Петербургский театральный журнал
Блог «ПТЖ» — это отдельное СМИ, живущее в режиме общероссийской театральной газеты. Когда-то один из создателей журнала Леонид Попов делал в «ПТЖ» раздел «Фигаро» (Фигаро здесь, Фигаро там). Лене Попову мы и посвящаем наш блог.
16+

31 августа 2019

БОРИС ОСИПОВИЧ КОСТЕЛЯНЕЦ

В 2019 году исполняется 240 лет РГИСИ (дата, впрочем, сомнительная и недоказанная: нет связи между драматическим классом, который набрал Иван Афанасьевич Дмитревский в рамках «Танцовальной Ея Императорского Величества школы» — и Школой актерского мастерства (ШАМ) Леонида Вивьена, от слияния которой с КУРМАСЦЕПом Всеволода Мейерхольда в 1922 году получился Институт сценических искусств, ИСИ… Но вот что точно — в октябре этого года исполнится 80 лет театроведческому факультету. И тут без дураков. Самая старая театроведческая школа, идущая от 1912 года и графа Валентина Зубова, оформилась в факультет в 1939 году. Был набран первый курс студентов, и 1 октября начались занятия.

Эту школу олицетворяют многие ее создатели и продолжатели. Когда-то, начиная журнал, мы почти сразу организовали рубрику «Учителя». Частично из нее, частично из новых текстов пять лет назад была собрана и издана книга «Учителя» (составители Марина Дмитревская и Евгения Тропп), история факультета в лицах преподавателей и учеников (каждое эссе написано учеником об учителе). Герои книги — представители старших поколений педагогов нашего театроведческого (и портреты в ней расположены по хронологии их появления на факультете). Кому-то знаком этот том, кому-то — нет. И мы решили в течение предъюбилейных месяцев выводить в широкий читательский мир лица и творческие биографии знаковых педагогов театроведческого факультета. Вот так — серией, каждую неделю. Чтобы помнили.

МОЙ Б. О. К.

Пуп давно завязан и помещен куда ему положено, встречаемся мы с моим учителем редко — на заседаниях кафедры, где оба служим, да в коридорах института. Перекинемся словами и разойдемся. Он преподает, а в свободное время пишет свою нескончаемую теорию драмы; я преподаю, а в свободное время мечтаю, как быстро запишу свою оконченную теорию театра: всему, чему я смог научиться, он меня уже выучил, да и вообще я его значительно умней или по крайней мере старше и опытней…

Это я не острю — хитрю: когда учитель настоящий, а ты у него не последний двоечник, все так тесно сплетено, что, когда думаешь о нем, может оказаться — думаешь о себе, а о себе неинтересно, интересно о нем. Вот я и решил сразу «отрезать» отношения. Поди отрежь! Разгляди-ка его отдельно, ежели он и вне и внутри тебя, в нескольких точках одновременно. Видно, не стоит надеяться, что напишу хотя бы эскиз портрета. Напишут и дорисуют те, кто за нами, если не будут дураки.

Б. О. Костелянец

Он меня не выбирал, я его, кажется, тоже, само выбралось — случайность, как в природе. У актеров и режиссеров Учитель — Мастер, там просто, а у ленинградских театроведов вместо Мастера группа лиц, в мое время замечательных, одно другого краше. Конечно, были оттенки: кого-то почитали, кого любили как папу-маму, Всеволода Васильевича Успенского обожали без исключений. Но если бы пришлось выбирать, оттенки бы не помогли. Мы были «ихние», а они вместе — наши. С Костелянцем другое. На лестнице встретил неизвестного человека, который что-то посоображал и сообщил, что он будет руководить моим дипломом, отмахнулся от предложенной мною темы, назвал свою и растворился. Потом полгода я ходил с ним по улицам или таскал к нему домой на Лермонтовский горы исписанной бумаги. Изредка против какого-то ерундового абзаца я обнаруживал слабую пятерку с четырьмя крестиками вокруг — значит, там что-то брезжило, и он выражал по этому поводу крайний восторг. Остальное тоже встречалось с крестом, но другим: по диагоналям перечеркивались целые страницы.

