Пресса о петербургских спектаклях
Петербургский театральный журнал

КАК ВЫМИРАЛИ УСАДЬБЫ И КАК УБИВАЛИ СТАНИЦЫ

Спектакли романной формы вернулись на сцены двух столиц

На сломе времен обыватели ищут объяснение своему беспокойству и недовольству в газетах и соцсетях, а философы обращаются к истории. Недаром в заканчивающемся театральном сезоне самым модным стал жанр спектакля-выказывания на злобу дня. А самыми востребованными оказались постановки «романного дыхания». В Москве Римас Туминас в Театре Вахтангова обратился к «Евгению Онегину» Пушкина, а в Санкт-Петербурге Григорий Козлов в своей «Мастерской» поставил восьмичасовую эпопею по «Тихому Дону» Шолохова.

Жизнь любит странные сближения. Исчезнувший мир пушкинских усадеб, привлекший Римаса Туминаса, в рамках театрального сезона оказывается срифмованным с миром донских казаков, уже десять лет неотступно преследовавшим Григория Козлова. Казалось бы, где сестры Ларины и где Аксинья? Где разочарованный денди и где служилый казак Григорий Мелехов? Что между ними общего? Кроме того, что и мир усадебной культуры, и мир казачьей станицы в разное время погрузились в небытие, как Атлантида со всеми своими обитателями. В нашем с вами отечестве больше не встретить ни романтика Ленского, ни разочарованного денди Онегина, ни нежной мечтательницы Татьяны, ни певуньи Ольги. Остались «потомки». Лихих донских казаков с их чубами и строжайшим кодексом чести, с их горячей кровью и любовью к земле, к конскому топоту и к батюшке-Дону тоже смыло кровавой волной. Остались пародии.

Юрий Тынянов писал, что в России буквально в одну декабрьскую ночь исчезли «люди с прыгающей походкой». На истребление казачества потребовалось также немного времени — какой-нибудь десяток послереволюционных лет.

На сценах Вахтанговского театра и «Мастерской» нам показывают русские типы, которые еще живут в культурной памяти, но чьи гены давно выбиты. Разве только в песнях осталось живое дыхание их страстей и их тоски. «В лунном сиянье снег серебрится», — поет аккордеон Ольги Лариной, звучит тоненький детский голосок, вдруг захлебнувшийся в слезах на свадебном кортеже с неведомым уланом, так кстати подвернувшимся после гибели Ленского. «Тихий Дон» в «Мастерской» весь звенит старинными казачьими песнями — свадебными, посевными, походными. Летит и замирает где-то в вышине серебряный голос Степана Астахова (Андрей Аладьин).

Театр бережно перебирает ушедшие и уходящие приметы быта. Бабы, полощущие белье в реке, — в «Мастерской». Дамы, вальсирующие на великосветском балу, — в Вахтанговском. Странно подумать, что и тех и других мы можем увидеть только на театральных подмостках. Что казачья амуниция и прадедовская шашка Мелеховых так же канули в небытие, как сюртук Онегина и его цилиндр.

«Тихий Дон» и «Евгений Онегин» вполне могли бы иметь подзаголовок — спектакль-воспоминание. Спектакль-воскрешение людей и жизни, которой больше нет и никогда не будет. Жизни, которая живет в пушкинском стихе и в эпическом романе-поэме Шолохова. Только в Вахтанговском — это воспоминание-элегия. Римас Туминас все перебирает и перебирает подробности и никак не хочет поставить финальную точку, точно крутится заезженная пластинка… В «Мастерской» все еще кровоточит, все еще не отболело. Как будто страшно поверить — таких больше нет. И как же оскудела наша земля! Как же обеднел генофонд!

Сценограф Адамас Яцовскис в Вахтанговском распахнул мир Онегина в гибельные черные степные пространства. Михаил Бархин в «Мастерской» отгородил сцену и зал серебряной полосой вод батюшки-Дона и замкнул казачий хутор плетнями, разгородил жердинами. Но не отсидишься за деревянными стенами, ограда также легко может запылать от «красного петуха».

