Петербургский театральный журнал
16+
ПЕРВАЯ ПОЛОСА

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

ГОРЯЧЕЧНЫЕ СЕРДЦА

Со времен, когда спектакль поставили и сняли, прошло тридцать лет. Память избирательна, а уж для меня склеротическая формула «помню как сейчас» совсем ненадежна: я служил тогда под знаменами Вадима Голикова завлитом и, стало быть, переживал эту драму изнутри. Объективности не способствует.

М. Мальцева (Матрена), С. Дрейден (Наркис). Фото из архива театра Комедии

М. Мальцева (Матрена), С. Дрейден (Наркис).
Фото из архива театра Комедии

Голиков когда-то, бурча под нос, признался мне, какой видел сон: огромный пень, а на нем Сергей Дрейден бесконечно наматывает на бесконечно длинную свою ногу алую шелковую портянку. У спящего режиссера не было сомнений в том, что именно этот пень когда-то был древом, под которое Курослепов приглашал Градобоева выпить, и что Дрейден не кто иной, как плейбой Наркис, а экзотические портянки ему, разумеется, подарила любившая его Матрена. Так почти не бывает, чтобы первоначальный образ-толчок вошел в спектакль, но в «Горячее сердце» он был перенесен буквально: выпить приглашали серьезно, не замечая, что древо давно спилено, Дрейден в каком-то шаманском стиле мотал свою бесконечную портянку, а молодая Матрена — Марина Мальцева его на самом деле любила. И Курослепов — Николай Дмитриевич Харитонов, который и пьяный про это забыть не мог, молча загонял Матрену в глубину сцены, и возвращались оттуда она — пошатываясь, а он — застегивая ширинку. Изнасиловал — иначе ни мстить, ни любить не умел.

И ухарь Вася — Валерий Никитенко свою Парашу тоже любил, но очень уж как-то по-актерски, еще до того, как пошел в шуты к Хлынову. Зато Гаврило любил ее исключительно духовно: тощий и с безумными глазами Георгий Васильев то прижимал к груди некую книжицу, в которой, наверное, было записано что-то возвышенное, то, как суриковская боярыня свое двуперстие, клятвенно вздымал это евангелие-цитатник, и голос его заходился высоким треском. Последним в компании возникал Хлынов. Вячеслав Захаров, который уже тогда знал, что он по внешним данным комик, а по внутренним трагик, это коротко и сыграл: молодой Хлынов испытывал жизнь на подлинность. Он то яростно куролесил, то вдруг застывал в каких-то каталептических позах; поводы были разные, причина одна — обреченность, о которой он не то чтобы знал (думать тот Хлынов, кажется, совсем не умел), но сердцем именно чувствовал, и рвала его злая горечь.

Ясно, что Параша там не могла быть исключением. Скорей, горячее сердце Ольги Волковой было в спектакле самым показательным. Параша с самого начала чуяла, что ей нужна одна свобода, да ведь не подарят, не помилуют, только брать и только с бою. И она была готова драться еще до того, как пришла нужда. Состоявшая в те поры преимущественно из глаз и темперамента, она все эти четыре часа действовала как оглашенная — иначе бы, впрочем, не победила. Но режиссеру и артистке, оказывается, важней было совсем другое: победила — какой ценой и зачем?

Купеческое царство — значит заборы. Их в тот год построили по обе стороны Невского — в «Горячем сердце» театра имени Пушкина фоном Василию Васильевичу Меркурьеву — Курослепову и Юрию Владимировичу Толубееву — Градобоеву служил кружевной штакетник, уходивший в светлую даль александринской сцены. На тесной площадке Комедии Игорь Иванов сделал забор не просто глухим и некрасивым, но вздернул его тремя рядами ввысь. Пень казался громадным — должно быть, от баобаба, а вокруг расположился крутой амфитеатр. Так и придумывали: заборы заборами, но вся эта ненормальная органическая жизнь вывернута наружу, мазохистски напоказ. Придумывали последовательно: в первых спектаклях за заборами был хор из людских голов, для которого Валерий Гаврилин сочинил музыку на слова «ай-я-яй» и «ох-хо-хо». Потом головы исчезли: артистам академического театра стоять за заборами и петь сложно гармонизированные междометия оказалось не с руки.

В. Голиков. Фото из архива редакции

В. Голиков.
Фото из архива редакции

Впрочем, потери смысла начались раньше. Голиков идею пространства видел по-детски элементарно: могучая энергия Параши буквально раздвигает мир, и заборы один за другим исчезают, пространство расширяется, а в финале проклятые вдруг оказываются на прежнем месте, будто ничего и не было. Победительнице они теперь не помеха, это ее мир. Иванов идею разделял — но как идею, потому что такого прямолинейного пластического решения позволить себе не мог. Он и одержал верх, но «за это» подарил спектаклю сильный сценографический трюк. Заборы все-таки не были неподвижны: Хлынов с шайкой, видимо, решил переплюнуть фольклорного Стеньку и на огромной лодке путешествовал посуху; эта вот лодка с такой силой проламывала глухую ограду, что, если б не партер, улетела б на балкон.

