Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

29 сентября 2014

НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ

Сегодня в рамках фестиваля «Балтийский Дом» — «Леди Макбет нашего уезда» Камы Гинкаса. У нас в блоге про спектакль писала Елена Губайдуллина. В ПТЖ № 76 — Марина Дмитревская. Сейчас вы можете прочитать оба материала о спектакле.

«Леди Макбет нашего уезда». Н. Лесков.
МТЮЗ.
Режиссер Кама Гинкас, художник Сергей Бархин.

Розвальни развратно раскинули бревенчатые боковины — как гладкие ноги, маня упасть-развалиться-провалиться в мягкую доху, кудряво устлавшую темное дно-чрево низких саней…

Эти розвальни без лошадей стоят посреди двора и одновременно — посреди дороги. А дорога эта, судя по перспективе, — Владимирка.

Вот вам и концепция: русский национальный эротизм на большой дороге.

Как Волга в России — главная река, так и Владимирка — центральная дорога: выйдешь со двора (к примеру, со двора Измайловых или из кабака с картины В. Перова, на которую чем-то похожа сценографическая композиция Сергей Бархина) — и вот он, тракт: хошь — милого провожай, хошь — сам отправляйся…

Темная горстка арестантов-каторжников, слепленная грязным комом во что-то единое, топчется на месте — идет по дороге. Только вот голов у них нет (может, оттого, что повинную голову российский меч все-таки сечет, а эти — повинны?). То ли оттого, что народ безголов и, снявши голову, по волосам не плачет, то ли потому, что, совершая преступление, человек раз и навсегда теряет голову, но только арестантские шинели колышутся на вытянутых актерских руках так, что кажется — шествует по Владимирке темная толпа широкоплечих безголовых истуканов. Если можно было бы сказать «толпа спин» — это было бы верно относительно пролога спектакля Камы Гинкаса. Из-под ног безбашенных верзил выскальзывает никогда не терявший головы верткий проныра Сергей и развязно запевает: «А р-р-а-с-скажи-ка мне, товарищ, как ты в каторгу попал?» Этап подхватывает песню. А Гинкас отвечает на поставленный Сергеем вопрос. У Катерины Львовны гладкие, сильные голые ноги в сапогах, будто подкованные. Задирая развевающуюся юбку, сверкая трусами, она носится, как молодая кобылица, скачет-перескакивает через мешки и людей, ржет-хохочет, только пар идет. Запрячь бы ее в эти розвальни — она бы и их резко стронула с места и понесла, столько в ней буйной, молодой, брызжущей через край, избыточной жизни, веселой бесстыдной энергии, требующей лихого выхода хоть во что-то: в пляс, в труд, в блуд. Это не похоть и не томление плоти, поначалу это именно бьющая через край витальность. Минутами эта молодая светлоглазая улыбчивая Катерина кажется родней не только другой Катерине (которая подняла бы руки да полетела), но и девочке Наташе (чем отличается «Да проснись же, Соня. Ведь такой прелестной ночи никогда, никогда не бывало» — от переполняющего Катерину Измайлову в ночном саду: «Ах, Сережечка, прелесть-то какая!»).

Национальная черта, отечественный характер? Кажется, Гинкас про это-то с ужасом цивилизованного прибалта и ставит: про избыточность русской женской натуры, способной в бескрайности своей не только любить до гроба, но и в гроб свести, как сводит лихая необъезженная кобылица Катерина и свекра Бориса Тимофеевича, и мужа Зиновия Борисовича, и отрока Феденьку, безмолвно наблюдающего, как сооружается ему на сцене гробик, в который ласково укладывают его спать крепкие, гладкие Катеринины руки. «Посмотри, Сережа, рай-то, рай-то какой!» Только в ответ на ликующе-яростный вскрик Катерины — Елизаветы Боярской о рае в этом спектакле двое в белом поднимут на руки темные шинели и вместо белых яблонь вырастут темные суконные деревья. Пейзаж, от которого ликует Катерина Львовна, — это ее собственный внутренний пейзаж, категорически оторванный от пейзажа реального, от российской каторжной действительности. Или это ее подсознание уже ощущает преступную опасность беззаконной любви и готово тем не менее смело войти в темный лес, пусть и заблудиться в нем?..

Е. Боярская (Катерина).
Фото — Е. Лапина.

