«Сколько стоит человек?» По мемуарам Е. Керсновской.
ТЧК на Горьковской.
Режиссер Надежда Новикова.
Сегодня каждый спектакль по лагерной прозе, спектакль о жертвах репрессий — событие. Само время актуализировало эти сюжеты, по-новому расставило в них акценты, минуя разделяющие нас десятилетия. Образец такого спектакля — «Ольга. Запретный дневник» Ларисы Шуриновой, кочевавший по петербургским подвалам и наконец осевший в «Особняк. Театре». Спектакль на одну актрису об исторической и личной травме, о парализующем страхе и отчаянном желании найти свет там, где его найти почти невозможно, — где ему идти, как не в подвале?

Промо спектакля.
Фото — архив театра.
По мысли и теме премьерный спектакль молодого режиссера Надежды Новиковой, поставленный в независимом пространстве «ТЧК на Горьковской», конечно, очень напоминает «Ольгу…». В том смысле, что это явления одного порядка: тоже моноспектакль, тоже на камерной площадке, тоже о судьбе женщины, в которой отразилась эпоха. Пожалуй, уже в этом можно усматривать и тенденцию, и примету времени.
Полнота отражения того, что такое есть сталинские репрессии, в «Сколько стоит человек?» даже, наверное, на редкость велика. Не бывает рядовых авторов лагерной прозы, но Евфросиния Керсновская — по ее одноименным дневникам и поставлен спектакль — персона, исключительная во всех смыслах. Ее дневники не вошли в, условно говоря, канонический цикл литературы о ГУЛАГе, хотя в 12 тетрадях ее записей (свыше 800 страниц в печатном издании) описан весь путь репрессированной бессарабской помещицы, которую сначала лишили всего на родине, затем выслали в спецпоселение, затем, после того как Керсновская бежала, осудили и отправили в Сиблаг, а потом, после второго приговора — в Норильлаг. И после этого Керсновская еще восемь лет проработала на шахте, выдержала еще один суд, нашла свою мать — и дожила практически до 90 лет.
Это мемуары, написанные довольно рваным языком, будто бы мазками: не стоит забывать, что они составлялись, конечно же, не в моменте, а уже позже. И действительно, текст сохраняет черты живого процесса вспоминания. Память автора сохранила удивительное множество деталей, и все они выплеснуты на бумагу. Но, может быть, самое удивительное то, что мемуары Керсновской сопровождаются огромным количеством акварельных (и очень красочных!) иллюстраций, которые вместе составляют нечто вроде комикса — и иного слова тут не подберешь.
Словом, эта история давно заслуживала того, чтобы быть рассказанной, и само обращение к ней — повод для внимания. Тем более что Новикова выбрала для спектакля на редкость подходящее пространство: ТЧК на Горьковской — это подвал Дома политзаключенных. Гений места — или шире: гений замысла. Даже условия игровой площадки не кажутся случайным обстоятельством: спектакль идет в крохотной комнате для 20–25 зрителей, рассаженных на скамейке вдоль стены.
Однако именно в перспективе замысла, а не результата, в конечном счете, и приходится рассматривать многое в этом спектакле. Чувствуется режиссерская неуверенность — как в обращении с мизансценой, так и в выбранном композиционном решении в целом.
Решение, собственно, заключается в том, чтобы рассказать историю Керсновской голосами других, голосами окружающих. Это как бы разбор конкретного дела, в которое включены показания «свидетелей». Таковых Надежда Новикова находит в самих дневниках — это описанные в мемуарах реальные персонажи: врач из норильской больницы Вера Грязнёва; медсестра Ольга Попова; изможденная заключенная Мунтян (соседка Керсновской); жена начальника поселения Хохрина; заключенная Нельская, ребенка которой помогла спасти Керсновская; доносчица, рассказавшая о тетрадях Керсновской за махорку, и еще несколько лиц. Всех этих людей играет одна актриса (Наталья Крутик), и сложно не усматривать некоторого буквализма в том, что каждая героиня — это костюм, характерно акцентированная манера речи, интонация, выправка. То есть, находясь одна на крохотной сцене, Крутик вынуждена за час с небольшим сценического времени больше десяти раз стремительно переодеваться и жонглировать разными речевыми и психологическими масками. Со вторым актриса, конечно, к чести ее, справляется убедительно — настолько, насколько это позволяет спектакль. Но переодевания выглядят в конце концов почти курьезом.
При этом каждая сцена отдельно взятой героини привязана к той или иной части сцены: актриса вынуждена довольно активно перемещаться по довольно загроможденной площадке. Пространство условно разделено на игровые зоны — таким образом режиссер, вероятно, стремится отделить друг от друга героинь и их внутренние «сюжеты».
Так, к примеру, в левой части сцены на небольшом возвышении находится стол некого чина КГБ (одна из героинь будет фамильярно называть его «Вася»), заваленный бумагами. Сам «кэгэбэшник» — это стул, на спинку которого накинут бушлат с характерными погонами, к спинке стула приделана проволока, на ней — фуражка. Из-под фуражки выглядывает лампа, освещающая стол агрессивно холодным, ярким светом — светом допроса. То, что за столом никого нет, ясно с самого начала — но это не помешает одной из героинь поразиться такому факту только в финале. Впрочем, в этом есть смысл.
