Петербургский театральный журнал
Внимание! В номерах журнала и в блоге публикуются совершенно разные тексты!
16+

ПЕРЕМЕЛЕТСЯ — КОФЕ БУДЕТ…

А. П. Чехов. «Три сестры». МДТ — Театр Европы.
Режиссер Лев Додин, художник Александр Боровский

А. П. Чехов. «Три сестры». НДТ.
Режиссер Лев Эренбург, художник Валерий Полуновский

Время идет. Два месяца уже прошло, а я все не пишу. Все мотаюсь и думаю — зачем?.. Зачем писать? Не то что через 200 лет никто не прочтет, но и через 10 не поинтересуются. Еще и спросят, кто такой Додин, — как спрашивают про Товстоногова или, что еще вернее, про Лобанова или Кожича… Бес-смыс-ли-ца. Бывают минуты, когда я положительно падаю духом. Для кого и для чего я пишу? Для публики? Но она необразованна, дурно воспитана, а ее лучшие элементы недобросовестны и неискренни по отношению к нам… Цитата. Чехов — Суворину… Шарим по интернету, устало выхватываем фразы из новостей, пишем машинально, только подчиняясь тому давно заведенному порядку, по которому одни служат, другие торгуют, третьи пишут… Цитата. Тоже Чехов и тоже — Суворину.

Во всем уезде осталось два порядочных человека, но с ними о спектакле мы уже поговорили. Голова болит, голова… Все утомленные люди не теряют способности возбуждаться в сильнейшей степени (как я на «Трех сестрах» МДТ), но очень ненадолго, причем после каждого возбуждения наступает еще большая апатия… А чего стоят все русские увлечения? Война утомила, Болгария утомила до иронии, Цукки утомила, оперетка тоже… Цитаты, цитаты. Чехов.

Додин поставил «Трех сестер» осенью 2010 года. За 118 лет до этого, тоже осенью, в ноябре, Чехов писал все тому же Суворину: «Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее». Эта строчка обнимает собой общие смыслы спектакля Додина. Но только общие — как слово «депрессия» обозначает совершенно разные состояния, при которых жить одинаково невмоготу. Да, герои этих «Трех сестер» не бросятся в пролет лестницы, но и не обольщаются никакими надеждами.

Додинские «Три сестры» — тот редкий случай настоящего психологического театра, когда спектакль почти невозможно уложить в формулу. С ним нужно прожить три часа, а потом пересмотреть еще и еще, по сути ощутив себя (или не ощутив) жителем того дома, фасад которого — голый, холодный, неуютный, точно обгоревший еще в первом акте, — в начале каждого действия приближается к залу, оставляя у арьера и стол, накрытый белой скатертью, и вообще идею жизни.

Сцена из спектакля «Три сестры». МДТ — Театр Европы. Фото В. Васильева

Сцена из спектакля «Три сестры». МДТ — Театр Европы. Фото В. Васильева

Дом Прозоровых — это «дом, в котором я живу», в котором мы живем. Или уже не живем, а так, мерзнем на крыльце. Взмах белых скатертей в начале — как крыльев той птицы, которая навсегда улетела. Три сестры, накинув пальто, выходят на улицу. В глазах, глядящих вдаль, тоска и безнадежность… Как будто впервые слышишь, что вокзал в двадцати верстах отсюда, и ясно представляешь себе эту даль.

Это тот самый город, где всегда одинаково зябкое время года и хочется накинуть пальто… Где с самого начала нет надежды на лучшую жизнь (как там писал Чехов опять же Суворину: «У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь». Помню эти слова с юности, а они все не теряют в нашем Отечестве актуальности). А в этой «нелучшей» жизни все непрочно, временно, как на вокзале (в спектакле физически ощущаешь эту «вокзальность»: вот сейчас придет поезд), но что бывает постояннее временного?

Это жизнь, где от депрессии спасаемся работой до скорбного бесчувствия (Ирина), где мечтаем крепко заснуть хотя бы от усталости (Тузенбах), где каждый день болит голова (Ольга) и у каждого своя драма. Наташа, например, любит Протопопова не меньше, чем Маша Вершинина, рожает от него детей (она беременна уже в первом акте, держит руки на животе — тут-то Ольга и обращает внимание на знаменитый пояс…). И там, за границами сценического действия, у Наташи целая жизнь с бесконечными больными слезами, и поделиться не с кем, некому сказать: «Милые мои сестры, я люблю его».

