«Палата № 6». А. П. Чехов.
МДТ — Театр Европы.
Пьеса и постановка Льва Додина. Художник Александр Боровский.
Чехов писал «Палату № 6» в 1892 холерном году после возвращения с Сахалина — из крупнейшей общероссийской тюрьмы.
Тюремно-каторжные и холерные впечатления оказались безнадежно созвучными и сложились в общее — в картину запущенной, заросшей крапивой и лебедой уездной больницы, которая — та же тюрьма. «В прошлом году голод, теперь страх. Жизнь берет много от народа, но что она дает ему? Говорят: борись! Но стоит ли игра свеч?»

С. Курышев (Рагин).
Фото — архив театра.
Написано — словно сейчас, как это ему удавалось?! И почему за 130 лет не меняется ничего в этой жизни с кислыми щами, лебедой, палатами, глубинными терпеливицами Дарьюшками, сторожами Никитами с их кувалдами-кулаками?..
В 1892-м Чехова раздражают богатые, не желающие тратиться на холерные бараки для больных крестьян («У бедных просить легче, чем у богатых»), раздражается он и на себя («Не принадлежать себе, думать только о поносах… ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь…» — вот абсолютно «доктор-рагинская» рефлексия Чехова, презирающего себя в этот момент). Чехова раздражает и безденежье, из-за которого он не имеет возможности писать, и то, что он вынужден прикидываться миллионером перед чопорными княгинями, у которых клянчит денег на бараки.
Раздражение собою, раздражение российской безнадегой, ощущение бесполезности и тщеты. Остановка жизни, замерший горизонт. Он вообще-то уже болен… Раздраженное расхождение с главным своим собеседником, Сувориным, прохлаждающимся в Биаррице…
Несвобода бытовая и экзистенциальная. В ее тисках и появилась в ноябре 1892 года в «Русской мысли» «Палата № 6». Когда он успел ее написать, по десять часов проводя с больными, когда?! Ну, это Чехов…

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
«Силач!» — сказал Репин.
Толстому понравилось.
Суворину — нет.
Раздражились «нововременцы».
Но главное — раздражились читатели. Повесть настраивала завсегдатаев раздела беллетристики на тяжелую и даже опасную работу: преодоление трудного текста требовало не прочтения, а отношения к той жизни, которой жила страна и о которой написал Чехов. Рассказ, лишенный, по сути, фабулы, требовал усилий и потому раздражал. Идентифицироваться с неприятным, отталкивающим, безысходным, грязным, с лебедой и квашеной капустой не хочется, это всегда — не про нас, работает защитный обывательский механизм. Чехов ломал его своим текстом. Взглянуть в глаза конечной жизни вообще и той стоячей тихо-отчаянной нежизни, в которой замерла «палата номер шестая», как называли повесть современники, имея в виду одну шестую часть суши, — кому захочется такой сопричастности? Да никому.

И. Черневич (Громов).
Фото — архив театра.
Зато сейчас, в последние времена, повесть Чехова бесстрашно открывает театр. Не только в Петербурге. Но и у нас вот уже четвертая «Палата»: полтора года назад потрясающий спектакль Анатолия Праудина (моя рецензия на него называлась «Я/МЫ доктор Рагин», теперь вот — напротив, Громов…), затем интерпретация Евгении Богинской в Театре им. Ленсовета, давно идет спектакль Влада Фурмана в Антрепризе им. Миронова. И вот — Лев Додин.
Авторская позиция Додина совпадает с чеховской, он тоже требует от зрителя усилий. Спектакль радикально и даже провокативно лишен всяких театральных украшений, он прост (Додин стал вообще минималистичен) и концептуально лапидарен: модель отечественной жизни и экзистенциальный диалог двух людей — пациента палаты № 6 Громова и доктора Рагина, Игоря Черневича и Сергея Курышева — протагонистов театра Додина, выдающихся седоголовых однокурсников.
Осмелюсь предположить, что их бесконечный диспут происходит в «скорлупе грецкого ореха» — в сегодняшнем сознании Льва Додина, фиксирующего чеховским текстом собственный круг мыслей. Зритель погружен уже не в лихорадку (как в «Карамазовых»), а в леденящий покой «последних вопросов». Отождествляя себя с героями, мы должны полтора часа проникать в суть тягостного философского диалога, в котором нет ничего, кроме кружения и отталкивания смыслов и позиций. В спектакле нет просвета, ни единого луча надежды, здесь нельзя зацепиться ни за один тезис, да и смерть все равно неизбежна.
Здесь мысль, pro и contra, — как все, что нам остается в несвободе, в желтом доме, куда заперты жертвы системы и времени. Здесь жизнь — только как преддверие смерти и Чехов — как Достоевский…
Все зеркало сцены закрыто воротами, мало напоминающими уездное больничное захолустье, «серый больничный забор с гвоздями». Что-то имперское, что-то от «взятия Зимнего», от петербургских решеток и ворот есть в этом высоком металлическом кружевном литье, обремененном огромными навесными замками, которые любовно проверяет сторож Никита (Павел Грязнов) — охранник тихого ада.

