Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

БЕЗ ЗНАКОВ ПРЕПИНАНИЯ

Олег Иванович начал вести дневники в 74 году. А последняя запись сделана в 94-м — за две недели до его ухода. Таким образом, охвачен период в двадцать лет. Хотя на самом деле в этих дневниках — вся его жизнь: и детство, и учеба в школе-студии, которые даны ретроспективно. Как он говорил, «в наплывах».

Ко многим этюдам — он их чаще всего так называл — отец возвращался по нескольку раз. Наиболее плодотворными были 1990 — 93 годы, когда переделывалось или дописывалось то, что было начато раньше. Некоторые записи были опубликованы А. Карауловым, однако они не удовлетворяли отца, и он с большим азартом принялся за переделки. Проводил много времени за письменным столом с книгами и словарем Даля. В один момент стал подумывать и о названии для книги. Остановился на таком: «Без знаков препинания».

«Конечно, в тексте все будет по правилам… Но я бы хотел, чтобы акценты расставляли те, кто будет читать». Как это сделать? «Но ведь нет акцентов у Баха… — шутя говорил он. — Книга должна быть похожа на актерские этюды… как будто их разыгрывают студенты первого курса. Считай, что я на первом курсе литинститута». Ко многим главкам он сам придумывал названия, а многие так и остались набросками — к ним он еще хотел вернуться. Но не успел.

Когда-то он обронил такую фразу: «Если меня вдруг не станет — ты не спеши публиковать. Когда пройдет энное количество лет, посмотри сам, что устарело, и с легкостью от этого избавляйся». Сегодня три года, как его нет. С волнением передаю некоторые из записей в ваш журнал. Эти пять этюдов написаны в «ленинградский период»… Надеюсь, скоро появится и вся книга. Это будет именно книга. Его актерские этюды.

Юрий Борисов

1974 год

Январь, 8–10.

По наказу Платоныча.

О.Борисов. 70-е годы.
Фото из семейного архива

О. Борисов. 70-е годы. Фото из семейного архива

Я захожу в скрипучий допотопный лифт, с узкой кабинкой на двоих, который должен поднять меня на четвертый этаж. Шахта обнесена клетью, двери в шахту тяжелые, затворить их плавно еще никому не удавалось. Нужно ударить ими так, как бьют по темени обухом. Ударить так, чтобы другая, свободная рука придерживала еще двери самой кабинки. В противном случае они могут набить тебе шишку — так уж они устроены. Каждый удар металлической двери (а сделать их нужно два-три, чтобы лифт пошел) разносится по всему дому. Лифт работает с тяжелой отдышкой — как инфарктник. Находясь дома, ты можешь легко высчитать, какой этаж он проходит, на каком остановился. В работе его шестеренок есть своя мелодия — нужно только вслушаться! Так, когда он проходит третий этаж, мне всегда слышится кварта и еще одна писклявая нотка: «Широка стра…» — и все! Снова лязг.

Застревает лифт часто. В этом случае пассажир должен стучать по металлической клети кулаками и тогда ему на помощь придут все находящиеся в доме жильцы — взаимовыручка налажена, так как следующим в шахте можешь оказаться ты. Я не знаю, когда был изобретен первый лифт, но мне кажется, что его установили именно в нашем подъезде.

Было дело, я в нем тоже «сидел». В доме — никого, и несколько часов пришлось ждать, пока придет монтер (в лифте есть специальная кнопка, чтобы его вызывать). Меня охватило такое же отчаяние, как и любовника Жанны Моро в фильме «Лифт на эшафот». Замечательный фильм! Но там хоть маячила эта красотка, была какая-то романтика, а тут исписанные гвоздем стены и… тоска!

Сегодня я легко отделался. Только начав подъем, кабинка остановилась между первым и вторым этажом. Я без труда выломал дверь и элегантно выпрыгнул из шахты.

Дом у нас старый, и улица старая. Мы живем здесь уже десять лет. Улица раньше называлась Кабинетная, и это название, хоть и непонятное, очень бы ей шло. Впрочем, я знаю, что на ней селились работные люди Кабинета его императорского величества. Они ведали имуществом двора. Теперь название другое — Правды; рядом Социалистическая улица, и на этой улице — пролетарская типография. Стало быть, и правда — не в том понимании, что «небеса возвещают Правду Его».