По авансцене протянут дощатый помост, по обоим концам которого находятся две лампы. В центре площадки натянуто полотнище с квадратными «окнами», напоминающими окошки тюремных камер. За этим полотнищем находится огромный ящик, на котором сидит еще часть зрителей (по-видимому, гостей). Справа в глубине сцены — еще одна игровая зона: нечто вроде лежанки (вероятно, подразумевается койка в бараке), на которой будет, задыхаясь, давать показания заключенная Нельская, которая потеряла бы новорожденного ребенка, если бы Керсновская не начала кормить ее из собственной пайки. И даже пространство за дверью в стене справа оказывается задействовано в спектакле: оно превращается в темную шахту — последнее место работы Керсновской, откуда свои воспоминания о ней рассказывает одна из последних героинь, работавшая там.
В квадратные метры сцены умещено все, что только можно, но голос самой Керсновской, ее прямая речь прозвучит только в финале, как постскриптум. Ее образ собирается по частям, из сведений и пересказов очевидцев, словно проводится историческая реконструкция, а между тем, весь материал взят из ее же дневников. Безусловно, дневники Керсновской густо населены самыми разными персонажами, встреченными ею в ссылке, в тюрьмах, в лагерях. Однако, пытаясь представить альтернативную точку зрения на писательницу, режиссер как-то уходит от ключевого вопроса: что это вообще был за человек? История Керсновской удивительна не столько объемом выпавших на ее долю мучений, сколько несгибаемой принципиальностью и несгибаемой же волей к жизни. Поведение узницы ГУЛАГа, которая защищала своих товарищей по несчастью, спорила с начальством, отказывалась ставить подписи там, где не считала нужным (и это изможденный человек на грани гибели!), ушла из норильской больницы, зная, что путь у нее только назад, в лагерь, — что-то из области фантастики. Трудно объяснить, как этой удивительной женщине удалось и выжить, и сохранить в себе человека. Особенно учитывая то, что практически все, что она делала, было против всякого инстинкта самосохранения.
Новикова частично касается этой несгибаемости: всех поборниц режима, какие есть среди героинь спектакля, Керсновская страшно раздражает. Но не более того. Особенно это заметно по то ли надзирательнице лагеря, то ли какого-то иного рода тюремщице: это сквозной персонаж, рассказчица, которая начинает спектакль и связывает некоторые его сцены между собой. Она, безымянная, рассказывает — не только о Керсновской, но и о лагере вообще — с позиции, противоположной автору дневников. Но «противоположности» как таковой не формируется: на уровне способа игры это действующее лицо заявлено как вполне реалистичное (таким образом сыграны все героини), но никакой внутренней логики у этой героини нет. И оттого еще труднее поверить в отвращение, с которым тюремщица рассказывает об отчаянно смелых поступках Керсновской, процитированных по ее же дневнику.
Не добавляют этому подходу убедительности и элементы интерактива, разбросанные по спектаклю. К примеру, по просьбе актрисы зрительницы (те самые, сидевшие на ящике) складывают на полу слова из спичек. У одной из девушек получается «Ленин». Актриса на это заявляет, что просила сложить имя «Алена», а за «Ленина» зрительница получит срок. И, вроде бы, нет форсированности в интонации Крутик, но все-таки ситуация выглядит комично — хотя эпизод реальный. Еще с начала спектакля надзирательница, она же рассказчица, будто пытается создать в замкнутой комнате ощущение ужаса, но совершенно не пугает и даже не выглядит при этом вполне серьезной, так что получается, опять-таки, скорее комично.
Более убедительны другие героини — в особенности такие же, как сама Керсновская, заключенные. Несмотря на то, что всех действующих лиц режиссер и актриса стремятся выписать реалистично и объемно, осмысленный психологизм звучит только в образе медсестры спецпоселения под Новосибирском (первое место заключения Керсновской) Ольги Поповой и начальницы норильской больницы Веры Грязнёвой. У обеих женщин есть собственная история, и они совершенно не похожи одна на другую: пожилая и более молодая; почти ничего не знающая про медицину и образованная; суетливая и рассудительная. Впрочем, обе они чудовищно устали и обе глубоко сострадают Керсновской. В этой сострадательной позиции, которую явно разделяют и режиссер, и актриса, вероятно, и кроется причина убедительности этих двух лиц. К слову, в случае с Верой Грязнёвой это закономерно: она очень важный человек для Керсновской.
Возможно, та мера характерности, которая свойственна практически всем героиням спектакля и которая так отвлекает от персоны самой Керсновской, связана с ее рисунками. В них, парадоксально ярких, достаточно и саркастического юмора, с которым художник портретирует потерявших человеческий облик — душевно и физически — заключенных. Возможно, Надежда Новикова предприняла попытку перенести этот гротеск на сцену. Однако нельзя не признать, что — во всяком случае, пока — этот прием работает спорно, и весь разговор о Керсновской остается в плоскости биографии.
Комментарии (0)