ЗАНЯТЬ ДЕНЕГ
Звонок был резкий и потом неприятный. Звонила АЛЯ. С матерью плохо. Это стало случаться часто с тех пор, как убило отца. Отец шел с работы, и на голову ему упал кусище льда, отколовшись от водосточной трубы. Льдина падала с шестого этажа дома на Петроградской. Как будто ждала.
У Афанасия врезалось в память одно воспоминание из детства. В день получки они поджидали отца у подворотни. Он брал их за руки, и они шли к столовой. Над двумя широкими грязными окнами, сколько все помнят, никогда не светились две буквы — «Т» и «Л», часто затухало первое «О» и меркла последняя «Я»; и люд, спешивший с окрестных фабрик, с чувством неведомого удовлетворения распахивал покосившуюся грязно-коричневую дверь «СОВЫ». Сто-ловая была отдушиной для рабочего костяка района и клубом местной интеллигенции. Отец брал две кружки пива и бутерброд «яйцо с килькой», а Афоне и Алевтине — бутылку лимонада и по сардельке с куском хлеба. Хлеб запомнился навсегда черствым, а сардельки — ароматными. Пили и ели степенно. Почти всегда к отцу кто-нибудь подходил и шла беседа. Был праздник. Это было давно.
Голос в трубке чуть клокотал и прерывался. Сестра всегда паниковала. Он только что пришел с работы и ехать по-новой, к «черту на рога», до смерти не хотелось. У жены ныла подвернутая на лакированной морозом троллейбусной остановке нога. Сын еще не вернулся с тренировки. И дома было неуютно. Уже неделю не выдавали зарплату, и только голодный белый кот был необычайно ласков, надеясь на подачку. Афанасий нехотя дернулся…
— Я к матери… занять денег… может, одолжит…
Жена плакала.
Пашка Лановой — бывший одноклассник и настоящий рядовой овощной базы, что неподалеку от кладбища, — приволок третьего дня полмешка хрена… Бери, говорит, Афоня, у метро можно продать, а если натрете по баночкам — пойдет охотнее. До зарплаты протянете… Одолеете — еще оформлю.
Жена терла хрен и плакала.
Напяливая куртку, увидел, что вешалка по-прежнему не пришита, но сказать не рискнул…
В узком дворе материного дома, кособочась на несколотом льду, стояли две санитарные машины. Нажимая код замка, Афоня подумал, что развернуться негде и, выезжая, они будут пятиться раком
— покойника вывозить. Когда сестра после очередного аборта месяц валялась в больнице, он жил днями у матери, и с тех пор остался ключ. Открывать не пришлось. Дверь была не заперта.
Лекарствами не воняло, но запах белого халата уловил сразу. Не раздеваясь, прошел по коридору и встал в проеме… Врач в колпаке, смахивавшем на поварской, внаклонку стоял над матерью и двумя пальцами шуровал у нее во рту… Мать хрипела.
Аля ткнулась ему в спину и зарыдала.
— Чего он делает?! — выдавил Афанасий.
— Язык… язык!
— Чего язык?
— Язык ловит… Мама задыхается.
Сестра завыла. Афанасий скинул куртку и сел прямо на пол, напротив входа. Вглядевшись, увидел ноги матери в старых бордовых носках и черную короткую косицу у поварского колпака. Точнее, не косицу, а пучок, видно перетянутых выше волос. Дурость какая — мелькнуло в голове. И еще он заметил полузакрытый мутный глаз матери. Только не сообразил, правый или левый.
— Клизма у вас есть? — резко обернувшись, спросил, врач, еще совсем молодой парень.
— Какая?
—Обыкновенная, какая!
— Зачем?
— Слюну отсасывать. Вы видите — она задохнуться может.
— Нету.
— Тогда берите что-нибудь и сушите во рту. Вы — кто?
— Сын.
— Держите язык. Алевтина, дайте ему вату…
В это время на пороге появилась женщина в
летах. Поверх серо-голубого халата неаккуратно свисало стеганое пальто.
—- Чего у тебя, Боря?
— Инсульт, Генриетта Львовна* — и, отрываясь от блокнота, бросил: — Алевтина Васильевна, вот вам телефон, завтра в 9 утра позвоните и попросите невропатолога… Все, что можем, — сделали. Ей сейчас не больно…
Да? Когда тыкали иглой, она же стонала?
