Т. Джюдженоглу. «Лавина». Московский еврейский театр «Шалом».
Режиссер Сойжин Жамбалова, художник Натали-Кейт Пангилинан
На пути от штатного режиссера национального театра в Улан-Удэ до главного режиссера ТЮЗа в Нягани Сойжин Жамбалова успела пополнить репертуар еврейского театра «Шалом» в Москве спектаклем по малоизвестной пьесе современного турецкого драматурга. От такого мультикультурного симбиоза можно ждать спектакля обостренной национальной аутентичности, что свойственно Жамбаловой, умеющей, как никто среди молодых режиссеров, соединять миф с документальностью, фольклор с современными технологиями. Но нет. Создатели спектакля идут путем слома ожиданий и нейтрализуют любые приметы народности. Кажется, к этому ведет и сама форма пьесы-притчи, свободная от личных имен (герои — Мужчина, Женщина, Брат), чуждая «узкоцеховым» национальным вопросам, разомкнутая во вневременной внерасовый сюжет: страх как главный инструмент превращения частной жизни в режимный объект.
Пьеса «Лавина» протягивает смысловые нити и к «Страху» Афиногенова, где наука устраняет из клетки ген, заставляющий человека бояться; и к «Самоубийце» Эрдмана, герой которого просил права хотя бы на шепот. «Потолок ледяной, дверь скрипучая…», здесь люди практически слипаются с мебелью от тягучего ожидания жизни. Слиться с интерьером, не отсвечивать и дышать желательно потише — в такую атмосферу буквально с первого вдоха (тяжелое дыхание незримого существа — аудиофон спектакля) погружает зрителей пространство, колко-льдистое, пластиково-бездушное. В некой горной местности (возможно, вполне реальной части Турции Восточной Анатолии, как гласит предисловие к пьесе) девять месяцев в году есть опасность схода снежной лавины, спровоцировать который может любая звуковая волна. Жить шепотом здесь учились поколениями: нельзя кричать, нельзя рожать, нельзя любить почти никогда, кроме трех летних месяцев. Шепотом переставляют помытые тарелочки, чтобы не звякнули, шепотом выясняют отношения. Для пущего страха из уст в уста, от бабушки к девочке передается легенда: ту, что начала рожать в неположенный час, похоронили заживо. Синдром покорного молчания в будущем человеке формируется уже внутриутробно.
В центре сюжета — три поколения одной семьи. Старики приехали сюда умирать, молодая пара в ожидании ребенка еще не успела уехать, среднее поколение уже и не вспомнит, почему не сбежали отсюда раньше. Страх парализует способность человека думать, и выученная беспомощность передается как встроенный ген. Но слово «беспокойство» ушло из лексикона, потому что все беспрекословно подчиняются закону. Вместе с «беспокойством» ушло и «сомнение»: памятуя о замурованной заживо за несвоевременность роженице, проверить реальность схода лавины никто не отваживается. Так и живут в тихом ледяном убеждении: даже самые суровые законы — для счастья людей. Но вот незадача, природу не укротить даже самым суровым законом — ребенок просится наружу раньше срока. И все живые оказываются под угрозой от еще не рожденного. И перед выбором: жизнь большинства или смерть одного.
При всей актуальности смыслов текст производит эффект, похожий на отношение Льва Толстого к пьесам Леонида Андреева: он все меня пугает, а мне не страшно. Слишком актуально для российской действительности, но на момент трехгодичной давности. Предостерегать прогнозом погоды корабль во время шторма — дело неблагодарное. Потому режиссер не доверяет тексту всецело и создает равнозначный ему подстрочник в пластике, музыке, сенсорной партитуре. Без нажима, плакатной броскости и репризности (на что, кажется, провоцирует «Лавина», как пьесы Шварца) социальную повестку Сойжин Жамбалова нивелирует акварельным, подчас ироничным актерским существованием, обтекаемой формой притчи без примет конкретного хронотопа, метафоричностью пространства. Это настолько же поэзия, насколько социальная критика.
