«Наводнение». Е. Замятин.
Вологодский театр кукол.
Режиссер Анна Коонен, художник Александра Громова.
В рассказе Евгения Замятина «Наводнение» главное не на поверхности. Оно не в бытовом сюжете (муж с удочеренной сироткой-подростком изменяет жене, а та убивает юную разлучницу) и даже не в природных стихиях (в рассказе дано реальное, одно из самых крупных в истории Петербурга, наводнение 1924 года). В спектакле Анны Коонен, поставленном на сцене Вологодского театра кукол, емко и образно схвачено то, что в рассказе Замятина таится в материях невидимых, тонких, исследующих скрытую природу человека, общие законы мироздания, которым эта природа подчинена.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Разбушевавшаяся стихия несет неминуемое разрушение всего, что было дорого. Она — рок, в котором заложена неизбежность преступления, без которого не будет покаяния, верного спутника рождения новой Личности. Явной становится глубинная связь между человеком в его обычной повседневности и теми вечными законами жизни, что управляют его поведением. В их свете вершится этический суд главной героини над самой собой, и только тогда рождается Личность. Замятин пишет миф о сотворении мира. Миф о сотворении Человека…
В начале было слово… «Кругом Васильевского острова далеким морем лежал мир». С этой фразы, соединяющей частное и всеобъемлющее, начинается замятинское «Наводнение». Она же становится заветной дверцей, через которую рассказ выходит на сцену Вологодского театра кукол. Эта фраза прошивает спектакль, превращается в стержень, на который нанизываются вехи истории. В определенный момент она прольется надрывной песней, а в финале — успокоит блаженным вздохом облегчения.
На сцене, в жилище (оно же — котельная) Трофима Ивановича и бездетной жены его Софьи полумрак и неуют. Неструганные доски болтаются на одном гвозде. Грубо сколочено немного кособокое окно. В этом мире явно не хватает света, тепла и любви. Все пропитано угольной пылью и сыростью. Она явлена впрямую: три актрисы буквально ходят по воде, утопая в ней по щиколотку. Мокрые босые ноги, мокрые подолы длинных одежд. Две рассказчицы — Ирина Кармашова и Анна Насонова — обе в чем-то черном, мешковатом, закутаны в глухие платки, в одной из сцен деловито отжимают подолы своих юбок, обнажая по колено испачканные «угольной пылью» ноги.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
В первый момент они напоминают древнегреческих Пифий, все повидавших и знающих все наперед. Хрипловатые, будто «возрастные» голоса, немного неловкая пластика, глаза устремлены куда-то вдаль, прозревая нечто, видимое только им. Они же водят на явно видимой тросточке большую муху — вестницу беды, также видимо для зрителя озвучивая ее (на фоне кулисы высвечивается актриса с губной гармошкой).
Снимая свои черные платки, они входят в историю Софьи обычными бабами, может быть, ее соседками. Незримые для нее, они ведут повествование, переставляют декорации, оживляют играющих в Колчака «мальчишек за окном». Они наполняют этот мир пением и брызгами разгулявшейся водной стихии. Они и внутри истории, и одновременно над нею. Они все знают наперед, но они же и двигают сюжет к неумолимому его пределу…
Софья (Дарина Осетрова) беззащитна в своей длинной белой сорочке, промокшей до бедра и от этого полупрозрачной, почти полностью открывающей голые ноги, острые коленки. То ли одета, то ли раздета… Она просвечена, будто насквозь, не только постоянно пронизывающим ее театральным светом, но и всем, что с ней происходит. События спектакля мы видим ее глазами и, тем самым, проникаем в самую суть происходящего в ее душе.

Д. Осетрова (Софья).
Фото — архив театра.
А потому Трофима Ивановича как реального человека, мужчины не будет. Он явлен через ощущения женщины. Его тяжелые грубые сапоги уверенной поступью стучат по грубым доскам, а Софья, обращаясь к мужу, поднимает глаза куда-то намного выше этих сапог. В них же засунула свои корявые тряпичные ноги приемная дочь Ганька. Увидев заставшую мужа «на месте преступления» Софью, она виновато, одну за другой, их оттуда вынимает. Сапоги, резко двигаясь, бросают рубленые фразы: «Зачем. Это. Ты. Пришла. Так рано. Нынче». Позже, когда Трофим Иваныч будет переживать пропажу Ганьки, эти же сапоги будут безвольно болтаться на веревочном коромысле. Из каждого торчит по горлышку огромной бутылки. Его тяжелое дыхание слышится пышущей жаром печкой, а весь он — в момент вожделенной для Софьи ночи любви — огромная теплая шинель, в которую можно так нежно, так уютно завернуться целиком…
Ганька — кукла, беспомощно трогательная в сцене похорон ее отца. Сама по себе эта сцена пронзительна в эпическом обобщении трагедии сиротства. Медленно прокатывается по столу уменьшенная во сто крат скульптурная композиция похоронной процессии. В группке страдальчески склоненных людей, бредущих за грубо сколоченным гробом, читается горе вселенское, горе — вообще.