С. Курышев (Рагин), И. Черневич (Громов).
Фото — архив театра.
За запертыми воротами — двор желтого дома с выброшенными ржавыми ваннами. У кого-то возникли ассоциации с перевернутыми лодками недавней «Чайки», мне показалось, что Рагин и Громов — два Диогена в ваннах вместо бочек (тем более они дискутируют о Диогене), «два мудреца в одном тазу»… Они — Владимир и Эстрагон, заранее понимающие, что Годо не придет никогда. Они — то ли предшественники, то ли последователи Публия и Туллия из «Мрамора» Бродского. Туллий—Дрейден в начале спектакля Дитятковского сидел и рассуждал в тюремной ванне так же, как Громов—Черневич в своей, и вообще правую красновато-ржавую стену дома вполне можно принять за стену какого-нибудь римского палаццо, на фоне которой общаются два философа…
Ржа покрыла днища ванн, ржавыми выглядят рубахи больных, тяжело глядящих из-за решетки больничной империи в мир зрительного зала, «в город», где им ошибочно мерещится свобода. Но в тот момент, когда в самом начале Громову откроют калитку — давай, выходи, он ошарашенно и испуганно замрет, болезненно оглядывая зал, потом заплачет — и не выйдет в открытый мир. Ибо там он и сошел с ума, увидев однажды двух арестантов и поняв, что в любой момент безо всякой причины на их месте может оказаться он сам, потому что — произвол, потому что «при формальном же, бездушном отношении к личности, для того, чтобы невинного человека лишить всех прав состояния и присудить к каторге, судье нужно только одно: время. Только время на соблюдение кое-каких формальностей, за которые судье платят жалованье, а затем — всё кончено».
Мир, калитку в который открывают Громову, — мир полиции, стукачей, бесконечного ожидания ареста. В мире за воротами в каждом печнике чудится доносчик. У Громова мания преследования на социальной почве. А в желтом дворе-склепе № 6 за пудовыми замками — вообще не жизнь.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Вот вам и всё: дискуссия о жизни и смерти за имперской решеткой в желтом доме. Ощутимая всеми рецепторами модель. На это рассчитывал Чехов, на это рассчитывает Додин. Кстати сказать, доктор Рагин много рассуждает о том, что нет никакой разницы — сидеть в палате № 6 или отбывать срок на поселении, так же как нет разницы между уютным кабинетом и этой ванной. Смерть неминуема, не все ли равно, где ее принять, а страдание полезно (если страдали Пушкин и Хайне, то отчего не пострадать какой-нибудь Матрене Савишне?). Так часто рассуждает каждый до той поры, пока сам не окажется бесправным перед лицом властных санитаров, как оказался абсолютно здоровый (но позволивший себе мыслить и вести диалоги с Громовым) доктор Рагин. Вот тут Рагина—Курышева охватывает настоящий ужас, он начинает трясти решетку. И тогда Никита бьет его. И Рагин скоро умирает. В ванне для лечения психических недугов, в которой давно нет воды. Да, больных тут давно не лечат, потому что лечение — обман, нельзя принять за день сорок больных и сочувствовать каждому. И смертность в уезде от лечения не падает…
Предельная, демонстративная режиссерская простота, заунывная шарманка — и две позиции двух мыслящих людей, которых в уезде, среди дикого населения, среди глубинного народа осталось только двое. Как в «Дяде Ване», где Войницкого и Астрова играют те же Курышев и Черневич… «Какая была в России умная интеллигенция и как высоко она ставила понятия о чести и дружбе. Давали деньги взаймы без векселя и считалось позором не протянуть руку помощи…» Это одна из первых фраз спектакля, ее произносит, стоя за воротами и адресуясь в зал, старый сумасшедший Офицер (Сергей Козырев). В зале сидим мы. Уезд…

