Совсем недавно «Золотая Маска» показала трансляцию спектакля Андрея Могучего «Три толстяка. Эпизод 7». Хотя мы публиковали несколько текстов об этом спектакле, трансляция стала поводом к еще одному свободному высказыванию. Мы всегда за спектр суждений и потому публикуем эти размышления. Сам автор обозначил его как «Текст для тех, кто видел спектакль „Три толстяка. Эпизод 7“ или хотя бы читал другие тексты об этом спектакле».
СУВЕНИРЫ ИЗ 37-го
Я не славянофоб и не склонен уповать на опыт Запада. Но именно на Западе было разработано столько различных техник преодоления прошлого и способов лечения исторического слабоумия, что воспринимать всерьез то, что делает режиссер Могучий, я просто-напросто не в состоянии. Посмотрим на оргиастический восторг театральной общественности: «„Три толстяка“ — это работа с травмой», «спектакль возвращает нашу историю», «спектакль говорит о сложном». Но работать с травмой — это не значит подуть на больное место, приговаривая «бобо». Вернуть историю — это не значит выставить Дрейдена на обозрение и бросить его на произвол безупречного актерского мастерства. Говорить о сложном — это не значит бубнить: зло злое, СССР плохой, а Сталин сталинист.

Сцена из спектакля.
Фото — Стас Левшин.
Режиссер Могучий тяготеет к ярмарочной форме. Идеи и образы у него всегда предъявлены, как матрешки в сувенирной лавке. Зрелищно, узнаваемо, популярно. Но я ставлю вопрос: когда театр заходит на территорию зла, когда театр начинает говорить о документальном ужасе и насилии, что важнее — то, о чем говорит театр, или сам театр? Вся зрелищная промышленность Могучего производит оптические удары по нашему восприятию. Фантасмагория не знает удержу. Но где же реальность? Разве говоря, что у Сталина каменное сердце, театр не рождает симулякр, который скрывает от нас реальность, застит правду? Усыпляет нашу эмпатию? Усыпляет нашу рефлексию? Сталинская сказка Могучего — это диссидентские грезы: либералы всех стран, объединяйтесь ругать Сталина!

Сцена из спектакля.
Фото — Стас Левшин.
Иосиф Сталин — это не таинственные «Три толстяка», не Тараканище, не эзотерическое зло и не пятиметровый портрет с зубами. Сталин — это Сталин, родился в 1878-м, умер в 1953-м. У него не каменное сердце, а такое же, как у меня, кровяное, мясное сердце. Он настоящий, и это сильнее, чем вся гирлянда режиссерского воображения. Мы имеем буквальный исторический ад, который Могучий, исходя из своих художественных презумпций, превращает в Ад Истории, именно так, с больших букв, то есть в миф об аде. Превращает конкретное, больное, личное, бывшее — в пустыню, в лимб, в сказку. Даже личные воспоминания Дрейдена, документ эпохи, казалось бы, идут на то, чтобы растопить печку Могучего, из которой выходят румяные пионеры-Сталины. Но Сталин уже и в 30-х был мифом. Так что же — создавать новые мифы, пытаясь изгнать прежние? Но мифы на то и мифы, что въедаются в сознание, как плесень, и не пристало кормить их сахаром.
Я скажу даже больше. Могучий лепит из индивидуальных советских смертей и скорбей некую общую скульптуру некоего общего зла. В этом он похож на школьника, который тычет пальцем за спиной у страшного дяди и показывает ему язык: Сталин — Тараканище, глядите! И здесь есть кое-что пострашнее неопрятной работы с историческим временем.
Все очень счастливы увидеть пир после чумы — торжество формы. В самом БДТ, представьте себе, карикатура на сталинизм! Ура, говорим мы, чуть не договаривая «ура, товарищи!». Здесь слышатся определенный комплекс вины и советская риторика. У Могучего как будто есть бессознательный договор со Сталиным: Сталин одалживает ему себя, чтобы Могучий мог сделать сувениры из вождя, а Могучий обходит стороной любую попытку прорваться к реальности. А что в реальности? Не потому ли по сцене разгуливает артист с акцентом, что мы до сих пор боимся Сталина? Не потому ли вся эта фантасмагория разбухает на театральной сцене, что мы до сих пор не способны к рефлексии, до сих пор находимся под очарованием зла? Не потому ли Могучий ставит спектакль-сон, что мы все всё еще спим Советским Союзом и не спешим просыпаться, страшась ответственности, страшась того, с чем придется столкнуться по пробуждении?