Еще из достопримечательностей: прямо напротив наших окон — бывший молельный дом с голубой восточной вязью и странным несмываемым отпечатком креста на красном кирпиче. Его много раз хотели смыть — безуспешно! Теперь там Институт киноинженеров. Все-таки главное, что это район Кузнечного рынка, Пяти углов, а значит, район Достоевского.

Мне от дома до театра десять минут ходу. Театр стоит на Фонтанке, и где-то на Фонтанке Голядкин впервые увидел двойника. Я тоже оборачиваюсь, вглядываюсь. Недалеко и Обуховская больница, где когда-то в семнадцатом нумере сидел Германн. А рядом и Сенная площадь — хотя и на почтительном уже расстоянии от Кабинетной. Но все равно кажется, что Раскольников и здесь шел. С топориком. Я иду до театра либо по Звенигородской и Бородинской, либо через Загородный по Лештукову, но желание иметь при себе топорик и у меня появляется. Все к этому располагает. Двери большинства из квартир в моей парадной отворяются на крошечную щелочку — точь-в-точь, как у Алены Ивановны, процентщицы. Правда, нам от старых хозяев достался тяжеловесный засов — закрывается основательно.

О.Борисов (Кистерев). «Три мешка сорной пшеницы».
Фото Б.Стукалова

О. Борисов (Кистерев). «Три мешка сорной пшеницы». Фото Б. Стукалова

В парадной — тусклость. Лампочки зажигаются не на всех этажах. На нашем — две квартиры.

Напротив, в коммунальной, жил А. А. Музиль, режиссер Александринского театра. Пока он не съехал, мы лампочки вкручивали по очереди. Но все равно — тускло! Стоят мусорные бачки, в которые скидываются отходы. Они, наверное, предназначены свиньям или как-то перерабатываются. Но бачки убираются только раз в неделю, поэтому арбузные корки, очистки из-под картофеля прилипают к каблукам. На нижнем этаже одна блокадница с лающим кашлем очень уж сильно грохочет крышкой бачка. У меня иногда сдают нервы, и я выскакиваю на лестницу, чтобы сказать ей что-нибудь дерзкое, например: нельзя ли потише? Оказывается, она все равно не слышит, она глухая, и так и продолжает грохотать, а я снова выскакиваю.

Город холодный. Алкоголики испражняются больше в парадных, нежели в кустах на улице. В этом смысле наша парадная от других в Ленинграде не отличается. Со стен краска послезала, в некоторых местах вылез грибок, почтовые деревянные ящики жгут пионеры. Внизу, на первом этаже, расположился кинотехникум, поэтому на переменах студентками все задымляется… Это тебя угнетает, и ты вспоминаешь, как Достоевский в записной книжке после слов «Люблю тебя, Петра творенье» прибавляет: «Виноват, не люблю его».

Все-таки однажды замечаешь, что лестница выложена из мрамора благородной породы — выщербленная, стертая, но, идя по ней, ты вслушиваешься в свой собственный шаг. А шаг-то становится аристократическим! Рядом решетка с чугунными веночками и, скорее всего, ее касались ручки старенькой фрейлины. По этой лестнице надо подняться на четвертый этаж. Прямо у лифта —квартира номер восемь.

Квартира эта досталась по обмену. За киевскую двухкомнатную, на бульваре Шевченко, давали в Автово аж четыре комнаты. Но — в Автово. А здесь, на Правде, — близко к театру, а одна комната — просто зала, тридцать три метра. Лепнина на потолке, высоченные оконища с медными затворами, на дверях — медные ручки. Пол инкрустирован тремя породами дерева, мы его циклевали вручную. А чего стоит один потолок у Юры — мореного дуба, с четырьмя мордочками по углам! Когда мы захотели его реставрировать, обнаружили на нем… миллионы клопов. Они размножались и жили там со времен графа Юсупова, камердинер которого и поселился когда-то в этой фатерке. Большая зала и красивый паркет ему нужны были, чтобы тренировать кадриль. В то время это был самый модный танец. Говорят, у него был и белый рояль, на котором всю популярную музыку его времени — даже похоронные марши! — он переделывал на кадриль. Специалисты, которых вызвала Алла, определили, что потолок спасти не удастся. Нам нужно было с ним расстаться. Он был сбит и выброшен на помойку. «Клопус нормалис» (у Маяковского так называется это непобедимое насекомое) стал беспощадно вытравляться Аллой — ведь в Ленинграде в таких домах их водятся тучи.