П. Семак (Вершинин), Е. Калинина (Маша). Фото В. Васильева

П. Семак (Вершинин), Е. Калинина (Маша). Фото В. Васильева

«Три сестры» резко не нравятся своей простотой любителям сценических фантазий и лихих режиссерских придумок. Но лично я так утомилась от пустых театральных хлопот, от игр театра с самим собой, что испытываю редкую благодарность спектаклю, позволяющему думать не о своих «выразительных средствах», а о жизни.

Все начинается с депрессии первого акта. Смерть отца не отступила через год, старшие сестры еще в трауре, и уж точно лицо Ирины (Елизавета Боярская) не сияет. Просто Ольга (Ирина Тычинина) — учительница и произносит надлежащие слова, а сильная, пасмурная Ирина может на это лишь иронически ухмыляться сквозь злые слезы. Отношения этих сестер вообще жесткие, резкие, хотя есть у них общий «птичий» язык — пересвистывание (свистит не одна Маша) и общее, на троих, ощущение этого «шаром покати». Может, и было что-то до (да и было ли?), но на дальнейшую жизнь остались только затверженные представления, в которые никто не верит: что Ирина в свои двадцать должна светиться радостью, что надо работать… И что в Москве счастье. «Езжайте, езжайте…» — иронически свистит им Маша (Елена Калинина) в начале первого действия именно с этой интонацией. А заканчивается спектакль истериками последнего акта (истерика — все же жизнь, это лучше, чем глухая тоска). Все — между этими состояниями. Третьего не дано.

Нет, дано. Дана жизнь, которую надо достойно проживать. И Ольга («Сегодня утром проснулась, увидела массу света, увидела весну, — и радость заволновалась в моей душе»), и Ирина («Когда я сегодня проснулась, встала и умылась, то мне вдруг стало казаться, что для меня все ясно на этом свете, и я знаю, как надо жить») ловят и рационально фиксируют короткие просветы: проснулась, почувствовала, что есть силы жить, — и вот оно, минутное счастье, известное каждому, у кого хронически болит душа. А Маше не дано и этого «проснулась», в ее тоскливом свисте — раздражение, хроническое, обыденное, за ним привычные домашние скандалы с Кулыгиным (Сергей Власов похож то ли на Чехова, то ли на Беликова — такая вот фактурная renyxa).

Е. Боярская (Ирина), С. Курышев (Тузенбах). Фото В. Васильева

Е. Боярская (Ирина), С. Курышев (Тузенбах). Фото В. Васильева

Они хватаются за любую надежду. Вот новость о приезде полковника из Москвы — и глаза Ирины зажигаются интересом: «Он старый?» «Пасущий» ее Тузенбах (Сергей Курышев) как бы лениво подбрасывает: «Да, ничего себе, только жена, теща и две девочки. Притом женат во второй раз». Он гасит ее надежду — как окурок в пепельнице. А уж когда появляется этот кургузый Вершинин (Петр Семак), появляется неловко, стесняясь, с какой-то виноватой улыбкой, и щека поцарапана нервной женой, и присаживается боком на крыльце, не снимая перчаток и шинели… Тут уж Ирина смотрит на него с нескрываемой брезгливостью («Вы из Москвы?»), а Маша издевательски, явно, нагловато (терять-то нечего) бросает: «Как вы постарели…». И он робко соглашается, кивает: да, постарел, не до любви ему, не до женщин, но хорошо, что здесь река широкая, деревьев много…

