Петербургский театральный журнал
16+
ПЕРВАЯ ПОЛОСА

18 декабря 2016

«ПУСТЬ ВСЕГДА БУДУ Я…»

«Мама». А. Волошина.
Театр им. Ленсовета.
Акция Юрия Бутусова.

Мамы нет. Про маму будет. Мамой не буду.

Это короткий пересказ исповедальной пьесы Аси Волошиной, которую главный режиссер Театра Ленсовета Юрий Бутусов представляет в формате читки на Малой сцене и лаконично называет «акцией». Поначалу кажется, что мы слушаем историю про взаимоотношения дочери с матерью. Но ближе к финалу понимаем, мама — повод сказать о чем-то большем.

На сцену выходит мужчина и начинает читать с листа. В нашем воображении возникают женщины, много женщин. Бутусов безоговорочно очаровывает (сам того не желая, конечно). Появляется в простоте — с текстом и кружкой, из темноты, просит Олю и Андрея поправить свет, садится за стол. Говорит с улыбкой: «Ничего серьезного абсолютно». С первой же и до последней строчки предсказуемо отстранен. Конечно, мы его много раз видели на сцене, и не только на поклонах, в ткани нескольких своих спектаклей он возникает вдруг и кстати. Но тут другое. За ним приятно наблюдать отпущенные нам «час пятнадцать — час двадцать» (сам уточняет): сосредоточен, элегантен, искренен. Он щурится, пожимает плечами, подносит ладонь к лицу, кусает губу. И на контрасте — обилие женщин в пьесе. Оля и ее мама Настя, две бабушки, патриотка и диссидентка. Вероника — вторая большая любовь жизни. Под финал — даже дочка, которой нет, но которую следует назвать Настей, мама так просит.

Самая главная — Оля, ее монолог и есть пьеса со множеством чисел, рифмующихся между собой. Ей исполнилось 28. И она читает адресованное ей письмо от умершей 24 года назад мамы. Мамы, которая в свои 28 скончалась от рака. Что у героини есть в неполные 30? 24 письма и жизнь между ними. Вереница незамысловатых сюжетов прошлого и послания от мамы, которые аккурат в день рождения Оле передавали бабушки, похожи на подведение итогов (и тон такой, словно не промежуточные они, а финальные). Как ни странно, про содержание самих писем говорится мало. При этом мы знаем, чего в них нет (например, к сожалению Оли, хоть слова о том, почему мама полюбила папу). Осторожно предположу, что это не от желания скрыть сокровенное от посторонних глаз. Ну, не написала мама ничего сверхособенного. Что можно было бы вклеить в дневник, превратить в татуировку на руке. Или сделать девизом жизни, который поможет в трудную минуту.

Отсюда будничность тона, которую поддерживает режиссер-чтец. Несмотря на то что жизнь молодой женщины оказывается чередой потерь и травм, ничего не подано как экстраординарное. Даже история про изнасилование. Особенно она. Мало того, что в ней «за секунду до» вдруг возникает воспоминание-вкрапление про юношу, выразительно страдавшего от неразделенной любви к Оле, и про его мучения, которые вот, наверное, нужно таким образом искупить, так Бутусов еще и спрашивает у зрителя «грУнтовая или грунтОвая?» (речь о дороге, по которой 18-летнюю Олю насильник увозит все дальше и дальше).

Это, кстати, не единственное обращение к залу. Глаза на зрителя Бутусов поднимает минут через 15 после начала, то есть нескоро, учитывая общую продолжительность акции. Но потом все больше общается со зрителем. Всматривается в зал («по имени назвать невозможно», «впрочем, я была немного нетрезвая», «пошло, конечно, очень пошло»). Держит паузы («тебе… кажется… тоже»). Ставит акценты («напиваешься в щщщщи», «нуууу понятно»). Улыбается (когда про забытый на шкафу десерт). Злится («иначе не стыкуется»). Зал в начале тоже дышит ровно. Первый дружный взрыв смеха — уже ближе к середине, на словах «в 35 лет в поэтический кружок не пришла бы» (в интонации недоумение: «А что вы все тут делаете субботним вечером?»). Дальше — больше смеха. После команды: «Не спать!» (на стук упавшего номерка). И особенно после фразы-заклинания: «Их немного, но они есть» — речь про мужчин, которые не изменяют.