Особая тема — это стены. Мы отцарапали слоев десять газет и обоек («обойки» — киевское слово). Иногда делали паузы, чтобы почитать «Ведомости». Больше всего в них обнаружили про гадалок и спиритов. Печаталась с сокращениями и Новейшая гадательная книга — не та ли, из которой у Пушкина эпиграф к «Пиковой даме»? Обои в основном желтенькие — в полоску, в разводы. Создалось впечатление, будто это основной тон петербургских стен. Поэтому, когда мы покрыли одну из комнат масляной краской — да еще не желтенькой, а темно-бордовой, — многие это приняли за моветон.

О.Борисов (Григорий Мелехов). «Тихий Дон».
Фото Б.Стукалова

О. Борисов (Григорий Мелехов). «Тихий Дон». Фото Б. Стукалова

Я думаю, наши стены хорошо запомнили паломничество артистов БДТ. Это случилось на мое сорокалетие 8 ноября 1969 года. И пришло человек сорок — наша зала позволяла принять столько. Все знали, что будет сам… Товстоногов пришел в вызывающем, моднющем пиджаке в клетку. Как футурист. Только ему свойственным сопением подчеркивал важность происходящего. Настала очередь Аллы удивлять гостей. На столах стали появляться блюда грузинской и французской кухни. Лобио и сациви были оценены по достоинству Г. А. и его семейством. В ответ они пообещали приготовить что-то грузинское и пригласить. Где-то уже в третьем часу Алла подала на стол судака-орли и жюльены, от чего даже я пришел в удивление (где достала?). Кузнецов попросил рецепты. По городу поползли слухи, что Борисовы, оказывается, не деревня.

Стены помнят, как приходил Луспекаев. Могучий, сам как стена, его медвежьи ноги были уже подкошены болезнью. Несколько чашек кофе почти залпом. Спрашивает: «Знаешь, какую загадку задал сфинкс царю Эдипу?» Я, конечно, не знаю, молчу. «Что утром на четырех ногах, днем на двух, вечером на трех?» Сам и отвечает: «Это — Луспекаев, понятно? Когда я был маленьким, то ходил на четвереньках. Как и ты. Когда молодым и здоровым — на двух. А грозит мне палка или костыль — это будет моя третья нога. Почему сфинкс спросил об этом Эдипа, а не меня? Я тут недавно шел мимо них, мимо тех сфинксов, что у Адмиралтейства, а они как воды в рот набрали» (по-моему, у Адмиралтейства все-таки львы, а не сфинксы). Потом попросил Юру принести пятерчатку — заболели ноги. Он полпачки одним махом заглотнул, не запивая и даже не поморщившись.

Приходил Некрасов. Приходил прощаться. Грустный, как всегда, ворот распахнут. Выпили за Киев — только за флору. Я ему подсунул несколько его работ, напечатанных в «Новом мире» и переплетенных мною в одну книгу. Он сделал надписи. На титуле «Месяца во Франции» написал: «Vive la France, дорогой Олег! Давай встретимся в каком-нибудь кафе на Монмартре!» Хорошо бы, хорошо бы!.. На замечательных эссе «В жизни и в письмах» — «Сыграй, Олег, Хлестакова, а я напишу рецензию в продолжение этих очерков». Но это уже проехали. (А я думал, у вас рука всегда легкая, Виктор Платонович!) На «Дедушке и внучке» осталась такая надпись: «Иссяк! Просто на добрую память». И потом добавил: «Тебе нужно писать самому. Дневничок завести. И для упорядоченности мозгов хорошо, и для геморроидов — в особенности. Даже если нет времени — хотя бы конспективно… У тебя ведь есть одно преимущество: все писатели сейчас, как правило, не блещут фантазией. Все на уровне правдочки. А артисту чего-нибудь сочинить, нафантазировать — тьфу!.. ничего не стоит. Поэтому не стесняйся и между делом пописывай. У тебя язычок острый, точный». Я, помню, тогда пожал плечами: «Чего это мне записывать, В. П.?» Но, конечно, в голову запало. Запало — и вот результат.