Это жизнь, в общем, без мужчин (так уже было в «Дяде Ване»). То есть они как бы есть, но у всех одинаково наморщены лбы и как-то «паралитически» затруднена речь. Болтливый Тузенбах говорит много, но рот его вял, он открывает его как будто усилием щек. Ирина подолгу смотрит на него, «а он глядит в пространство» водянистыми, какими-то незрячими глазами. Такой же наморщенный лоб, по- бабьи поджатые губы и нечеткий, не мужской взгляд у вечно озабоченного Вершинина с его смиренно- стариковским: «Да. Забудут. Такова уж судьба наша, ничего не поделаешь…». Он — такая «мать своих девочек», способная выслушать Машу, посочувствовать и пожаловаться ей, прекрасной женщине, на свои семейные горести. Куском недопеченного теста бродит отталкивающий истерик Андрей (Александр Быковский). Ерничающий Соленый (Игорь Черневич) тоже как-то трачен молью, сморщен лбом и заикается. Кажется, впервые допетая в этом спектакле «Тарарабумбия»: «И горько плачу я, что мало значу я», — несомненно, про них, малозначащих.

С. Власов (Кулыгин), Е. Калинина (Маша). Фото В. Васильева

С. Власов (Кулыгин), Е. Калинина (Маша). Фото В. Васильева

В спектакле столько тонкостей, подробностей, нюансов, что, описывая одно, рискуешь тут же не описать другое. Скажем, знаменитый спор Чебутыкина (Александр Завьялов) и Соленого про чахартму и черемшу — мстительная реакция Соленого на то, что не оценено его сходство с Лермонтовым (он только что показал фотографии, которые носит с собой). Видимо, и он и Чебутыкин служили на Кавказе, и вот там была жизнь. Один вывез лермонтовские мотивы, другой воспоминания о чахартме, и это соперничество двух «кавказских биографий».

Додин всегда был физиологом. Но если раньше в его спектаклях физиологизм становился предметом смакования (он будто подглядывал в замочную скважину за некрасивыми телами и инстинктами), то в «Трех сестрах», как и в «Дяде Ване», физиология решает многое, но, как и у Чехова, она убрана в непроговоренное, это лишь одно из «предлагаемых» жизни.

«Я люблю, люблю его», — могла бы сказать в спектакле каждая женщина.

Отчетливо все у Наташи. Любое упоминание об Управе или появление Ферапонта заставляет ее волноваться до слез: в Управе служит Протопопов. В конце второго акта, накинув на роскошное тело лисью шубу, бронзоволосая Наташа (Дарья Румянцева) бежит «прокатиться» с ним — примерно как Лариса Огудалова за Волгу. Наташа присутствует при ночных разговорах сестер четвертой фигурой в окне, вслушивается, сочувствует Ирине, но сестры не дают ей права голоса и права на драму. Мы — даем. Как и всем в этом спектакле. Но и в последнем акте Наташа, распевающая в гостиной с Протопоповым, отцом двух ее детей, романсы (пьяный Чебутыкин тут не намекает на «романчик» с Протопоповым, а прямо говорит: «А у Наташи двое детей от Протопопова»), — по-прежнему несчастлива. И ее агрессивное желание вырубить мрачные деревья и насадить цветочки — очередное средство от депрессии.

История Ирины, замечательно сыгранной Елизаветой Боярской, — это история внезапно обнаруженной ею самой страсти к Соленому. Он целует ее в потемках дома — и вдруг впервые в жизни в ней просыпается желание. И какой это ужас и кошмар — хотеть до боли в животе того, кого хотеть не должно, кого не любишь и боишься. Кто-то пришел — она вздрагивает: не он ли? В Ирине поселяется страх не справиться с собой, а когда приходит известие, что бригаду переводят далеко, она реагирует почти лирически (это ведь значит, что уедет Соленый). И становится безнадежно понятно: надо идти за Тузенбаха. А поцелуи барона неприятны, тут нет телесной тяги. Из этого в том числе складывается драма. И когда перед дуэлью он валит ее на крыльцо, а потом оба они поднимаются, становится понятно, что этот «рояль» действительно заперт. И мучителен финал, когда Тузенбах тянет из Ирины: «Скажи мне что-нибудь», — а ей нечего сказать, она не может лгать и приспосабливаться (потому в такую ярость приводит ее «приспособившаяся» Наташа: коляску с Бобиком — Андрею, Софочку — Протопопову. «Сколько хлопот с этими детьми» — то есть мужчинами…). Тогда, ночью, когда Наташа застала их с Соленым и дала Ирине понять, что все понимает (у нее ведь то же самое!), Ирина даже с завистью смотрела вслед ей, открыто убегающей к Протопопову. И понимала, что ей не позволительна эта свобода и надо ломать себя.

