«Мой друг Лапшин». По мотивам повести Ю. Германа «Лапшин» и фильма А. Германа «Мой друг Иван Лапшин».
Александринский театр.
Режиссер Елена Павлова, художник-постановщик Светлана Тужикова.
Зумеры изобрели новый тип спектакля — сочинение «Моя любимая книга». Как прочитают что-нибудь, за душу взявшее, так сразу бегом несут на сцену, делиться. Никто же книги-то этой не читал, надо же принести знание в мир. Оно в целом-то и хорошо, лучше, чем сочинение «Как я провел лето». И всякий раз надеешься на свежий, дерзкий и новый взгляд через толщу времен и контекстов — ну когда-то же должно получиться уже…

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Елена Павлова ставит в Александринке спектакль «Мой друг Лапшин» по мотивам повести старшего Германа «Лапшин» и фильма среднего Германа «Мой друг Иван Лапшин». В названии спектакля — уже заявка: это ни то и ни другое, не повесть и не кино, это взгляд сегодняшнего человека на давнюю классику, и очень интересно — чей же друг Лапшин в этом раскладе.
На стене висят часы. На электронном табло светится реальное время. 19:02:57, 19:02:58… В какой-то момент хронометр зациклится, и пойдет время по кругу: 19:37:01, 19:37:02… 19:37:59, 19:37:00…
Это хороший образ.
Если бы он еще на что-нибудь работал, цены бы ему не было.
Зрители сидят так, чтоб им было не видно. Половина действия — ладно, половина разговоров — происходит за стенами. Это хороший ход. Голоса былого, свет угасшей звезды, уж сколько их упало в эту бездну. Тоже мог бы на что-нибудь работать. Тоже не работает.
Художник Светлана Тужикова строит для александринского «Лапшина» пустой и чистый мир с деревянным полом и ровными стенами, перегораживающими от зрителя примерно все. В отражениях за стенами можно увидеть, где диван, где стол, где стул, обрывки, обломки скудной жизни вечных квартирантов, съемщиков, кто в гостях, кто проездом, кто мимо проходил и зашел. В германовских мирах нет уюта, толком нет быта, ничего нет, кроме двух страстей — любви и работы, и сценограф точно воплощает современную метафору такого мира — бесконечного, туманного, прижатого низким потолком, не для полета, но для стремления вперед, вдаль, и не сразу заметишь, что путь вперед есть просто лабиринт, по которому сколь решительным шагом ни беги — оказываешься все время в одном и том же месте, ну максимум в трех одних и тех же местах.

О. Соколова (Адашова), И. Трус (Лапшин).
Фото — архив театра.
Примет времени почти нет — никаких и никакого, и это здорово, потому что о времени, об эпохе, о деталях режиссер не знает примерно ничего. Когда кажется, что знает — получается, мягко говоря, не очень. Заевший таймер утверждает, что на дворе 1937 год.
37-й год — это жестокое время репрессий, на допросах репрессируемым светили лампой в глаза — поставим у стола фонарь, будет ярко светить на стул. К тому, что подразделение Лапшина борется с ворами и убийцами, это отношения не имеет, но это ж неважно. Лапшин в кино ездил на мотоцикле с коляской — поставим на авансцену коляску от мотоцикла, пусть стоит на всякий случай. Патрикеевна, домработница — по другой версии домохозяйка — Лапшина, простая баба, поэтому будет ходить в обвислой кофте и в калошах. В квартире в Ленинграде в калошах. В 37-м году. Да какая разница, главное же — обозначить простоту бабы. Ханин — журналист, поэтому везде таскается с пишущей машинкой в кофре. Оно и понятно — не рукой же писать, сел на пенек, набил текстик. Неплохо было бы еще и будку телефонную с собой носить, для мобильной связи с редакцией, но что-то, видимо, подсказывает автору, что так не бывает.
Байбак Хохряков никогда не снимает шапочки. Новое поколение не знает — а старое робеет ему объяснить, боясь подрезать творческие крылья и вырвать авторский язык, — что никоим образом не может русский человек в 30-е годы находиться в помещении в головном уборе. У них стиль, у них пересмотр традиций, у них новый взгляд, че Гевара и черные реперы, они сами везде в бейсболках и бини, им нужно здесь визуальное пятно — они надевают на артиста шапку. И играй, хороший артист Александр Лушин, рефлексирующего агронома, мужа поповны, как хочешь. И трактуй, зритель, как получится: может быть, дело происходит на улице? Может быть, этот человек в прошлом жлоб и хам и вламывался в дома, не снимая буденновки? Может быть, он просто мерзнет на ветру истории? Нет, право, не надо пытаться привязать действие к какой-то эпохе, надо сразу принять, что это просто история, происходящая где-то вообще.