Должно быть, сквозь меня он за чем-то охотился; впрочем, объект охоты искренно представлялся ему мною. Сейчас это спокойно именуют духовностью. Вне ее Костелянец меня, по-видимому, вообще не воспринимал. То есть он, конечно, поил меня чаем (текут ли мои ботинки — это уже не он, это определяла Рахиль Исааковна, «случайно» скользнув взглядом. Она же, когда я сидел без работы, по телефону редакции «Невы» говорила бюрократическим голосом: «Юрий Михайлович, мы хотели бы предложить Вам отрецензировать такую-то книгу». Меня подкармливали, но так, чтобы я, и пожелай оскорбиться, не смог бы). Поил чаем, но не более того: в свою жизнь не посвящал, хотя и не делал вид, что там что-то святое, исполненное умственного подвижничества. Он вообще не делал вид. Занят был другим, что ли?

Такие уроки я получал, наверное, и прежде. И прежде догадывался, что учить можно собой, ничем кроме. Но тут полгода кряду, один на один — нет, это было впервые. А урок был простой: я стоил столько, сколько стоил мой «дух».

Ему было не занимать ехидства. Но когда он требовал чего-то для меня невыносимого, это было не из каких-то там педагогических соображений. Допустим, он требовал, чтобы я все читал в первоисточниках. За первоисточниками надо было стоять в очередях в Публичку или сидеть в Спецхране, я уже тогда был ленив, а он никак не мог взять в толк, как можно есть из вторых рук. К концу работы, когда вышли все сроки сдавать диплом (о чем он как-то опять же не задумывался, поскольку и свои работы сроду вовремя не сдавал), я принес ему в тридцать первый раз написанное Заключение. Поверьте на слово, оно было гениально. Он прочел и выкинул; правда, снизошел и объяснил почему: там-де такое, что не вытекает из основного текста. Я взбесился, он не заметил и самолично, с большой творческой отдачей написал восемь строк, которые и стали моим Заключением. Потом, на защите, я успел испытать мстительную радость — оппонент сетовала на Заключение: в дипломе, мол, так много, а оно жалкое. Разумеется, он и этого не заметил, поскольку исповедовал занудное правило: лучше пусть выводы будут бедней того, из чего выведены, чем выведены из пальца. С годами стал подумывать: а может, он был прав? Обидно все равно.

Б. О. Костелянец на фронте. 1943 г.

Словом, он меня полгода мучил и не замечал. Мое поколение — психически здоровое, так что мазохист я не больше, чем надо, чтобы оставаться интеллигентом; однако же факт налицо: я его все-таки выбрал сам, и выбрал за свои муки, он стал моим Учителем. Это потому, что в те давние месяцы, зиму и весну, он успел «структурировать» самое существенное во мне будущем, включая будущее мое представление о том, что такое я. Тут главное — иерархия ценностей: где у него верх, там сейчас верх, и, по-моему, что для него низко, то и для меня внизу. В моем возрасте уже можно сказать: и это навсегда. А еще есть подробности и тонкости. Когда сейчас я сопротивляюсь всему, что нельзя потрогать руками, это тоже он: он знал, как я люблю «обобщать». Мои студенты иногда обижаются, когда я пропускаю дорогие для них места или не отмечаю их способностей. А это опять Костелянец и я много лет назад. Темперамент? Ну что хорошего в раскаленной сковородке, когда на ней ничего не жарится? Способности? Честное слово, я не понимаю, чего там отмечать, это же не твоя заслуга, это тебе Бог дал. Вот в какие отношения ты вошел со своими способностями — это да, это серьезно. Мне позарез надо от студента, чтоб он однажды почувствовал себя инструментом для добывания истины — большой или маленькой, совершенно безразлично. Мой учитель разом и инструмент, и хозяин, и раб его, но больше всего инструмент. Так и надо, так и должно быть. И еще должно быть, чтобы цель твоя была больше, чем ты. Это нетрудно.