— Она без сознания. Она просто задыхается. Если справитесь со слюной, может, обойдется.
— Она?., она?., будет?
—- До утра, может быть… Ну, если не будет улучшения, готовьтесь к худшему… А у вас что, Генриетта Львовна?
— В 37-й-то? Перепились.
— Вас как зовут?
— Афанасий.
— Афанасий, сильно за язык не тяните и чуть расслабьте пальцы, а то раздавите. Как устанете, меняйтесь с Алевтиной Васильевной. Вы извините, нам пора, еще есть вызовы. Идемте, Зина.
Только тут Афанасий увидел безмолвно сидящую в углу медсестру, почти девочку, в таком же колпаке и с хвостиком, но светлым.
— До свидания, — прошептала Зина.
— Утром позвоню, — отчетливо сказал доктор.
Бригада вышла.
— Когда ее?
— Днем. Вышла в магазин, прихожу, смотрю: башмак рассматривает и говорит что-то непонятное… Мама, мама! А она вроде как не узнает…
— Аля, я в туалет хочу… Подержи язык…
— У меня руки дрожат.
— Держи, ради Бога, я сейчас!
— Они когда приехали, сказали, что до утра не… до… жи… тт…
— Сейчас-сейчас… Я — сейчас.
В семь утра Афоня открыл глаза. Он лежал на диване одетый и без подушки. На покрывале темнело мокрое пятно от слюны. Он так и заснул с открытым ртом. Двери тоже настежь.
В соседней комнате было тихо.
Отвалившись спиной к стене, рядом с кроватью сидела Аля и держала мать за открытую ладонь. Та смотрела на возникшего Афоню открытыми глазами. Взгляд был влажный, но чистый. «Оклемалась как-то», — трезво подумал он.
— Мам, ты как?
— Неево, — промямлила она.
— Мам, тебе чего надо?
— Нет.
— Мам, мне на работу…
— Иии… сынок.
— Мам, у тебя…
— Ее хороо… сынок.
— Ма… тысяч сто не одолжишь до получки?
— Нее.
— Ма… отдам…
— А на поминки… — выдохнула мать и улыбнулась… насколько могла.
Но он точно видел, что улыбнулась.
Афанасий отвернулся и заплакал. Сестра спала и не слышала.
КОНЕЦ ПУТИ
Если это уже произошло, если остановились и это уже факт, то когда закончилась эволюция человека? При Марксе или МаркеСе?
Что на весах истории уйдет вверх — «Капитал» или «Сто лет одиночества»? Уравновесят ли страницы «Дон Кихота» тома Нюрнбергского процесса?
Если кинут мою мелькнувшую жизнь на чашу и она опустится вниз, что отлетит наверх??? Душа? Если она бессмертна, то почему бессмертное легче всех наших деяний и никогда не перевесит нашего праха, в который превращаются наше тело и наши пирамиды и книги, сгорая в огне страданий неразделенной любви и разделенной вражды и просто от времени, которое разрушает все, кроме Света.
Мы, конечно же, помним, как прикованный к железной кровати человек тихо, но’ «громко» говорил нам: «…чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…» Он-то как раз мучился, а мы — не всегда и не все. И как задушенная рыба на водах, всплывает вопрос на листе чистой бумаги небесной канцелярии: а что же «цельно» и «бесцельно»?
Ну, положим, Гений или чуть ниже, у него — что? — одна цель и всё? Или несколько? А сколько нужно или можно? Какая цель делает человека обычным? Какая современником, которым гордятся все, даже не жившие рядом и даже не в одной стране? Что или кто такой — обычный человек?
Интересно? Если у Гете или Толстого болели зубы — они спускались в своих страданиях до нас, то есть ни думать, ни писать уже не могли, или мы поднимаемся до них, когда у великих чего-нибудь не так и болит?!
Все великие жили идеями, вернее, чтобы воплотить их в реальность. Это, вероятно, и была цель или часть ее. Всякая идея, понятно, усложняет жизнь или представление о ней. Для великого человека крушение Идеи — трагедия! Для обычного — возможно — милость?!