В попытке передать поверх текста основные ощущения из жизни героев («мороз по коже», «леденящий ужас», «липкий страх», «суровая буква закона») спектакль перебирает фактуры. Мерцают обледенелые стулья, сверкают металлическим блеском сосульки, отмеряет время до команды «можно жить» капающая с них в железный таз вода. Тихий на поверхности, долго допускающий только один звук тяжелого дыхания, спектакль изнутри словно пронизан скрежетом и лязганьем, бряцаньем засовов и звяканьем кандалов. Повитуха, вызванная в дом родителями среднего поколения, докладывает страже о скорых родах, и железный обруч над головой беременной восходит нимбом, прежде чем стать гробом. Тяжелые, холодные, одно за другим ей накидывают на талиюметаллические кольца, чтобы умертвить в животе живое. С грохотом обрушиваются кольца, безмолвно вот-вот оборвется жизнь.
Тишина как магистральная тема заставляет театр не доверять словам и переводить внимание на пластику, социальность текста — в поэтичность пространства. Именно в пластике (хореограф Мария Сиукаева) натепливается между артистами трепетное, настоящее, что трогает поверх текста. Второй акт начинается страшной, по сути, сценой — молодые супруги ждут Повитуху, которая вынесет приговор: ложные ли схватки, и тогда жизнь продолжится, или правда роды — и тогда смерть и матери, и ребенку. Но вместо стенаний и ужаса, обвинений родителей в доносе, попыток бегства эти двое долго смакуют тишину у рояля. Она у него на коленках, беременная жена, а все равно маленькая девочка. И пальцы переплетаются его/ее, скользят по беззвучным клавишам. Музыка шепотом, беда шепотом, жизнь…
В актерском дуэте Федора Бычкова и Александры Ахметзяновой, недавних выпускников курса Бутусова в ГИТИСе и мастерской Рыжакова в Школе-студии МХАТ, много неброской, но точной нежности: как он ее, словно котенка, берет на руки, укутывает в себя… как она, крохотная, хрупкая, приспускает мужа до своего роста, чтобы обняться на равных… как поглаживает ладошкой по круглому животу. И в контрасте с этим бережным кружевом, внахлест — почти экспрессионистская сцена «заклания» беременной на столе. «Выполним положенную процедуру», — Повитуха в резиновых перчатках с интонациями вежливого мясника раскладывает, осматривает, словно распинает девочку жертвой богу по имени Страх. Вокруг дымом слепящий мороз. Дыбом вставший дом. Голгофой перевернутый стол. Она испуганно спрашивает: «Можно мама придет? — Нет такого обычая!»
Вместо мамы в дом приходит закон — двумя вежливыми человечками в стильных очках. Актриса Алина Исхакова создает образ Повитухи из вкрадчивых интонаций социального психолога (беременная должна довериться и сама рассказать все о моменте зачатия), из харизматичности стендапера (надо держать лицо, она же представитель закона), из непоколебимости всего сказанного. Повитуха ведет допрос в микрофон выразительно и беспрекословно. Да и кто осмелится прекословить? В пластическом этюде — коллективные танцы немых. Перед разложенным телом беременной, перед единым телом двух жизней мельтешат руки старших в режиме ускоренной перемотки — в попытке стряхнуть с себя снег-пыль-пепел ответственности за чужую смерть. Несколько иллюстративен и прямолинеен, но все же выразителен жест: семья заматывает себе рты белыми бинтами. Вежливые человечки закона рисуют на них алые улыбки — общая кровь затыкает надежнее бинтов.
Ледяное светило со сцены упирается в глаза залу, развязка близко. На два пальца еще не полна кадка — показатель схода лавины. Но на два пальца уже раскрыта матка… Повитуха немым жестом «я умываю руки» выносит приговор. И в люльке, ютившейся на втором плане в ожидании новой жизни, сворачивается беременная девочка в ожидании скорой смерти. Вместо плача по ней — тихая песенка, турецкая колыбельная в обработке композитора Дахалэ Жамбалова, единственная примета национального стиля в спектакле.