Бывают люди с грязькой; если крупные или добрые, они очень привлекают. Костелянец не такой. Он не держит под пиджаком крыльев, он нормальный, разный, но как-то навсегда умытый. Много лет тому я его встретил с некой молодой особой и сильно взревновал. Что девицы должны принадлежать мне, а не лысым старикам, это само собой. Но больше задело меня другое: чем это он занимается, кто за него теорию драмы сочинять будет?! Впрочем, я скоро остыл: как бы он не голубел взором, соблазняя, — от своей теории драмы, от искусства и науки ему и там не деться. И я разрешил ему быть живым. Нерефлексирующих интеллигентов не бывает — по определению. Костелянец до странного мало или неотчетливо видит себя со стороны. Точней — не смотрит. Судя по его биографии, этикету он обучался, тем более смешно наблюдать, например, как он пьет чай. Мне всегда казалось, что у него, как у ребенка, нестерпимое желание вылить все в блюдце, подуть, чтобы отогнать пар, и, пока пар не вернулся, со звуком выхлебать жидкость. Не замечает. Да что чай — он текста своего не видит. То ли это против правил его школы, то ли претит вкусу, но он никогда не помогает смыслу интонацией, и потому пишет длинно, другой бы давно все изъяснил и гонорар истратил, а этот все тянет, тянет — еще свежая подробность, еще оттенок, еще поворот… Но вдруг ударит коротко и сухо. Это значит, ему стало скучно — тема додумана и закрыта. Он так, между делом, немало позакрывал, этот текучий Костелянец. Вот «На дне» после него, я уверен, еще долго никто не станет трогать всерьез: закрыто.

Жаловался студент Бориса Осиповича: ваш хваленый Костелянец на втором занятии повторял то, что говорил на первом. Я удивился: неужели на втором? Что он вернется к сказанному прежде, не сомневаюсь ничуть, но если виток стал таким коротким — жаль учителя. Жаль, жаль, да только еще жальче того беднягу, который не понял: не одно говорилось, разное. Ты вслушайся, как он «возвращается», зачем возвращается и — с чем. С ним вместе приходилось думать. Это так интересно, что невольно выучивался самому интересу к чужой мысли и ее изгибам. Когда-то лично Борису Осиповичу (каюсь, в застолье, иначе бы не посмел) пытался объяснить, как именно он думает. Его мысль, утверждал я, — вроде петуха в курятнике, ходит себе вокруг кур, индифферентно так гуляет, и вдруг оказывается, что жертва выбрана. Но когда это выяснится — бедняжке уже не уйти. Костелянец заинтересовался, совершенно миновав низкое сравнение. Еще бы, он ведь расслышал какое-то содержание. Его мысль и впрямь ходит кругами, захватывая все больше и дальше лежащих вещей, и потому принципиально нескончаема. Это его беда и редчайшее достоинство.

На лекции. 1960-е гг.

Он облако, которое может пококетничать оригинальностью своей формы, но на самом деле ему некогда ни казать, ни осознавать свою оригинальность — оно прислушивается к тому, что у него внутри. А внутри всегда что-то про-ис-ходит, что-то, как сказал бы Жванецкий, свиристит и произрастает. Это тянет к себе. И только редко, вдруг, от какого-то словечка или поворота фразы плотный туман рассеивается, чтобы дать рассмотреть тех, кто перед ним, кого он сам называет первыми, — Эйхенбаума и Берковского. Конечно, прямо выводится из учителей только пустое место, но ведь и у личности должно быть что-то наследственное. Это надо ощущать и ему самому, и его ученикам (очень, кстати, разным), и ученикам его учеников, если таковые родятся: где те гены, что не зависят от масштабов и мало зависят от обстоятельств? Мне кажется, иногда я вижу, как разрывают и живят мысль моего учителя две мощные тяги — одна к голому факту, другая к вертикальному взлету, одна к детали, другая к целому, одна к источникам, другая к ламентациям. Смешно и предполагать, будто первое подарил смолоду академичный Эйхенбаум, а второе — дело вольного до старости Берковского: Берковский путешествовал от фактов, а Эйхенбаум, бывало, ставил факты дыбом. Конечно, Костелянец не то и не другое, и не то и другое вместе, он третье, но гены в нем — те самые, не ошибешься.