Надо бы как-то закончить это повествование. У Гоголя замечательно кончается «Повесть о том, как поссорились…»: «Грустно жить на этом свете, господа». Действительно грустно. А что у Пушкина? «Сцена из Фауста»? Мрачновато. «Фауст: Все утопить. Мефистофель: Сейчас. (Исчезает)». К тому же и неопределенно, как будто за этим что-то еще последует. А последует ли у меня — еще вопрос. Нет, если уж из Пушкина, то лучше взять «Домик в Коломне»:

Больше ничего Не выжмешь из рассказа моего. Вот это подходит.

Декабрь, 30.

«Ваня, на совещание!»

Хорошо прошел прогон «Трех мешков». Хорошо — не то слово. Ванюшка сорвал аплодисменты в своей сольной сцене. Когда все собираются в Кисловский сельсовет, я кричу ему: «Ваня, на совещание!» Как-будто человеку. Из-за кулис выбегает радостный «помесь лайки с колли» и несется ко мне через всю сцену. Я волнуюсь, потому что он в первый раз видит полный зал зрителей. Когда бежит, бросает небрежный взгляд в их сторону (небрежный — так просил хозяин).

В следующей сцене заслуживает поощрения провинившийся накануне Малыш. Мы едем в кузове грузовика, они уже привязаны. Ванька беззвучно дышит, чтобы не помешать нашему общению с Демичем. Малыш сначала облизывает меня, а потом, когда я говорю Юре: «Вы считаете, что все человечество глупо?» — лижет его в губы. Собачья импровизация!

Г. А. был очень доволен и уже в антракте пожал обоим лапы — и Ваньке, и Малышу: «Нельзя ли это как-нибудь закрепить, молодые люди?» И шикарным жестом достал из кармана два куска колбасы. Наверное, это последняя в этом году запись.

1977 год

Май, 23.

Молитва.

У меня ощущение, что еще в утробе матери я начал браниться. «Не хочу на эту землю, ну ее… вообще погоди рожать, мать», — кричал я ей из живота, лягаясь ногами. Она, говорит, что-то слышала, да ничего не поняла.

В это время гостил в Москве бельгийский принц Альберт. Все как положено, с официальным визитом — красивый, некривоногий. Мать возьми да назови меня в его честь (И чего ей взбрело…) Я потом долго искал его следы — побывал в Лондоне, постоял у Альберт-холла, в библиотеке отца книгу прочитал о каком-то Альберте фон Больштадте, учителе Фомы Аквинского.

Но все окончательно перепуталось в тот день, когда родители забирали меня из роддома. Принесли домой — бац! а там девчонка! Как же так, мать точно знает, что родила парня! Подсунули! Она обратно в роддом, объясняет: так-то и так, мол, где же ваша пролетарская совесть, товарищи? Отдайте мне назад сына. Они: ничего не знаем, надо было раньше думать. Она объясняет по новой: у него на лбу такая зеленочка, но там же тоже не дураки сидят — у всех зеленочка! Она им метрики разные, бутылку принесла, кое-как упросила — отдали ей парня, но чтобы назад уже не приносила — не примут! Вот она до конца и не уверена: я это или не я. Развернула меня, плачет. Я ее успокаиваю: «Не горюй, мамка, как-нибудь проживем. Конечно, хотелось как лучше, но обмануть не вышло! Кому-то другому подфартило, может, та девчонка, которая вместо меня в пеленках лежала, уже в Бельгию умахнула. За принцем».

Все это приключилось в двадцать девятом. На всем моем поколении эта печать: при родах перепутали! Но уж, коль родились, выхода нет, надо жить… Тут как раз и всеобщая коллективизация подоспела. Бабуся корову с кем-то делит, отца директором назначают сельхозтехникума. Но для меня все их собрания — скучища, я скорей — на войну!

Скорешился с одним косоглазым. Договорились: сегодня он за казаков, я за красных. Принесли клятву на верность, потом поменялись: я за казаков, он за красных. Сидели в репейнике, перестреливались горохом. Подсмотрели за одним, что ходил по деревне с кружкой, проводили его до избы и решили «раскулачить». Вынесли самогонную машину через окно, пока его дома не было, но жидкость решили по дороге испробовать. Кончилось это худо — заснули прямо в овраге, а проснулись оттого, что хозяин машины колотил нас палкой. «Надо было уж и огурцы тащить! Ворье, молокососы!» — кричал он вслед. После этого мы уселись на поляне — как-будто у нас военный совет. Надо было разработать план, как пробраться в пионерлагерь — к детишкам богатых родителей. На их вещи позарились. Выжидали момент, когда пионеры на Волгу убегут…

