… А между тем театром он жил и дышал. И Старик, как ни кокетничал, а, бывало, звонил неожиданно вечером: «Пожалуй, наш поход в книжный магазин завтра откладывается, вечером назначили „Ме-щан“». К «Мещанам» он готовил себя весь день. Он обожал театр. Вот только настроение иной раз капризничало.

Иной раз идем с ним после «Мещан» к дому — «чайку попить». От театра до дома Павла Петровича метров 700. Но Старик не любит ходить пешком и потому несколько скучен.

— Только давайте идти не торопясь, как бы гуляя… — приговаривал он обычно. — А скажите мне: девушка эта, с которой вы поздоровались в театре, — мне показалось, у вас роман?..

— Павел Петрович, дорогой, да с чего вы взяли?

— А вы не смущайтесь. Это я так спросил, из вежливости. Я старый человек…

— Однако подмечаете вы очень тонко.

— Я не первый год на сцене, мой юный друг… А скажите мне еще вот что: почему это, когда разговариваешь с девушками, особенно если с ними знакомишься, хочется все время говорить глупости? Почему?

— Не знаю, Павел Петрович, я не замечал.

— Это потому, что вы тоже глупый. Нет, правда, я лично не могу говорить с девушками о Кафке или там о буддизме. А вы? Да вы не обижайтесь на меня, ведь я это любя говорю. Вы совсем не глупый, вы очень милый… Как девушки… Хотите, поговорим о буддизме…

А между тем я чувствовал, что мысли Павла Петровича далеко. О чем он думал? О несыгранной роли в театре? О новой роли в кино? О проходящей жизни? О мистике цифр?

Обгоняющие нас зрители в восторге оборачивались: «Сам Панков!..» А он никого не замечал, шел скучный и долго молчал. Чем ближе мы, бывало, подходим с Павлом Петровичем к его дому, тем более светлеет Старик.

В последние годы, когда у Старика не стало ладиться в театре, он как-то особенно потянулся к семье. Он был вообще чудесный семьянин, обожал свою жену и двух мальчишек. Малейшие неурядицы в семье расстраивали его, хотя он часто преувеличивал их серьезность. И еще у него, конечно, был любимец — пес Устин, огромный черный леший, ласковый ко всем, кроме меня.

Жизнелюбивая сила Старика иногда уходила «вглубь». Но, бывало, заводим с ним разговор о литературе — и снова прежний Старик. То и дело трепля мохнатое ухо пса, он пытается выяснить у меня, на какой же ступеньке в русской литературе стоит Жуковский и выше ли он, скажем, Батюшкова. Рассуждает Павел Петрович азартно, ребром ладони все время ударяет по краешку стола, словно ну непременно хочет отделить Батюшкова от Жуковского, причем одного из них все время сбрасывает в мою сторону… Его можно было разжечь. Внутренне он горел, только обстоятельства давили. А может, «роковая цифра» приближалась? Кто знает, может, Старик с ужасом сознавал, что Праздник кончается, а он не хотел мириться с подобным «поворотом дела». А в то же время молодость, полная смеха и веселья, — позади; слава — позади. А он так привык к этому, ведь он этим жил всегда, черт возьми…

— Эх, жизнь прошла, — вздыхал он иногда совсем в духе тургеневского героя. Может, снова кокетничал.

Старик был скрытен. Лишь по редким периодам апатии можно было о чем-то догадываться. И уже упоения от оваций он не испытывал. Лишь уходя со сцены под грохот аплодисментов, бросал с грустным безразличием, обращаясь к бархату кулис: «Это успех…» Может быть, думалось ему, что успех уже не придет.Но успех пришел. Старика ждало «третье рожденье». Правда, не в театре.

Режиссер А. Бобровский снимал фильм по роману Юлиана Семенова, и Павел Петрович был приглашен на роль прокурора Берга, одну из главных в фильме. Казалось бы — политический детектив. Можно ли ожидать серьезной работы?

