«Это я, Батюшков!».
Моноспектакль Григория Печкысева.
«Пушкинский театральный центр».
Режиссер и исполнитель Григорий Печкысев, художник Светлана Тужикова.
Широкое «пермяцкое» лицо, ладони разночинца, богатырская конституция — все это совсем не согласуется со знакомым по портретам утонченным образом щуплого, маленького, вечно мерзнущего Константина Батюшкова. В основу сценической композиции Григория Печкысева легли письма, записки, стихи поэта. Отталкиваясь от одних фактов биографии, записок, стихов, писем Батюшкова Гнедичу, Вяземскому, Жуковскому и полностью опуская другие, актер создает образ совершенно неожиданный, далекий от беззаботной маски поэта-эпикурейца. Контраст здоровой фактуры Григория Печкысева и анакреонтического имиджа его героя работает на главную тему спектакля — кризиса идентичности, разлада — с собой и с действительностью, которое преследовало Батюшкова на протяжении той половины жизни, которую он провел, будучи в сознании и под страхом его помрачения. Проклятие наследственного безумия висело над ним с рождения и настигло в 34 года.
У Батюшкова — Печкысева есть одна выразительная поза, похожая на ту, в которой застыл памятник Пушкину, — с торжественно поднятой рукой и горделиво откинутой назад головой. Вернее, Батюшков пробует эту позу принять. Ан нет, образ любимца муз не задается. Болезненный блеск глаз, судорожный выворот головы и всей фигуры, кажется, готовой запрокинуться назад, — все это выдает несовпадение имиджа и неустойчивой, дисгармоничной натуры.
Печкысев не покажет влюбленного Батюшкова. Вернее, покажет, но мельком и на заре юности. Также мельком, и даже с некоторой вымученностью — Батюшкова вдохновенного. И совсем не покажет Батюшкова «на хмельном пиру» в кругу друзей. Вместо этого возникает очень беспокойный персонаж, которому не оказалась «по размеру» ни одна из предложенных жизнью ролей — поэта, любовника, военного.
Ранняя усталость ума, скука, неприкаянность, «странничество» — все то, что впоследствии стало джентльменским набором «лишнего человека», — сдобрено у Печкысева толикой комедийности. Как будто комплексы «маленького человека» и разочарованность, смута «лишнего» затеяли прихотливую игру в одной отдельно взятой душе. Батюшков Печкысева общителен до назойливости — и лишен возможности общаться. Не бравирует разочарованностью, а с горячностью требует от жизни счастья. Обладает подвижным, слишком подвижным, неспособным на серьезное усилие, ребяческим нравом («Буду размышлять», — говорит он себе и тут же начинает непоседливо вертеться в кресле, ковырять пером трещину в лепнине зала), но обречен на бездействие. Болезненно остро реагирует на грозовые события своего времени (наполеоновское вторжение, сожжение Москвы) и ощущает рассогласованность всего строя русской жизни с прежней анакреонтической беззаботностью своей поэзии.
Образ «черного человека» — живущего в душе предвестника не смерти, но сумасшествия — задан изначально. Но игра с «моцартианским» доведена до пародийности, от чего образ только драматически усложняется, взывает к человеческому сочувствию.
Батюшкова — человека, патриота (слово, изувеченное контекстом, но такое естественное для 1812 года!), друга, героя своего времени в спектакле куда больше, чем Батюшкова-поэта. Но, избирательно отталкиваясь от конкретных фактов биографии своего героя, Печкысев придумывает художественный образ, выходящий за рамки конкретной эпохи, на который падают блики других художественных образов, других героев других эпох: Печорина, Поприщина, неприкаянных персонажей Чехова. И в обратной перспективе — изгнанника Овидия и безумца Торквато Тассо (эти образы латинист Батюшков примерял на себя сам).
Лихорадочная возбужденность сопутствует и его итальянским письмам. Путешествие в Италию актер рисует, как головокружительный прыжок в бездонное прошлое культуры — как подлинную страсть и как предвестие будущего безумия.
Печкысев не позволяет себе выходов из образа, послушно следует вехам биографии своего героя: «ноябрь 1807-го — мне 19 лет», «май 1811-го — мне 24 года», вплоть до той черты, за которой 34 года душевного мрака. И здесь Печкысев предоставляет возможность говорить стихам. Сначала знаменитый «Мельхиседек», потом мало кому известная и, естественно, не вошедшая ни в одну антологию вариация державинского «Памятника», сочиненная Батюшковым в 1826 году, когда его сознание было уже безнадежно помрачено. Его актер читает, судорожно сжимая кулаки и почти краснея лицом, будто преодолевая некое препятствие, с натугой и нехваткой воздуха. Текст дробится на отдельные, натужно рифмованные, но бессвязные фразы, которые ложатся тяжело, будто холодные могильные плиты.
«Это я, Батюшков!» называется спектакль. И это важно. Попробуй-ка ощутить себя «солнцем русской поэзии»? А вот ощутить в себе отблеск чужой души как беспокойного мерцания свечи на холодном сквозняке истории, дать узнать ее маету нам, зрителям, в себе — это актеру удается даже в дотошно-историческом антураже и костюме. Установить связь с героем через со-чувствие, со-страдание, создать своего, не хрестоматийного Батюшкова из самоощущения себя в настоящем, нашем времени.
Комментарии (0)