Тянули соломинку. Я вытащил длинную. Испугался, идти боюсь — дело рисковое. Тут косоглазый вынимает из портков аккуратно сложенную бумажку и шепчет: «На, прочти. Только никому не показывай! Строго секретно». Я читаю еще плохо, а тут слова вообще непонятные. У косоглазого лучше получается: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины… на, понял?» — «А что это?» — «Молитва Святому Духу называется. Если прочтешь семь раз, всякое дело получается. Я у мамы переписал. Тайком. Ты сам-то крещеный?» — «Откуда мне знать…» Так я впервые узнал про молитву. Прочел семь раз и отправился «на дело». Как ни странно, прошло успешно — косоглазому портки достались, себе взял рубашку и носил ее наизнанку, чтоб не опознал хозяин.

О.Борисов (Еремеев). «Прошлым летом в Чулимске».
Фото Б.Стукалова

О. Борисов (Еремеев). «Прошлым летом в Чулимске». Фото Б. Стукалова

… В спектакле «Тихий Дон» самое трудное — это «наплывы». Движение лемеха, стрекотание цикад — и начинаются воспоминания. Это киноприем. В кино снимают сегодня твою молодость, завтра — могут старость. В спектакле все перемешано, мгновенный наплыв, и ты признаешься в любви Аксинье, после чего свет меняется, цикады не верещат — и ты бьешь ее по лицу кнутом: «Гадина!» То же и в сцене с Петром, моим братом: разговор перед боем путается с воспоминаниями детства:

— На-ка вот…

— Чегой-то?

— Молитву тебе списал… Ты возьми.

— Что, помогает?

— А ты не смейся, Григорий.

— А я не смеюсь.

Так на репетициях «Тихого Дона» возникают «наплывы» в свое собственное детство. Вроде ничего уже не помню — ни как в роддоме перепутали, ни как молитву читал. Но вдруг от одного слова меня как обожгло. Как будто все вчера было.

Декабрь, 28.

Смеялся Лидин…

В конце февраля были в Большом зале Филармонии на концерте Е. А. Мравинского. До сих пор не находилось времени записать свои впечатления…

Билеты невозможно было достать, помогла Александра Михайловна, жена Мравинского, и А. А. Золотов, который специально прилетел на концерт из Москвы. Александра Михайловна сказала, что Евгений Александрович любит смотреть мои фильмы и вообще внимательно следит за моим творчеством. Спасибо ему, это всегда приятно слышать, а от него — приятней во сто крат! «Щелкун» потряс меня — трагичный, небалетный! Как он дирижировал боем мышей! Мне вспомнилось пушкинское: жизни мышьей беготня… А тот эпизод, который в программе был обозначен: «Маша одна в темной гостиной. Лунный свет», произвел впечатление громадного снежного кома, который медленно накатывался на тебя.

После «снежных хлопьев» Мравинский сделал паузу. На этот раз не было чахоточного ленинградского покашливания — гробовая тишина. Он восседал на высоком контрабасовом стуле. Поставил правую ногу на обыкновенный стул, обитый красным филармоническим бархатом и специально приготовленный около пюпитра. Видимо, этим он давал понять, что сегодня программа для него не самая сложная, и он может себе позволить сидеть посвободней. (И в самом деле, в программе концерта — балетная музыка, но только в ней не было ничего балетного; ничего, кроме названия.) На стул, который стоял по левую сторону от пюпитра, шикарным жестом был положен переплетенный том с уже отыгранными номерами — как я потом узнал, партитура первого акта балета. Его точеная нога с вытянутым, как стрела, носком напоминала мне ногу Воланда — что-то демоническое в ней было! Он медленно протер очки, и началось знаменитое Адажио.

Я почувствовал себя Лиром, безумным Лиром, пробуждающимся под звуки его музыки. А еще я думал о том, что этот балет П. И. мне больше не захочется смотреть в театре — не захочется видеть пачки, батманы, падающие на пол «снежинки». Достать бы потом запись и слушать дома.