Теперь для утепления портрета сказать бы какую-нибудь гадость, да что-то неохота, лучше на минуту вернусь к прошлому. Учился я в аспирантуре, руководил мною не он (отказался с невнятными объяснениями). Я, как порядочный, время от времени изготовлял наукообразные тексты, меня раздраженно бранили, поддерживал — один Костелянец. Рецензентом его не назначали, просто он сам зачем-то все читал и всегда выступал. Свои речи неизменно завершал похвалами, но заключения эти решительно никак не вытекали из содержания речей: красноречиво и разнообразно он варьировал одну тему, утверждая — я не понимаю, о чем пишу. Предвидя, что я могу и усомниться в таком диагнозе, он любезно выдавал мне на дом страниц по пятнадцать своих соображений о моих работах. Там, с указанием страницы и строки моего сочинения, а также со ссылками на посторонних авторов, он эпически разъяснял, что я, скажем, использую один и тот же термин в шести разных значениях. То есть что я не только не ученый, но в лучшем случае шарлатан, а в худшем просто непорядочен: вместо того, чтобы отыскивать истину, я ее затуманиваю. У меня сохранились эти листки, первоисточник налицо, можно проверить. Много позже я штудировал его книгу «Драма и действие». Он строит свою теорию, «проходя» через Аристотеля и Лессинга, Шиллера и Гегеля, и иначе не умеет. Ему нужен не только историзм — ему нужен Другой. Он выясняет свое, узнавая Аристотелево, только так. Сравню неловко, но хорошо, что неловко: читая его страницы обо мне, я обнаруживаю, что ко мне он тогда относился примерно как к Гегелю — то есть как к товарищу, который тоже старается думать о чем-то стоящем. Что Гегель в своем деле чаще преуспевал, а меня заносило куда-то вкось, особого значения не имело. Он помогал мне открывать мою мысль, вовсе не растворяясь во мне, он в это время сам думал что-то свое, и так мы делали общее дело, опять же — независимо от дара и мастерства. Настаиваю: и тут как с Гегелем — он ведь и Гегелю помогал понять, что именно тот написал. И при этом активность моего учителя росла прямо пропорционально одному единственному: учуял он след мысли или нет.

Б. О. Костелянец. 1990-е гг.

Здесь не забота о ближнем и не самоотречение, как сентиментально полагал я тогда, и даже не просто интерес к мысли, а еще особый интерес к чужой мысли. Прежде это меня умиляло и удивляло, только поздней я догадался, что чужая мысль, как ни странно, всегда интереснее моей — хотя бы тем, что она чужая, что мне такого нипочем не изобрести. Костелянец монологичен, общаться с ним, должно быть, трудно без привычки; кажется, он говорит только о своем. Это так, и это не так. В мыслях своих он просто не умеет быть один, всегда с кем-то, всегда задирает и спорит и, может быть, соревнуется. Последнее (если я его не выдумал), спешу заметить, никогда не первенствует. П. П. Громов писал про Аполлона Григорьева — и Костелянец писал, Громов про «Оптимистическую трагедию» — и Костелянец. Они соревновались? Не поручусь за Громова, но Костелянец, в общепринятом смысле, — нет. Какими мерами он мерит себя, мне неведомо, но о Громове говорит всегда одно: Громов гений. Не убеждает собеседника, выговаривает как для собственного удовольствия: гений. С гениями не соревнуются, но из этого не следует, что с ними соглашаются. С ними вместе думают, работают, это другое.

А ведь страшновато сказать о своем, близком — гений. Костелянец здесь упорен и бесстрашен. Вообще, для понимания того, что такое Костелянец, его отношение к Громову очень важно. Однокашники, они долго были в какой-то странной и, кажется, безмотивной ссоре. Вот во время этой многолетней пьесы, глядя в окно напротив, Костелянец пониженным, особым тоном говорил: «Юра, смотрите, там живет Громов. Сейчас вечер, он, наверное, уже проснулся и работает». Громов работает — что может быть выше!

Много лет назад мы сидели с Борисом Осиповичем, мучась (оба, одинаково) над тем, что же такого сделал Станиславский в спектакле «Дни Турбиных», если, почти не репетируя, позволил себе подписать афишу. Был тупик, и был позван Громов. «Паша, ты видел „Дни Турбиных“? — Видел. Помните сцену в Александровской гимназии, когда Алексея Турбина уже убили, а за Николкой гонятся сичевики? Так вот, Станиславский велел одному из них надеть огромные сапоги, у которых подошвы были намазаны черной краской. И тот бежал вверх по беломраморной лестнице, оставляя следы (показал, какие). „Грядущий хам“ — слова. А тут, вот — грянул». Это мое первое живое впечатление от Громова. А все же признаюсь — сильней память о лице Костелянца. На нем и далеко вокруг сияние. Счастье. От всего сразу — от того, что есть на свете гениальный Громов, и что он, Костелянец, узнал сейчас такое, чего мог бы и не узнать, и от того, что я это тоже узнал и узнал, какой гениальный Громов.