Кулыгин почти любит Ольгу: «Олечка моя милая… Я часто думаю: если бы не Маша, то я на тебе б женился, Олечка». И усталая, бледная, анемичная Ольга однажды вдруг услышит это, и потянется к нему нелепо и неумело открытым впервые для поцелуя ртом, и станет безотчетно и некрасиво валить его на крыльцо. А ведь они были бы пара. Но все предназначены не тем, кого желают.

И с какой завистью глядят они, Ирина, Ольга и Наташа, вслед Маше, уходящей за Вершининым в ночь…

Безнадежный поток заставляет многих не принимать спектакль, а мне кажется — это очень лирическое, прочувствованное высказывание Додина. Но не о судьбе умирающего МДТ, как написал молодой критик Д. Ренанский на ОpenSpace, исказив, подогнав под свою концепцию реалии спектакля (и козырек над домом Прозоровых не похож на козырек над служебным входом в МДТ, и шрамы Вершинина получены не на фронте 1943 года, а от ногтей жены и уже во втором акте заживают). Это спектакль о том, как мучительно тяжело жить вообще. Здесь ничего не придумано и все узнается. Депрессия преодолевается трудом: одни служат, другие торгуют, третьи ставят спектакли, четвертые пишут… «Текут у меня слезы. Это не нужно… Работать нужно, работать». Иногда кажется: эти «Три сестры» — додинский «кирпичный завод», он не бросается в пролет лестницы, он ставит спектакль.

Но депрессивного осадка после этих «Трех сестер» нет: театр искусством своим побеждает энтропию жизни — той, в которой ни ближайших, ни отдаленных целей… Буквально — как советовал Карамзин: гармония искусства должна компенсировать дисгармонию окружающей жизни. Компенсирует. Так что будем жить.

«Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках», — писал Чехов Суворину 116 лет назад, ранней весной. Эта строчка с точностью до наоборот обнимает собой содержание яркого, замысловатого спектакля Л. Эренбурга. Ведь в его театре всегда важно, как люди ковыряют мозоли, что их портянки издают удушливый запах, а барышни по утрам ходят в папильотках.

При этом в «Трех сестрах» Эренбург вышел из «подвала, похожего на пещеру» (ремарка «На дне»), в котором жили раньше его герои. Чехов — не писатель «подвалов», у него всегда — дом, мезонин, мансарда, это разные «этажи», энергии, смыслы. В «Трех сестрах», если говорить образно, Эренбург входит, наверное, в бельэтаж.

При этом в доме Прозоровых тоже очень низкий потолок, и в комнате с советскими вешалками по стенам (такие были в школах), с серыми занавесками и серыми табуретками вокруг длинного стола под белой скатертью — определенно душно. Может, это вообще не дом, а часть казармы — вон и ящики с метками 2-й роты.

Обстановка почему-то напоминает советский быт: сестры сами подтирают пол, да и наследившие гости готовы убрать за собой, а уж Соленый и свою рубашку пускает на тряпку, помогая Ирине… Сестры одеты по-старинному, а Кулыгин — абсолютно советский учитель в потертом коричневом костюме (подозреваешь перхоть на жестких плечах пиджака). Посмотрим на героев с незлой иронией, добавим гротеска и получим мир эренбурговских «Трех сестер».

Е. Калинина (Маша), И. Тычинина (Ольга), Е. Боярская (Ирина). Фото В. Васильева

Е. Калинина (Маша), И. Тычинина (Ольга), Е. Боярская (Ирина). Фото В. Васильева

В «Иванове» Эренбурга физиологизм был проявлен явно и разрушительно. В «Сестрах» режиссер как будто укрощает то своеволие, которым был так мил многим. Это вовсе не отменяет этюдного метода, которым размята пьеса, но этюды эти более образны и менее однозначны, они описывают собой не состояния, как бывало раньше, а отношения, долгий этюд превращается в развивающуюся метафору. Тузенбах приносит в подарок Ирине комнатное растение, они долго сажают его в горшок, перепачкиваются землей, и когда целуются, земля попадает в рот — и они отплевывают свой первый поцелуй. А потом со словами: «Но счастливого соперника я не потерплю» — цветок выдирает из горшка Соленый. Убивает Тузенбаха, его цветок.