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Рагин, одетый в черное пальто и папаху, похож на Беликова, запакован в свой футляр якобы «стоического» равнодушия и выработанной, «головной» философии, оправдывающей его бездействие, социальный паралич: сотрудники больницы — нечистоплотны и вороваты, щи из кислой капусты — не избыть, главное — защитить себя от любых переживаний, даже от девочки, распухшие гланды которой эмоционально травмируют. Скорбное бесчувствие — защита от окружающих боли и безобразий, сделать с которыми ничего нельзя, а попытаешься — поведут под руки… В спектакле Праудина Рагин был прежде всего ленив и безответствен, он сдал жизнь фельдшерам и сел пить пиво и беседовать с фантомом своего сознания — Громовым. А тут у Курышева бесстрастное: «Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и всё… В том, что я доктор, а вы душевнобольной, нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая случайность». Какие вопросы?
Злой, нервный Громов мучительно терзается вопросом: «Что мне делать?! Я не дождусь, сдохну, зато чьи-нибудь внуки…» Короче, читайте Чехова, в спектакле все по тексту. Авторский текст, повествующий об истории помешательства Громова и истории Рагина, стал двумя большими монологами. Громов, просунув голову сквозь решетку, в самом начале рассказывает о себе залу (или пустому пространству темноты?). Рагин — Громову…

С. Курышев (Рагин), И. Черневич (Громов).
Фото — архив театра.
Нет в Громове ни мудрости, ни мессианства, он никакой не пророк, как называют его в больнице, он измученный человек, жизнь которого отняли. И это не герой Достоевского, это таковы сегодня многие герои Игоря Черневича, ставшего в последние годы (если точно — после роли Дмитрия Карамазова) одним из главных современных актеров. Недавно говорила с кем-то, кто тоже удивлялся: да, так бывает, жил-жил, играл-играл — и стал тем, о ком скажут «великий». Так случается, когда актер входит в резонанс со временем, его организм совпадает с вибрациями радости или неблагополучия эпохи (в нашем случае Черневич совпал со временем в тоске и депрессивной безвыходности любого движения). Он играет блистательно, глубоко, точно, он раскатывает, мнет, кидает на доску, шлепает и снова тянет слипшуюся массу муки своих героев, недовольства жизнью и собой. Процесс изматывающий, бесконечный, румяный крендель хрустящих ответов на проклятые вопросы тут не испечется никогда… Напрашивается фраза из «Кроткой» (ее когда-то ставил Додин): «А я все хожу, хожу…»
…В финале «Палаты № 6» лицо Громова, высовывающееся сквозь прутья ворот, напоминает посмертную маску. Может быть, даже Пушкина, который страдал перед смертью, как и несколько лет парализованный Хайне…
«Надо бы нам гордиться своей болью! «- цитирую по памяти Гарри Галлера, цитирующего Новалиса.
Самая короткая рефлексия ( » Клаустрофобия» и » Враг народа», мне кажется, на несколько минут длиннее), безусловно, созвучна времени и месту.
» Уныние — грех!» И Чехов и Додин — два великих пессимиста своей жизнью подсказывают нам единственный способ ухода от мрачной действительности — это плодотворная деятельность!
» Увеличивать количество добра»! — единственное, что нам остаётся!
Решетка Боровского упорно напоминала мне решетку на Моховой, а павильон — аудиторию из » Клаустрофобии», в которой персонажи пробивали дыры, пусть даже и не вырываясь через них на свободу, как Вождь в Формановской » Палате над гнездом кукушки»!