Американский психолог Эрик Берн порадовался бы, увидев этот спектакль. Потому что чеховский «Дядя Ваня» на сцене Александринки — прекрасное подтверждение идей его книги «Игры, в которые играют люди и Люди, которые играют в игры».
Однако подмостков в этом спектакле нет — есть большой зрительный зал. Есть мы — играющие роль публики, есть актеры, наблюдающие за тем, как мы справляемся с этой ролью и разыгрывающие свои драмы для нас и друг для друга. А подлинная жизнь утекает как вода сквозь пальцы….
Чехов определил пьесу «Дядя Ваня» как сцены из деревенской жизни. Слово «сцены» имеет двоякое значение. С одной стороны, оно сразу же ассоциируется с театром, а с другой — с бытием, которое редко обходится без сцен ревности, закатывания сцен и прочих сценических действий.
Режиссера Андрея Щербана, поставившего в Александринке «Дядю Ваню», привлекают оба значения. Разные способы существования сталкиваются, определяя градус игры, но сама игра практически не исчезает. Герои заигрались и в своей тоске по счастью, и в своей ненависти, и в своей любовной горячки. Для кого-то такой способ существования очень далек от чеховского. Игра идет жесткая, часто без соблюдения правил или на грани фола. Чего только стоят упоминаемые в каждой рецензии красные стринги, которые Астров натягивает себе на голову, эпатажные наряды Елены Андреевны, смешение английского, французского и немецкого и танго Карлоса Гарделя.
Кто-то заметил, что этот «Дядя Ваня» о том, как мир в превратился глобальную деревню, а потому не важно — Россия это, Румыния или Америка. Но мне представляется, что спектакль этот про нас. Нас увидели с расстояния, дающего возможность разглядеть то, к чему мы притерпелись и перестали замечать. Да , global village, конечно, пытается ворваться в наше бытие, даже взрывает его ненадолго, но вязнет в нем как сапоги в грязи. И ужас в том, что будничное бытие в этом глухом поместье так же скорбно и не подлинно, как и беды-праздники global village. Режиссер не желает лелеять ни иллюзии героев, ни наши. А стенографическое решение (Карменчита Брожбоу) не позволяет нам забыть, что мы — в театре. Даже зеленая надпись «выход» над дверью ведет не в сад и не в гостиную, а лишь в очередную игру. Реальны лишь земля и вода, грязь и дождь. И боль заигравшихся.
Многие посчитали такого Чехова оскорбительным, дескать, надо очень не любить Россию, чтобы вот так подать нам пьесу, так показать нам героев, которым мы хрестоматийно призваны сочувствовать.
Чехов, живя в Мелихове под Москвой, мечтал о хорошей дороге, чтобы езда по ней «не выворачивала внутренности». В Ялте мечтал о театре, о том, чтобы не мерзнуть без отопления. Проза, конечно, но без этой прозы жизнь порой губительна. Может мало сочувствовать и пора что-то менять?! Global village — только поверхность, тонкая сеть, под которой по-прежнему бытие весьма близкое к чеховскому: дорог по-прежнему нет, электричество непредсказуемо, а фортепиано не отменяет курятника. Летом, конечно, подобие дачи, а во все прочее время — тоска смертная. И остается сотворить себе кумира, как это делает maman (Светлана Смирнова). Пить и раскрашивать карты, на которых леса исчезают, а новые никому не нужны, как это делает доктор Астров (Игорь Волков). Можно утонуть в работе или в любви, как дядя Ваня (Сергей Паршин) и Соня (Янина Лакоба). Но опустошенные люди, увы, не способны к любви. Они могут говорить о ней или тискаться, тереться телами, в надежде породить искру страсти. Выглядит это страшновато, даже вызывает внутренний протест, но, возможно, это та самая правда, которую мы не хотим видеть?! Легче всех в этом мире Вафле (Дмитрий Лысенков) и няньке Марине (Мария Кузнецова), потому что они уже ничего не ждут. Елена Андреевна (Юлия Марченко) и Серебярков (Семен Сытник) бегут в Харьков, и там вероятнее всего утешатся. Они страшны тем, что поверхностны и не достойны чужой глубины. Но так ярко привлекательны! Так прекрасно имитируют жизнь! Кому-то показалось, что Игорь Волков — «совсем не Астров», потому что и не герой, и не любовник и про леса как-то не очень всерьез. Да и Елену Андреевну, о ужас, совсем не любит. Да и хочет ее как-то вяло, то есть если не случится, то не умрет. Но ведь иначе ему и не выжить! Иначе стреляйся или вешайся. Или пей до смерти. А про леса не всерьез, потому что умен и понимает — этой красивой хищнице леса эти до лампочки. Она осину от ольхи не отличит. Так за чем перед ней распахиваться. Разве что мы еще услышим, да и то вряд ли.
Много раз, когда я смотрела «Дядю Ваню» на других сценах, мне казалось, что пьесу нужно именовать «Елена Андреевна», потому что именно она была центром, солнцем, которое «крутило» всех остальных. И, пожалуй, впервые центром стал дядя Ваня. Он и вправду — заглавный герой, и понятно, почему Чехов назвал свою пьесу именно так. Больше всего страдает от Игры тот, кто не осознает, что его затянули в фальшивый мир, тот, кто отдается этому не-подлинному всей душой. И тогда разочарование бывает убийственным. Дядя Ваня Сергея Паршина — это Простак, который вдруг понимает, что одурачен по собственной воли. Что он сам страстно хотел быть одураченным. И его любовь к Елене Андреевне — очередной вымысел, запоздалая попытка зацепиться за жизнь, обрести какой-то смысл. Нам ведь так хочется, чтобы из сора, из грязи росли цветы…
А они не растут. Потому что семян не было.
Андрей Щербан ставит «Дядю Ваню» уже в третий раз. Сначала — в 1982 году в нью-йоркском театре La MaMa, два года назад — в Венгрии. Это не очередная «разводка» по готовому решению, а попытка, как говорит сам режиссер, «навести мосты между культурной традицией и реальностью». А реальность меняется так, что только успевай поворачиваться. Зритель не доволен — ему хочется понежиться на перине былого.
Многим в спектакле мешает и грязь, и дождь, и даже голуби в клетках. Многим хочется, чтобы небо в алмазах непременно воссияло. Мы просим его у Бога, как это делают дядя Ваня и Соня в самом финале спектакля. Мы вымаливаем его. И это примеряет нас с грязью, но, увы, не отменяет ее. Режиссер в одном из интервью говорит: «Чехов разбирался в жизни куда лучше моего. И я вижу, что он — доктор, констатирующий смерть Иллюзии… В конце концов, во что верю лично я — совершенно неважно. Чтобы через сто лет жизнь стала лучше — этого я, разумеется, хочу. Станет ли? Вопросительный знак. Это не циничная пьеса, не пессимистичная, — это вопросительный знак. И я его оставил. Его надо было оставить». Оставив нас с вопросительным знаком, режиссер, похоже, надеется — вопросы посеяны и от нас зависит, прорастут ли ответы. Ответы, а не очередные иллюзии.
Комментарии (0)