В какой-то момент Мравинский поднялся со стула, вытянулся во весь свой гигантский рост, сжал левую руку в кулак, поднял ее над оркестром, грозно посмотрел на трубы — и они грянули!.. Захотелось куда-то зарыться. Все привыкли к его экономным, скупым жестам: незаметному подъему бровей, холодноватой полуулыбке — нет, даже четверть-улыбке, от которой мурашки бежали по телу. Все эти движения были как будто собраны в тончайшую микросхему, и вдруг — такой всплеск, такая кульминация! Для Маши, судя по обозначению в программе, — это конец сна, всех видений, а для слушателя — конец света, не меньше.

После концерта вся приглашенная публика — потрясенная — стояла около его артистической, выстроившись в цепочку. Чтобы как-то выразить благодарность. Он принимал поздравления сидя — уставший, но, судя по обрывкам фраз, долетавших до меня, концертом довольный. К нам с Юрой подбежал Андрей Андреевич и сказал, что нужно подождать, пока схлынет толпа и можно будет пройти в артистическую. Там соберутся самые приближенные и нас тоже ждут. Я засомневался: это как-то неудобно, мы не знакомы, лучше в другой раз, но Андрей Андреевич, резко потянув за рукав, начал настаивать: вот и хорошо, я вас и познакомлю. Юра тоже хотел, ну мы и пошли.

К тому времени в дирижерской оставалась Александра Михайловна, первая скрипка Либерман, библиотекарь, два или три музыканта из оркестра (я узнал виолончелиста, который играл соло), Андрей Андреевич и я с Юрой. Евгений Александрович сидел в высоком кресле и, казалось, был еще погружен в партитуру, курил папироску, положив ногу на ногу — так, что правый «воландовский» носок казался еще острей. Воспользовавшись паузой, Либерман на ушко спросил меня: ну, как вам? Мравинский этот вопрос услышал и как будто немного вытянулся в кресле. Я восторженно развел руками, не находя слов. Либерман понял мой жест, улыбнулся и воцарилось молчание. Прервал его сам Мравинский, посетовав, что снег, снежные хлопья в концерте получились какие-то раскисшие, ватные, а ему хотелось хрустящих, чтоб разлетелись по залу как «стеклышки из андерсеновской сказочки». (Мравинский, конечно, имел в виду начало «Снежной королевы», когда зеркало, сделанное злым троллем, полетело с неба на землю и разбилось вдребезги.) Никто не посмел оспорить эту жутковатую аллегорию, и в дирижерской снова воцарилось молчание. Наконец маэстро бросил очень испытывающий взгляд на меня. Я аж съежился на стуле, потому что вслед за ним и все присутствующие перевели на меня взгляды — я понял, что нужно что-то сказать. А сказал я то, о чем подумал еще во время концерта — что больше никогда не пойду в балетный театр на «Щелкунчика». Мравинскому это понравилось. Он что-то шепнул виолончели и, довольный, потер руки: «Так, так… Очень хорошо. Очень хорошо…» Тут мне бы остановиться, но я решил сказать все: «Евгений Александрович, у Шекспира в „Короле Лире“ есть такая сцена — „Король спит. Играет тихая музыка“. Так вот, когда Маша осталась одна в темной комнате, мне почему-то показалось…» Я не закончил, потому что увидел вытянувшееся лицо Мравинского. Его брови поднялись так грозно, словно я взял в концерте фальшивую ноту. Он очень корректно мне возразил: «По-моему, сравнение с Шекспиром здесь неправомерно. Нет, пожалуй, нет… Чайковский в „Щелкунчике“ — это что-то совсем другое», — и покачал головой. Я понял, что не то чтобы сел в лужу, но впечатление от вечера себе подпортил. Все снисходительно улыбнулись, он продолжал курить, а я про себя подумал: ну, не может у меня все гладко, обязательно какой-нибудь ляпсус… Вскоре кто-то заметил, что пора расходиться, ведь завтра снова концерт. Евгений Александрович согласился, поднялся нам навстречу, всем пожал руки, а мне добавил: «Вот к Шостаковичу это сравнение подошло бы. У него даже специальная музыка к „Лиру“ есть. И чудная! А к Чайковскому — нет, навряд ли… Но все равно за добрые слова — спасибо!» И очень приветливо, словно расстаемся ненадолго, положил руку на мое плечо. Ее отпечаток я до сих пор на себе чувствую.

