Генрик Ибсен. «Привидения». МДТ — Театр Европы.
Режиссер Олег Дмитриев, художник Елена Дмитракова
«Привидения» в МДТ — очень правильный спектакль «по Ибсену» и столь же логичное (в контексте других его постановок) высказывание режиссера Олега Дмитриева.
«Исследование деформации души, духовной мутации, происходящей в человеке под давлением государственного насилия, и передача этой мутации по наследству — для нас принципиально важная тема. Собственно, попытка ответить на вопрос, обратим ли процесс уродования человека, — и есть суть наших поисков», — говорит Дмитриев в интервью «Петербургскому театральному журналу» (оно выйдет в № 63), формулируя программу созданного им Авторского театра. «Привидения» именно об этом: о поколении отцов и матерей, грехи которых падают на изуродованных ими детей.
Художник Елена Дмитракова словно прочла слова Бориса Зингермана: «Драматические персонажи у Ибсена — как и персонажи Сезанна — отчасти сами овеществлены, вещами отяжелены […]. Давление житейщины в конечном счете сводится здесь к давлению вещей, мир обыденщины — это неподвижный мир вещей, плотно заставленный». Про «житейщину» не скажу, но мир, явленный на малюсенькой Камерной сцене МДТ, плотно заставлен тяжелыми шкафами. Собственно ничего, кроме шкафов с зеркальными дверями, это королевство зеркал, за которыми — не столько гардеробная или комната Освальда, сколько — само Зазеркалье. И когда в шкафы, похожие на исповедальни, усаживаются для беседы фру Алвинг (Анжелика Неволина) и «исповедник» пастор Мандерс (Владимир Захарьев), понимаешь — вот они, скелеты в шкафах. Метафора визуализирована: персонажи эти страшно худы, а лица их бледны/белы настолько, что оба выглядят настоящими привидениями, нежитями. Да, привидения в этом спектакле — не покойники, не развратный камергер Алвинг и горничная Иоханна, родившая от него Регину, привидения здесь живы, это «идеолог» Мандерс, когда-то задавивший праведной демагогией любовь и жизнь фру Алвинг, и она сама, всю жизнь уродовавшая сына ложью.
Эта белокурая, еще молодая женщина с припухшими от слез и алкоголя веками (приходилось ведь пить с мужем) и сейчас любит Мандерса. «Мальчик мой!» — обращено к нему, а не к сыну. Она гладит его волосы, пока тот читает деловые бумаги об открытии приюта, она открыто выражает свою неостывшую любовь и оскорблена его нежеланием помнить их близость (а она, несомненно, была, но Мандерс трусливо предпочел схоластическую праведность). Ощущение, что вот сейчас, открыв приют, выполнив все долги перед прошлым, эта хрупкая женщина начнет жить заново, и в этой жизни у нее будут и сын, и любимый мужчина (она страстно целует пастора, спрятавшись с ним под накидкой).
«Ибсен оказывается чересчур логичным и сведущим; все, что случается с его героями, обусловлено теми или другими событиями и лицами… Это придает конструкции его пьес известную жесткость, а развитию драматического действия — некоторую мистериальную торжественность», — писал опять же Зингерман, и кажется, будто Дмитриев и его актеры читали это. Они играют несколько «вещательно», патетично, хотя «мистериальная торжественность» их различна.
Здесь и мастерский, яростный «крупный мазок» Сергея Козырева: желчный, злобный, ерничающий, сильный столяр Энгстран, которому тесен этот дом и эта жизнь, который с самого начала повторяет: «Дочь моя-а-а!» — так он привык издеваться над самим собой, зная, что дочь не его. Здесь и нервическая лирика Неволиной, и надрыв Станислава Никольского. Его светлоголовый Освальд, «весь в мать», — импульсивной болезненностью похож на нынешних мальчиков, не обдумывающих житье. В отличие от старших, от живых «привидений», держащих форму, закованных в облегающее черное и такие же «облегающие» и «сковывающие» догмы, он не просто свободен, а будто лишен формы, растекается слезами и чувствами, просто «молочные реки и кисельные берега». Чистота соседствует в нем с чувственной свободой (он целует мать — как женщину, в губы, не скрывая не только «эдипова комплекса», но и сексуальной возбужденности (Регина нужна ему не только для того, чтобы дать морфий…)
У Ибсена много «рифм». Энгстран, прикрывший за деньги грех жены, отославший дочь в чужой дом, а теперь собирающийся открыть приют/притон для моряков, — и фру Алвинг, отославшая в Париж сына, прикрывавшая грехи мужа и отстроившая приют его имени. Рифмуются два приюта, соперничают две судьбы. И так же, как испытывает «эдипов комплекс» Освальд, испытывает «неотцовскую» тягу к Регине столяр Энгстран: однажды он крепко вопьется поцелуем в ее губы: «Дочь моя-а-а!». Не дочь, но его. И он, и фру Алвинг лгали детям камергера Алвинга, но дети вышли разными. И Регина, алчно пожирающая глазами Освальда в начале и молча отдающая ключи от дома, который она разумно и быстро покидает, в финале, — тоже становится похожа лицом на привидение. Быть может, она найдет «приют» в отцовском приюте, только — «привидение» нового поколения — возьмет за это высокую цену, не станет жертвой, как стала ею фру Алвинг.
В спектакле довольно много ходов прямых, лобовых. Начиная рассказ о своем недуге, художник Освальд рисует яркую точку на карандашном наброске человеческой головы, а второй такой же метит свой лоб. А, завершая рассказ, полностью замазывает черной краской нарисованное лицо и измазывает собственное. Этакий сценический «сурдоперевод». А поверженный и растерянный Мандерс будет зонтиком цепляться за все двери: ему никак не выйти из этого дома, что-то не пускает… Фру Алвинг, разливающая алкоголь по двум бокалам — себе и Мандерсу — в момент торжества (приют построен, грехи отмолены, сын с нею), так же поровну разольет раствор с морфием в трагическом финале. И с двумя бокалами замрет у ног тихого, безумного сына. И тут откроются все двери, и выйдут остальные персонажи — привидения. Они посмотрятся в зеркала и сядут, заполнив комнату. Все скелеты вытащены, остается дать морфий Освальду и выпить его самой…
Спектакль оставляет двойственное впечатление. При том, что мастерски играет Козырев, необычен Освальд — Никольский, есть искренние и сильные куски у Неволиной, ловишь себя на нехватке подробностей, недостаточности той «подводной» жизни, которая делает Ибсена родоначальником Новой драмы. И хотя в этой «дочеховской» пьесе все действительно «обусловлено теми или другими событиями и лицами», сегодня она требует более подробной и тонкой выделки. А, главное, поддается тому психологическому театру, который уже давно сменил зеркало на увеличительное стекло, чтобы рассмотреть человека в тех движениях, которые «другими событиями и лицами» не всегда обусловлены…
Комментарии (0)