«Чайка. Настоящая история». Э. Рэйри.
Фонд MART (Нью-Йорк) на сцене Marylebone Theatre.
Режиссер Александр Молочников, художник Александр Шишкин.
Ей уже больше ста лет, этой театральной птице, и в последние годы режиссеры норовят ее подстрелить, распотрошить, а затем пересобрать заново. Неузнаваемо и на своих условиях.
Из самых радикальных и уже легендарных театральных «перекроек», конечно, спектакли Юрия Бутусова и Дмитрия Крымова.
Чеховская «Чайка», с грохотом провалившаяся на премьере, давно стала больше чем пьесой, сюжетом для небольшого рассказа. Метасюжет. Пронзительный птичий крик как голос мировой души, и как способ говорить с миром о театре и шире — о творчестве. Его призрачном счастье и непризрачных смыслах.
Сцена из спектакля.
Фото — Mark Senior.
Нью-йоркская «Seagull. True story» Александра Молочникова этой осенью долетела до Лондона. И сорок четыре раза прошла при аншлагах в театре Marylebone.
Перед представлением капельдинер звенел в колокольчик, в этом было что то трогательно-щемящее, будто ты не в Лондоне вовсе, а где-нибудь в Ельце в позапрошлом веке.
Кто видел дебют Молочникова на Камергерском, шаровую молнию под названием «19.14», мгновенно вспомнит горящее зеркало сцены, черный квадрат, обрамленный кроваво-красной рамой с пылающими софитами.
Вот и в «Seagull. True story» красный квадрат сияет и весело мигает в черном зале: кабаре!
Любимый жанр режиссера.
«19.14» был поставлен в 2014, к столетию Первой мировой. Я не знаю более горячего антивоенного спектакля. В нем был заряд на триста тонн тротила. Он притворялся кабаре, блистательно имитировал кабаре, пел как в кабаре, танцевал как в кабаре, но орал во все обожженное горло о войне и мире.
О цене человеческой жизни. И до сих пор идет в МХТ имени Чехова.
«Ах, если б Москва в наши слезы однажды поверила»…
Но она не поверила… И режиссер срывается спицей с колеса и приземляется off Broadway. Захватив с собой «Чайку» как символ МХТ, герб с его потрепанного занавеса. Как прерванный спектакль. Как незакрытый гештальт.
Сцена из спектакля.
Фото — Mark Senior.
Пьеса Ely Rarey сочинена по подстрочнику даже не пьесы Чехова (хотя с учетом ее мотивов), а жизни автора, молодого русского режиссера. «Судьбы перемещенное лицо», его блуждания после февраля-2022.
И хотя «Seagull» Молочников поставил уже не на «нашей почве», но видно же: своя земля все равно дрожит под ногами, ты ее покинешь, и она уйдет из-под ног, но и не уйдет тоже, на башмаках останется пыль, в то время как пытаешься угнездиться на земле чужой.
В самом начале спектакля, еще перед тем, как поднимут занавес, американский артист Элан Зафир (Сорин-Sorry) напевает стихи Бродского. В очень шумном спектакле его голос звучит тихо, он поет с диким акцентом, но, господи, кто же его не поймет?
На окраинах, там, за заборами,
За крестами у цинковых звезд,
За семью — семьюстами! — запорами
И не только за тысячу верст…
Там, где впрямь у дороги непройденной
на ветру моя юность дрожит,
где-то близко холодная Родина
за финляндским вокзалом лежит.
При том, что по жизни героя между первым и вторым актом прошла трещина, и жизнь резко разделилась на русскую и американскую, спектакль не про эмиграцию и не про двоемирие. Во всяком случае, не про географическое, и даже не про культурное.
— Вернись в Москву!
— Я там никому не нужен.
— Ты и в Америке никому не нужен!
Сцена из спектакля.
Фото — Mark Senior.
Двоемирие здесь сильнее другое: реальность и театр. И вот за этими таинственными границами между жизнью и вымыслом, страданием и игрой не уследит даже самый зоркий пограничник.
Еще он — про сильнейшую тоску по свободе. «No freedom no dance!» — кричит московский директор театра. Где ты, freedom?
Статуя ее, как известно, на подлете к Нью-Йорку, но и Нью-Йорк ничьим слезам не верит, да и с чего бы?
Прилетел за свободой? Возьми сколько сможешь, но придется учесть: западный театральный маркетинг — это тебе не мировая душа с ее трепетной отзывчивостью.
Художник Александр Шишкин столкнул на сцене два мира — два Шапиро.