И. Трус (Лапшин).
Фото — архив театра.
Люди, населяющие этот мир, двигаются сосредоточенно, быстро и глядя под ноги. Каждому даны одна краска и одна нота. У какого артиста хватает духу или профессиональной привычки, тот вопреки режиссерской воле добавляет своему персонажу еще красок. Это выводит персонаж за рамки общего стиля спектакля, но делает изображаемого человека интересным и содержательным. Такая вот художественная дилемма. Разрывающая спектакль на кусочки.
Патрикеевна та же. Кто она им всем, зачем она — герман ее разберет. Но Мария Кузнецова в принципе в одну краску не умеет, поэтому у нее из-под недовольного старческого бубнежа проступает бабья искренняя жалость к неухоженным и неприкаянным жильцам, а из-под нее — человеческая открытая забота о слабых, и все это выходит далеко за рамки обозначенной шахматной партии на нескобленом паркете. Или вот начальник — он суров и решителен, в наглухо застегнутом френче. Сергей Мардарь честно исполняет функцию, приблизительный образ довольно неприятного, в целом самодовольного, жестко держащего дистанцию руководителя, и позволяет себе сложно, разнообразно и с переливами сыграть человека только единожды: в большом монологе-жалобе о неудачном допросе, под тем самым слепящим фонарем. И там и злость, и ярость, и отчаяние, и тоска, и боль, и даже любовь к людям, ради которых, в общем-то, и бьются все они — и он, и Лапшин, и товарищи их; и это не про суровые сталинские застенки, а про горячее сердце, чистые руки и искреннюю веру. Или великолепная Катька-Наполеон, знаменитая шлюха: Елена Немзер врывается в серую коробку истории жар-птицей — набеленное лицо, подведенные глаза, красные перчатки, россыпь модуляций голоса, бесконечное богатство жестов, осанка королевы в изгнании. Немзер играет воплощение цинизма и мудрости, и какая же жалость, что это буйство актерского мастерства лишь вставной номер, а не ткань спектакля…
Впрочем, все это эпизодические, вспомогательные персонажи, фон для главного любовного треугольника: он любит ее, она любит другого, другой любит жену, а жена умерла. И именно эта большая человеческая драма организуется режиссером как шахматная партия — в один цвет, в один звук, без нюансов, стремительно и жестко, держа ритм, стуча каблуками по паркету. И именно здесь окончательно теряется смысл художественного высказывания.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Ибо у Германов, что в буквах, что в картинках, вся история строится на полутонах. На удивительном балансе раздирающей душу любви и дела, которому ты служишь. И журналист Ханин, опоздавший на похороны обожаемой жены, стискивает зубы и идет писать свои очерки. И милиционер Лапшин, видящий всю безнадежность своей влюбленности, чинит девушке утюг и идет брать банду налетчиков. И актриса Наташа, отказывающая любящему ради любимого, вытирает слезы и идет репетировать. Германовские люди находят спасение от убийственной страсти — в работе и служении, и от превращения в рабочую машину — в любви и привязанности. Если у них это отнять — что останется?
Останется чистый сюжет. Останутся пустые слова. Не наполненные человечностью, переживанием, страданием, они складываются в хрусткие пошлые фразы. Режиссер отбирает у трех ключевых персонажей короткие взгляды, неловкие жесты, недомолвки, оглядки, отнимает все германовское, а взамен дает — ничего. И драму разбитых сердец играет выхолощенное трио: Иван Ефремов — Ханин — в неизбывной истерике; Олеся Соколова — Наташа — в напряженном испуге; Иван Трус — Лапшин — в неловкой растерянности. Им негде развернуться, им не на чем показать персонажей людьми, им не позволено наполнить слова эмоциями, одна краска, одна нота, один собьется — трио рассыплется, вот и держат они каждый свою ноту, и тянут, и ведут свою странную тему.
Только театр все равно, как ни старайся, — про человека, про живое, про настоящее. И пробивается сквозь любую концепцию, как одуванчик сквозь асфальт. Ханин подаст руку Лапшину на прощание, замрет, взглянет — и обернется героем-скитальцем, певцом чужих судеб. Наташа на пороге больничной палаты отвернется ото всех, улыбнется торжествующей улыбкой — и вот она, пусть и ненадолго, победительница демонов, чужих и своих. Лапшин искоса, незаметно посмотрит на хлопочущую Наташу с бесконечной нежностью — и вот он былинный богатырь и защитник всего маленького и слабого. И эти вспышки живого в неживом, эти проблески человеческого в умозрительном — это то самое, зачем люди ходят в театр, то, что оправдывает полтора часа вымороченной конструкции. Как и «Не виноват! Не виноват!» начальника, как Катькина простреленная бутылка духов и компот Патрикеевны. Эту игру выиграли Германы. И их, и только их, друг Иван Лапшин.

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.
Редко кого выделяю, но Елизавета Минина произвела впечатление своей статьей про спектакль Павловой
Мой друг Лапшин. Елена Павлова. Александринский театр. 1937 год. Из которого нельзя выбраться. Никому. На сцене идут электронные часы, и на19:37 секунды мелькают, а время не движется. Иван Трус (❤️❤️❤️ )- Лапшин- чекист, настоящий и честный, местами жёсткий. Безответно влюбился в провинциальную актрису. Знакомый книжный киносюжет. И вдруг ты начинаешь жить там, вместе с ними, в это предвоенное и уже страшное время. Все на ассоциациях, никаких лозунгов в лоб. Иван Ефремов — журналист Ханин ( боялась сравнения с Мироновым в фильме) — удивительно индивидуальный, совершенно новый персонаж. Его танец безысходности поверг меня в ступор. Живой оркестр ( узнала кусочек из Евгения Онегина театра Вахтангова — и тут же вплетается другие мелодии- музыка написана специально для спектякля), все в звуках от тиканья часов до шагов за сценой. Ловишь каждый шорох, потому что всё настоящее и важное. Елена Павлова создала Лапшина не совсем Германовского, создала прекрасного и своего.