Римас Туминас дал пушкинским персонажам сценических двойников — за юным Онегиным наблюдает поседевший Онегин-Маковецкий, комментируя мысли и поступки, создавая странное эхо пушкинским строкам. Сон Татьяны читает Юлия Борисова. И премьеры Вахтанговского театра здесь не только нужны, чтобы задать планку, но и как сильнейший ход «отстранения» взгляда, смены оптики.

В «Тихом Доне» все возрастные роли играют студенты, а уж молодые герои романа поначалу просто огорошивают своей щемящей (щенячьей) юностью. Мы так привыкли судить по кино, что и Григорий, и Аксинья — пара в цвете лет. А тут — вчерашние дети, только-только начинающие узнавать себя и мир. Только в нежном возрасте можно так сойти с ума, увидев разметавшуюся во тьме красавицу-соседку, как сходит Гришка Мелехов-Антон Момот (надо сказать, такого мощного дебюта наша сцена давно не видела, может, со времен «Братьев и сестер» в МДТ). И путь у этого мальчишки — ух — какой долгий путь беды и войны. На наших глазах Григорий — Антон Момот «входит в силу», набирается мужской снисходительной мудрости. И вот в финале желание немедленно завладеть женщиной сменяется не менее сильным желанием ее уберечь, спасти, закрыть собой от всех бед этого мира. Увы, ни в пушкинское время, ни в начале ХХ века спасти и уберечь своих женщин не удается ни дворянам, ни казакам.

Мечется ломкая пылкая Татьяна (Вильма Кутавичюте): «Я вас люблю, чего же боле?» Неожиданно низким грудным голосом простонет красавица Аксинья (Софья Карабулина): «На коленях поползла бы за тобой куда угодно». Прекрасные русские женщины могут все: коня остановить, в сибирскую ссылку уехать, дом сохранить, детей поднять. Но не могут удержать и уберечь своих мужчин. Спасти их от них самих.

Разломы истории снова проходят по человеческим судьбам, а эпоха меряется единственной божеской мерой — человеческой жизнью (все остальные измерительные приборы сочинили люди). Ни в Вахтанговском, ни в «Мастерской» в нас не тычут указательным пальцем: смотрите, мол, тех уже истребили, за кем очередь? Но ведь все понятно и так. На сломе времен обыватели ищут объяснение своему беспокойству и недовольству в газетах и соцсетях, а философы обращаются к истории. Недаром в заканчивающемся театральном сезоне самым модным стал жанр спектакля-выказывания на злобу дня. А самыми востребованными оказались постановки «романного дыхания». В Москве Римас Туминас в Театре Вахтангова обратился к «Евгению Онегину» Пушкина, а в Санкт-Петербурге Григорий Козлов в своей «Мастерской» поставил восьмичасовую эпопею по «Тихому Дону» Шолохова.

Жизнь любит странные сближения. Исчезнувший мир пушкинских усадеб, привлекший Римаса Туминаса, в рамках театрального сезона оказывается срифмованным с миром донских казаков, уже десять лет неотступно преследовавшим Григория Козлова. Казалось бы, где сестры Ларины и где Аксинья? Где разочарованный денди и где служилый казак Григорий Мелехов? Что между ними общего? Кроме того, что и мир усадебной культуры, и мир казачьей станицы в разное время погрузились в небытие, как Атлантида со всеми своими обитателями. В нашем с вами отечестве больше не встретить ни романтика Ленского, ни разочарованного денди Онегина, ни нежной мечтательницы Татьяны, ни певуньи Ольги. Остались «потомки». Лихих донских казаков с их чубами и строжайшим кодексом чести, с их горячей кровью и любовью к земле, к конскому топоту и к батюшке-Дону тоже смыло кровавой волной. Остались пародии.

Юрий Тынянов писал, что в России буквально в одну декабрьскую ночь исчезли «люди с прыгающей походкой». На истребление казачества потребовалось также немного времени — какой-нибудь десяток послереволюционных лет.