Красная Москва — гудят колокола, плакатная и пряничная, актеры пританцовывают на площади в гротескных шапках-ушанках, с кремлевскими башнями над головами (как не вспомнить раннюю горячую Таганку?), благообразный МХТ весь в белом, будто проданный на торгах вишневый сад…
Нью-Йорк — темно-зеленая подземка, бездомный сброд, но именно с ним в момент отчаяния герой начинает репетировать свой спектакль: главное ведь не слава, не успех, а нести свой крест и веровать?..
Вот и неси, и веруй в промозглом метро. Вот твои предлагаемые, так сказать, обстоятельства, гений места и зерно потерянной роли.
Эта «Чайка-seagull» похожа на Нину Заречную последнего акта: потрепанную, нервную, сбивчивую, но верящую в свое призвание и потому не боящуюся жизни.
И не образованные купцы из Ельца теперь пристают с любезностями, а американский продюсер пытается элегантно ломать через колено.
Вместо Чехова (люди, львы, орлы и куропатки, и рогатые олени идут лесом…) он предложит поставить иммерсивных «Трех поросят», к тому же Family friendly. Приведя героя в отчаянье. Вот они, желтые глаза дьявола! …явились Треплеву-Молочникову эти бодрые иммерсивные поросята по другую сторону океана. Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?..
Сцена из спектакля.
Фото — Mark Senior.
Но, между прочим, я вспомнила как бы в утешение: Эфрос ставил «Цветик-семицветик» в родной Москве и в сегодняшнем примерно возрасте Молочникова. И вечерние залы ЦДТ были переполнены.
И еще вспомнила (где-то прочла, кажется, в последней книжке Смелянского), как Анатолию Васильеву в семидесятые годы чудесные не утверждали ни одно название. И он в сердцах сказал:
— Хорошо! Я тогда поставлю «Свадьбу в Малиновке»!..
— Ты с ума сошел?
— Нет. Но у меня бумажные трактора будут ездить по бумажной земле.
Три поросенка, Малиновка или семицветик, семь бед — один ответ, гори они огнем, синим пламенем! Конечно, круче ставить «Гамлета», или вот чеховскую «Чайку» — кто бы спорил?..
Всем, всем в этом спектакле хочется говорить про «Чайку». «I’m a seagull!..» — повторяют, как заговоренные.
«Je suis mouet!..» — всем нужно плакать чайкой, кричать чайкой, все актеры и герои на разные лады пробуют горлом птичий крик. Кто с гротеском, кто с сарказмом, кто с чистейшей лирикой…
И Нина, и Аркадина, и американский продюсер и московский театральный директор (Андрей Бурковский блистательно меняет роли-маски, и не только эти две). И Костя-Кон в финале, спустившись в орущий ад нью-йоркского метро, кричит: «Я чайка, нет, не то, я режиссер!..» — и пытается (потому что «без театра нельзя» и «репетиция любовь моя», и это у него в крови!..) что-то сочинять с первыми встречными обитателями подземки.
Сцена из спектакля.
Фото — Mark Senior.
«Самодеятельность», — слышала я отзывы из Нью-Йорка.
Посмотрела и добавлю: самозанятость. Самозанятость релоканта, катапультировавшегося в город, который, как и Москва, слезам не верит. Тем более не верит людям этой странной театральной профессии.
Что касается самодеятельности, ну что же: его соотечественник, некто купец Константин Сергеевич Алексеев, в конце позапрошлого века тоже начинал в ней, в дачном театрике, и студент-химик, некто Анатолий Александрович Васильев, участвовал в театральном кружке Ростовского университета.
Только здесь вместо русской усадебной сцены и студенческой аудитории — нью-йоркское метро.
Этот спектакль сочинен будто из студенческих этюдов. Только теперь не в мастерской Хейфеца, откуда родом Молочников, а на чужой земле (пусть и в одном из самых потрясающих городов мира).
С бездомными и бродягами. Вот и узнай, чего ты стоишь. Без мощностей МХТ и горячего дыхания своих в зале.
После пышной глянцевой Москвы это метро выглядит индустриальным «на дне», царством бездомных.
В спектакле иногда ломаются ритмы, рвется монтаж и дико не хватает крутого хореографа. Танцы собраны на живую нитку. Иногда кажется, все рискует рассыпаться на осколки. Но нет, удерживается…
Он вообще несовершенен, были у Молочникова спектакли более лихо сколоченные и посовершеннее. Зато, зато: в нем говорят-шепчут-кричат прямой речью, без эзопова и эвфемизмов, о чем вот уже четвертый год у людей болит сердце.