Вечером нам позвонил Андрей Андреевич, громко смеясь в трубку. Оказывается, Мравинский меня не за того принял. Когда все вышли из артистической, он подошел к Золотову и похвастался: «Видите, Андрей Андреевич, какой у меня новый ГБ-эшник. Образованный!» Ему в тот день должны были представить нового «стукача» для будущих гастролей в Австрию, и он что-то напутал. Евгений Александрович передал мне свои извинения и все-таки утверждал, что у Гарина в телевизоре было другое лицо. А мое в артистической ему показалось подозрительным. Действительно, в «Гарине» у меня есть бородка да и много уже времени прошло с тех пор, как показали фильм, но главное в другом — меня все время путают, до сих пор. Вот, говорят, идет Олег Онуфриев! Что ж тут поделаешь?..

Андрей Андреевич еще долго смеялся в трубку. Как у Пушкина — «Смеялся Лидин, их сосед».

1978 год

Март, 4.

Юсупов

О.Борисов и М.Волков. 70-е годы. Из семейного архива

О.Борисов и М.Волков. 70-е годы. Из семейного архива

Я на своем красном «жигуленке» поворачиваю с Фонтанки к Инженерному замку. Проезжаю мимо памятника Петру, потом поворот на Садовую, там еще один памятник — Суворову — и на мост. А дальше — Ленфильм, там я забираю с работы Аллу.

Пять часов. Я каждый день езжу по этому маршруту. Есть еще маршрут на дачу в Комарово, он тоже по Кировскому, потом поворот на Приморское шоссе, мимо ЦПКиО. А маршрут в театр совсем короткий. Это три основные направления, по которым я передвигаюсь. Я не люблю их менять или ездить по другим адресам, потому что в городе совершенно не ориентируюсь. Лучше уж по проторенной дорожке. Но сегодня, после того, как заберу Аллу, предстоит поездка в незнакомый район за какой-то люстрой. Алла говорит: антикварная, продается совсем дешево, а я злюсь оттого, что не знаю, как в Купчино рулить. Где это — Купчино? Как на зло, машина глохнет прямо у Инженерного замка. Капот открываю, но в чем дело, понять не могу. Машины не останавливаются… Начинаю нервничать, что опоздаю. Замечаю какого-то ханурика, стоящего у серовато-розового камня, украшающего фасад. Подзываю, он подходит. Говорит, что понимает в машинах — работал водителем. По виду не скажешь. Патлы сальные, под глазами мешки, съеженный, — в общем, тип петербургский. Лезет в капот: «Все дело в карбюраторе… Я тебя, кажись, где-то видел. А вот где, где… — руки у него трясутся, замечает, что я к нему с недоверием. — Вы же знаете, что в этом дворце Павла задушили?» Переход неожиданный. «Знаю, конечно». — «А что потом здесь Инженерное училище было?.. В общем-то училище не бог весть какое — те, кто его кончал, становились чаще всего чиновниками или офицерами… Вы не волнуйтесь, это от карбюратора меня не отвлекает. После убийства Павла помещение не ремонтировали, заставили кроватями, заправили одеялами и сделали училище. Здесь Достоевский учился, Федор Михалыч. Мрачный человек… Все-таки я твое лицо видел… Ты на плодоовощной базе не работал?» — «Не имел чести. Откуда у вас знания такие?» — «Ничего удивительного. Я же потомок Юсуповых…» — «Надо же, а мы живем в квартире его бывшего камердинера! А что вы здесь, у Инженерного замка делаете в эту пору?» — теперь стал уже допытываться я. «А ничего не делаю… Просто здесь потайной ход был. Мне дядя рассказывал, что вел он к каналу. Там должна была лодка стоять, если б Павел задумал бежать. Какой человек — не воспользоваться такой возможностью!» Я уже забыл о карбюраторе — думал, что у меня даже бутылки нет, чтоб рассчитаться с потомком Юсупова. И еще смотрел в окна, в которых когда-то, должно быть, появлялась голова императора Павла в короне. Голова Германна в черной шляпе. Светлокудрая голова Федора Михалыча… Боже, а сейчас какие-то неоновые лампы…

Юсупов взял трешку. Я опоздал к Алле больше, чем на час.

Мы поехали в Купчино. Хоть и сидим сейчас в долгах, но люстру решили купить. Сначала она не произвела на меня впечатления — грязная, вся медь покрылась зеленью. Но, когда отмыли, увидели потрясающий черный плафон с бронзовыми звездами и короной.

Мне теперь кажется, что она могла висеть в Инженерном замке во времена Павла. Кто знает…

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.