Заунывную песню похоронной процессии сменяет надрывная нота поминок, когда на длинном, будто бесконечном столе выстраивается такой же бесконечный ряд стаканов. Их звон отсылает к церковным колоколам, а летящие из-под ног танцующих актрис брызги — к льющейся рекой на поминках водке. И Ганька, маленькая куколка, будто детская игрушка, сидит у огромного для нее стакана, положив головку на нетронутый кусок хлеба, что кладут для умершего. «Эх, сирота ты, сирота!» — восклицают сердобольные бабы. В повторяющихся строках их надрывной песни угадывается то самое: «Кругом Васильевского острова далеким морем лежал мир»…
Софья, счастливая, укладывает спать свою удочеренную девочку и блаженно вздыхает: «Теперь все будет хорошо». Но бабы в черном знают больше. Явные для нас и незримые для нее, они понимающе и недобро переглядываются. Без слов понятно: хорошо не будет. Гудит муха. Многоточие.
Сиротка Ганька, попадая в дом Трофим Иваныча, меняет свой облик. В человеческий рост кукла грубо слеплена из старых тряпок. Волосы — веревочные лохмы. В рассказе Замятина убившая Ганьку Софья, избавляясь от тела, расчленяет труп. В спектакле эта огромная корявая кукла будто распадается на части изначально. Ее руки и ноги, непомерно длинные, с искусственно узкими сочленениями, словно живут отдельно от тела. С одной стороны, в этом точно подмечена особенность нескладного тела подростка, но с другой — в таком облике Ганьки явно сквозит нечто инфернальное, отсылающее к сказкам про ведьму, что обманом пробралась в дом и грозит разрушить жизнь главной героини. На эту мысль наводит и лицо куклы, преувеличенно, нечеловечески темное, но одновременно удивительно выразительное.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Глаза ее натуралистично выписаны и пронзительны настолько, что выражение лица куклы неуловимо меняется в зависимости от происходящего. Сложно сказать, чьей заслуги тут больше: то ли художника спектакля Александры Громовой, сотворившей куклу настолько эффектной; то ли актрис, водящих ее с потрясающим мастерством, точными движениями достраивающих в восприятии зрителя нужные эмоции.
Одна и та же кукла в разных сценах выглядит то печальной (во время первой ночи на кухне в доме Софьи), то озорной (в сцене с чтением газеты), то злобной и наглой, когда во время мытья посуды противостояние хозяйки дома и приемыша становится явным. Ганькино лицо трагически опустошено, когда она, уже мертвая, лежит на полу, жутко глядя в пустоту распахнутыми глазами…
Преступление неизбежно. Смерть неминуема. Софья — та же муха в банке, что с гудением бьется в стеклянные стенки. Приемная дочь заняла место законной жены, и теперь рядом с ней, огромной, нескладной куклой, маленькая уже — Софья. Она словно уменьшается в размерах: вздрагивает от грохота посуды в руках Ганьки, втягивает голову в плечи, сжимается в комочек, поджимая под себя ноги, зябко кутается в большой белый платок, пропадая в его складках.
Ликующий мир врывается в распахнутое кособокое окошко звоном стаканов и залихватскими песенками 20-х годов: «Идут девчонки, задрав юбчонки» или «Ты пришла, и я пришел, и тебе, и мене хорошо». (В музыкальном подборе Артем Тульчинский придерживается популярных песен эпохи, соответствующей времени написания Евгением Замятиным своего рассказа.) Софья в этом мире так же одинока, как та облезлая бездомная кошка, что вечно путается здесь у всех под ногами.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Убийство Ганьки — набор «крупных планов». Обыденность и стихийность. Нет ни страсти, ни ненависти, так ожидаемых в таких сценах. Нет даже резких движений. Как и в рассказе Замятина, все происходит «само собой», будто и без участия Софьи. Ганька рубит дрова, напевая «девчонки-юбчонки». Крупный план: коленки Софьи на заднем плане. Корявые тряпичные руки на светлом сколе полена. Софья медленно наклоняется, поднимает полено. Неумолимой волной накрывает зловещий звук — гудение все той же мухи. Он заслоняет песню Ганьки. Софья в профиль в ярком луче света. Муха садится ей на лицо. Отгоняет муху. Отгоняет мысль? Мертвая Ганька на полу. Мертвая Ганька на столе. Муха. Звон. Свершилось.
Софья удаляется от реальности все дальше. Даже слов почти не осталось. Следующая после убийства сцена воссоединения с мужем обходится без них совершенно. Уютную огромную шинель Софья не снимет уже до финала. Огромный стоячий воротник этой шинели «отгородил» ее от окружающего мира. К нему можно уютно прижаться и нежно потереться щекой. Информация о поисках пропавшей сиротки проникает к ней теперь лишь через маленькую форточку и… не доходит до сознания. Прижимает круглую стеклянную лампу к животу: «А у меня ребенок будет».
Он появляется на свет таким же, как Ганька, — тряпичный, корявый, грубо сшитый, мягкий. Актриса легко нажимает на его подбородок, и рот его раззявливается непомерно широко, застывая в немом крике. Преступление невозможно без покаяния. Оно приходит — спокойное, умиротворенное. Безвольно упала с постели рука. То ли умерла, то ли уснула. Свершился круг. Две бабы в черном занимают свои изначальные места по обе стороны сценической площадки. Они простоволосы, лица открыты. Миссия выполнена. Кругом Васильевского острова далеким морем лежал мир…
Комментарии (0)