Впрочем, почему это чисто русская избыточность? Не исключаю, что для Гинкаса «Леди Макбет» — логическое продолжение «Медеи», ее российская модификация, и яркая жар-птица Мценского уезда вполне может посоперничать в буйстве страсти с античной женщиной-убийцей, улетавшей в спектакле Гинкаса экзотическим бессмертным Фениксом в синее небо. И преступление в «Леди Макбет», как и в «Медее», тоже совершается ради любви к стертому Язону по имени Сергей. Видать, летала-летала Медея в веках и пространствах — и свила себе гнездо в доме купцов Измайловых, где чинно пьют чай из блюдец и любят порядок.

Но, помня о Медее, Гинкас называет свой спектакль все-таки «Леди Макбет НАШЕГО уезда»: он любит указать для непонятливых — речь про «нашу рашу», он занят анализом именно отечественного, национального: и одуряющей, дохлой скуки жизни, от которой хоть на каторгу (так мертво-размеренно живут Измайловы, что воет Катерина: «Скука!!»), и преступной природы витальной избыточности.

Лесковский очерк ставят нечасто. В памяти — отличный спектакль Алексея Песегова «Наваждение Катерины» (2003), втягивавший в воронку тягучими «рапидными» ритмами тяжелого сна-наваждения. Здесь была тоненькая девочка (Екатерина Соколова), зажигающая лампадку и действительно словно во сне совершающая все убийства. И говорила она замедленно, как во сне, и, страшно и бестрепетно греша перед Богом, каждый раз зажигала лампаду — и это делало историю еще более жуткой, вязкой, глубоко отечественной, темной.

Прошлой весной «Этюд-театр» сыграл «Леди Макбет» в «Приюте Комедианта» (см. № 72), и в принципе отдельной темой может быть сопоставление двух этих спектаклей 2013 года рождения, но сделанных режиссерами разных поколений, разного опыта. И если тридцатилетний режиссер Д. Егоров уже не намерен разбираться в причинах и следствиях, видя в тупой отечественной преступной ментальности именно отсутствие мотивированности («Мужик что бык: втемяшится в башку / Какая блажь — колом ее оттудова не выбьешь…»), то семидесятилетний Гинкас (другое поколение, внимательное к человеку и «разбору») — разбирается в мотивах. «Этюдовцев» почти не волнует преступление — они разбираются с наказанием, с жизнью после преступления, с каторгой, взяв за основу книгу В. Дорошевича. Гинкас скрупулезно, «пошагово» исследует дорогу Катерины, истоки преступления. Наказание его не интересует. И там, и там — всё от скуки. В обоих спектаклях мертвенно-медленно, со значением пьют чай. Но в спектакле «этюдовцев» страшна очень современно понимаемая беспричинность преступления, тупая и даже по-своему бесстрастная упертость народа-богоносца (три раза судим — и все равно еще раз осквернит; случайно отравила свекра подвернувшимся под руку крысиным ядом — и еще отравит, а если б не попался — может, пожил бы еще свекор). А Гинкас держится гуманистических ориентиров и склонен персонифицировать, исследовать, обосновывать — и силен спектакль именно этим: завораживает долгий, подробнейший анализ мотивов, переходов, движений — всех стадий, которые проходит главная героиня, блистательно сыгранная Боярской (не прочие роли, а Ирина в «Трех сестрах» МДТ и «Леди Макбет» доказывают ее превосходный сценический талант). Поражает та «правда тела», с которой Елизавета Боярская проживает сценическую жизнь Катерины, высушивая свою полнокровную героиню до состояния черной мертвенности. Один из мотивов преступления ее Катерины Львовны — отсутствие всяческого движения в доме Измайловых, российский душный застой (статике и неторопливости мужиков Измайловых пластически противопоставлена неуемная, заразительная подвижность Катерины, она даже самовар бесстрашно тащит почти бегом). В этом доме нет надежд ни на какие перемены, ибо Зиновий Борисович (Александр Тараньжин) бездетен, и это поначалу чуть не главное предлагаемое обстоятельство для Катерины Львовны, пустой живот которой ноет, жаждет наполниться и взорваться новой жизнью, дать выход силушке, переполняющей эту женщину. «Мне вот, когда б я себе ребеночка бы родила, вот бы с ним, кажется, и весело стало». Веселье жизни связано не с блудом — с ребеночком.

Сцена из спектакля.
Фото — Е. Лапина.