Чем мысль хороша? В конце концов тем, что рождает мысль. Вообще мысль, всю, мою в частности. Ты, я, он, она — все мы, нет спору, яркие индивидуальности, а все же и мы — частности. Есть какой-то настоящий большой мир, где со-бытие мыслей, чувств, художественных образов. Там всего слышней и чище и полифоничней это гудение, и это колкое потрескивание, как когда рядом высокие вольты.

Б. О. Костелянец. 1970-е гг.

Я был секретарь комитета комсомола, пришла учительница из какой не помню школы, попросила студенческий концерт, за что посулила взятку: даст почитать тамиздатовского «Доктора Живаго». Я взял, прочел, излагаю свой взгляд Костелянцу — что-то неофициозное, но вполне комсомольское. Он начинает подпрыгивать, но молчит. Боится, думаю, за такое и срок можно схлопотать. Ясно, что боялся, — из нас двоих небитый был один я. А он все-таки не вынес. Вопреки ожиданиям то был не разбор романа и не доказательства моего кретинизма. Он говорил путаясь, некрасиво и о неприличном — о высоте духа, о страданиях духа в его высоте. Побелел глазами, дергался, и сопел, и несся на транспорт — осторожный, законопослушный и обтекаемый мой учитель. Я видывал его вялым и резким, откровенным и уклончивым, хитрым и простодушным, проникнутым чужой бедой и нестерпимо эгоистичным — всяким. Но таким, трагически раскрытым и непохожим на годами освоенный «имидж» — больше ни разу. Однако же тот раз — был. В его последней книге на последней странице спор со мной, это большая честь для любого ученика, она перевешивает все. Правда, спорит он со мной зря, но не это меня удивило — он драчлив, с ним такое бывает. Удивило другое: я был уверен, что мои писания ему неинтересны, он их не помнит, а выходит не то. Нет, опять и то и не то. Неинтересны результаты, интересен предмет и процесс. Со студенческих времен застряло во мне слово «зайнзухт» (кажется, так?). Это про романтиков, тоска, томление по идеалу. А что как для человека в этой тоске все — и занятие жизни, и самая его природа?

У судьбы не следует просить, известно задолго до модного Воланда. А я и не просил. Да Бог с ним, пусть опять пройдет, глядя сквозь меня, пускай снова недослышит или рассердится из-за несуществующего пустяка. Облако рядом со мной все меняет формы, и что-то в нем потрескивает, и пахнет то ли духами, то ли озоном…

Есть чем дышать.

1994 г.

Все. Закончилась эпоха. Уже не будет этого счастья, таких учителей. Его школу прошла большая часть теперешней нашей режиссуры и критики. Он учил нас читать медленно и видеть все в драматических связях — пьесу, искусство, жизнь.

Его изумительная, мудрая и наивная вместе, улыбка, его человечность помогали жить, работать. Когда-то в начале 1930-х годов он начинал урок в сельской школе с того, что обходил класс и вытирал всем носы. Трудно расстаться с мыслью, что эта душа и теперь продолжает нас беречь и учить.

Он был требователен к себе до жестокости — или до анекдота, если исходить из обычной нормы. Готовый текст статьи или книги — этого понятия для него не существовало. Он продолжал думать и дописывать текст на любой стадии. Это был великий труженик, умевший задавать вопросы и не удовлетворявшийся легкими ответами. Начав как филолог и театральный критик, он стал теоретиком драмы. Его лекции и книги — прочная почва под ногами среди зыбей нашей профессии. Таковы «Драма и действие», «Мир поэзии драматической» — петербургская наука о театре так же может гордиться ими, как филология — его классическими комментариями к Аполлону Григорьеву. Борис Осипович Костелянец был не просто ученым, он был поэтом драмы и ее философом. После многих исключительно весомых и тонких разборов классических пьес он уже в конце жизни сделал книжку о «Короле Лире»: этот мастерский анализ трагедии — итоговое философское эссе учителя; его тема — «свобода и зло», актуальная, надо думать, и в наступающем веке.

Его борьба с недугом была героической, он до последнего момента не отходил от стола. Незаконченной осталась работа о «Ромео и Джульетте»… Осталось зияние. Заканчивается эпоха людей тридцатых годов, участников и свидетелей и славы, и роковых минут прошедшего столетия.

2000 г.

Комментарии (0)

Добавить комментарий

Добавить комментарий
  • (required)
  • (required) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

 

 

Предыдущие записи блога