Пьеса заканчивается каскадом взаимоис—ключающих финалов, которые должен как-то выбрать/оправдать постановщик. И вот тут самое время поговорить о протесте. Его не то чтобы совсем нет в этой истории, но он столь тих и локален, столь беспомощен и нелогичен, что ни в каких вариациях не способен изменить сюжет. За протест в спектакле отвечает Пожилой мужчина (Григорий Каганович), глава семьи, точнее, его прошлое, флешбэки из которого периодически нарушают линейность повествования. Его фантомная боль — без вести пропавший много лет назад брат. Однажды брат признался, что больше не может жить затаив дыхание, что устал бояться и хочет кричать. Просто очень хочется кричать. На следующее утро брат исчез из селения — вероятно, не без помощи нашего героя. Но остался призраком в его жизни и чувством вины в его голове. А быть может, не только в его. Коллективное чувство вины за миллионы задушенных тишиной жизней периодически вторгается в ткань спектакля парочкой влюбленных на велосипеде — того самого Брата (Тимофей Бенедиктов) и, вероятно, его молодой жены (Елизавета Потапова, она же — беременная девушка из устрашающих преданий). Видения повисают над сценической реальностью пластическими этюдами: как могли бы жить и любить те, кто когда-то был уничтожен молчанием большинства. Бесконечная рефлексия прошлого с его скелетами в шкафах и отсутствие живой жизни в настоящем приводят Пожилого мужчину к первому и единственному громкому поступку — выстрелить и спровоцировать сход лавины прежде, чем община уничтожит беременную невестку. Выстрелить в того молчащего себя, который когда-то предал желающего кричать брата. И это вариант развязки номер один. Вариант развязки номер два — протест будущего отца. Когда стражи порядка приходят за его супругой, за ружье берется он и звучит выстрел, который тоже ничего не меняет.
Сойжин Жамбалова не выбирает, а вариативно, по—бутусовски резким монтажом проигрывает все возможные финалы, с нарастающим напряжением и восходящей красотой. Финальная сцена с третьим вариантом развязки выводит спектакль, чуждый эмоциям с больших букв, из некоторой метафорической подмороженности — в пылающую трагедию. Женщина кричит и рожает — и нет на свете силы мощнее. Тянет волну этой мощи белой тканью из люльки (не стать люльке гробом!), диагонально перерезает сцену поверх поверженных онемевших всех. Сходит лавина и накрывает собой послушную толпу. Только это лавина не страха и смерти, не мести стихии, а силы жизни — белая ткань сворачивается в младенческий силуэт на руках у семейной пары.
Выстрел прозвучал, крик раздался, нерушимый столетиями закон нарушен. Но потолок сценического мира не обвалился, лавина не сошла с гор, природная опасность оказалась ложью для устрашения масс. И что же режим? Режим в растерянности отступил. От поворотов событий, когда Пожилой мужчина хватается за ружье или беременная начинает рожать, прежде суровые и беспрекословные люди в черном просто опешивают, в бездействии уходят на второй план. И это еще более неправдоподобный, чем попытки протеста, поворот в пьесе, оправдать который можно разве что притчевостью и сказочностью формы, необязательностью логичных причинно-следственных связей. Не оправдывает его и спектакль. Видимо, за десятилетия выученной беспомощности жителей, за поколения несопротивления и сама власть утратила поведенческие сценарии подавления бунта.
Финал пьесы у автора — звук. И вопреки ожиданиям — не крик, а смех. «Волны смеха младенца окатывают пространство», — произносят актеры последнюю ремарку. И здесь принципиальная развилка пьесы и постановки. У автора смех побеждает страх (на ремарке «оглушающие раскаты смеха младенца» автор прямо-таки настаивает) и по первому плану мысль, что мир спасет тот, кто не инфицирован трусливым молчанием. И если по настроению исход пьесы — почти Рождество Христово, после которого мир должен выйти из фарисейских законов в милосердие и любовь, то спектакль выбирает атмосферу близкую, пожалуй, финалу «Слепых» Метерлинка. Дверь, открытая в тревогу на вьюжную площадь, как писал Блок о чеховских пьесах. У этого новоявленного человеческого детеныша нет шансов на голос в беспомощной среде вечной социальной мерзлоты. Он просто усмешка природы, подснежник на асфальте. Потому вместо свободы и радости текстового финала на сцене тотальная растерянность, анабиоз. Потому вместо смеха и крика — пустота и молчание.
Как выживать в тоталитарной системе без придуманной угрозы внешнего врага? Общее оцепенение на сцене отвечает: если бы лавины не было, ее стоило бы выдумать, чтобы потолок хоть как-то определял бытие. В какое будущее крутят педали на дальнем плане герои из прошлого, сотни заледенелых от страха жизней? Нет ответа, как нет и будущего. Не отсвечивайте и дышите тише.
Февраль 2025 г.















Комментарии (0)