Хулиганства в «Горячем сердце» вообще хватало. Не знаю, кто сочинил, но и режиссер и художник (не они одни) дружно радовались еще одному изобретению. С самого верха сцены сразу и на героев и на зрителей смотрел здоровенный голубой глаз имени Сальвадора Дали. Смотрел неотрывно и как-то неприятно. Но однажды, именно в финале, веко с аккуратными ресницами вдруг тихо прикрыло глазницу: видимо, и Божьему оку стало невмоготу глядеть — то ли на эту жизнь, то ли на этот спектакль. Скоро глаз перестал безобразничать, потом его совсем убрали (правда, было уже поздно).

Тут, похоже, должно приоткрыться главное противоречие спектакля. «Горячее сердце» в театре Комедии 1974 года было чем угодно, только не сатирой. Для Голикова пьесу наполняли дикие, остервенелые, но абсолютно живые страдающие люди. Это было в законах товстоноговской школы, где учился режиссер, шире — в традиции русского прозаического театра. Всему искали причины, а поскольку найти их было трудно, спектакль жил во времени не плавно, а большими тяжкими рывками: скороговорка, конспект, почти дыра — сгущенный, перенасыщенный выдох. В языке спектакля «Горячее сердце» даже поклонников шокировал перебор натуралистических деталей, и детали эти, надо признать, и впрямь нередко были важны сами собою. Но чаще все-таки служили материалом — только не для ожидаемых метафор: значение не сдвигалось со знака на соседний знак, а вертикально вздергивалось к символу.

Голиков, однако, сам отчетливо понимал, что чем круче он забирает, тем безнадежней приговаривает артистов — как минимум, к другому ритму сценического существования. Харитонов был прекрасный, тонкий артист, но с «закрытым темпераментом». С ним пришла в «Горячее сердце» драгоценная для режиссера правда чувств — но фатально недоставало сильного или хотя бы яркого внутреннего жеста. Не зря Голиков так долго хотел, чтоб роль Курослепова сыграл и Геннадий Иванович Воропаев. Стареющий акимовский герой-любовник, простодушный, голубоглазый, слабый и пылкий, сумел бы так, как надо было этому спектаклю, произнесть свою первую коронную фразу: «И с чего это небо валилось?». Не удалось, не вышло, и несколько раз, и в серьезных случаях.

Когда же это чудовищное сочленение действовало? Когда пойманный Наркис, видный по пояс из-за кукольной ширмы забора, буквально проплывал перед народом, выплевывал в горсть и раскидывал выбитые зубы, а его окровавленная рожа была счастлива, и правильно, потому что это был его звездный час, праздник души. Когда всех победившая Параша вдруг оглянулась в мертвенном свете и вдруг стала лихорадочно собирать укрывшие сцену осенние листья и бросать, бросать их охапками на пень, а вслед кинула на это брачное ложе Гаврилу, рядом с ним себя, ему и себе сложила руки на груди и закрыла глаза.

Если бы спектакль был про темное царство, он бы украсил знакомую картину свежими жестокими мазками. Если бы о Параше — это было бы серьезное художественное исследование, посвященное героическому генезису русского самодурства. Похоже, и то и другое там тоже было. Но самым главным все-таки было что-то третье. На сдаче-приемке «Горячего сердца», заранее приговоренного к смерти, первым из благородных критиков пошел на амбразуру фронтовик Николай Васильевич Зайцев. Он сказал добродушно и облегченно: «Ну что ж, тут все ясно. Это национальная самокритика». Диагноз простодушный, потому что слишком идеологичный, но через тридцать лет я по-прежнему с ним соглашусь. Что мы за люди такие? Когда ж и для каких таких нужд так искорежило наши горячие сердца, что они либо спят, либо одержимы горячкой, не обязательно белой, но обязательно бессмысленной и беспощадной?

Спектакль начинался и заканчивался песней, Гаврилин написал и слова: «Ой ты че-рная река… Ой да ты бежи-ишь — шу-у-мишь… А я не зна-ю, я-не-по-ни-ма-ю, как мне жи-и-и-ить…». Думали о России, честно, надсадно и безответно.

2005 г.

В именном указателе:

• 

Комментарии (0)

Оставить комментарий

Оставить комментарий
  • (обязательно)
  • (обязательно) (не будет опубликован)

Чтобы оставить комментарий, введите, пожалуйста,
код, указанный на картинке. Используйте только
латинские буквы и цифры, регистр не важен.

*