Да, про мужчин в пьесе тоже есть. Они возникают, как вспышки. Первая любовь — учитель, который материализуется в виде инициалов на окне автобуса (да-да, кругом переклички с классикой — от Пушкина до Гари и Шмитта). Угоревший бывший парень подруги. Тот незадачливый влюбленный, которому не было отказано в поцелуях, но было отказано в чем-то большем. Таксист-насильник со своим вопросом: «Тебе понравилось?» Отец. Муж. Про мужа меньше всего и уже ближе к концу — после рассказа об отце как виновнике разрушенного брака. С напором возникает «зачем?». Зачем рассказал четырнадцатилетней дочке о своем понимании мужской сущности (проще говоря, «желании поиметь все, что движется»)?

Но главное «зачем?» адресовано, конечно, маме. И тут сложно. Вопрос четко сформулирован: зачем ты растрачивалась на письма для моей будущей жизни, а не боролась за свою собственную? В этом много всего. Юношеский максимализм, поза (не нужны письма, если тебя нет). Обида (бросила меня!), которая не просто изживается (изживается ли?). И вопрос самой себе. Про все ту же борьбу за жизнь — сколько еще, откуда черпать силы, ради чего? И тут вдруг начинаешь догадываться (робко), что эта угасающая женщина писала письма не столько для дочери, сколько для себя. Благодаря им, она выиграла, может быть, месяц. Или пять дней. Или три часа. Потому что написать надо было. И ровно 24. План был такой. По одному письму на каждый год жизни — с 4 до 28 лет. А для того чтобы сочинить каждое последующее, год надо «прожить». Прожить тут следует выделить курсивом, чтобы было понятно, сколько в этом прекрасного, страшного и неизбежного. Заканчивает мама на 28-летие дочери. Дальше она не может, не знает, как это, когда тебе 29 или 30. Тут не предсказать, не угадать. Не научить. Не передать, не подсказать. Что-то остается неназванным. Обрывается и одновременно передается на уровне генетического кода.

Очевидно нарушение порядка: бабушки живы, а мамы нет. Сбой системы. Ошибка. Возможность противостоять только одна — не продолжать цикл. Например, не рожать дочерей. Ведь говорит же мама в последнем письме об Олиной дочери, как о чем-то само собой разумеющемся. И назвать ее надо Настей, ну, или вторую, если первая уже есть. А зачем? Чтобы продолжаться? «Я жива — пока ты жива», — звенят в голове Оли слова из этого письма. Поддаться депрессии и закончить все, совершив суицидальный сбой, она хотела, но не решалась: договаривалась внутри, что обязательно покончит с собой, но ровно через год (при условии, что в этот же день, но если будет желание). Беспокоилась за бабушек, ждала их смерти. А теперь — как выясняется — никогда не сможет. Ведь мама продолжается в ней. Сила и могущество женщины — ее вечная жизнь в детях — вдруг оборачивается уязвленностью, проступает как обреченность.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (6)