Меньше всего хочется акцентировать очевидности, подчеркнутые многими рецензентами (оклады без икон, висящие на стенах, «прочитываются» сразу). Но Гинкас и Бархин, как всегда, мастерски сталкивают фактуры: жесткое сукно шинелей, деревянную деревенскую утварь, в изобилии разбросанную по двору, — и мягкий мех полушубков. Играя с Катериной, Сергей засунет руку в меховой рукав, выставит кулак и поманит любовницу огромным шевелящимся фаллосом. Впрочем, и начнется любовная история с этой самой руки, когда на гулянии Сергей — Игорь Балалаев взвалит на плечо веселую Катерину таким образом, что предплечье его окажется между ее ног, а сжатая кисть выглянет из-под юбки тем самым фаллосом. И удалая молодуха моментально замрет, пугнувшись внезапно пробежавшего тока.

«Пейзаж текста» (воспользуемся термином Х.-Т. Лемана), пейзаж лесковской прозы разработан в спектакле, как обычно у Гинкаса, тщательнейшим образом, разложен на голоса и живет то в прямой, то в контрапунктной связи с «действенным пейзажем» и с драматическим пейзажем внутренней жизни Катерины Измайловой. По звучащему из разных уст тексту очерка ткется визуально-действенный полифонический рисунок. Звериный рык и песнопения сосуществуют в том же голосовом контрасте, что в визуальном — мех и дерево, шинель — и легкая, какая-то «колхозная», нашенская юбка Катерины. А в ритмическом плане отчетливы контрастные перепады от тихой статики дома Измайловых — к резвому гулянью во дворе с визгом и посвистом. Меховой тулуп-медуза обернется потом в Катерининых кошмарах зловещим котом-свекром, и этот кот буквально завалит и изнасилует ее, да и она сама постепенно превратится в дикую злую кошку, готовую когтями вцепиться в каждого покусителя. Ее веселая любовь беременеет телесностью и превращается в одуряющую страсть к Сергею. Она становится страшна. «Блудящий взор ее сосредоточивался и становился диким», — написал Лесков в конце, уже когда идет сюжет с Сонеткой. Боярская играет это много раньше. И когда Зиновий Борисович застает ее с Сергеем и почти буквально «вынимает из теплой постели», она, в исподнем, с таким оголтелым бесстыдством сует ему в руки хлыст (на, бей, однова живем!) и так по-звериному защищает свое право на эту теплую постель и на беззаконную любовь, что становится страшно не только Зиновию, но и Сергею. Они по-мужски объединяются, обмениваются взглядами, сметенные ее лютой «етитской силой», и Сергей—Балалаев даже как-то глазами оправдывается перед Зиновием—Тараньжиным за разбуженного в Катерине—Боярской зверя, за ее расставленные по-хозяйски гладкие ноги и неминуемую смерть Зиновия, которому он, Сергей, гибели не желает. Так же безмолвен будет незадолго до этого и Борис Тимофеевич — Валерий Баринов, безмолвно понимающий, что дает ему невестка яд. Но сделать уже ничего нельзя, это убийство глаза в глаза, под неистовым Катерининым взглядом свекор послушно съедает отраву и послушно удаляется. Баринов (как обычно и свойственно этому выдающемуся артисту) потрясающе играет этот безмолвный монолог, обращенный к Катерине: он одновременно молит о спасении, страшится невиданной проснувшейся холодной стихии и предрекает ей неминучую расплату.

И правда, беременная Катерина — это уже чистая леди Макбет современного театра: в черном грубом пальто, как в шинели (или это переход к тяжести каторжного одеяния?), с папиросой в зубах она ведет хозяйство (Васса Железнова?), считает деньги (современная наша «бизнес-леди»?), сидит в розвальнях бесформенной замершей тенью — и гладкие подсвеченные оглобли кажутся ее расставленными ногами.

Дальнейшее, когда человек уже кончился, когда все решено, не движется и осталась одна сплошная скука, когда не радует даже ребеночек («в острожной больнице, когда ей там подали ее ребенка, она только сказала: „Ну его совсем!“») мало интересует Каму Мироновича Гинкаса.

Он доводит свой пристальный разбор до каторги и бросает: ему не интересны ни Сонетка, ни Сергей, ни сама «поконченная» Катерина, он скороговоркой проговаривает сюжетный финал, словно констатирует смерть персонажа еще до фактической смерти. Красные, в сцене изнасилования и драки баб разбитые губы каторжницы Измайловой — это все уже постскриптум пути. Пошагово пройдены «дом», «двор», пройдена Владимирка. Дальше дороги нет. Играет балалайка.

В указателе спектаклей:

• 

Комментарии (1)

  1. gala_spb

    Сопоставление «Леди Макбет» и «Медеи» естественно, но для меня «Медея» была, прежде всего, историей про Язона. Тут же Язона не было, тут вообще не было ни одного человеческого лица. Для меня это стало минусом.

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Предыдущие записи блога