Но, как и раньше, все положено на физиологию, ею замотивировано, и Эренбург, друг парадоксов, как всегда, придумывает небывалые варианты. Кажется, в Чехове было уже все, ан, нет, Ирина не бывала инвалидом. Что это дает, какие смыслы приращивает? Это объяснение того, что ей трудно встать утром? Но ведь и не хромые не могут по утрам найти силы встать и жить… Другое качество приобретает ее «тоска по труду»? Да, это зависть к тем, кто может работать в полную физическую силу. Мотивы не обязательные, но дающие яркую краску, и запоминается бледная анемичная хромоножка с палкой Ирина (Мария Семенова). Только приложив к соску Бобика, переданного Наташей, она издает стон проснувшегося желания…

Болели ли зубы у Соленого? Этот вопрос тоже никогда не стоял, поэтому у Соленого — Вадима Сквирского зуб болит, и он с кровью выдирает его в третьем акте, а Андрей (Даниил Шигапов) отсасывает из груди кормящей Наташи излишки молока и сплевывает их в стакан. У типичного советского служащего Кулыгина (Сергей Уманов) во втором акте романчик с Ольгой (Татьяна Рябоконь), и понятно, по поводу какого такого затянувшегося «совета» они хохочут.

Во многих спектаклях в финале обнаруживала себя страсть Ольги к Вершинину, но впервые объяснение Вершинина с Машей происходит между Вершининым и Ольгой, а Маша, в общем, болтается не у дел. Недаром уже в ночном объяснении рослая сильная Маша (Ольга Альбанова) говорила: «Я люблю, люблю его», — делая упор на «Я».

Текст пьесы, конечно, подсокращен и несколько перекомпонован, но не радикально. Ну и что? «Три сестры» уже давно превратились в «шум культуры»: их слышишь и не слышишь. Поэтому в финале учительница Ольга диктует чеховский текст как диктант, со знаками препинания: «Будем жить! Знак восклицания. Пройдет время, запятая…».

У Додина все ежатся от холода на улице, на крыльце. Холодная весна, холодная осень.

Т. Рябоконь (Ольга), М. Семенова (Ирина), О. Альбанова (Маша). НДТ. Фото В. Васильева

Т. Рябоконь (Ольга), М. Семенова (Ирина), О. Альбанова (Маша). НДТ. Фото В. Васильева

У Эренбурга кутаются в платки дома. Зима.

В МДТ служанка выносит в финале чашку только- только сваренного для Тузенбаха кофе. Над чашкой тонкий пар. Живая, горячая чашка — тому, кто уже мертв и остывает где-то. Опоздавшее, недоданное тепло (он так и не выпил сегодня кофе), остывание двух «тел», человека и кофе.

В НДТ, когда Тузенбах (Кирилл Семин) уходит на дуэль, Ирина начинает уныло молоть зерна. И на финальном монологе она все крутит и крутит колесико кофемолки. Все перемелется — кофе будет…

Психологический театр у Додина живет не результативно, это — паутина драматических взаимоотношений, поток, длительность.

Психологические мотивы возникают у Эренбурга из потока, из длительности этюдных приспособлений, но возникают наглядно, зримо, результативно.

Депрессия додинских «Сестер» по-своему пафосна.

Эренбург снимает всякий пафос, это нелепая жизнь после депрессии, вернее, жизнь, какой она могла бы быть после депрессии.

Додин говорит как человек, не заботящийся о том, чтобы мы восхитились красотой и свежестью его речи. Не до этого, жизнь бы дожить.

Эренбург, подобно Ольге в финале, диктует текст спектакля, акцентируя знаки препинания. Его речь театрально интонирована, синкопирована, энергична, он любуется собственным языком.

Два Льва «Тремя сестрами» дают роскошный материал для обдумывания того, что же сегодня такое — психологический театр и где его «прозоровский дом». Жаль только, через сто лет и даже через десять это все никому не будет нужно…

Март 2011 г.

В именном указателе:

• 
• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.