  1. Оксана Кушляева

    Давно не было в театре так страшно. А что было? Ничего такого. Малая сцена театра Ленсовета. Появился режиссер Бутусов, не выскочил, как черт из табакерки, а вышел каким-то неожиданно обыкновенным мужчиной в усах и клетчатой рубашки, сел, сказал: «Ничего особенного. Почитаю текст». Стал читать.
    И вдруг показалось, что весь зрительный зал незаметно для себя сел в старый скрипучий аттракцион и медленно и неуклонно покатился к вершине, миновав которую, незамедлительно будет падать, крутится, переворачиваться, сдерживая вопли.
    Юрий Бутусов читает монолог написанный драматургом Асей Волошиной от имени ее героини Оли. Но герой и автор сливаются тут же, и театр этому не мешает, наоборот, режиссер делает все возможное, что бы этот текст, это письмо до нас дошло неизменным.
    Текст Волошиной – письмо. Оно отправлено сразу нескольким адресатам: матери, отцу, возлюбленным – бывшим, настоящим и будущим, нескольким великим писателям, мне, сидящей в зале, но в первую очередь – себе самой. С каждым адресатом Ася-Оля так откровенна, как можно быть откровенной только в письме, то есть только в письме близкому человеку, и временами кажется, только в последнем письме. Автор как будто отвечает на вопрос, сформулирую его так: отчего не живется? А дальше в нехронологической последовательности мы узнаем про покойную мать, заготовившую героине письма на двадцать четыре года вперед (по одному на каждый день рождения), про отца, убедившего дочь в полигамности всех мужчин на примере собственной супружеской неверности, про первый сексуальный опыт – изнасилование в такси. Достаточно, чтобы расстаться с прекрасными иллюзиями. Но сами эти факты так и не становятся ответами на вопрос: почему накануне своего 28-летия героиня мечтает покончить со всем этим.
    И, кажется, этому нет рационального объяснения. Кажется, так уж она устроена эта 28-летняя девочка, так смотрят на мир ее глаза, так работает нейронная сеть ее мозга: не доставляет адресату наполненные серотонином письма счастья. А потому воспетые в мировой литературе (От Гейрага до Шишкина) послания, способные связать людей сквозь время и пространство, только мучают ее. Письма, умершей в 28 лет от рака другой девочки Насти, желающей своей дочери долгой жизни и ежедневного счастья, письма, утверждающие вневременную, бескорыстную любовь матери, письма, претендующие заменить собою материнское присутствие, спасти дочь от одиночества, становятся ловушкой для их адресата. Они утверждают жизнь, но жизнь здесь – не есть благо. Они навязывают существование потому, что так хотела умирающая, так хотят две бабушки героини (патриотка и диссидентка), так, кажется, хочет весь мир вокруг, он насилует и требует: живи, продолжайся, ведь так продолжусь Я.
    В финале героиня сдается. Она остается жить. Но, вот странно, все кажется, что это прощальное письмо Оли, жизнь которой, принадлежала ей самой. Теперь же она принадлежит не папе, бабушке и не маме даже, а Насте, Насте, Насте, другой, другому.

  2. Наталья Скороход

    Оксана, тебе было страшно, потому что в пьесе – как ни странно – заключен трагический потенциал. Ты уже рожден и тебе надо родить. Это несет надежду, отложенный смыл, намек на бессмертие. И это ужасно. И автор и режиссер-исполнитель согласны в одном – это ужасно. Это абсолютно новая трагическая коллизия. “Мама” – трагедия.

  3. Оксана Кушляева

    Наталья Степановна, да, я согласна с вами. И даже не странно. Абсолютная трагедия для меня – этот монолог.

  4. Евгения Тропп

    Я не знаю, как точно написать, что я почувствовала… У меня очень сильные человеческие впечатления от этой акции Юрия Бутусова. Что вовсе не означает отсутствия художественных впечатлений! Мне нравится текст Аси Волошиной именно как текст, как произведение. Я его читала глазами. Но в том, что я видела на сцене, самое сильное для меня – это человеческое присутствие самого Юрия Николаевича Бутусова в том, как (КАК) он читал. Не знаю, слова очень огрубляют то, что я чувствовала. Его деликатность, мягкость, мудрость – ну да, ну да, но как-то пафосно выходит, а это было совсем не пафосно. Мне казалось иногда, что ему стыдно за всех мужчин, и поэтому он взялся читать текст. Не все мужчины вот такие, и вот такие, и вот такие. По крайней мере, есть возможность не быть такими. И не только у мужчин, а у людей, у человеков.
    Мне кажется, ЮН взялся читать этот текст, чтобы автор пьесы (героиня пьесы) не была одна. Это плечо подставленное. Его участие, понимание – совсем не показное, а наоборот потаенное, скрытое, чтобы только не было назидания, чтобы только не свысока. Отеческая доброта (очень внутри, очень деликатно, почти смущенно). Его волнение, тревога, беспокойство о тех (о той), кому больно живется, кто не знает, сможет ли с этой болью дальше справляться. Желание боль разделить, но не навязывать свое добро, свой опыт, а совсем иначе поддержать – быть рядом.