На сценах Вахтанговского театра и «Мастерской» нам показывают русские типы, которые еще живут в культурной памяти, но чьи гены давно выбиты. Разве только в песнях осталось живое дыхание их страстей и их тоски. «В лунном сиянье снег серебрится», — поет аккордеон Ольги Лариной, звучит тоненький детский голосок, вдруг захлебнувшийся в слезах на свадебном кортеже с неведомым уланом, так кстати подвернувшимся после гибели Ленского. «Тихий Дон» в «Мастерской» весь звенит старинными казачьими песнями — свадебными, посевными, походными. Летит и замирает где-то в вышине серебряный голос Степана Астахова (Андрей Аладьин).

Театр бережно перебирает ушедшие и уходящие приметы быта. Бабы, полощущие белье в реке, — в «Мастерской». Дамы, вальсирующие на великосветском балу, — в Вахтанговском. Странно подумать, что и тех и других мы можем увидеть только на театральных подмостках. Что казачья амуниция и прадедовская шашка Мелеховых так же канули в небытие, как сюртук Онегина и его цилиндр.

«Тихий Дон» и «Евгений Онегин» вполне могли бы иметь подзаголовок — спектакль-воспоминание. Спектакль-воскрешение людей и жизни, которой больше нет и никогда не будет. Жизни, которая живет в пушкинском стихе и в эпическом романе-поэме Шолохова. Только в Вахтанговском — это воспоминание-элегия. Римас Туминас все перебирает и перебирает подробности и никак не хочет поставить финальную точку, точно крутится заезженная пластинка… В «Мастерской» все еще кровоточит, все еще не отболело. Как будто страшно поверить — таких больше нет. И как же оскудела наша земля! Как же обеднел генофонд!

Сценограф Адамас Яцовскис в Вахтанговском распахнул мир Онегина в гибельные черные степные пространства. Михаил Бархин в «Мастерской» отгородил сцену и зал серебряной полосой вод батюшки-Дона и замкнул казачий хутор плетнями, разгородил жердинами. Но не отсидишься за деревянными стенами, ограда также легко может запылать от «красного петуха».

Римас Туминас дал пушкинским персонажам сценических двойников — за юным Онегиным наблюдает поседевший Онегин-Маковецкий, комментируя мысли и поступки, создавая странное эхо пушкинским строкам. Сон Татьяны читает Юлия Борисова. И премьеры Вахтанговского театра здесь не только нужны, чтобы задать планку, но и как сильнейший ход «отстранения» взгляда, смены оптики.

В «Тихом Доне» все возрастные роли играют студенты, а уж молодые герои романа поначалу просто огорошивают своей щемящей (щенячьей) юностью. Мы так привыкли судить по кино, что и Григорий, и Аксинья — пара в цвете лет. А тут — вчерашние дети, только-только начинающие узнавать себя и мир. Только в нежном возрасте можно так сойти с ума, увидев разметавшуюся во тьме красавицу-соседку, как сходит Гришка Мелехов-Антон Момот (надо сказать, такого мощного дебюта наша сцена давно не видела, может, со времен «Братьев и сестер» в МДТ). И путь у этого мальчишки — ух — какой долгий путь беды и войны. На наших глазах Григорий — Антон Момот «входит в силу», набирается мужской снисходительной мудрости. И вот в финале желание немедленно завладеть женщиной сменяется не менее сильным желанием ее уберечь, спасти, закрыть собой от всех бед этого мира. Увы, ни в пушкинское время, ни в начале ХХ века спасти и уберечь своих женщин не удается ни дворянам, ни казакам.

Мечется ломкая пылкая Татьяна (Вильма Кутавичюте): «Я вас люблю, чего же боле?» Неожиданно низким грудным голосом простонет красавица Аксинья (Софья Карабулина): «На коленях поползла бы за тобой куда угодно». Прекрасные русские женщины могут все: коня остановить, в сибирскую ссылку уехать, дом сохранить, детей поднять. Но не могут удержать и уберечь своих мужчин. Спасти их от них самих.

Разломы истории снова проходят по человеческим судьбам, а эпоха меряется единственной божеской мерой — человеческой жизнью (все остальные измерительные приборы сочинили люди). Ни в Вахтанговском, ни в «Мастерской» в нас не тычут указательным пальцем: смотрите, мол, тех уже истребили, за кем очередь? Но ведь все понятно и так.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.