А в чем величие самих идей? Или они несопоставимы? Тогда как они живут в одном пространстве, как они пересекаются, не мешая друг другу или все-таки мешая?.. Как они могут позволить себе жить параллельно, не проявлял видимой заинтересованности или, наоборот, даже презирая сожителя?! А вы заметили, что идеи никогда не восторгаются и не любят друг друга. Им неведомо чувство Любви. Они в лучшем случае признаются во взаимности, или просто не замечают, или терпят один другого… И по кончине их
— никто не страдает. Но, когда умирают люди — носители идей, оставшиеся объявляют траур, а внутри каждого отошедшего звонит колокол или колокольчик или что-то стрекочет, как кузнечик, и окружающие скорбят, слыша его, и иные плачут, и это приводит в движение невидимые весы, и душа наша летит вверх и в память или проваливается вниз и в прах — в ничто.
Самая тонкая материя, тончайшая из тончайших, — материал воспоминаний. Чью жизнь-смерть вообще мы помним? Отсутствие памяти — милость Божия или наказание?!
Вы слышали когда-нибудь — он влюбился без памяти? Как же это? Куда она уходит, прячется или ее запирают?
Обычный человек, когда смотрит на другого человека противоположного пола, — о чем думает? Неужели о продолжении рода?! Сердце замирает, а безмолвные губы нашептывают: «Что такое, что такое… Ой, какой у него большой нос! Впрочем, говорят это неплохо… если родится мальчик — тем более!» И глаза ее влажнеют, и она согласна… А его в это время взяла оторопь, и он мычит в себя: «Какие у нее густые брови — светомаскировка… Кого она мне напоминает, только без медалей… Брежнева — пронеси помилуй!» А рядом и снизу тянут за руку: «Папа! Пусть она будет нашей мамой… брови можно выщипать!»
Нет, правда — о чем думает? Неужели его голова в первую очередь смотрит на ноги? В начале какого пути — поиска удовольствия или гармонии или гибели чего-то прекрасного?!
Когда мы влюбляемся, рассказываем предмету вожделений короткую притчу о двух половинках, прежде искавших друг друга: я нашел тебя, ты нашла меня и… бессмертная музыка доигрывает за нас то, что называется прелюдией совместной жизни на Земле. Да! А последняя нота свадебного марша Мендельсона становится первой нотой траурного марша Любви! Потому что по закону диалектики только гибнущее зерно приносит плоды. Стало быть, если Любовь не погибает… она — бесплодна?! Господи! Сколько должно быть Отчаяния в атаке сперматозоидов, пробивающих яйцеклетку? Камикадзе! Отряд обреченных! Закон Гегеля для них — воинский устав. Не жизнь, а боевая тревога с известным концом! Когда впервые открываешь учебник биологии, так и хочется хоть кем-то покомандовать — ну, хоть ребенком! И та, чьи брови не понравились уже в начале пути, грозно кричит на всю однокомнатную: «Не тронь папу за ноги! Он не для того повесился, чтобы его раскачивали…» Черный анекдот становится светлой реальностью, то есть позитив переходит в негатив… Мы седеем. Нас сдают в музей — если наше фото представляет интерес, или выкидывают в мусорный ящик — если ты одинок, умер и твой позитив, как воспоминание, давно уже никому не нужен.
Воспоминание — точка, где ты еще есть и тебя уже нет, то есть по Гегелю — ты еще есть, а по Марксу — уже умер… От голода и тоски, от диктатуры и прибавочной стоимости, которая всегда не в твоем кармане. И, как герой Маркеса, призраком бродишь по Миру, и тебя уже бесполезно щипать, ты уже весь ощипан, и тебя можно только варить вместе с томами партийных книжек, посвященных Обыкновенному человеку. Так вываривается новая бумага — из отходов идей и мяса.
Так мы эволюционируем на словах. А в жизни? Каждую минуту только в Америке происходит одно изнасилование… Это через океан! А рядом?.. А в нашей голове? Мы насилуем свои чувства, втискивая их в рамки законов, таких же несовершенных, как тени наших чувств. И мы насилуем законы, подгоняя их под наши чувства!
На чем кончается человек, где его последний вздох — в мыслях или в чувствах??
Я открываю ОМАРА ХАЙЯМА и читаю:
Одни люди думают больше о путях веры,
Другие сомневаются в верном пути.
Боюсь, что однажды раздастся возглас:
«О неведающие! Путь не тот и не этот».
Сентябрь 1996.
Комментарии (0)