Сцена из спектакля.
Фото — Стас Левшин.
У Пятигорского была идея — снять фильм о Сталине. Рабочее название было «Сталин в нас». Философ ставит вопрос радикально: что такое мы, которое пишет доносы, которое воспроизводит паттерн предательства и насилия? Но между идеей Пятигорского и ее буквальной реализацией в финале «Трех толстяков» — разница, как между «Герникой» Пикассо и магнитом на холодильнике с «Герникой» Пикассо. И все философские тексты звучат в «Толстяках» так же. Как масскультовый редимейд, как мем. Действительно, Мамардашвили и Пятигорский — нескончаемый источник забавных мемов. Но у Могучего на сцене тексты философов разыгрываются с удвоенной многозначительностью: «ты должен понять, кто ты есть», «ты должен вспомнить и осознать себя» — как будто режиссер нарекает, обвиняет, наставляет и раздает советы. Так что это? Если мем, то почему так серьезно, если философия, то почему так несерьезно? И Мамардашвили со всей его гениальной интуицией о природе сознания, со всеми лекциями о Прусте и феноменологией превращается в подозрительного гуру, который вполне мог ляпнуть что-нибудь вроде «старайтесь преодолеть зону комфорта». Что ж, репрессированные, думаю, с этой задачей справились.
Я хочу сказать со всей ответственностью: до тех пор, пока в одном из центральных театров страны достаточным уровнем рефлексии считается та экономия мышления (по выражению Пятигорского), которую демонстрирует спектакль «Три толстяка», мы будем заперты внутри тех самых паттернов, которые безуспешно пытается преодолеть режиссер Могучий. До тех пор, пока нас будут пугать Сталиным, изображать на сцене обыски под тревожное гудение из колонок (или веселые песни, контрапункт же!), мы будем вариться в постсоветском лимбе. Пустыня из «Трех толстяков» каким-то образом стала символом нашей беспомощности. Допускаю, что это было сделано специально — тогда это лучшее, что есть в спектакле. Но все же, этого отчаянно мало, бесконечно мало для того, чтобы начинать хоть сколько-нибудь (опять же, по выражению Пятигорского) настоящий разговор.

Сцена из спектакля.
Фото — Стас Левшин.
P. S.
В РЕСТОРАЦИИ, ПОСЛЕ «ТРЕХ ТОЛСТЯКОВ»
Продолжительное молчание.
М Е Р А Б. Все-таки это важно — способность посмотреть на себя отрешенно, не громоздить турусы и не ходить на котурнах.
М О И С Е И Ч. Где соленые огурцы, Мераб?
М Е Р А Б. Видимо, были съедены тобой, Саша.
М О И С Е И Ч. Ага. Но только тот, кто реально понял, что такое страдание, может вообще хоть что-либо понять.
М Е Р А Б. Но что значит понять страдание Советского Союза?
М О И С Е И Ч. Уже нет! Нет никакого страдания Советского Союза, опять миф, опять идеология, опять грезы! Они вышли из кино, где показывали один и тот же фильм 70 лет подряд.
М Е Р А Б. И будучи ослеплены ярким светом реальности, вернулись в кино. Но винить их — это, по меньшей мере, жестоко. Остается вопрос: но он-то сам, режиссер, что хотел от нас?
М О И С Е И Ч. Он сам не понял того, что хотел! А раз он не понял, то и мы, те, кто здесь, уже после него, не способны понять. Нельзя понять то, что само себя не понимает.
Г Е О Р Г И Й И В А Н О В И Ч. Дорогие мои, ваши напитки отстают от вашего мышления, как Советский Союз от коммунизма. Выпейте водки, закусите. Оставьте объективным идиотам их объективный идиотизм. В конечном счете, только сами они могут его преодолеть.
М О И С Е И Ч. Если захотят!
Г Е О Р Г И Й И В А Н О В И Ч. Да, разумеется. Если захотят.

Сцена из спектакля.
Фото — Стас Левшин.
Странный-таки текст. Дайте нам сталина как сталина, Философа как философа. Но театр это театр, почему его «хватают за руку», почему он на подозрении? Он работает с историей и мифом как театр. И всё же: градус высказывания производит впечатление, — спасибо, опять-таки, БДТ с его «Тремя толстяками».