Просмотрев за один сеанс все четыре серии фильма «Жизнь и смерть Фердинанда Лю-са», я долго бродил по вечернему городу, переполненный каким-то светлым чувством. «Виноват» в этом был Павел Петрович. Вечером мы со Стариком пили чай, и я рассказывал ему про свои ощущения, бормотал комплименты, вспоминал «Великую иллюзию» Ренуара, фильмы Дрейера… Старик был очень тронут. Видно было — на эту работу он возлагал большие надежды. Он показал мне тогда книгу, подаренную Юлианом Семеновым, с надписью автора: «Паша, ты — великий артист!» Говорят, эту книгу Старик почти никому не показывал. Хотя и был Старик Панков чувствителен к славе, но и был как-то робко скромен и чурался дурного тщеславия. Вот вам и натура… А в «Люсе» я увидел не просто большого актера, но настоящего мастера кино. Если в «Мещанах» Панков умел «заполнять» сцену, то в «Люсе» он поразил умением «заполнять» кадр. Конечно, большой опыт в кино, думал я, но все же такой скачок… Иная техника игры. Иное ощущение пространства. После мастера широкого мазка вдруг явился зрителю тонкий артист-интеллектуал. Усталые, укоряющие глаза прокурора Берга. Сколько раз писали про них. И про этот взгляд писали: Панков — Берг смотрит из кадра на зрителя — пять секунд, десять, двадцать… Чтобы выдержать это заочное общение со зрителем, нужно не просто уметь «держать камеру». Нужна наполненность души, сила личности. И все же Павел Петрович оставался артистом невостребованных возможностей. Он мог сделать больше, много больше. И так жаль, что его талант то бывал «без дела», то растрачивался на мелочи. Не все видели это. Понял это молодой тогда режиссер Андрей Смирнов. После «Белорусского вокзала» он приступал к своему философскому полотну «Верой и правдой». Павла Петровича он пригласил на большую роль академика архитектуры Квашнина, может быть, самую ответственную роль в фильме. Снять успели только несколько сцен…

…На поминках Павла Петровича Смирнов долго и с чувством говорил о трагической судьбе невостребованных актеров, «не открытых» временем и зрителем. В первую очередь он назвал Бориса Андреева, актера огромного потенциала, по сути, загубленного амплуа «совгероя», лишь много позже сыгравшего несколько серьезных ролей. Вторым, по его мнению, был Павел Петрович Панков.

Возможно, поработав со Смирновым, Павел Петрович явил бы миру нечто совсем неожиданное, кто знает. Не суждено было. Подошел «срок»…

Бальзак говорил: характер смерти человека заключен в характере его жизни — как человек живет, так он и умирает. Павел Петрович был неожидан, непредсказуем, жил восторгом, наитием, озарением. И умер неожиданно, как мотылек, попавший в огонь. Оторвавшийся тромб закупорил сердечный сосуд… Незадолго до этого ему исполнилось 56…

Лично я не верю, что Старик Панков умер. Просто, как и многие, я его «не видел давно». Я все еще мысленно стою у двери на Фонтанке и жму кнопку звонка. А там, за дверью, сидит русский барин, большой артист, любитель чая и сигарет, и уже готово сорваться motto с его языка… Так не хватает этого важного человека, который никому никогда себя не навязывал и был «сам по себе». Этому человеку нельзя писать эпитафий. Всякий рассказ о Павле Петровиче должен, по-моему, завершаться каким-нибудь «вывертом», его же шуткой, каким-нибудь его блестящим motto. Вот как на дне рождения Миши Данилова, когда тому исполнилось (боже!) всего 33. Было это в 1969 году. Праздничный стол, веселье. Идут поздравительные тосты, и выступающий первым весельчак-оратор все время пытается, поздравляя друга, рассказать не столько о нем, сколько о себе в связи со «знаменательной датой». Лукавый юмор оратора был оценен.

— О юбиляре, о юбиляре, пожалуйста! — нарочно кричали со всех сторон.

— Тьфу ты, ну почему я все время сбиваюсь? Так вот… — но оратор продолжал рассказывать о себе.

Понравилась шутка, и следующий выступающий трюк повторил. Кратко поздравив юбиляра, он тут же перешел к фактам собственной биографии. То же проделал и третий. Потом — четвертый. Подошла очередь Павла Петровича поздравлять. Старик приободрился, одернул пиджак, поднялся, сделал паузу…

— Я родился в тысяча девятьсот двадцать втором году…

Кажется, он и не умирал.

1997 г.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.