«К. Рассказы». Ф. Кафка.
Никитинский театр (Воронеж).
Режиссер Николай Русский, художник Юлия Застава.
Николай Русский — режиссер, актер, автор текстов к своим спектаклям. Если говорить о его поэтике, то, например, в недавнем спектакле «Коллеги» по его собственному тексту поражает «сдвиг фокуса», как в фотоаппарате. Как будто через несколько минут после начала спектакля меняется не только жанр, меняется фокус — как оптический, так и пластический, и психологический. Меняются точка отсчета, наше мировоззрение, система ценностей. Тебя нокаутируют, заставляют расстаться с мещанским благополучием (внутренним). Жизнь приобретает, по Баратынскому, статус «простой поговорки». Обнажается злой, колючий ствол, как у елки, у которой отпали ветки. Жизненные действия приобретают характер позорной, материальной безысходности. Ледяная, злая ирония заставляет дрожать. Во рту кисло. Но какая свежесть! Ну с чем еще сравнить это впечатление? Например, вы смотрите на сцену — и все актеры вдруг одновременно окривели или окосели, и стали ходить на больших пальцах рук. Это я к тому, что в «смещение фокуса» входит и пластическое потрясение. Режиссер Николай Русский поступает с нами, как герой Розова, который саблей рубил серванты.
Спектакль по Кафке не менее революционен.

Сцена из спектакля.
Фото — Дмитрий Никулин.
«Ты — нежизнеспособен», — написано на заднике сцены в спектакле по Францу Кафке (цитата из «Письма к отцу»). Я, кажется, тоже, поэтому мне особенно интересно, как расправляются с пубертатным подростком Францем Кафкой молодые умные люди, идущие вперед навстречу, к сожалению, отсутствующей заре.
Кафка — один из интеллигентских «кодов». Типа Чехова. Все закатывают глазки: ах, какая абсурдная кафкианская жизнь! А вот режиссер Николай Русский не закатывает. Он мастерски выбрал рассказики (малой прозы), слава богу, миновав «Превращение», уже захватанное и, к слову сказать, абсолютно не подлежащее визуализации. Автор (Кафка) говорил об этом: «Только ничего не рисуйте на обложке». Вообще, после этого талантливого спектакля задумываешься: а подлежит ли Кафка в принципе визуализации? Ведь если начать «рисовать» чудищ Кафки — получится американская безвкусица Юрского периода, который там еще не закончился. В этом спектакле фокус: на сцене вроде как мало предметов, а ощущение «материальной густоты», предметности, а Кафка — беспредметен. Есть ощущение многоцветия — а он явно черно-белый. Он графичен, как его рисунки, а здесь — молодой темперамент режиссера и актеров смывает этот тонкий заостренный карандаш.
Каждый из рассказиков оформлен как этюд и положен на музыку. «Хор» поет слова рассказа вслед за тем, как они произнесены. А «хор» — будто компашка артистов Ленконцерта из-под рождественской елки для малышей. Это как персонифицированные детские страхи Франца (о, не юношеские, а именно детские). Вот сейчас персонажи сообщат ему, в какую сторону пошел волк, который его съест. И они злые — не помогут, а будут пугать и пугать.

Сцена из спектакля.
Фото — Дмитрий Никулин.
Всю композицию пронизывает «Письмо к отцу», в котором и заключены одновременно главный конфликт, перипетия и катарсис. Почти сорокалетний автор, держась за юбку-брюки, осыпает отца упреками, достойными четырнадцатилетнего. О том, как тот мучил его своей тиранией, сам не выполнял того, что требовал от других. О том, как рыгал, ковырял в ушах и был малокультурен (ах ты, боже мой!). Как однажды выставил на балкон, на холод ребенка за то, что тот просил пить. Казалось бы, черт (бог) с ним, с отцом, когда тебе сорок, с этим еврейским Пантократором, могучим мужчиной, сыном мясника. Но нет…
В спектакле два отца. Один — брутальный мужчина с бакенбардами. А второй — андрогинное существо в красном платье и маске (он — отец-мать, детство, судьба, ужас бытия. Он — молот, занесенный над умной, причесанной головой…) Вот танцуют, обнявшись, двое мужчин, отец и сын. С кляпами во рту.
Каждый рассказик демонстрирует как бы одну из граней болезни юноши. Начиная с экспозиции, где пять персонажей (они же хор) из почему-то советского сумасшедшего дома не хотят принять шестого. И шестой (ах, он всегда шестой!) повержен, и по нему ходят сапогами.
Девушка в «окошечке» читает комментарии к «Дневнику» автора. А перед ней скачут ожившие рисунки из «Дневника» — фигурки на трапеции. Для него трапеция-тире — жизнь. И всякие веревки, заборы (в одном эпизоде веревка протянута из конца в конец сцены), а также мост — символ черты, через которую не перейти «к людям». Ведь для героя любовь к отцу — это и страстная жажда банального, одна из самых сильных на свете. Увы, не удовлетворенная. Ибо ему не прописан был «человеческий сюжет». Он лишь пытался его сымитировать (все эти помолвки, знакомства семей…).