Зато, зато один из героев шагнет на авансцену и бросит в публику: «Вы тут сидите в начищенных штиблетах, а там гибнут люди и рушатся города».
Сцена из спектакля.
Фото — Ольга Скорочкина.
Никто не в силах изменить ход вещей, но все-таки бывают времена, когда искусство, способное назвать зло по имени, дорогого стоит.
Сумасшедший монтаж аттракционов, пыль и слезы театра, музыка играет так весело, так бодро, и хочется жить, но и не хочется жить тоже, горит и кружится планета под музыку Noize MC (ФИЗИЧЕСКОЕ ЛИЦО, ВЫПОЛНЯЮЩЕЕ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА)…
Красный «бабушкин» абажур, висящий над сценой, обогревает весь этот джаз над пропастью. Эту дикую, вольную смесь кабаре и балагана, политической сатиры и поэтического театра.
Спектакль, заключенный в сияющую красную раму кабаре, выглядит бедным, почти уличным театром. Из полиэтиленовых мешков и тряпочек. Там внутри, когда раскрывается красный бархатный занавес, — лишь сиротливые вешалки с театральными костюмами. Секонд-хенд из подбора. Надувной матрас для ночлега. Граффити. Честная бедность — не порок. И, между прочим, это в спектакле прекрасно.
В прошлом сезоне в том же Лондоне Джейми Ллойд показал шекспировскую «Бурю» и всех потряс грандиозно-синим шелковым морем, сияющим и переливающимся… Один только его персональный театральный бог и художники по свету знали секрет этого синего сияния.
А вот пойди попробуй сочини чудо, и чтоб волновало, и сияло, не из мхатчиков, а из приблудных артистов погорелого театра, из слез, из темноты, из дерьма и палок.
Молочников сочиняет. И это чудо бесценно: Нина, тоненькая неприкаянная девочка (Stella Baker), носит чайку на проволоке, чайка сделана из прозрачных полиэтиленовых пакетов, в нее поддувают вентилятором, и она волшебно… тревожно… расправляет свои невесомые крылья и летит, летит…
В сущности, детский дворовый фокус, а сердце щемит по-настоящему.
Вообще-то «Seagull. True story» на самом деле не очень-то true.
Там есть автобиографический нарратив, но, как бывает в поэтическом театре, здесь смешались в кучу кони, люди, обрывки снов и страхов, осколки жизни, будто в «Цыганской» Высоцкого:
В сон мне — желтые огни,
И хриплю во сне я…
В этом театральном сне мелькают сахарный Кремль и Красная площадь (сюда прибегает герой, чтобы непременно плюнуть в Ильича). Ильича сменяет российский гарант с голым торсом, въезжающий на коне прямо в американские ночные кошмары героя, потом мелькает гарант американский (Андрей Бурковский здесь за всех, почти цирковой каскад масок), на смену московскому директору-душителю выплывают американский продюсер-зверюга, и флаги BLM нависают черными воронами — куда бежать? Нет ли поблизости другого глобуса?!..
Нет, другого нет.
Кресло в самолете, уносящем героя за океан, закручивает его сначала, как детская карусель, но потом набирает обороты, грозно гудит, и это уже не игрушки: прощание с родиной — испытание не из шуточных.
Спектакль не только и не столько про смену пространства. Он про провал в историческом времени, где ты и твой театр враз рухнули и попали в водоворот жизни.
Сцена из спектакля.
Фото — Mark Senior.
В которой у тебя, кроме страсти делать свой театр, ничего нет. Но и стреляться не выход. Стоишь таким мечтательным сочинителем Костей Треплевым перед дачной сценой. Холодно, пусто… И эта бедная луна напрасно зажигает свой фонарь.
В один из вечеров Молочников сам играл героя. Мне кажется, это было идеальным решением. Не потому что Daniel Boyd плох в роли Треплева, нет, всем он хорош, а потому что когда режиссер играет сам, это выглядит таким отчаянным стэндапом, и будто не Чехов, а он сам, бывший московский бунтарь, буквально на наших глазах сочиняет свой финальный монолог про веру, терпение, про то, что «дело не в старых и новых формах, а в том, что человек пишет, не думая ни о каких формах, пишет, потому что это свободно льется из его души».
Он выкрикивает это под занавес, в неистовом самосжигающем танце, «и строчки с кровью убивают», и нет никаких сил ему не поверить.











Комментарии (0)