  5. Татьяна Джурова

    Любопытный опыт объективации текста случился. Когда я читала его глазами, мне было и страшно, и как-то болезненно стыдно, как бывает. когда переходишь какую-то грань интимности переживания. Я не знала, знаю и по-прежнему не хочу знать степень его исповедальности. А тут… не единожды уже прочитанный Ю.Бутусовым, он теперь никому вроде бы как больше не принадлежит. Ни Асе, ни Бутусову, ни мне. Он отделился от своего автора и обнаружил некую универсальную природу, некие матрицы травматического опыта. Хотя, наверное, для кого-то он останется чужим. не все же переживают биологический рок как нечто драматическое. Я даже слышу этот текст иначе, его лексические единицы, его художественные тропы, его интонации не воспринимаются как авторское индивидуальное.
    Бутусов вроде бы даже специально снимает напряжение зала (а может и свое?) в какие острые моменты, переключая внимание: “А вам не кажется что свет как-то странно моргает?” (в сцене изнасилования). Поставлено это или нет? Или интуиция помогает ему улавливать какие-то наши волны? Не знаю.
    Возможно, это сеанс терапии. Возможно поэтому это и называется “акцией”. Возможно, когда все будет совсем изжито, он перестанет звучать

  6. Ирина Завгородняя

    На камерной сцене театра Ленсовета – акция. Акция Юрия Бутусова и пьеса Аси Волошиной «Мама». Так случилось, что я знаю и вижу, что драматург присутствует в зале. Ася сидит наискосок от меня и мне очень хорошо видны ее тонкие руки, лежащие на коленях.

    Главным действующим лицом в этой акции стали для меня не Юрий Бутусов (да простит меня режиссер), а руки Аси, которые не давали мне покоя, которые приковывали мое внимание, отвлекали порой от невнятного прочтения пьесы, потому как не актерское прочтение было важным здесь, а некое человеческое послание. Призыв человека к человеку, попытка сломать броню равнодушия к чужой боли. Акция человека человеку. Не пафосная, а стремящаяся всеми силами помочь преодолеть боль, одиночество, страх, тревогу, тоску.
    Руки Аси живут, они реагируют, иногда, словно плачут или смеются, вдруг сжимаются, замирают и застенчиво прячутся, вновь переживая все события, описываемые в пьесе. Бутусов читает буднично, как бы небрежно, сознательно отстраняясь от текста и той боли, которая хлещет из этих букв текста, написанного Асей Волошиной. Правда, отстраненность от текста кажущаяся. Так бывает. Чтобы не показать, что нам что-то важно, чтоб никто не догадался, как нас что-то задевает и ранит, мы иронизируем и часто с улыбкой, как Бутусов, говорим «не спать», внезапно нервно поправляем челку или потираем бороду, а потом как бы удивляемся тому, о чем рассказываем. А события, которые случаются с героиней пьесы, такие, что не дай бог, даже часть их кому-то пережить. Смерть мамы и ее письма, написанные незадолго до смерти, хранимые бабушками и вручаемые девочке раз в год по мере взросления на ее дне рождения. Еще та акция – и от мамы, и от бабушек. Вот уж, порой, и самые близкие люди могут неосознанно причинять боль, желая исключительно для тебя только добра и самого хорошего.
    Изнасилование и откровения этого отморозка в машине по пути домой, небрежный в своей циничности папаша или скорее типичный папаша со своей правдой жизни, которая совсем не нужна и без того уже раненному жизнью человеку. Правда, в пьесе есть и немного смешные какие-то отрывки – трагикомедию, как жанр никто не отменял. И драматург прекрасно знает законы драматургии и правила игры.
    Но все же кг боли на 1 см текста. Я закрываюсь. Мне невыносимо. Я смотрю на руки Аси. Эти руки… Они выдают все, что чувствует человек, которому больно, который каждый раз заново, а акция в театре Ленсовета проходит уже не в первый раз, проживает, переживает и, может быть, очень хочется верить, освобождается от своей боли. Это как у врача, врач по роду своей деятельности часто должен сделать пациенту больно, чтобы потом ему стало легче. Не акция в театре Ленсовета, а психотерапевтический сеанс. Сеанс помощи для избавления от человеческого равнодушия к чужой боли. Сеанс, нужный Асе, Бутусову, мне и, надеюсь, еще кому-то из зрительного зала.
    Я смотрю на руки Аси – они сжимаются, прячутся, сопротивляются, иногда удивляются реакции зрителей на происходящее в пьесе, стараются сделать вид, что им все равно, но чаще всего тихо кричат: «Мне не больно, мне не больно, мне не больно». И я шепчу вслед за ней: «Мне не больно, мне не больно».

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

*

 

 

Предыдущие записи блога