Сцена из спектакля.
Фото — Дмитрий Никулин.
В одной из сцен вся компашка идет на поклонение, целует некий торчащий палец — поклон фаллическому символу, репродуктивному началу жизни, то есть опять же отцу.
Следует этюд «отец — сын». Сидят рядом на стульях. Сынок в шортах и замшевых ботиночках спрашивает подтянутого, брутального отца, ходил ли он на рыбалку со своим отцом (смысл: о чем настоящие мужики? конечно, о рыбалке). А дальше — косноязычный рассказ идиота (отца), как он поймал вот таку-у-ую рыбу. Затем сынок заглатывает огромный крючок и с крючком во рту лепечет: «Дорогой отец!» А вот его на ремне, как собачку за ошейник, волокут к страшному угольщику за углем. Это черное курчавое существо, собака Баскервилей из потустороннего мира (дети в зале должны кричать: «Не ходи, не ходи к нему!»). На жалкий лепет персонажа (ну полная потеря достоинства) угольщик отвечает громовым голосом, и герой-персонаж, уже какая-то нечеловеческая жижа, растворяется в пространстве.
«Тоска» — мистический рассказ. От тоски герой в своей комнате кричит в одиночестве. Из стены появляется ребенок. Режиссер это трактует как эротическую мечту, ибо ребенок, которого постепенно раздевают, оказывается статным юношей. Дескать, еще один диагноз: эротические мечты инфантильного сознания. А по-моему, появление ребенка — это тоска по самому себе… «Как будто себя самого я встретил на глади зеркальной…» Мне кажется, в этом смысл.
…Кто там такой в белом, с коробом, как для пиццы, за плечами? Заика, не попадающий ни в один слог (еще одна ипостась автора-героя). Это сельский врач (рассказ «Сельский врач»). Хорошо бы он поставил нам всем диагноз. Чувствуется, что он очень добр. И автор (в данном случае Франц Кафка) именно его выбрал для лечения своего героя — альтер эго. А его альтер эго — это мальчик, которого родители при рождении наградили раной, несовместимой с жизнью. В жалобах мальчика злость и ирония, как и во всем действии. Еще один диагноз — жизнь как родовая травма. Врача, дрожащего заику, раздевают, прикладывают к больному месту. Затем он уезжает «на земной повозке с неземными лошадями».

Сцена из спектакля.
Фото — Дмитрий Никулин.
К умершему мальчику подходит отец, срезает мясо с раны, жарит в гриле и наделяет всю компанию. А потом ест сам, жует красным мужским ртом, играя желваками, мужчина, поедающий мясо, мужчина-символ, единственное, чем не смог стать его сын.
Чего мне не хватает в этом спектакле? Нежности.
Мысли вслед собственному тексту
«Отец» – ветхозаветный бог с сыном (а может быть, Кронос, пожирающий своих детей). Сельский врач, белая заикающаяся фигура – Спаситель, принесший герою смерть-избавление. Сам герой тоже носит черты Спасителя (Спаситель – слабак и нюня по Н.Русскому). Спаситель годится только для смерти. Столкновение двух «Заветов» — Нового и Ветхого. Ветхозаветный отец ритуально, не дрогнув, поедает сына.